Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы.
Новый град, вып. 6. 1933.
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ВРАТ НОВОГО ГРАДА
Михайлов П. Размышления у врат Новаго Града // Новый град. №6. 1933.
Историки и социологи нередко попадают в положение мольеровских докторов, предпочитающих, чтобы больной помер по правилам науки, нежели выздоровел вопреки им; либо художника из сказки, изваявшего статую, превращающуюся о живую женщину. Они создают рабочие гипотезы, вычерчивают схемы исторического развития, подводят разрозненные, выхваченные из гущи жизни, факты под категории «стадий», «периодов» — и вот: схемы наполняются кровью и обрастают плотью, стадии выстраиваются в ряды, такие стройные, что нельзя удержаться от соблазна приписать всю эту красоту и гармонию действию каких-то законов; далее — раз уж произнесено слово закон, — оно действует магически: законы начинают требовать, чтобы с ними и обращались, как с таковыми, чтобы их чтили и не смели их нарушать. Да и как бы дерзнул на это историк? Ведь, он не издает исторических законов; он их только констатирует. Поразительна при этом беспрекословная законопослушность историков, иногда заходящая так далеко, что перед любым «временным правилом» историк готов склониться, как перед законом. Вот пример: в своей статье о пятилетнем плане («Новый Град», № 5), П. Н. Савицкий устанавливает ритмику хозяйственного развития России за годы 1893-1926. Оказывается, что за это время было два периода подъема, каждый в 7 лет, и два — депрессии, — каждый в 10 лет. «Закон» развития России готов. Что первая «десятилетка» пришлась на время русско-японской войны и первой революции, а вторая — второй революции и гражданской войны, и,наконец, вторая «семилетка» — на время мировой войны и вызванной ею интенсификации тяжелой промышленности (ср. замечания С. И. Гессена на статью П. Н. Савицкого там же), — а войны и революции не бывают же непременно каждые 7 или 10 лет, — это автора не смущает: закон ритмики установлен из наблюдений над оборотом, количеством пущенных на рынок
60
продуктов и т. п., при намеренном игнорировании «посторонних» экономике явлений: войны и революции — ведь, это всего лишь эпифеномены, показатели, а не факторы.
Приведу еще один пример, вычитанный мною из того же номера «Нового Града», это мнение Г. П. Федотова, цитируемое И. И. Бунаковым в статье «Хозяйственный строй будущей России», — что плановое хозяйство в этой будущей России невозможно, потому что Россия еще не прошла до конца капиталистической стадии. Мне кажется, что вполне прав И. И. Бунаков, видящий в этом умозаключении Г. П. Федотова гипостазирование исторических понятий. Непонятно, почему это непременно надо изжить до конца одну «стадию», чтобы перейти к другой, — если только не усвоить себе той точки зрения, что народы и государства то же самое, что и единичные организмы: нельзя насаждать плановое хозяйство в стране, еще не переболевшей тем, что зовется Hochkapitalismus, как нельзя, скажем, кормить сырым мясом собаку, еще не переболевшую чумой. Таково то, быть может, и неосознанное, apriori, что лежит за рассуждениями о «стадиях» исторического процесса и основываемыми на изучении этих стадий прогнозами и программами.
Все это — предисловие к тому, что хочется высказать по поводу главной темы «Нового Града», того вопроса, вокруг которого ведутся сейчас споры в самом «Новом Граде» и около него, споры, основанные нередко на недоразумении, нежелании понять чужую мысль, подчас и боязни понять, — о «достижениях» Советской России и о последствиях этих «достижений». И вот мне думается, что, несмотря на то, что формально прав И. И. Бунаков в своих возражениях Г. П. Федотову, по существу — поскольку дело идет о предвидении будущего, прав не он, а его антагонист. И. И. Бунаков рассуждает, казалось бы, вполне здраво: цивилизованный мир идет — это не подлежит сомнению — к плановому хозяйству; недопустимо, чтобы этот процесс не захватил России, когда в ней восстановится правопорядок, чтобы не была использована там вся арматура для этого хозяйства, которая останется в наследство от нынешнего порядка; будущее правительство будет вынуждено идти по пути регулировки хозяйственной жизни, ибо иначе как сможет
61
Россия занять подобающее ей место в ряду других народов? Наконец, кто даст денег России без гарантии, что эти деньги будут употреблены целесообразно и планомерно, а не расхищены? А денег, разумеется, понадобится очень много. Верит И. И. Бунаков и в то, что в России найдется немало людей, приученных опытом, пусть и уродливым, к ведению такого планового хозяйства. Все это верно, но только все же: вывод из всех этих соображений вытекает с необходимостью при одном допущении, одном apriori: революционная власть, революционный уклад будут ликвидированы, — и сразу же наступит полное отрезвление, радикальное исцеление общественной души, общая готовность приступить к восстановлению государства при помощи самых лучших способов, самоновейших средств и по самому рациональному плану.
И. И. Бунаковым все принято в расчет — кроме одного, первостепенной важности условия, условия настолько непременного, постоянного неустранимого, что его можно, пожалуй, возвести на степень исторического закона. Общество не есть организм, не есть «individuum», саморазвивающаяся, имманентному закону развития подчиненная величина; у него нет никакой собственной ритмики развития — и нет ее у его отдельных сфер, каковы хозяйство, вера, язык, литература и т. п. и т. д. Все законы, которым якобы безусловно подчиняется жизнь этих сфер, — не более как формулы, приблизительно выражающие каждую соответствующую кривую развития, на самом деле обусловленную взаимозависимостью всех этих кривых. Но общество состоит из людей, и его жизнь не что иное, как жизнь этих людей. Человеческая же природа неизменна. Люди могут по-разному глядеть на мир и на себя, по-разному думать, верить, разного желать. Но всегда и повсюду их жизнь подчиняется закону своей собственной ритмики, ритмики «подъемов» и «депрессий». Революции сопровождаются такими подъемами, вызывают их в обществе, — или сами ими вызываются: обе русские революции были в значительной степени обусловлены накопившимся в военное время нервным подъемом масс, почувствовавших свою силу, подъемом, получившим, после демобилизации, новое направление; проявлением инерции, заставившей эти массы, отброшенные от фронта, кинуться на тыл.
62
Тогда легко было подсунуть массам новые стимулы к активности, осмыслить их потребность в деятельности новыми мотивами, переключить еще не израсходованную энергию. Неверно представление, будто последняя революция была результатом депрессии, усталости от войны: главная масса демобилизованных с оружием в руках состояла из едва только мобилизованных и получивших оружие, не имевших ничего против того, чтобы подраться — лишь бы не с немецким страшилищем. Революция и есть такой психический «подъем». Но никакой подъем не может длиться бесконечно. Он может искусственно поддерживаться, пока революция не избыта, пока люди подчиняются особого рода автоматизму революционного уклада с теми его особенностями, которые, являясь по существу отрицанием всего того, что связывается в нашем сознании с понятием «быта» — нормальное рабочее время, обеспеченность кровом и пищей, устойчивость существования, — сами слагаются в особый быт, сносный в силу привычки, но в котором свежий человек погиб бы в несколько дней; этот «подъем», искусственно поддерживаемый разными революционными наркотиками (митинги, собрания «ячеек» и т. п.) сам является составной частью революционная быта. В конце концов, какой-нибудь случайный толчек, возникновение какого-нибудь центра новой кристаллизации сил может привести к крушению революционной власти. Тогда революционный подъем, держащийся революционным бытом и сам этот быт поддерживающий, сразу идет на убыль, сменяется «депрессией». В этом — главная черта послереволюционных реакций, — в усталости от революционных оказательств, от революционного «строительства», от сперва, может быть, и искреннего, а затем наигранного революционного энтузиазма; в нежелании чего-то добиваться, куда-то и к чему-то стремиться, за что бы то ни было бороться. На этом основывается прочность послереволюционных режимов, режимов передышки, санаторного лечения. Послереволюционная «реакция» это вовсе не непременно торжество «темных сил», не возврат ко всему тому, с отрицания чего революция началась; это по своему существу реакция «обывательщины» против «гражданственности» и государственности; это, если угодно, новый бунт, природу которого удивительно метко выразил И. В. Гес-
63
сен (в своем письме в редакцию «Нового Града»), сравнивший его с бунтом Подколесина против Кочкарева.
Я не знаю, насколько приемлемо утверждение Ф. Степуном («Новый Град», № 5) о «той творческой страстности, скоторой русский народ впрягся в коммунистическое дело». Вернее, я убежден, что эта формула никуда не годится. Ведь, если действительно русский народ — а не отдельные лица, не ничтожная часть его — впрягся в коммунистическое дело, да еще с «творческой страстностью», то почему же он не завел коммунистическая строя? Кто ему помешал? Или что? «Закон стадий развития»? Или то, что вообще коммунизм неосуществимая вещь, ибо он «противен человеческой природе», как думают иные? Но я сомневаюсь, чтобы так думал и Ф. Степун. Я знаю только одно: если революционный режимв России рухнет, это будет означать, что никакой «творческой страстности» у русского народа более нет.
Повторяю, исход всякой революции это торжество индивидуального начала над началом коллективности, — причем слово «индивидуальное начало» я употребляю в упрощенном, приниженном смысле. Просто — это торжество тех настроений, когда everyman-у хочется, чтобы его оставилив покое, никуда не звали, не тащили, и никакой новой общественной нагрузки на него не наваливали. А эмигрантская élite как разэто ему готовит.
С русской эмиграцией происходит, таким образом, нечто аналогичное тому, что было с французской. Это грубое обобщение, будто французские эмигранты «ничего не забыли и ничему не научились». И в той эмиграции была своя élite, которая научилась, глядя на революционный опыт со стороны, не неся сама никакой революционной нагрузки, очень многому, пришла к мыслям, которыми мы и по сей день питаемся. Та реставрация, которую проповедовал Жозеф де Мэстр — недаром Сен-Симон считал его своим учителем, — разве лишь своей символикой была похожа на реставрацию Людовика ХVIII и Карла X. Он хотел, подобно Н. А. Бердяеву, «нового средневековья», в сущности — углубления революции, такого отрицания ее которое было бы ее истинным, должным,
64
идеальным «утверждением». Если бы Жозеф де Мэстрдожил до наших дней, он бы непременно включил в свою программу «плановое хозяйство» и одобрил бы евразийское учение об «идеократии», признав его своим. Но французы более уже ничего не хотели «утверждать». Идеология Ж. де Мэстра была использована только теми, действительно «ничего не забывшими и ничему не научившимися» эмигрантами, которым она послужила прикрытием для их домогательств о возвращении им их имений; а в своей сен-симонистской транскрипции она стала идеологией вовсе не целого интеллигентского «ордена», а небольшой и по началу весьма мало влиятельной секты.
На этом аналогия кончается и начинается расхождение в положении обеих эмигрантских élites — французской и русской, Можно предвидеть, что в будущей России судьба так называемых пореволюционных идеологий окажется много худшей, нежели судьба французских. Французская революция, бывшая, как таковая, как массовое движение, проявлением коллективистического начала, по своим целям, своим «достижениями, была индивидуалистична. Реакция против революции была, поэтому, реакцией не против революционной политики, революционной программы, революционных достижений, но против революции, как режима, как общественного состояния, против ее продолжения, ее «углубления», ее тактики, ее методов. Everyman — существо, в мышлении которого преобладают ассоциации по смежности, почему это мышление грубо-символистично. Расхождение между революционным процессом и революционной «душой», существом революции, было во Франции настолько велико, что реакция против революции, бывшая, как массовое явление, реакцией заработавших на революции, а не ушибленных ею, — «lessatisfaits», — не коснулась ее символики, ее фразеологии. Напротив: она обеспечила, если не успех пореволюционных идеологий, то, во всяком случае, снисходительно-равнодушное отношение к ним обывателя. Сен-Симон. Ог. Конт, Фурье, Пьер Леру казались мосье Прюдому «своими людьми», исповедниками «великих принципов 89 года», между тем как де-Мэстра и де-Бональда, союзников «попов», он ненавидел острой ненавистью, — хотя носители пореволюционных идеологий стояли гораздо ближе к этим послед-
65
ним, нежели к идеологами 89 года, а тем более — к мосье Приодому и к флоберовскому мосье Омэ.
Совершенно иначе обстоит дело сейчас. Русская революция коллективистична по всему своему существу, и естественно ожидать, это реакция против нее направится на все, что только так или иначе отзывается ею. Обывательский либерализм и индивидуализм на первое время, после ликвидации ее, восторжествует по всей линии, выражая себя в отвращении как от реставрации так и от сколько-нибудь планомерной реституции. Не в силу действия несуществующего закона смены стадий общественной эволюции, а просто в силу психологических законов, управляющих душевной жизнью отдельных людей, русское восстановление будет происходить анархически, враздробь, ощупью, образуя то, что зовется «периодом первоначального накопления».
Представители эмигрантской элиты, выразители пореволюционной общественной мысли надеются найти отзвук у подрастающих в России поколений. Материал, которым мы располагаем, слишком отрывочен, случаен, скуден, чтобы на основании его можно было бы делать какие-либо прочные заключения относительно того, чем живут и дышат люди, детство и юность которых протекли в революционной обстановке. Но насколько можно судить по тому немногому, что нам известно, настроения нынешней русской молодежи скорее служат подкреплением догадок, высказываемых мною. Воспитание социального сознания и социального чувства в атмосфере взаимного подсиживания и обязательного взаимного шпионажа, внедрение в сознание основоположений социального права в атмосфере страшного бесправия, принудительная игра на голодный желудок в социальное строительство, — каковы могут быть результаты всего этого? Для слабых — духовная гибель. А для сильных, стойких, выносливых? О них мы располагаем замечательным человеческим документом. Это «Хождение по вузам» Москвина. В людях, обладающих разумом и волей, эти условия жизни воспитывают, во-первых, готовность стоять за себя, умение позаботиться о себе, не растеряться в затруднительном положении, привычку полагаться только на самого себя; во-вторых, недоверие ко всяким «планам», к коллективным начинаниям, к со-действию, ко
66
всему, что предполагает подчинение общественному руководительству. И. И. Бунаков считает, что невозможно сейчас возвращаться к Адаму Смиту. A мне думается, что даже не Адам Смит, а Иеремия Бентам должен прийтись как раз по вкусу русскому «новому человеку», а вместе с Бентамом и теоретики формальной, «буржуазной» демократии, отживающей в Европе и в Америке: ибо сейчас для русских людей минимальные гарантии личной неприкосновенности и свободы личной инициативы в хозяйствовании — это самое желанное, жизненно-необходимое: тогда как самые, казалось бы, полезные вещи, раз только они хоть чем-нибудь напоминают, ту единственную форму коллективистического строя, какую довелось узнать, окажутся психологически неприемлемыми, уже просто как одиозные символы.
В таком случае какова будет роль «элиты»? Ей остается на выбор: или взять на себя роль пушкинской дамы, которая «толкует Сея и Бентама», или замкнуться — конечно, не в «орден», который собирался основать И. И. Бунаков и которому он сулит широкие перспективы, — даже не в секту, а в самый обыкновенный интеллигентский кружок. Она планирует Новый Град, рисующийся ей чем-то вроде Чикаго или Нью-Йорка, — и скажет спасибо, если ей будет дозволено спасаться в захолустном скиту. На худой конец — и это ничего. Рано или поздно жизнь проложит к скиту тропинку.
П. Михайлов
67