Ариадна АрдашниковаОп. в кн.: Памяти протоиерея Александра Меня. М.: Рудомино, 1991 г. Номер страницы после текста на ней. Её же: "Исповедь", мемуар 1994 г. Ариадна Ардашникова I "Господи, устне мои отверзеши, и уста моя возвестят хвалу Твою" Пс 50:17 Сегодня сорок дней с сороковин. Два переходных времени. Его души — на небо, и моей — к жизни на земле без него. Вспоминаю и думаю. Плачу и молюсь. О нем и ему. И за всяким случаем, шуткой его, за всяким мигом общения с ним, словесного или молитвенного, — встает он сам в такой полноте духовной, в такой жизненной необычности... И простое, ясное во мне понимание: этого всего Александра Владимировича Меня, отца Александра, моего крестного и духовного отца, просто — отца, — мне не объять. Ни моим слабым духом, ни бедным умом, ни эгоистичным сердцем, ни, тем более, словами, которые я боюсь вынимать из глубины души, чтоб они не высохли, как медузы, на поверхности бумаги. Жить надо по-другому, чтоб иметь право писать о нем. — Пишите. Само писание будет вас поднимать, — сказал мне на исповеди отец Александр Борисов. Сегодня я начинаю этот подъем. Благословите меня, как прежде, отец! Как приятно писать: отец. Я долго называла Вас Александром Владимировичем, потом обращалась так по житейским вопросам, а по внутренним и на исповеди — отец Александр. Только несколько лет назад выговорила это заветное "отец". Как все в приходе. Я стала его членом, да? Но главное не это, я знаю. Вопросы житейские перестали существовать для меня вне Бога. Кончилось мое раздвоение. Раздирание души совестью и честолюбием, долгом и эгоизмом. Вы привели меня в дом Целостности, да? Как-то я спросила, как жить с Богом, если утром, только встав, хочу лечь обратно, чтоб не делать противного мне, чем я занимаюсь, пытаясь устроить свои дела. Он сильно забрал мою сжатую руку в свой кулак и развернул меня к алтарю: "Утром молитесь так: Господи! Пусть все дела мои сегодня будут во Славу Твою, пусть все мысли и желания мои сегодня будут по воле Твоей. Молитесь, чтоб стало здесь горячо," — в другой руке у него был нагрудный крест, и он энергично прижал его к груди там, где горячо. Потом, откинув голову свойственным ему движением чуть вбок, задорно и хитро взглянул на меня. Я поняла: "Как? Просто ларчик открывался?" Увидев, что я поняла, он пробил крестом воображаемую преграду: "И — вперед!" Я слышу Ваш голос, а вижу почему-то угол Тверской и Пушкинского бульвара, солнечный свет над Москвой и свое веселое бесстрашие перед тем, что мне тогда предстояло. Пусть дело мое, Господи, будет во славу Твою. " Пусть мысли и желания мои будут по воле Твоей. Я, как Вы, отец, делаю ударение на Твою и Твоей. И жарко в груди. И — вперед! 27 ноября 1990 г. Москва. 196 ПОРОГПорог есть начало дороги. В воскресенье вечером раздался телефонный звонок. Неестественный голос сказал: "...Нет больше с нами отца Александра. Сегодня утром его убили." Остального текста не помню. До глубокой ночи разрывали страну наши отчаянные телефонные звонки: убили! убили! убили!.. Утром десятого мы с мужем уехали в Деревню. Двери храма были открыты. Люди ходили по церковному дворику, собирались в кружки. Говорили тихо: — ...топором сзади... по голове... без сознания, а шел обратно, домой... у калитки в луже крови лежал... — ...врачи сказали, боли не чувствовал... удар был в мозг... он как под наркозом. — „жена слышит, хрипит кто-то, булькает... не узнала, думала, пьяный валится в калитку... приехала скорая, а она: "Я его не знаю"... психический шок......ей говорят: "На носки, на носки смотрите. Его?".".. — ...все следы в лесочке видны. Кровь в них и сейчас стоит... На калитке руки его кровью отпечатались... — ...что ж он не сказал про эти письма, угрозы, — не оставляли бы его одного... — „да с ним всегда кто-нибудь, но кто ж думал — в семь утра! на дорожке к станции, светло, люди к поезду должны же быть!... — ...когда-то сказал, что хочет умереть один... Я вспомнила, что год (или два?) назад он проделал трехчасовую дорогу из Семхоза до клуба в парке, в Москве, чтоб отвечать на обычные вопросы очередных "жаждущих" двадцати человек. Назавтра у него должна была быть лекция неподалеку от этого "красного уголка". Я разозлилась, что мы, видите ли, не могли пойти сразу в клуб, где нас было бы полтысячи таких, очередных и жаждущих. Отец вставал в пять утра, потом служба в храме (натощак), потом крещения, молебны, отпевания, потом требы и потом еще в Москву, где бывало до трех выступлений. И я сказала: "Зачем Вы согласились приехать? Вам же надо есть, спать, хоть какое-нибудь время для себя иметь!" А он сердито мне на ухо: "У меня будет скоро мно-о-го времени. Отдохнуть. * Храм Сретенья, где служил отец Александр, находится в Новой Деревне, пригороде г. Пушкино под Москвой. 198 И подумать! — и громко: — Мало осталось времени, очень мало". И я думала, что он о перестройке, что, мол, снова гайки закрутят! — ...мы стоим на ветру, дождь... автобуса нет... говорю: "Давайте, я Вам машину поймаю." — "Мне уже не машину подавай, а катафалк!"... Незадолго до его смерти на одной из служб в храме я увидела, что он пошел в сторону свечного ящика у входа, и стала пробираться сквозь толпу молящихся, чтоб перемолвиться. Придумала спросить, кому молиться о моем больном коте. У ящика его не было. Служительница сердито одернула: "Нельзя сейчас ходить". Я "включила" слух: "Горе имеем сердца!". Вероятно, я на время прикрыла гла-| за, потому что как-то вдруг увидела: За деревянной решеткой закрытых внутренних дверей нашего храма, на паперти, на полу, среди нищих, — стоял на коленях отец. Он молился. Руки его были подняты, как бы призывая Дух Святой, и одновременно охраняя всех в храме. И потом вставала в памяти его молящаяся фигура в | ауре солнечных пылинок на просвете наружных дверей... Может, он просто хотел приучить нас, как в старину, отделять Литургию верных от Литургии оглашенных, закрыв не только царские врата, но и двери храма? Или хотел силой своего духа установить молитвенный покой, чтоб такие, как я, не бродили во время Евхаристии, не суетились по мелочам, не думали о больных котах?.. Сосет под сердцем: он собирал и благословлял свое ста-| до перед уходом... Неужели?.. —...знал он, знал день... на службе в среду прямо сказал: "Во вторник у нас будет праздник... смерть..." Ему подсказывают: "Усекновение главы Иоанна Предтечи," — а он: "..да... смерть ...Иоанна Крестителя". О, Господи!... Мы обнимались. Плакали. Какой огромный, оказывается, у нас приход! Скольких я знала в Москве, не зная, что они ездят сюда. Скольких не знала совсем. Сновали корреспонденты. Кто-то незнакомый отвечал на вопросы в микрофон. В четыре часа приехал зеленый фургон, огромный, безобразный. Мы встали, образовав дорогу к храму. Гроб был белый. Открыли крышку. Это был самый страшный момент. Его, казалось, нельзя пережить. Кто-то закричал и стал биться: "Пустите меня к нему, пустите!.." Его грубо отпихивали. Я стала гладить его по голове, другие уговаривали: 199 "Поцелуешь его, поцелуешь..." "Потерпи, сейчас молиться станем, полегчает.» помолимся, жить станем..." Он всхлипнул, замигал пьяненькими глазами: — Как же жить теперь?!. Театральная несуразность его поведения не смущала: счастливый! он может так отчаиваться. Гроб несли медленно. Наверно, его на время поставили, потому что я увидела лицо отца. Он был просто бледен. Так и в жизни бывало, но теперь у глаз не было темных мешков усталости. Ресницы были стрелочками, как от слез. Его прекрасная-голова, произведение Божьего искусства, не была изуродована. Запекшаяся кровь на левой стороне носа чуть повыше переносицы и ссадина на правой пониже не нарушали чистоты и покоя его лика. Он был во всем белом, и гроб — белый. И я знала, что все мы явственно видим свет. Однажды я сказал отцу, что боюсь потустороннего. — Не бойтесь, Бог не посылает человеку того, что он не может вынести. — А с Вами было ТАКОЕ? Я не помню слов его ответа, там было что-то о пустыне (наверно, степи), о том, что долго шли без воды, и потом ЭТО, и он пил, и не мог смотреть — опустил глаза. ' Я шла рядом с ним всю эту его последнюю дорогу — в храм. Муха стала кружить над лицом его, эта вечная "муха на трупе", даже на Христе у Гольбейна. Я стала молить: "Господи! не надо!" И она улетела. "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас," — пели мы по слогам, чтоб не плакать. Я гладила его по руке и почему-то твердила глупое "милый, милый", упрямо разглядывая его земными глазами, а те, духовные, опускала, потому что ЭТО было по ТУ сторону. На панихиде лицо его закрыли. — Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего УБИЕННОГО протоиерея Александра!.. Монашка местная подошла. Ее простое, круглое лицо улыбалось: — Радость-то какая. Золотой венец надели как на мученика. А тебе жалко — ты не плачь: пой, радость ему, хорошо ему с Господом. Я вспомнила, что у Марьи Витальевны* на лице все время стояла нездешняя улыбка, и ее фиалковые глаза в ок- * Марья Витальевна — подруга матери о. Александра, близкий ему и родной человек. 200 ладе морщин светились. И дети трогали отца, и целовали его, и свиристели как птицы... "Блажени чистии сердцем, яко тии Бога узрят..." Я увидела свою дочь. Подумала: с кем же дети? — зять (давно здесь. В словах молитвы: "...яко Благ и Человеколюбец... осла-би, остави и прости вся вольная его согрешения и невольная," — было что-то неестественное. Не потому, что у отца не могло быть грехов ("во гресех роди мя мати моя"), а потому что отец наш, как у Пастернака: "...что значит грех, /И смерть, и ад, и пламень серный,/ Когда я на глазах у всех/ С Тобой, как с деревом побег... Было какое-то душевное знание, что с его душой происходит не то, что обычно, что она не мучится. Она во славе. К вечеру стали приезжать люди после работы. Дворик был полон. Я увидела юношу на костылях. Он повернулся — странное выражение, сочетающее немощь и силу, было на pro бледном лице; глаза были заметны даже в сумерках, одухотворенные. Я с удивлением поняла: И.З. Да... так вот в какой узел свел отец людей! "Дело Господа — объединять, разъединять — дело дьявола," — часто говорил отец... По телевидению 3. был не такой худенький. И не такой значительный, как сейчас. Вокруг него сразу образовалось густое кольцо людей. Я догадалась по обрывкам фраз, что он поможет, чтоб у нас был приход в Москве. Как хотел отец. Мы в Москве, а он?.. В ночь с десятого на одиннадцатое (чуть было не написала: с субботы на воскресенье, все почему-то говорили "с субботы на воскресенье", хот.я это были понедельник и вторник) храм был открыт. Отец лежал с открытым лицом, и всю ночь читали Евангелия, и всю ночь были многие из нас. Когда я целовала его в лоб, он был теплый. Я посмотрелала отца и подумала, что, если он на третий день встанет, я не удивлюсь. И многим так казалось. Было поздно, автобусы не ходили. И мы пешком пошли на электричку, чтоб успеть в Москву на метро. В неубранной, растерзанной квартире, вопрошающе склонив мордочку, сидел наш кот. О животных молятся святым Флору и Лавру. Он остался жить. В три часа ночи по "Свободе" передали, что прихожане Сретенской церкви собрались на "митинг протеста". Юмор, который отец так любил и которым так поразительно умел пользоваться, сопутствовал ему и после смерти. 201 Утром одиннадцатого на ранней электричке вагон был полон детей и цветов. Это были дети не приходские. Школа, где отец рассказывал о Писании и Христе. Этим детям вести к вере родителей. Приехал Владыко Ювеналий служить заупокойную литургию, отпевать и хоронить отца. Лицо отца закрыли, и больше мы его не увидим. Нет, не "никогда", а до скончания века. Началась служба. Приехал мой зять со старшим внуком. Народ прибывал. Динамик доносил на улицу слова службы. Владыко Ювеналий говорил "усопшего протоиерея Александра". По окончании службы народу уже было... тысячи. Я видела духовных детей отца из Ленинграда, Ташкента, Риги, Таллинна. Машины на старое шоссе не пропускали, люди шли толпами, и через кладбище, и пролезали сквозь забор. Клумба посреди дворика исчезла, под ногами была зеленая жижа от втоптанных растений. Ощущалось напряжение. На звоннице было полно людей. Были и дети, постарше Кирюши. Он тоже рвался, но я не пускала. Десяток операторов и журналистов с горбами съемочных аппаратов грубо топтали новенькую серебристую крышу нашего храма. Она гулко стонала и вздрагивала, иногда выстреливая резким пугающим звуком, так что птицы шарахались в небо. Напряжение росло. Я боялась, что Кирюшу затопчут, и потащила его к церковному домику. Отца вынесли. Ударили в колокол. Как падающие в колодец — редкие, погребальные звуки. Началось отпевание... Владыко Ювеналий зачитал витиеватое послание патриарха Алексия: "...Мы не во всем соглашаемся..." Но надеется, что у Престола Божия в дерзновении богословском отец Александр все-таки окажется. Наши мужчины ушли к гробу, чтоб организовать погребальное движение и предотвратить давку. Молоденькие милиционеры и парни, сначала испугавшие меня своей афганской формой, помогали. Мне показалось, что руководил С.Б. Слышались команды его резкого голоса. Мы с Кирюшей стояли у терраски "певческого" домика, среди велосипедов и детских колясок. Были тут еще дети. Я прикинула: если толпа навалится, то можно с завалинки через окно терраски — вовнутрь. На завалинке безучастно сидела Наталья Федоровна, жена отца Александра. Иногда к ней подходили "официальные лица", она вставала и что-то отвечала, слабо улыбаясь. Я не видела, чтобы она плакала. Она было похожа на птицу. Худая, ломкая, лицо осунувшееся и все вскидывала прищуренные, невидящие глаза. Будто прислушивалась или хотела что-то разглядеть. 202 Я подняла голову и тогда услышала в небе легкий грай, потом увидела черные кучки птиц на вершинах церковных деревьев, потом перелеты стайками. Они стали ниже, ниже. Что-то темное, протестующее поднималось в душе, сродни тому, что пережил Карамазов, увидев гниющего старца Зо-симу, что-то ненавистное к этим воронам, слетавшимся к трупу нашего отца. Что им его святость! Неумолимы тление, смерть, грех. И вдруг!.. Соединившись, они покрыли мелькающей сетью все небо, а потом стали косо планировать над гробом, над нашими головами и — вверх! в голубой колодец осеннего неба между деревьями. И опять — над гробом и — вверх! и в третий раз, и — исчезли... Они прощались с отцом. О, Господи! То были не вороны, но ПТИЦЫ! Древний знак чуда. Уже шли надгробные речи. Я не видела, где. Голоса шли из динамика. Говорили о том, скольких отец спас от тюрьмы, от самоубийства, от психического расстройства, пьянства, от убийства детей во чреве, от развала семей, отчаянья, одиночества... Говорили о чудесах исцеления, отмаливания, о святости отца, об его апостольском служении, о Вселенской Христовой Церкви, к которой он приобщил своих духовных детей, объединяя их (Дело Бога — объединение людей, дело дьявола — разобщение), объединяя вопреки исторически сложившимся различиям конфессий, "перегородкам, не доходящим до Неба" ... Говорили, что он духовно взрастил и привел в церковь интеллигенцию. Заразившись вирусом марксизма еще в конце XIX века и покинувши церковь, русская интеллигенция гем самым обрекла ее на поражение в борьбе с большевизмом, на одичание и вырождение в недрах КГБ и советчины... Андрей Б. прямо сказал, что мы знаем, что отец был святым нашего времени. Что он явил новый тип святости (я подумала: новый, это, наверное, не аскеза, а полнота жизни), что убийство его — Божий знак мученичества. И для Патриархии знак, чтоб не ждала, когда канонизируют отца Александра на Западе. Самым пронзительным для меня были слова С.Р. Она в свое время оставила все: и столичную жизнь, и работу в издательстве Энциклопедии — ушла к отцу, в Деревню, петь в храме. Теперь она регент Нашего церковного хора. Ее слова я пережила душой и ни одного не помню. Началось прощание. Кирилл непременно хотел поцеловать отца, и мы рискнули за спинами охранявших порядок 203 пролезть к гробу. Лицо отца было покрыто белым платом. Мы поцеловали руку. Она была мягкая. И опять — увидела гладкую белую кожу на том месте, где были у него язвы: жало в плоти, как у апостола Павла. И опять — подумала: тело его будет нетленно, кровь ведь вся сошла. Молодой мужчина с запакованным новорожденным в руках подошел к гробу, распаковал личико младенца и приложил его к отцу. "Да будет каждому по вере его". Прощание было очень долгим. Люди шли и шли, не иссякая. Потом гроб подняли и медленно понесли к могиле. Ки-рюша стал рваться туда. "Зачем тебе туда, зачем? — уговаривала я. — Ты маленький, тебя в толпе сомнут". "Как ты не понимаешь, — злился он со слезами, — он же не умер, не умер, он притворился, чтоб бандит его до смерти не убил. Когда его в землю закапывать станут, он встанет, встанет, и будет над нами смеяться ". Мы протиснулись ближе к могиле, и С.Б. поднял Кирилла на бочку, с которой снимал погребение. Тогда я оглянулась: лютеране с бомбошками на бархатных шапочках, католики, евангелисты, баптисты, бородатые православные священники... Потом я увидела "афганцев". Совсем мальчики, они передвигали ноги, как кувалды. Да, таких он спасал от самоубийства. Вселял надежду. Теперь они упрямо переставляли "ноги" — от колена протезы в сапогах. Матери несли металлический венок: "Отцу Александру от инвалидов-афганцев". Венок и протезы скрипели. Наверно, я заплакала в голос, потому что Кирюша стал теребить меня за рукав, присев на бочке: "Бабушка, бабушка, ты такая некрасивая стала, ты теперь всегда такая будешь?" — Мы обнялись. — А почему ты вся черная? — Это траур называется, когда у человека умирают близкие. — А как же я? Я же во всем новом!? Запели "Святый Боже". "Шапки долой, милиция!" — резкий голос. Подумала, куда же шапки девать, — у них ведь руки заняты. Когда гроб опускали, ударили колокола. Толпа замерла единым живым Организмом. Я чувствовала за спиной, видела внутренним взором эту толпу тысяч на пять. В помраченной обезбоженной стране отец Александр крестил и духовно взращивал новый народ России. Зтот народ был теперь за моими плечами. 204 Говорят, в Патриархии на зарубежный звонок ответили: "Обыкновенная смерть обыкновенного священника". Да... поистине, не ведают, что творят. Или ведают?.. — Бабушка, а кто же теперь наш батюшка? — А во-о-н стоит, видишь, видишь? — А он хороший? — Да, очень. — Как отец Александр? — Нет, Кирюша, в жизни ничто не повторяется. Такого, как отец, больше не будет. Этот батюшка сам по себе хороший. — А он будет все лучшеть, лучшеть, и станет, как отец Александр. И тогда его тоже... Убьют. Могила, слева от алтарной части отцовского храма Сретенья, начала свою жизнь так, будто была здесь всегда. У моей дочери Маши есть фотография: отец стоит на этом месте, опершись на соседнюю могильную ограду. Могила стояла конусом светлых цветов (красных отец не любил) с человеческий рост, в изголовье два венка, один к другому, как шалаш. Там насыпали зерна птицам. Вокруг могилы в свежем песке мигали от ветра десятки свечей. Хозяйничали дети: кормили птиц, зажигали свечи. Детей было много. Большинство, как мой Кирюша, видели смерть впервые. Счастливые! Они с детства унесут в жизнь знание, что смерти нет. В сумерках, когда мы уходили, у могилы лежали просфоры, яблоки, хлеб, картинки и детские игрушки. Люди шли на «огилу, незнакомые люди, шли густо, как паломники. Многие думают, что она явит чудеса. — Бабушка, что бы ты сделала, если б встретила бандита, который убил отца Александра? Я бы... я бы его прямо... расстрелял! — Нам нельзя убивать, Кирюша. Мы, христиане, ве-эим, что жизнь человеку дает Господь. Он Один только и ложет ее забрать. — Ты что, ты бы бандита прости-и-ла!? Как же бандит? 1то же с ним тогда делать? — А я бы его в клетке в нашей церкви поставила, и чтоб все у него было: и еда, и Евангелие. Он бы жил и жил, и смотрел, как мы молимся. Может, он бы тогда понял, что зн сделал. И покаялся. И Господь простил бы его. 205 — Да, я согласен так. Потому что отец Александр умер и живет невидимый, а бандит убил его и погиб. Умер. — Если он сам убил, то, может, и раскается... А если это Кагэбэ велел? Он-то никогда не раскается... Бабушка, а Ка-; гэбэ умеет раскаиваться? Люди звонят, знакомые, и почти чужие: Нашли ли убийцу? Как идет следствие? Уедут ли теперь все евреи? Как вы будете без него? Что же делать? Что делать... "Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые", — любил подзадоривать нас отец. "Наше место здесь, — говорил он. — Где жить — это понятие .географическое. Главное — жить с Богом". Если найдут убийцу, то грех его казни ляжет на отца Александра? Убийцу... Убийца тот, кто послал. Убийц много. У них на земле разные названия служб, но все они от дьявола. Убили по зависти, по тупости, по злобе. По бессилию противостоять благодатному духу личности отца Александра, неохватной мощности его дел и деяний. По своей дьявольской природе решили уничтожить источник Света физически, не понимая, что отец Александр и в жизни ходил не по нашей, колеблющейся, уходящей из-под ног земле, а по Небесной Тверди. По Ней он идет и теперь. ...Но невозможно представить себе ни человека, ни зверя, который бы мог — убить отца Александра. (Какое странное сочетание слов.) Уже появились о нем десятки статей, передачи по телевидению, и каждый думает, что отец занимался именно его делом, и имя его то и дело привязывают к орудиям общественной и политической борьбы, а он неизменно отвязывает эти привязки и ускользает, как апостол Петр из темницы, ускользает и от стражников "однониточных теорий" (замечательная формула Г. Померанца). Ускользает неизменно, оставаясь верным своему апостольскому служению Христу. Смерть отца Александра — чудо в обратном значении. Она ЧУДОвищна. И все же... В ней совпали десятки мгновений, из которых достаточно было бы одному не совпасть, чтоб она не свершилась. Только одному человеку идти на поезд по той же дорожке!.. Только отцу Александру позвать на помощь!.. Только собаке залаять на запах крови своего хозяина!.. Только... Да всего и не перечесть. 206 Считают, что на ходу нельзя убить ударом туристского I топорика по голове... А если отец Александр сам остановился, окликнутый? I Поставил на дорожку портфель (исчезнувший, чтоб дать жизнь версии об ограблении. Что можно было взять у отца? Дух Святой?), достал из кармана очки (он надевал их, читая, и они были запачканы кровью изнутри), сам протянул руку к убийце (или убийцам), чтоб взять то, что просили взять. Сам. Подставил голову под удар. И свершилось это | чудовищное. Если ни один волос с нашей головы не упадет без ведо-I ма Господа, то по какой великой избранности увенчал Он | праведную жизнь отца мученичеством! Какая тайна Божья скрыта в этой смерти? Какое моле-I пие о чаше было у нашего отца? И какой нездешней силой укрепил его Ангел? С каким глубоким согласием, должно быть, принял он из рук Бога эту смерть, как раньше принимал жизнь. Пока живу — Тебе молюсь, Тебя люблю, дышу Тобой, Когда умру — с Тобой сольюсь, Как звезды с утренней зарей; ...Тебя за полночь и зарю, За жизнь и смерть — благодарю. Отец недаром любил эти стихи Мережковского. Все мы сейчас Иовы, взывающие к Богу открыть нам тайну этой смерти и примирить нас с происшедшим. "Нам не дано проникнуть в глубину смертного борения, свидетелем которого был старый оливковый сад. Но те, кому Христос открылся в любви и вере, знают самое главное: Он страдал за нас... Христос добровольно спускался в пропасть, чтобы, сойдя в нее, вывести нас оттуда к немеркнущему свету..." Отцу Александру было двадцать лет, когда он написал это. Митинг протеста? Нет, не тем, наверное, нам предстоит заниматься. На крещении моего младшего внука Александра в 1986 I году отец говорил, что раньше верующие были людьми, идущими как бы по одной дороге, но скоро слово "верующий" уже не будет определять общности. "И нам предстоит тяжелый путь: идти ко Христу, — он охватил руками воздушный столб и направил его движением вперед и вверх, — идти по дороге, не сваливаясь с обочин в канавы, ни вправо, ни влево". Ни в замкнутость только "своего" опыта веры, 207 ни во вседозволенность духовных поисков. А ведь тогда еще не было ни национальной резни, ни кашпировских, ни черно-белых колдуний, собирающих к экранам ТВ миллионы людей, охваченных единым порывом: "Сделайте с нами что-нибудь!". Ко всему, что предстоит нам: социальная необустроенность, отвал (или отрыв) в эмиграцию, нехватка продуктов, разгул преступности, язычество, в котором происходит обвал населения в "веру", когда в храмах: "Батюшка, какому мне богу свечку ставить?" (рассказ о. Александра), — ко всему этому отец нас готовил. И погиб, чтоб мы стали сильнее. Он погиб из-за нас, грешных и слабых. Ради нас. За нас. Кто-то из нас сказал: "Теперь нам ничего не страшно". Когда мало воздуха, человек начинает замечать, что дышит, как он дышит. Отца Александра убили, и теперь каждую минуту, что мы живем, мы чувствуем, что он жив с нами. Мы жили с отцом Александром на земле в одно время: могли слышать, видеть, прикасаться к нему. Нам его не хватало на всех. Теперь, в невидимом мире, он принадлежит нам всем безраздельно и безгранично. Чудо его жизни после жизни началось. Это знает каждый, молящийся о нем. И ему. 9 декабря 1990 * ИСПОВЕДЬОп.: Театральная жизнь, №6, 1994.Если пшеничное зерно, упав в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода». Значит, я еще не умер, оттого и один. Молитесь о моем обращении, чтобы мне умереть и приносить плоды. БРАТ ШАРЛЬ ИИСУСА В моей жизни не было никакого события, вдруг, сразу обратившего меня к Богу. Я ощутила, распознала веру в себе постепенно и незаметно, как нечто присутствующее всегда, но непонятое мною и только теперь узнанное и названное. Сам процесс понимания, осознания был радостью. Конечно, не легкой, трудной радостью. Вопросы засыпали меня, как обломки рухнувшего дома. Почему нельзя верить, не принимая крещения и не ходя в церковь? Почему нельзя верить в Бога, не принадлежа ни к какому вероисповеданию? Как выбирать религию? Что значит любить Бога, если Его никто никогда даже и не видел? Зачем верить в Христа, если веришь в Бога? Как это можно на исповеди прощать грехи? Ты убил, священник простил тебя — иди дальше убивать? И почему священник — прощает? А если он недостойный человек? Такое ведь бывает. И вообще, зачем исповедь? Были и вопросы жгучие; почему страдают невинные? и почему умирают дети? и почему нет справедливости на земле? и почему добрый Бог наказывает? Я пришла к Александру Владимировичу Меню, уже сознавая, что все мучительное в моей жизни так или иначе связано с отсутствием в ней смысла, который мог бы для меня оправдать мои невзгоды и тяготы, объяснить зло и несовершенство вокруг. Почему-то именно вокруг, а не во мне! Неосознанно я искала жизни-служения. Но идея неизменно вступала в противоречие с действительностью и становилась нереальной. Человек всегда имел в себе что-нибудь противоречащее, разрушительное моему желанию служить ему. Ребенок вырастал и начинал воспринимать тебя ненужным, а иногда и мешающим его жизни. Не могла я поверить и в светлое будущее, если каждый из нас, темных, и есть светлое будущее кого-то, кто жил в прошлом. И зачем служить искусству, - если можно пытать людей под звуки божественной музыки, украшать дома разврата картинами великих художников и развлекать убийц игрой гениальных .актеров. Я не находила ответов в сфере человеческой логики, и это заставляло меня открываться тому, чем жили люди веры. Через девять месяцев, в Духов день, я приняла крещение. О. Александр не побуждал меня к этому никакими рассуждениями, только сказал однажды: «Все, что человек может сделать один, вы уже сделали. Дальше будете стоять на одном месте». Я ездила к Александру Владимировичу (несколько первых лет я только так могла его называть), и потихоньку образо- вывалось во мне пространство моего личного духовного опыта. В то застойное время, которое на самом деле было временем очень активного разрушения всякой духовности, поездки в маленький деревянный храм в Новой деревне сами по себе стали отдушиной. Ох и тяжелы они были для меня поначалу, эти поездки! Вставать в пять утра! Ехать натощак! До вокзала час езды, на двух транспортах, по промозглой Москве! Почти час в душной электричке! Потом в холодном автобусе! Запах перегорелой дряни! Тошнит, трясет, голова и болит и кружится. Но потом... среди деревенских звуков: скрипа колодезного ворота, лая дворняг, приветствий охрипшего подмосковного петуха. Потом... мимо снежной горки-клумбы за низеньким заборчиком, по дорожке к крохотному приделу-сеням. И... дверь распахивается, и со ступенек сквозь пар церковного тепла прямо тебе под ноги, в снег — золотистый отсвет. Золотая дорожка в храм. Тихое церковное шептание, скрип половиц, позвякивание монет, шуршание записок — доехала. После проповеди о. Александра перед исповедью, после его 31//32 молитвы с нами — все неразрешимости жизни уходят куда-то, все проблемы — забываешь. В сердце такая радость! Покаяться не умею еще, а только: «Благодарю Тебя, Господи! Благодарю Тебя...» Где-то там, в эти первые годы моего «одухотворения», запомнилось мне, как я стою в кулисе сцены на Волхонке перед спектаклем по «Мастеру и Маргарите» и вместо привычного «настроя» на спектакль начинаю молиться. Когда я открыла глаза, Маргарита существовала совершенно отдельно от меня, была видна мне вся, «как в перевернутый бинокль, далеко-далеко внизу». Глупая, скучная Маргарита, бездумно живущая в счастье целый год, с мужем и любовником! Быть е ю стало неинтересно. Играть не хотелось. До спектакля оставались минуты! В гмнике я кое-как «вскочила» все-таки в состояние азарта игры, как «упоения в бою», и сыграла. На этот раз сыграла. Но как же быть дальше? Верить — это жить по вере. Но актерство и есть моя жизнь? И оно не получается по вере? Ну да, молитва ведет к Иисусу, а актерство — к переживанию чувств, владеющих человеком, как страсть... Вот моя Маргарита, например. Скучающая дамочка, «жена очень крупного специалиста». Живет богато и праздно. Ногти-то длинные-длинные, остро отточенные, в волосы как запустит... Все чулки шелковые перебирает... «И среди знакомых ее мужа попадались интересные люди»... А любовь у нее с Мастером какая? Началась, как в оперетке: «Нравятся вам мои цветы?» Так и ждала, что он скажет: «Да». А она: «А я вам нравлюсь?» — Ив постель. Целый год счастья: днем — с Мастером, ночью — с мужем,— любовь! Ну хоть бы в такой ситуации по крайней мере мучилась! Силилась бы как-то разрубить темный этот узел обмана, двойной жизни. А она полюбила — и все тут?! Я как роль-то готовила? Вспоминаю подобное в жизни, фантазирую, читаю старые письма. Глубже, глубже погружаюсь во все это, пока что-то подобное, как бы вторичная страсть, окунает меня в Маргариту, и все-все, что она думает и делает, становится для меня своим, оправданным, как мы всегда оправдываем в себе все, что со стороны видится неправдой и злом. А вот теперь — не хочу! Не хочу погружаться в это сама, не хочу погружать в это зрителей. Может, за.это погружение в грех хоронили актеров за оградою кладбищ, с убийцами, ворами и проститутками? За это, а не потому (как я красиво объясняла себе раньше), что актеры покушаются на права Бога, создавая своею игрою новых людей? Подруга утешала: «Ты не попала в среду единомышленников. У тебя нет с твоими режиссерами и партнерами общего языка. То, что тебе предлагают, ты исполняешь, как ученица». Даже если это правда, значит, я играю плохо. На сцене чувствовала себя скованной, скучной, неестественной. Чем больше старалась, тем хуже все получалось. Мои усилия вырваться из этого тупика походили на попытки утопающего вытащить себя за волосы. Один человек пошутил надо мной словами старого анекдота: «Как она узнает, что думает, если не услышит, что говорит?» Не в бровь, а в глаз! Стала пытаться «говорить» в своей тетрадке: то ли дневник, то ли «склерозник». Памятка для слов и дел. Когда было уже исписано мелкими буквами листов десять-пятнадцать, я выдрала эти страницы и на исповеди оставила их о. Александру. Он сказал: «Прочту обязательно и верну вам сразу».— «Нет-нет, не возвращайте, пожалуйста, выбросьте!» Сначала отец Александр, казалось, будто забыл о моих записях... Прошло много времени, как я отдала ему листки, а он все не вспоминал о них. * * * В «самиздате» у Ельчанинова я прочла: «Как трудно имеющим богатство войти в Царство Божие (Лк 18, 24). Но не только богатство материальное мешает вхождению в Царство Божие. Еще больше — богатство душевное, талантливость, специальные способности, воля». Как же так? Таланты человеческие: художественные, литературные, актерские — разве не от Бога? Почему же трудно войти с ними в Царство Небесное? Именно должно быть легко! Именно Божьи дары должны вести в Царство Небесное! Я посылаю о. Александру на лекциях . записки: «Как понять эти строки Ельча-нинова?» А он не отвечает на мои записки. Догадался по почерку, что от меня? Можно было заговорить с ним и поехать его провожать до Семхоза на электричке... Или в этот раз, когда он освящал нашу квартиру, поговорить... Или на террасе в тихом углу, тогда, после нашего венчания. Можно было и домой к нему поехать. В конце концов взять и увезти его на мое выступление, хоть раз! Вот ведь на Таганку его возили, на эти «Антимиры»... Можно было... Но что, что понравится ему в моей игре, если она не часть моей новой жизни, к которой он меня родил? Шло время. Я стала замечать зависимость между молитвой и помыслом, скрытым в сердце, между Причащением Святых Тайн и каждодневной моей жизнью. Не идет молитва — потому что в(сердце обида, или раздражение на кого-то, или возмущение чем-то (да->же и «благородное»). Безрадостны мне мои житейские заботы — потому что тащу их сама, не даю Духу войти. Радость-то от Него. И почему я обиженная хожу: жизнь ко мне несправедлива! Того не дали, это отняли... И все-то в глаза кидаются слабости, недостатки других, все-то возмущает чья-то корысть, глупость, скучность — от этого уныние в душе. Одиночество. И актерство не получилось, не состоялось, и годы мои ушли. Замкнулась вокруг меня цепь какая-то глухая. Что делать мне со всем этим внутри меня, которому нет реализации? Как изменить свою игру? репетиционный процесс? свою жизнь? Я тогда не знала, что подобные тупики побуждают духовное возрастание, потому что из них один выход — вверх. Я не знала, что, когда человек только хочет впустить Христа в свою жизнь, Христос Сам уже начинает менять ее. «Ты привлек меня, Христе, любовью и изменил меня святым к Тебе стремлением». Отец Александр сказал мне как-то: «Нам с вами обязательно надо поговорить. Вот скоро Рождество...» Я стала догадываться, что, если о. Александр не отвечает, значит, так надо — мне, это не потому, что ему некогда, а потому, что есть ответы, которые нельзя получить в слове, а только в собственном внутреннем опыте. * * * А тупик-то был у меня не один! Не только как играть и как работать над ролью, но и как вести себя за кулисами. Однажды в церкви я услышала в проповеди священника притчу: «В одном монастыре был молодой инок, особенно отличавшийся своей мирностью, незлобивостью ко всем. Его спрашивают: — Брат, как тебе, еще неопытному в монашеском делании, удается стяжать такой мир в сердце, что оно никогда не возмущается, не злобится? — А на кого злиться-то? — спросил тот и, обведя братьев руками, улыбнулся,— на этих собак?» Эта притча недаром в меня запала, вонзилась. Я никогда не участвовала в театральных скандалах, в дележах ролей и премий. Мое примерное поведение было хорошо обеспечено моим высокомерием. Вести себя доброжелательно с теми, с кем меня сталкивала закулисная жизнь, было нетрудно, но как расположить, свое сердце к тем, кто лишал меня работы, унижал безденежьем, обманывал, оскорб- 32//33 лял и, главное,— делал неспособной играть так, как мне хотелось. Презрение к ним казалось мне условием моего выживания, единственной возможностью выжить. Были и еще тупики, в жизни личной... Как-то о. Александр опять сказал: «Я помню. Поговорим обязательно. Вот Пасха скоро...» К этому времени я уже знала: отец Александр помнит о нас всех. И когда надо — находит время и место для разговора. Однажды мне позвонили: «Сегодня врач наш участковый придет». Уже началась «перестройка», но мы, опасаясь, все еще говорили по телефону: «Не знаешь, в среду наш участковый в поликлинике принимает?» — что значило: исповедует ли в церкви о. Александр в среду? Отец Александр приехал в Москву, в молодую семью, где после родов мать никак не могла сама выбраться к нему. Я шла на встречу с душою «налегке». Ни горя, ни события в моей жизни никакого не было. Народу набилось много. Надеяться на разговор с ним было нереально: молодые, привязанные к новорожденным мамы не имели другой возможности увидеть его. Встречали о. Александра на улице, еще по старой привычке не пропустить кагэбешного «хвоста» за ним. После шумных приветствий, объятий, радостного смеха его шуткам — замерли: он сам выбирал, с кем говорить. Он окинул всех своим веселым «простреливающим» взглядом и... выбрал меня. Увел за плечи в отгороженный шкафами угол, где была кроватка старшего мальчика, и, усадив, спросил: «Ну, как дела на работе?» Я растерялась. А как же мамы с новорожденными, истосковавшиеся по Причастию, с ворохом семейных и жилищных проблем? Как же дети, которых специально привезли через весь город отцу Александру? А у меня все в порядке. Не о творческих же проблемах многолетней давности говорить? Общались мы междометиями. Может, он и говорил что-то, не помню. Помню только ощущение его поддержки. ...Через несколько дней я подала заявление об уходе из театра. Обида, которой меня взорвало и выбросило из театра, где я проработала двадцать два года, не позволила мне разглядеть многое... Меня пьянило ощущение собственного бесстрашия перед проигрышем: я уходила в никуда! И потом, я ведь надеялась на успех своих сольных выступлений, такой успех, чтоб «громкою молвою» обо мне свершилось единственно доступное для меня отмщение, сразу всем, не верящим в. «мой театр». Зимой я уехала в первые свои долгие гастроли. Я упивалась свободой от театра, от необходимости возвращаться, обязательно к такому-то сроку. Я впервые заработала деньги, которых хватило на покупки, а не только на раздачу долгов. Я торжествовала: началась новая, вольная, доходная жизнь! После гастролей в Калининграде (Кенигсберге), где пришлось работать, болея гриппом, у меня случился инфаркт голосовой связки. Болезнь длилась более полугода. Бюллетень не оплачивался: я ведь нигде не служила. Общение с людьми было нарушено: я не могла говорить. Перед операцией я была на литургии у отца Александра. — Я поняла: я ушла из театра без благословения Божьего, по своей воле, по своему тщеславию. Отец Александр взял меня за руку, как берут детей, когда ведут их за собой: — Будем молиться: Господи, Ты дал мне этот дар — верни мне его! — Нет! — в ужасе забезголосила я.— Я не знаю, хочу ли играть. Может, это мне знак уйти со сцены? — Ну, тогда так (с интонацией «это еще проще»): Господи, да будет воля Твоя. Ты лучше знаешь, что мне надо. Сколько раз отец Александр показывал мне, где разрешаются наши земные проблемы! Операция прошла благополучно. Я снова играла. Но в сердце моем теперь постоянно звучало: «Зачем Ты оставил мне голос, Господи? Чего Ты от меня хочешь?» Время шло. Я потихоньку не сдавалась. Молиться перед выходом на сцену не рисковала, но утром в этот день — обязательно. Сначала я молилась своими словами. Молитвословия казались нудными и не про мою жизнь. Потом я стала чувствовать, что их писали святые люди. Они мне как бы рельсы положили, по которым доеду, если встану на них. Иногда вставала. И неожиданно для себя самой заметила, что нуждаюсь в каждодневной молитве. Сколько раз бывало на исповеди: священник тысячу грехов перечислит, а я стою — у меня их нет. Не убивала. Слава Богу, абортов не делала. Не крала. Не лжесвидетельствовала. Не предавала. Ну а другие заповеди,— так ведь если что и было, то — прошло! И вот однажды екнуло под сердцем — не убивала? А та девочка худенькая, с которой я галстук пионерский перед строем всей школы сорвала? Мятый-де. Пойди погладь. Я же власть школьная была, заместитель-председателя-совета-дружины. Это теперь ухо режет как матерщина, а тогда — музыка была: «Рапорт приняла заместитель председателя» и т. д., и салют над физиономией, рука скрюченная — крылом казалась! Что знала я про ту девочку малюсенькую, с висящими волосиками косиц? Может, ночью сапоги простучали у них в комнате? Может, пролежала она всю ночь на сундуке в коридоре, спрятанная сердобольной соседкой под ватниками? Может, галстук свой общипанный чернильными пальчиками нарочно мяла, мяла, слушая, как мать или бабушка убиваются? Кто же, кто тогда перед всей школой домой ее послал? Кто убил? И как плотину прорвало. Куда ни глянь, что ни сделай — все не так, все не по заповедям. И почему это мне не нравится ни та актриса, ни эта? И в том спектакле глупость, и в этом пошлость! И стихи-то никто читать не умеет! Почему я все время фиксирую ошибки и промахи в творчестве других? Почему притягиваю в душу злое и темное? Чтоб им возмущаться, а себя чувствовать доброй и хорошей? Но 33//34 святые говорят нам, что в духовной жизни все притягивается по подобию. Дети, например, не видят блуда, потому что его не знают. Вот, значит, чему подобна моя душа?.. Скольких я в глубине души осуждала? Сколько раз бьма жестокой, равнодушной? Не помню, Господи, не помню) Как же мне повиниться Тебе? Как же вспомнить это, чтоб навсегда забыть? Навсегда! Я испугалась причащаться. Прихожу в церковь, а к Чаше — ни-ни. Страх сковывает. Пока не взмолилась однажды: «Хочу к Тебе, Господи! Что бы ни было — хочу! Как бы Ты ни покарал меня — хочу!» * * * Тогда-то я и поняла, какую Он меня любит. Со всем этим мусором во мне, черствостью и высокомерием, со всей этой мерзостью самооправданий и самолюбований, с дарами, полученными от Него и захваченными в плен моим честолюбием, тщеславием, любо-началием. Чтоб жить по заповедям, надо любить людей, видеть их глазами их Создателя, радуясь тому Божьему, что в них сокрыто. Принимать их не отдельно от себя, не противостояще тебе, а совместно, ощущая всех детьми Одного Отца. Я знала свой характер, знала, что при внешней сдержанности обида заливает меня бешенством: именно от бессилия восстановить справедливость! Стремление к справедливости вообще частенько доходило во мне до абсурда. (Родители рассказывали, что в возрасте трех лет они повели меня в первый раз в кино, на «Красную Шапочку», и там я на весь зал стала орать: «Гадкие люди, зачем они мучают волка?!») И вот незаметно и неожиданно оказалось, что для меня появилась другая реальность — милость, милосердие. Пусть справедливыми будут суды, а сердце мое должно уметь прощать. Стерпеть обиду не от презрения к обидевшему, не от бессилия отомстить, а простить от любви ко Христу, который погиб за всех. При чем здесь актерство? А при том, что тот человек во мне, который раньше был актрисой,— постепенно умирал, а новый еще не умел играть на сцене. И подобно скульптору, сменившему камень на дерево, мне приходилось заново осваивать технику профессии. * * * Я уже не ждала от о. Александра никакого разговора о своих творческих проблемах, ведь прошли годы. Лет пять, наверное. И тут он вдруг остановил меня после службы в церкви. Властно так, за руку остановил: — Арина, это называется: кризис. По-гречески значит «суд». Каждый раз, когда нам приходится выбирать, Господь вершит Свой суд над нами. * * * Постепенно я стала ощущать, отличать от всего другого особый лад, как бы благодарственную веселость в сердце. Эта веселость не была связана ни с чем во внешней жизни. Ее не уничтожали ни несчастья, ни болезни, ни неудачи. Знаком этого состояния сердца была радость от людей, от природы, просто — от жизни. Становилось возможным понимать и принимать других людей, и главное — терпеть тяготы, что всегда было мне так трудно. Моя жизнь в этом состоянии становилась цельной. Мне не надо было ни прятать в сердце обиды, ни бороться с раздражением — они превращались в мираж. Реальной была радость, любовная радость в душе. Благодать. Но оказалось, что возможность принять этот дар Божий обязательно соотносится с моим собственным поведением. С покаянием, причастием, молитвой и милосердным отношением к людям. Вера открывалась мне не как «почта в один конец», а как диалог. Надо было учиться слушать и слышать. Как же услышать, если я полна своим собственным грузом? Каждую минуту — в голове собственные проблемы крутятся, как лента на барабан наматывается: то-то сделать мне надо, то-то сказать тому-то, то-то обдумать... И когда Евангельским светом этот груз моих дел стал высвечиваться — такой глыбой хлама оказался. И все добрые дела мои — какой у них сомнительный смысл! Только ради Христа человек делает добро свободно. Не ожидая никакого результата, никакого отклика, не вынуждая человека принимать благодеяние. Отданное на волю Божию, доброе дело по Его воле и свершится. А когда и как — нам все равно не узнать. Пути Господни — неисповедимы. Незаметно, как бы задним числом я замечала, что меняюсь. И хочу-то я не того, что раньше. И радует и огорчает меня уже совсем другое. И в церковь хожу не как прежде: силы получить, наладить свою жизнь, а просто — хожу. Чтоб побыть там, где Он будет (я ходила не только в Новодеревенский, но и в ближайший храм). Иногда всю дорогу «репетируешь», как покороче, пояснее сформулировать на исповеди свои проблемы, а придешь — и проблемы эти житейские такие неважные делаются. А важно, что я связана со всяким злом и всяким добром во все времена у всех людей. Мое сердце может прибавить свою каплю к неправде, злобе, к греху. А вдруг эта капля станет последней? Переполнит вселенскую чашу 34//35 зла, и устремятся через край — несчастья, болезни, ненависть, землетрясения, войны, революции, смерть? И так странно станет, что раньше я этой чаши не видела, не понимала. Многие из нас, чья встреча с Христом произошла в зрелом возрасте, знают, как чудодейственно воспринимается Евангелие, когда каждое слово Его говорит с нами о Нем, и о нас, и о Нем в нас. Когда ты, как Мария с Иосифом на базаре, потеряешь Христа, а потом найдешь Его говорящим Слово в храме. Когда ты, ощутив, что пойдешь с Ним на смерть, как Петр,— вдруг сделаешь, скажешь или подумаешь что-нибудь так, будто ты Его не знаешь. И некоторые понятия поменяли для меня свой смысл чуть не на противоположный. Например, «смирение». Как гордилась я в душе, что не «смирюсь» с театром, не принимаю его условий работы и закулисной жизни. И к чему это привело? К моей «обратной» зависимости от него: нелюбовь ведь тоже несвободна. И еще к высокомерию, спрятанному в сердце. Я думала, что смирение — это компромисс со злом, трусость, проигрыш. И вот через о. Александра, через пример его жизни пришло ко мне понимание его слов, что смирение — это форма мужества, умение сохранять невозмутимость духа, когда все этому препятствует. Я поняла, что не внешней цели надо добиваться, а к внутренней идти. И тогда не до гордости будет и не до комплексов неполноценности, а только сохранить бы верность Богу, Его Воле, Его Замыслу о тебе. * * * Пришлось пережить мне и изнурительное бездействие. Никто никуда не приглашал меня с выступлениями. Умерла режиссер Аня Каменская. Умирал спектакль, оставшийся незаконченным. Хоть и делали мы его «в никуда», а все же репетиции помогали как-то держать профессиональную форму. Я много болела, ломала то руку, то ногу. Особенно мучило серое, глухое, зимнее окно в комнате. Мысли мои кружились нудно. Почему-то в рифму: за окном так серо, свет и тот не бел. Как мне делать дело, если не у дел?.. Как мне делать дело, если не моя та красная дорога с целью впереди, где надо улыбаться сильным на пути, где надо не заметить, если сбил кого, где ищут лишь для дела друга своего, где погибни пропадом все, что не мое, где борьба за правое, значит, за свое, где с чистыми руками не делят пирога, где полнится врагами безбожная земля?.. Однажды я глянула на окно — оно было синим. Источало в комнату синеву московского вечера. Как в детстве, захотелось «гулять», на улицу, поднималось: а может, Бог послал мне жизнь не у дел? Может, поклониться за такой удел, за свободу сердца лишь любить — любя, за борьбу с врагами, что внутри — меня, за беседу с другом — так, без всяких дел?.. Господь учил меня ждать. Он открывал мне — мою любовь к Нему. Всякий знает, что на первое место в нашей жизни мы ставим того, кого любим, или то, что любим. Любящий так естественно обращает свой внутренний взор к любимому человеку по любому поводу. С любовью к Иисусу — приходит потребность пронизывать движением к Нему все дела, все мысли. «Возлюбить Бога — это не перечень дел и поступков. Это решается только во внутреннем религиозном опыте» (о. Александр). И сколько проблем отпадает! Не надо быть ни «лучше» других, ни «талантливей» других — это ведь не прибавит мне любви Бога. Ребенок спросил у священника: «Что такое настоящая вера?» И тот ответил: «Когда можешь отдать за нее жизнь». А потом добавил: «И когда не выбираешь из Евангелия только те слова, которые тебе подходят, нравятся, а принимаешь с любовью все, что говорит тебе Бог». И я подумала: отдать жизнь — это все время, непрерывно отдавать ее. Единственно, в чем мы «сильны» перед Богом,— это грех, нарушение связи с Ним, жизни в Нем. Дарованную нам свободу выбора мы часто используем, чтоб вытеснить Его из нашей жизни, из нашего сердца. Только по нашему свободному выбору — Его, зову — к Нему Он может войти в нашу душу и очистить нас Своей близостью. И тогда самым важным, самым первым делом становится забота о согласии с Ним. Согласии твоем и других людей. Проблемы уехать или остаться, где работать, чем заниматься — важны уже не сами по себе, а по тому — в согласии ли с Богом они совершаются. Только стремясь к близости с Ним, обретаешь истинную, близость с другими людьми. Нет большей преграды между мной и другим человеком, чем я сама, если в центре моей жизни стою я, а не Бог. И когда я вспоминаю слова о. Александра: «Господь каждую минуту присутствует в нашей жизни, как источник — для реки», я думаю: каждую минуту нам надо открывать свое сердце, чтобы принять Его. * * * Любовь к Богу учила мое сердце по-новому любить детей и людей близких и далеких. Потихоньку и незаметно для меня самой стала возвращаться ко мне. любовь к моим героям и радость играть на сцене. Но теперь любовь была другой. Она не требовала от меня в Маргарите погружения в ситуацию запретной любви, о которой «никто не знал, хотя так никогда не бывает». Теперь я входила в душу Маргариты (или впускала ее в свою?), чтобы противостоять вместе с ней трагической тьме жизни. Та Маргарита, которая встретила Мастера, и та, которая сказала: «В этом романе — моя жизнь»,— это разные женщины. Любовь перевоссоздала ее, сделала ее заступницей Мастера, слила их в одно целое. Теперь главная сцена спектакля: Маргарита читает роман в романе. Там Левий Матвей говорит об Иешуа: «Зачем, зачем я оставил тогда его одного?!» — и Маргарита о Мастере: «Зачем, зачем я тогда ночью ушла от него?!» Возникающая параллель — тайна любящего, которому любовь велит" разделить судьбу того, кого он любит. Эту судьбу Маргарита узнает из романа Мастера. Сожжение безумным Мастером своего романа побудило Маргариту первый раз позвать: «Боже!..» И любовь Его помогла ей увидеть: «Вот как приходится платить за ложь. И я не хочу больше лгать». «За мной, читатель, кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви?!» — говорила я прежде, но теперь мне важно: КТО сказал. От темных сил приходит к людям неверие в Любовь. Если задуматься об этом «кто», понимаешь, что Любовь — есть! Сколько горького булгаковского юмора в любимых мною перевертышах: «Никогда и ничего не просите. Сами предложат и сами все дадут»,— говорит Воланд. «Ищите и обрящете, стучите и отворят вам»,— говорит Христос. Сколько сарказма в том, что в сатанинском обществе сатана приходит вершить правосудие! Впрочем, Воланд — не сатана, и Иешуа — не Иисус, и Мастер — не Булгаков. Парафразы Булгакова отчаянно смелы и — грустны. Наказание зла в романе, которое совершает Воланд и его компания,— это подарок Булгакова душе, измученной ужасами советчины. Это надежда на справедливость, не дающая до конца отчаяться. Но подарок этот — вымысел. Реальна в романе — только любовь. Заметила я как-то с удивлением, что у меня и после спектакля совсем другое состояние. Раньше я чувствовала изнеможение, будто пустота во мне — все отдано. Бывало, что и сердце болело, и дурнота. И слезы близко. А теперь — такая энергичная раскрытость ко всем и ко всему — и есть хочется, и празднично, и легко... И уже не имеет никакого значения, часто ли я играю или редко и сколько ролей в моем репертуарном списке. А ведь двадцать лет я была уверена, что хорошо можно играть только, если часто. Приравнивала работу актера к работе спортсмена! Теперь стало важно другое: отпечатывается ли в моих работах моя душа. И какая это душа, нужны ли ее «отпечатки» людям. * * * 9 сентября 1990 года священник Александр Мень был убит. Отца Александра не стало на земле, но мое общение 35//36 с ним продолжает существовать, и даже более полное, чем раньше, потому что ничто случайное, житейское уже не может ему помешать. Почти все, о чем я пишу, осозна-лось мною после его смерти. Видно, потрясенной душе легче открыться навстречу Духу. Незадолго до смерти о. Александра я увидела его, быстро идущего по церковному двору,— одного — редкий случай: он всегда ходил окруженный людьми. — Отец Александр! У меня как-то не складывается с моими сольными выступлениями.... Может, потому, что я одна — сама за себя должна бороться? Христу ведь не нужно, чтобы мы за себя? Он ничего не ответил словами, а глаз его я не видела, наверное, смотрела в землю, т. к. запомнила, что обувь у него была в пыли. И подметка стоптана. А очень скоро светлая, простая мысль стала жить во мне: о чем я пекусь? Если Господу будет угодно, Он свершит мою актерскую карьеру, а если Его замысел обо мне другой — зачем мне театр? После смерти о. Александра в моей жизни произошло много удивительного. Такой насыщенности событиями у меня не было даже в юности. Случилось со мной и такое: сижу я в католическом храме, недавно открывшем верующим свои своды древнего францисканского монастыря. Это было в городе Виннице. По стенам висят ожерельем ржавые радиаторы. Зияют дыры от бывших перекрытий, на которых десятки лет заседали чиновники атеистического общества со смехотворным названием «Знание». Я сижу в первом ряду и вижу все, что совершает о. Ярослав. Впервые вижу. В наших православных церквях Евхаристия идет в глубине алтаря, часто за закрытыми Вратами, а в костелах я всегда стояла далеко. Мне и теперь все время хочется стать на колени, закрыть глаза и опустить голову. Но какая-то сила притягивает к рукам священника. Выступающие из белого одеяния кисти с длинными пальцами двигаются в ритме как бы звучащей в нем Божественной музыки. И сам о. Ярослав, юный и гибкий молодой монах, похож на ангела. Он заканчивает литургию, целует и прячет Чашу и идет к микрофону для проповеди. Поздравляет всех с принятием причастия и говорит по-украински: что у него радостный день, что к ним на службу приехал человек из православного прихода, и он просит этого человека сказать им несколько слов от братьев-христиан в Москве, и — подходит ко мне. Вместе со мной пересекает зал костела и помогает мне подняться на амвон. — Скажите нам об отце Александре. Я сразу стала молиться, чтоб Господь сказал Сам этим людям, что Он хочет. От молитвенного состояния у меня потекли слезы, но голос не дрожал... Я говорила, что о. Алексадра зарубили ударом топора в голову, когда он шел в храм служить Богу. Его убили потому, что он открывал нам Христа. Но это, самое глубокое добро, никакому злу не разрушить. Никто не знает, кто убил о. Александра, но ясно, что все эти службы убийств — от дьявола. Отец Александр погиб от бессилия злых сил. Они не могли больше противостоять его свету и решили уничтожить его физически, не догадываясь, проводником Чьего Света был отец Александр. Я говорила, что знаю о столкновениях их церкви с православной и верю, что, как бы ни вели себя наши иерархи, пока мы можем молиться нашему Христу рядом, несмотря на различия наших конфессий, Он будет с нами, и мы — с Его любовью. Потом меня обступили, и мы говорили: они со мной по-украински и по-польски, я с ними — по-русски. Я потом вспоминала, что совсем не испугалась, и не думала об исключительности для меня, женщины, говорить с амвона (в православном храме женщин не допускают к проповеди), и вовсе не думала, что и как говорить. И тут меня обдало жаром: «Господи! Ах, если б так — на сцене, с этим вот безразличием к себе, с этой нацеленностью на связь с Тобой, с этой свободой!..» У Рильке есть стихи*: Двуединство. В этом суть природы Жесткой. Сжатой. Все сопряжено. Гнет и воля. Шпоры и свобода. Снова дали. Двое суть одно. Суть одно? А может, всадник звездный С лошадью простится? Мир велик... Луг и стол накрытый ждут их розно. Да. Розно. Театр — это только луг.
Если воспринять Всадника как метафору Человека, чьи душа и тело являют двуединство двух миров: видимого и невидимого, на стыке которых поставил Бог человека, то театр — это только луг. Питание для человека-всадника. Для духа нашего Господь остгь вил нам Церковь. * * * И все-таки... Постепенно открылось мне, что можно отвоевывать для молитвы — мысли, всякую вещь, во всякое время: еду, сон, разговор с человеком. Игру на сцене и репетиции. Молитва стала существовать для меня не только как просьба благословения, или жалоба, или благодарение, или стыд покаяния, или страх богооставлен-ности, не только как связь любящих и любимых, но и как возможность все житейское, изнуряющее физически, и творческое, охватывающее человека целиком,— все сделать, как называет это о. Антоний Сурожский, «молитвенным служением, только воплощенным». «Глубинное общение с Богом не зависит от того, чем заняты ваши руки или ум»,— говорит он. Нет такой области жизни, через которую Господь не мог бы явить Себя нам. Только мы, мы сами тому преграда. Талант есть груз, который Господь доверяет нести людям. Помню с детства сказку о маленькой горбунье. После смерти девочки Ангел коснулся ее горба, и из него раскрылись два прекрасных белых крыла, которые унесли ее на Небо. Вот и талант человека видится мне в виде горба. Только сам человек должен высвободить из него крылья, поднимающие в Царство Небесное. А не сумеешь, так под тяжестью горба упадешь на землю, не поднимешься. Сколько талантливых людей спились, сошли с ума, покончили с собой, погибли нравственно. Господи! Помоги различать нам в себе Волю Твою и не мешать Ей! А.А. P. S. Дорогой отец Александр! Вот и состоялся наш разговор об актерстве. Много раз была за эти годы Пасха, много раз — Рождество... Сегодня — день Вашего рождения. Четвертый день Вашего рождения без Вас на земле... Эти страницы я отдаю не Вам. С Вами я не буду говорить слов, я могу теперь молиться в такой близости к Вам, какая у меня не получалась при Вашей жизни. Завершено 22 января 1994 года * Перевод Зинаиды Миркиной. |