Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Роберт Музиль

К оглавлению

ЭССЕ

РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБСТОЯТЕЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА

Перевод А. Науменко.

В революционном "обновлении немецкого духа", свидетелями которого мы являемся, можно усмотреть два направления движения и руководства. После захвата власти одно из них не прочь уговорить дух сотрудничать во внутреннем строительстве и, если он присоединится, сулит ему век процветания и рисует перед ним перспективу даже права на самоуправление. Другое же духу не доверяет, заявляя, что революционные методы будут в ходу еще необозримо долго и вскоре особенно дух подвергнется обработке, или есть уже новый дух, и прежнему, следовательно, остается лишь добровольно броситься в огонь и либо сгореть дотла, либо очиститься вплоть до составных элементов. Событие, случившееся перед тем, как были написаны эти слова, не оставляет никакого сомнения в том, что второе направление - собственно марш, а первое - сопроводительное пение. А иначе и быть не может: такое столь мощно всколыхнувшееся движение, как нынешнее, требует от всех и вся уравнения и подчинения. Но, с другой стороны, дух, вероятно, выполнить это требование не в состоянии, не лишаясь самого себя. Конечно, здесь есть какой-то предел, ибо все обусловлено. И дух таким образом испытывается на прочность чрезвычайными судилищами, которые устраиваются ныне повсеместно и на которых приговоры выносят ему не по законам духа, а по законам движения.

За несколько недель Германия принесла беспримерную жертву, отвергнув мыслителей и ученых, среди которых немало незаменимых и, главное, служащих мерилом духовной жизни на века. И нет таких объяснений нынешними жизненными условиями, которые позволили бы закрыть на это глаза. Альтернатива здесь только одна. Либо говорить, что немецкие евреи внесли почетнейшую лепту в немецкую духовную жизнь, либо заявить, что эта жизнь в корне испорчена настолько, что не подлежит уже суждению. Ибо, если мы, давно участвующие в ней, обратимся к собственному опыту, то он покажет, что в борьбе духа с недухом людей всякого происхождения имеется в пропорциональном количестве на обеих сторонах, и этот наш опыт сплеча не опровергнешь. То, что случилось, мы считаем несправедливым; но даже если согласиться, что это справедливо, то способ осуществления справедливости неизбежно предстанет какимто безнравственным, прикрывающимся, к сожалению, нанесением ущерба именно нравственности - нравственности человечного, изъятой ныне из обращения. Человечность, как и интернациональность, как свобода и объективность, стали ныне ценностями, которые делают подозрительными всякого носителя их, более того - всякий, кто защищает хотя бы одну из этих ценностей, подозревается в том, что исповедует и соседние, ибо показывает непонимание всеобщности наступившей перемены. Эта перемена заменяет одну тоталитарность другой, и, как гласит ее высший аргумент против всякого, даже частного, возражения, сам смысл перемены также и в исправлении того, что огульно именуется "испорченной системой". Такая аргументация не может быть верна, какие бы результаты она ни давала, и, хотя она нелогична даже формально, это нисколько ее не смущает, ибо она чувствует себя "переоценкой всех ценностей".

И это чувство не самомнение. Смутно, но достаточно различимо, оно содержит нечто, что можно передать примерно такими словами: целое распоряжается своими частями, не только предводительствуя ими, но каким-то образом даже предшествуя им; не только владычествуя, но и являясь вообще их смыслом. Это всегда было концепцией биологической, и мысль о том, что всякое целое есть нечто большее, чем сумма или какая-нибудь безучастная интегральность своих частей, по многим причинам нашла широкое применение в современной философии; но в общество, бурлящее политическими событиями, это лишь формирующееся, далеко еще не зрелое знание пришло с немощью демократии, пришло в тяжелые моменты, чтобы действительно или тоже лишь с помощью гипноза положить, конец ставшей необозримой борьбе всех против всех. Эта немощь, правда, еще не доказана общезначимым образом, ибо более сильные демократические устройства стоят пока крепко, и все же коллективизм - антиличностное, антиатомистическое бруттомышление - в различных формах и в различной степени распространился ныне на полсвета. И он тоже реальная акция немецкого движения, противящегося тому, чтобы новый национализм не был понят как реакция на национализм его старших родственников.

Проведем философский эксперимент: можно ли представить национал-социализм замененным чем-нибудь другим? Чувство, не зависящее от желаний и опасений и возникающее нередко им вопреки, как правило, отвечает, что изменения такого рода уже не могут происходить просто как возврат к прежнему или еще более прежнему состоянию. Это чувство передаваемо не иначе как тем, что национал-социализм призван явиться в определенный час, что он не смута, а ступень в историческом развитии. Такой философский эксперимент провели в наши дни многие из тех, кто раньше думал иначе. Но при этом нужно обратить внимание и на другое: не произошло ли в истекшие недели нечто, с моральной точки зрения очень странное? Основные права нравственно ответственной личности, свобода публичного высказывания и выслушивания мнений, здание неотъемлемой от человека свободы совести перед миллионами, привыкшими наиискреннейше верить во все это, были сокрушены одним ударом, и они, эти миллионы, хоть бы пальцем пошевельнули! Они клялись отдать жизнь за свои принципы, и хоть бы пальцем пошевельнули! Они чувствовали, что грабят их духовность, но внезапно поняли, что плоть им важнее. В те дни, когда это произошло, Германия являла собой картину, состоящую наполовину из буйствующих победителей, наполовину - из оробелых, беспомощных людей, можно спокойно сказать - трусов. Ибо проблема как раз в том, что раньше, на войне, большая часть этих трусов пренебрегала любыми опасностями ради того, чтобы показать себя героями. Из чего, вероятно, следует вывод, что святыни, которые они, кажется, сейчас растеряли, все-таки не были для них уже святынями; надо сделать и другой вывод: нынешний человек менее самостоятелен, чем он о себе мнит, - он становится чем-то прочным лишь в связке. Национал-социализм содержит в себе оба вывода. Тем не менее здесь недопустима мифологическая подтасовка: не "прошлое" капитулировало и уже устранено - это сделали люди, продолжающие жить и ставить теперь перед новым духом те же задачи, которые прежний дух не одолел. [...]

5) Вообще же нет ничего опаснее мифологических подтасовок. Переоценка всех ценностей, наступило новое время (или даже говорят - настала заря нового времени), явилось новое поколение, заговорила сама история, дух очистился, народ породит - и так далее и тому подобное, - все это сплошь очень опасная мифологизация.

Происходящее истолковывается своего рода теорией катастроф, эффектом неожиданности; смена геологических эпох объясняется развитием за последние двадцать лет. И аргументация не лучше, чем, например, такая: мы почти ничего не знаем о том, как насекомые сменились флорой и млекопитающей фауной, и потому нам кажется, что произошло это словно по волшебству; оно, возможно, и в самом деле случилось внезапно, а значит, все истинно великое на земле возникает силою мгновенных чар. Возражая, можно только указать на то, что в этот раз было не так, - мы же сами видели это вместе со всеми.

6) Переоценки мировоззрения происходят либо в постепенном развитии, либо относительно быстро под давлением особых обстоятельств; обычно же - при взаимодействии того и другого. Достаточно обратиться к себе и посмотреть, как меняются (?) наши собственные взгляды. И взгляды общества тоже возникают лишь в отдельных головах, а не в какой-то мифической общей голове; последнее является, видимо, важнейшим фактом для всякого рода коллективистских точек зрения, ибо ни одной из них не удалось до сих пор правильно истолковать (расценить)этот факт.

Уподобление индивидуального опыта опыту общности ведет очень далеко. Мысли, чувства и желания целого складываются из отдельных мыслей, чувств и желаний; целое испытывает на своей душе воздействие процессов и устройств, которые в свою очередь суть аналогии (соответствия - почти копии) процессов и устройств отдельной души. И тут, и там роль идей одинакова. Их задача заключается, с одной стороны, в согласовании как частного, так и целого с действительностью, что выражается и в логике, и в научных институциях, являющихся ничем иным, как коллективным восприятием и переработкой этого восприятия в действие, а с другой стороны, идеи связаны с аффектами, чьими представителями (зеркальными отображениями) они являются, но нуждаются в руководстве и объединении в мощное целое, выравненное изнутри и снаружи и все-таки обязанное быть творческим. Этого беглого и суммарного описания достаточно, чтобы представить некоторые проблемы все же существенно иначе, чем они рассматриваются ныне. (Действие аффекта: неподходящее исключить, а подходящее привлечь. Идейному образованию придать прочную и единую форму. Согласовать с тем, что ныне зовется "приобщением".) Социальный гипноз огромных масштабов. [...]

7) То, что называют революционным обновлением немецкого духа - не факт, не событие, не деяние, не данность, не происшествие, а воля. Факт - это только аффект и его гипнотическое воздействие. Факт - воля, исходящая непосредственно из аффекта, а также идеология, "сколоченная на скорую руку" - как можно было бы сказать, если бы речь шла об отдельном человеке; но и в политике дело обстоит не иначе.

8) В воле, пришедшей в Германии к власти, так или иначе следует отличать аффект от его идейной оболочки.

Действия аффекта направлены на достижение силового превосходства, на единство и величие; цель его - внести в немецкую жизнь смысл и волю; он - пучок страстей, что в человеке можно бы назвать характерной чертой, предрасположенностью. Этот аффект возник как реакция на совершенно определенное состояние - на национальное бессилие, наступившее после войны, и это бессилие он и стремился ликвидировать. Поэтому идеи, связанные с этим состоянием, необходимым образом становятся первой мишенью его преобразовательской устремленности: это идеи демократии, интернационализма, прогресса, объективности и тому подобные, другими словами, это вся европейская культурная традиция в том виде, в каком она пыталась (недостаточно) воплотиться в немецкой республике. Наверно, было бы лучше сделать объектом ненависти недостаточность этого воплощения. Однако аффекту ближе само содержание этих идей. Но каковы же идеи, которые заступают на место изгнанных? У них есть завидное единство, приданное всеобщему мышлению сильным аффектом, однако их мыслительную ценность сумеет оспорить всякий, имеющий понятие о мериле мышления, и вовсе не потому, что они еще слишком новы или непонятны, а как раз наоборот - потому что они скомпилированы из идей, известных вдоль и поперек. Ведь аффект - компилятор по сути.

Чувствую своим долгом высказаться, ибо следует рассчитывать на то, что будущее движение и будущее Германии связаны друг с другом на необозримое время. Расистская теория - ядро идеологии - взята не из эмпирических исследований (биологии), а из мировоззрения, из нравственных представлений, еще раньше приобретших политическую окраску. Для науки понятие расы является ныне чем-то чрезвычайно трудным, не поддающимся точному определению, а для "обновления" (для движения) оно уже догма и аксиома. С понятием расы сочетается превознесение "почвы" как носительницы культуры, сочетается романтизация прошлого. Плюс идеи, которыми католицизм снабдил реакцию против тогда еще опасного свободомыслия. Плюс антикатолические убеждения. Особенно важно отметить чрезмерно инстинктивное отвращение к чрезмерно широкому, для удовлетворения непосредственных животных нужд чрезмерно беспочвенному распространению знания, которое, став в наши дни необозримым, разобщает людей или делает их слабыми; во всем должна быть простота. В этой простоте немало здорового, как немало правильного и в другом. Однако до вчерашнего дня каждая из этих идей была достоянием "интеллектуализма", то есть - словом, мнением в разговорах и спорах, создающих слишком влажную атмосферу над слишком сухой почвой знания. Но метод, которым эти элементы решили очистить и объединить, сродни идеологии, которую с одинаковым успехом можно было бы основать на неполноценности женщины или на красоте звездного неба.

9) Трудно представить себе человека, который в момент успеха отмежевался бы от понимания вещей, которым он обязан своим успехом, - от понимания, которое перед тем привело к нему тысячи восторженных единомышленников. Политический деятель, которому поклоняется половина Германии и который хочет обратить в свою веру и другую половину, должен понимать разницу между своими вождистскими способностями и своей идеологией, уразуметь, что идеи, воспламененные его пропагандой, работают против него в период его же господства, и он должен приготовиться к признанию (некоей?) бесформенной общности немецкого духа как силы, которой он сразу же пробил широкую дорогу. Он же клонится к тому, чтобы воспринимать дух как некую надменную фикцию каких-то писак, и воистину есть много такого, что подтверждает подобный взгляд!

Но что же есть "дух" вообще? На этот предмет имелось всегда согласие лишь очень зыбкое. Уже бывало, что высшие проявления духа слыли глупыми, а посредственные - очень значительными. У духа просто нет удостоверения личности. Более того - вопросы, которые, по-видимому, должны бы быть совсем простыми, относятся к сложнейшим, как, например, проблема того, что непристойная книга может быть очень хорошей, а пристойная - плохой. [...] Утверждение, что во всем - политика, столь же ошибочно, как и обратное: что место духа - в политике. Истина легко порождает бесчеловечность, что для характеристики национал-социализма очень важно.

Смена ролей

Может ли произойти обновление нации без писателей, философов, ученых, художников? Может ли сформироваться новый дух без своих важнейших частей? Так как нельзя обойти молчанием, что почти все, кто до вчерашнего дня был носителем достоинства и бремени духа, ведут себя по отношению к нынешней данности частью враждебно, частью недоверчиво, частью выжидающе. Исключения не в счет, особенно если учесть приманки и угрозы, поставленные перед духом. В чем дело: может быть, они не понимают своего времени или время не понимает их? О чем ни спроси, духовная Германия объята молчанием, в то время как Германия политическая (не только) оживленно утверждает, что она обновила дух (но и то, что она его уже необыкновенно обновила еще до того, как государственная новостройка вознеслась над фундаментом). Да, многие представители духа еще высматривают возможности политических перемен, которые бы вновь их поддержали. Произошла странная смена ролей (и эта революция войдет не только в политическую, но и в духовную историю).

Зависимость духа

В руководстве движением можно различить две духовные тенденции, хотя они и являют собой некое единство: одна из них консервативная, другая революционная; после захвата власти первая не прочь склонить дух к сотрудничеству, а вторая как бы заявляет духу: если ты не хочешь убраться сам, то ты уволен! (Не хочешь быть мне братом сам, получишь палкой по мозгам!) Во всемирной истории и у той, и у другой тенденции есть свои прототипы. Дух поддается влиянию политики, он даже позволяет себя уничтожать и производить - и, несмотря на это, стоило бы знать дух получше; он упорен и коварен (воспитанию не поддается) - окольными, донельзя окружными путями он все же вновь и вновь возвращается к своему исходному состоянию; это следовало бы знать тем, кто хочет делать политику без потерь.

Сожжение Александрийской библиотеки, разрушение греческих скульптур - совершеннейшие примеры того, как можно согласовывать дух со всеобщим развитием. На своей высокой стадии развития дух был зависим от таких институтов, как библиотеки и школы, а люди, которые его воплощали, через всеобщность были зависимы от благоволения и терпимости. И, выражаясь суммарно, изменений в прихоти времен оказалось достаточно, чтобы все это отбросить. Явилось дитя духа, непохожее на отца. Со странным, глубоко патологическим обликом. 1000 (?) лет спустя, повзрослев, оно приняло образ человека. О если бы это дитя старалось побольше узнать о своем родителе. [...]

11) Я столь же мало подготовлен писать об этом, как и всякий другой.

Я стремлюсь лишь исполнить свой долг.

Чемберлен. Остроумен и несостоятелен.

Рембрандтовский немец. Оба облагодетельствованы "системой".

Юнгер, Блюер - тоже.

Все они - составные части нынешней бесформенной мешанины. До вчерашнего дня - составные части интеллектуальности.

То, что до сих пор проявилось, малоценно. [...]

12) Наряду с этим - рост апокрифической литературы. Сожалею, что недостаточно хорошо с нею знаком, чтобы представить ее исторически, но ведь то, что я пишу, должно быть истолковывающей (и посреднической) исповедью о моих впечатлениях, и к тому же, если не упускать из виду методических критериев, по отдельным случаям можно сделать заключение о всеобщем. Многочисленные составные части мешанины:

а) Это типично сектантская литература. Образцовая, всезнающая и параноидная. Чувствует, что ее не заметили.

б) Под это подсовывают иные, а не реальные основания. Религиозная реакция на свободомыслие, масоны. Концепция массового антисемитизма как реакции на эмансипацию. Шовинистическая идея, согласованная с политикой. Подчеркивание расовой общности, великого общего прошлого. Романтизм, от которого отсечено его народное начало. Романтическо-исторический Вагнер. [...]

г) Литература: нельзя забывать, что период победоносного либерализма мало что дал Германии. Ницше был антиподом этого периода. Геббель?

Семейно-журнальная литература.

Поворот пришел извне, породив, однако, сильные собственные движения.

Тогда у социализма была определенная сила, присущая молодости. Позднее он был перекован на националистский лад, и в этом отношении представителен Гауптман.

Семейно-журнальная литература оставалась. Количественно она была по крайней мере столь же влиятельна, как и другие.

Она пространственно выиграла в последующую эпоху спада. Из педагогических, а также из политических источников исходящее отечественное движение.

Высокая литература не пробилась и не стала примером. Естественно. Отношения были не такими, какими они должны были быть.

Инфантильность бульварщины.

Наряду с отдельными, частью заслуженно, частью незаслуженно высоко ценимыми писателями сформировался так называемый асфальт с пластами почвы на обратной стороне.

Можно описать так: асфальт - хорошая литературная традиция - выродился; почва - лжелитературная традиция с достопочтенными устремлениями.

Видно, что не так просто разыграть одно против другого.

13) Следует отметить два итога:

а) Примат морали. Что безусловно радует. Существование должно быть наполнено смыслом и волей. Место Свободного Рынка, который годился за недостатком другого, должен занять Лучший Рынок. Отдельные индивиды обязаны усвоить ответственность за нацию, а нация, хочется надеяться, будет ответственной за индивидов.

б) Тесная связь этой прекрасной движущей силы с сектантскими отдельными настроениями. Достаточно наглядевшись на антисемитизм, мы видим сейчас начало культурной чистки. Она выражает презрение к действительно духовным достижениям и подвергает переоценке условно-обусловленные незначительные достижения.

14) Слышны успокаивающие голоса, что все это, мол, только эксцессы, издержки, брожение фруктовой массы.

Насколько я знаю предысторию, это не так. У движения есть только две возможности:

Изменить своей вере. Пойти на компромиссы. Под компромиссами я понимаю изменения по указке других.

Изменить свою веру или разрушить немецкий дух. Сознательно и по собственной воле. Как военачальник, подчиняющий обстоятельствам не только свою тактику, но и цель операции.

В связи с этим я хотел бы поставить на обсуждение несколько вопросов.

15) До сих пор я говорил о "нас, духовных", о духе и тому подобном, что, конечно, не должно иметь ничего общего с моей собственной самооценкой. Но вопрос не обойти; существует ли нечто подобное духу, что было бы относительно независимо от политики и от собственных (культурно-политических) групповых формаций?

Ведь возражения тут как тут: дух воплощался и бюрократами. И дух попахивает интернационализмом, в то время как он на самом деле происходит лишь из плоти и крови народной жизни.

Ну а я не бюрократ, я был в оппозиции. [...].

1933

ДОКЛАД. ПАРИЖ

Перевод С. Власов.

Вопрос о том, как защищать культуру и от чего защищать культуру, неисчерпаем. Потому что это проблема бытия и становления культуры и - точно так же - вреда, причиняемого и другом, и врагом.

То, что я здесь и сегодня собираюсь сказать об этом, - внеполитично. Всю жизнь я держался в стороне от политики, потому что не чувствую в себе способностей к ней. Возражения о том, что она, дескать, требует участия каждого, поскольку представляет собою нечто каждого касающееся, я понять не в состоянии. Санитария и гигиена тоже касаются всех, но я никогда не высказывался о них публично, потому что столь же мало ощущаю в себе призвание быть гигиенистом, как и хозяйственным руководителем или геологом.

Итак, подступая к границе между политикой и культурой, я беру за основу подданного в неосложненном положении, однако и таковой - причем я думаю о поэте немецкого глагола как примере мне наиболее близком - не находится в неосложненном положении к высокому политическому представительству нации. Ее наивысшее представительство требует от него сейчас, как известно, полной субординации, характеризуемой словом, от которого были, по-видимому, избавлены немецкие бабушки и дедушки, и именуемой "тотальной". Сия подчиненность ему, однако, не только вполне понятным образом воспрещена, если он живет в каком-либо ином государстве, нежели немецкий рейх, но от него тогда требуют некоей особой культурной субординации. Так моя австрийская родина, например, в большей или меньшей степени ждет от своих поэтов, чтобы они были певцами австрийского отечества, и находятся специалисты-конструкторы от истории культуры, доказывающие нам, что австрийский поэт всегда представлял собою нечто иное, чем поэт немецкий.

В других странах происходит похожее, и различнейшие отечества с их притязаниями и политико-социальными концепциями развития отвели понятию культуры функционально-подчиненную роль.

Отсюда вопрос, принимающий различные формы, но остающийся по сути все тем же: выделимо ли содержание понятия "культура" (как бы в виде некоего "остатка") путем слущивания с национальной, буржуазной, фашистской, пролетарской культуры всего национального, буржуазного и т. д. или же обозначаемое этим понятием есть нечто самостоятельное, способное реализовываться на различный манер?

Думаю, что непредвзятое размышление приведет - по множеству причин - ко второму воззрению.

История нашей эпохи развивается в направлении ярко выраженного коллективизма. Нет нужды говорить о том, сколь различен он в своих формах и как, вероятно, различны могут быть оценки его значения для будущего. Политики имеют обыкновение смотреть на роскошную культуру как на свою естественную добычу, вроде как прежде доставались победителю женщины. Я же как раз полагаю, что своим великолепием культура весьма обязана собственному благородному искусству женской самозащиты.

Можно было бы подробнее развить мысль о многообразии путей исторического развития в сторону коллективизма, но по временам напрашивается более простая непосредственная трактовка, взгляд на все это как на распространение и вмешательство политики. Все чувствует себя сегодня в опасности и мобилизует все средства.

Под призыв подпадает и культура.

И дело не только в претензиях со стороны государства, класса, нации, расы и христианства - они и сами уже пошли в художники и ученые.

В наши дни политика не обращается за целями к культуре, она сама их приносит и распределяет. Она поучает нас, как - и не иначе - следует сочинять, писать картины и философствовать.

Разумеется, мы ощущаем также и право целого, и долг единичного занять в нем свое место. Но тем важнее познание границ и пределов. Представление о том, что к культуре относится, а что нет, дается тем легче, чем более обращаешься к какой-либо конкретной культуре, и тем труднее, чем более рассуждение переходит к тому, что, видите ли, должна представлять собою культура, или тому, что способно ее создавать.

Культура не привязана ни к какой форме политического устройства. От любой могут исходить специфические стимулирующие или препятствующие воздействия. В культуре не существует таких аксиом (и, в частности, аксиом чувства), которые нельзя было бы заменить иными, на базе коих опять возможно формирование культуры. Последнее слово за целым, подобно тому как по отдельным воззрениям или действиям человека нельзя сказать, глупец ли он, гений или прирожденный преступник. Мне вспоминается в этой связи замечание Ницше из его посмертно изданных записок: "Победа нравственного идеала достигается теми же безнравственными средствами, что и всякая другая: насилие, ложь, клевета, несправедливость".

И мы всякий раз грешим против отмеченной закономерности, когда не только возмущаемся грубостью и противоестественностью нового, но и путаем это личное возмущение с историческими законами мироздания. Что ж, нетрудно принять привычное за необходимое.

Частично отвращение к государственным формам правления с сильно выраженной авторитарностью (большевизму и фашизму) обусловлено всего лишь привычкой к парламентарно-демократическим формам, приверженность к которым подобна привязанности быть может и к слегка обтрепавшемуся, но ставшему удобным костюму. Они гарантируют культуре изрядную степень свободы. Но тогда они в той же степени предоставляют ее и вредоносцам. Нет необходимости во всем и на веки вечные связывать условия существования культуры именно с этими структурами. Хорош и просвещенный абсолютизм, если только абсолютное действительно просвещено.

И если, таким образом, нельзя опереться на традиционно унаследованный идеал культуры, если, тем более, признаешь, что сегодня этот идеал подвержен воздействию мощных преобразующих тенденций, да к тому же не знаешь точно, что такое культура, - поскольку для нас, людей творчества, культура есть нечто унаследованное, нечто лично пережитое, далеко не во всем привлекательное, то есть, скорее, в нас или над нами живущее стремление, чем поддающееся ясному формулированию представление, - то на что же тогда ориентироваться, на что равняться?

Не думаю, однако, чтобы тем самым все отдавалось на волю собственного усмотрения.

Культура предполагает континуальность. И благоговение - даже перед тем, против чего борешься. Уже и от одного этого трудно отмахнуться.

Далее, можно, пожалуй, также утверждать, что культура всегда была наднациональна. История искусств и наук сплошной тому пример. Даже культура примитивных народов демонстрирует эту особенность. И уж тем более в высших своих пластах культура обнаруживает зависимость от наднациональных связей, а гениальность встречается, следуя тем же законам распределения, что и другие редкости.

Но даже не будь культура наднациональна, она и в пределах собственного народа являла бы собою нечто надвременное, нередко перемахивающее через низины и впадины и припадающее к далеко позади лежащим истокам. Это позволяет заключить, что для тех, кто служит культуре, недопустимо, непозволительно всецелое самоотождествление с сиюминутным состояние своей национальной культуры.

И культура - это не такое наследство, какое можно просто передать из рук в руки, как полагают традиционалисты, нет, при этом происходят вещи удивительные: творческие люди не только и не столько перенимают приходящее из иных времен и краев, сколько это наново родится в них.

Мы знаем, кроме того, что полем развития этого процесса являются отдельные личности. В нем существеннейшим образом участвует также и общество, но индивидуум по меньшей мере его самодействующий инструмент. В силу этого в игре оказывается широкий и весьма хорошо известный круг условий становления культуры, тех, собственно, условий, по отношении к которым личная творческая сила занимает подчиненное положение. Не вдаваясь в детали, упомяну лишь, что здесь, очищенные от исторического, вновь являются, фиксируя непременные психологические предпосылки, многие из злостно извращенных, затрепанных в политическом обиходе и отвергнутых затем понятий. Такие, к примеру, как свобода, открытость и искренность, мужество, неподкупность, ответственность и критика. Последняя - более против того, что вводит нас в искус, чем против того, что вызывает в нас отвращение. Любовь к истине, правдолюбие также необходимы, и я упоминаю о них особо, ибо хотя то, что мы зовем культурой, и не подведомственно прямым образом критерию истинности, однако же никакая значительная культура не может покоиться на основаниях, находящихся в искаженных отношениях с истиной и правдой.

Если же такие качества не поддерживаются политическим режимом во всех подданных, то не проявляются они и в деятельности отдельных талантов.

Способствовать постижению таких социальных предпосылок и закономерностей - вот, пожалуй, единственно возможная для культуры форма самозащиты, осуществимая не политическими средствами. Для оценки же политических структур в отношении их культурной ценности перспектив для развития культуры это, во всяком случае, важнее всего.

Париж, июль 1935

О ГЛУПОСТИ

Перевод Е. Крепак.

Доклад, сделанный по приглашению Австрийского союза

художественных ремесел и промышленности в Вене 11

марта и повторенный 17 марта 1937 г.

Дамы и господа!

Тот, кто сегодня отваживается говорить о глупости, до некоторой степени рискует проиграть: его намерение может быть истолковано как наглость, даже как вмешательство в ход событий. Я сам несколько лет тому назад уже писал: "Если бы глупость не была как две капли воды похожа на прогресс, талант, надежду или совершенствование, никто не хотел бы быть глупым". Это было в 1931 году; никто не осмелился усомниться, что с тех пор в мире обнаружился некоторый прогресс и произошли улучшения. Итак, постепенно вопрос: что же такое, собственно говоря, глупость? - становится фатальным.

Хочу обратить Ваше внимание, что, будучи писателем, я уже довольно-таки давно знаком с глупостью, могу даже утверждать, что был с ней некогда на дружеской ноге! А уж если ты - литератор, тебе приходится к тому же сталкиваться с почти неописуемым противодействием, которое, судя по всему, способно принимать любые формы: будь то индивидуальные, как, к примеру, корректный отпор профессора истории литературы, привычного иметь дело с неконтролируемыми глубинами времен, а относительно современности допускающего досадные промахи; будь то легкомысленно коллективные, как противодействие преобразованию критической оценки в коммерческую с тех пор, как Господь в неисповедимой своей доброте ссудил дар речи даже создателям звуковых фильмов. Мне уже прежде случалось описывать разные явления такого рода; не следует повторять или дополнять уже сказанное однажды (да перед лицом тяги к размаху, поразившей ныне все и вся, это и не представляется возможным): довольно подчеркнуть как достоверный результат, что антихудожественные настроения любого народа проявляются не только в худые времена и не только в грубой форме, но также и во времена добрые и во всяком виде, так что угнетение и запреты отличаются от присуждения почетных докторских степеней, избрания в академии и раздачи премий лишь степенью тяжести.

Я всегда подозревал, что столь многообразный отпор, даваемый искусству и возвышенности народом, похваляющимся любовью к ним, есть ничто иное, как глупость, вероятно, особая ее разновидность: глупость по отношению к искусству и, пожалуй, духовной утонченности, проявляющаяся в любом случае так, что все, именуемое нами прекраснодушием, оказывается одновременно благоглупостью. Ныне я по-прежнему не вижу особых причин для отказа от этой идеи. Разумеется, нельзя списывать на глупость все, что уродует такое наигуманнейшее дело, как искусство; в особенности опыт последних лет учит, что нужно оставить место и бесхарактерности всех сортов. Тем не менее, ни в коем случае нельзя и возразить, что понятие глупости не имеет к этому никакого отношения, поскольку оно соотносится с разумом, а не с чувствами, искусство же зависит от последних. Это заблуждение. Даже эстетическое наслаждение есть оценка и чувство. Прошу позволения не только присовокупить к этой великой формуле, позаимствованной мной у Канта, напоминание, что Кант говорит о силе эстетической оценки и оценке с позиций вкуса, но и сразу же повторить антиномии, отсюда вытекающие.

Тезис: оценка с позиций вкуса основывается не на понятиях, иначе о ней можно было бы дискутировать (решать с помощью доказательств). Антитезис: она основывается на понятиях, иначе о ней нельзя было бы даже спорить (стремиться к единогласию).

А теперь позвольте спросить, не лежит ли подобная оценка с подобной же антиномией в основе политики, да и всей житейской суеты? И не следует ли там, где оценка и разум чувствуют себя как дома, ожидать появления их сестер и сестренок, всяческих разновидностей глупости? Они так важны. В своей восхитительной, не до конца исчерпанной и сегодня "Похвале глупости" Эразм Роттердамский писал, что, не будь всяких глупостей, так и дети бы не родились!

Ощущение столь же противного приличиям, сколь и могучего господства над нами глупости присуще многим людям, которые благожелательно-заговорщически конфузятся, обнаружив, что некто, вызывающий их доверие, собирается назвать это чудище по имени. Сперва я познал сие на собственном опыте, а потом и из истории, когда в поисках предшественников на стезе изучения глупости - поразительным образом мне удалось познакомиться с очень немногими, мудрецы явно предпочитают писать о мудрости! - я получил от одного ученого друга текст доклада, сделанного в 1866 г. И. Э. Эрдманом, гегельянцем и профессором в Галле. Этот доклад под заголовком "О глупости" открывается сообщением, что уже объявление о нем вызвало смех; с тех пор, как я знаю, что такое может приключиться даже с гегельянцем, я окончательно убедился: подобное отношение к собирающимся говорить о глупости - неспроста, и чувствую себя очень неуверенно, будучи уверен, что бросаю вызов могучей и глубоко двойственной психической силе.

Потому-то я уж лучше сразу признаюсь в своей слабости по сравнению с ней: я не знаю, что она такое. Я не создал теорию глупости, которая придала бы мне смелости спасти мир; я даже не обнаружил в рамках позитивной науки исследования, предмет которого она составляет, или хоть какой-нибудь работы на близкую тему, которая может, занимаясь, на худой конец, родственными явлениями, пролить свет на суть вопроса. Возможно, тому виной моя недостаточная образованность, но, сдается, вопрос: что такое глупость? - так же мало подходит нынешней науке, как вопросы о том, что есть добро, красота и электричество. Тем не менее, весьма заманчиво разобраться в этом предмете и в результате максимально трезво ответить на все задаваемые жизнью загадки. Вот потому-то в один прекрасный день я решил выяснить, что же такое глупость "на самом деле", а не то, как она проявляется, что больше соответствовало бы моим профессиональным обязанностям и навыкам.

А поскольку я не хотел помогать себе литературой и не мог - наукой, я попытался подойти к делу простодушнейшим способом, в таких случаях это проще всего, исследовав употребление слова "глупый" и родственных ему, собрав тривиальнейшие примеры и попытавшись связать воедино свои заметки. К прискорбию, подобный образ действий всегда как-то походит на ловлю бабочек-капустниц: воображаешь, что все время гоняешься за одной и той же, но, поскольку повсюду точно так же порхают точно такие же бабочки, перестаешь вскоре понимать, за какой из них ты гоняешься. Так и с примерами употребления слов, сходных по значению с "глупостью": не всегда можно определить, генетическое ли тут родство или чисто внешнее и случайное сходство, и не так-то просто затолкать их в одну корзину, о которой можно будет определенно сказать: она принадлежит дураку.

При таких обстоятельствах как ни начни - все едино, так начнем же как-нибудь, лучше всего - с самой первой трудности: всякий, кто собирается говорить о глупости или присутствовать при подобном разговоре с пользой для себя, должен считать, что сам-то не глуп; он, стало быть, показывает, что умен, а вести себя подобным образом и есть общепризнанное свидетельство глупости! Если задаться вопросом: почему глуп тот, кто обнаруживает свой ум, то первым напрашивается покрытый пылью веков ответ, каковой гласит: предуcмотрительнее не показывать, что ты умен. Вероятно, эта сомнительная, на первый взгляд совершенно уж непонятная предосторожность восходит к временам, когда слабому действительно было умнее не слыть умным: вдруг сильный сочтет его ум опасным! Напротив, глупость усыпляет недоверие; она, как и посейчас говорится, "обезоруживает". Следы такого древнего хитроумия и лукавой глупости взаправду и по сию пору обнаруживаются в отношениях зависимости, когда силы неравны настолько, что слабейший чает спастись лишь прикидываясь глупее, чем он есть на самом деле; проявляются они, к примеру, в так называемой крестьянской хитрости, а кроме того в отношениях слуг и образованных господ, солдата и командира, ученика и учителя, ребенка и родителей. Тот, на чьей стороне сила, раздражается меньше, если слабый не может, чем когда он не хочет. Глупость даже приводит его в отчаяние, то есть однозначно ставит в невыигрышное положение!

Превосходнейшим образом согласуется со сказанным тот факт, что ум легко приводит сильного в ярость! Если и согласны ценить ум в подчиненном, то лишь до той поры, пока он связан с безусловной преданностью. Если же свидетельства лояльности отсутствуют и не ясно, идет ли ум во благо хозяину, тогда его чаще именуют нескромностью, наглостью или коварством, нежели умом. Нередко складывается мнение, что, пусть не угрожая в действительности безопасности господина, ум как минимум наносит ущерб его чести и авторитету. При воспитательном процессе это выражается в том, что к способному, но строптивому ученику относятся суровее, чем к препирающемуся по глупости. В области морали сложилось представление, что воля тем злее, чем яснее сознает собственную порочность. От подобной пристрастности не свободна даже юстиция, поскольку с особой строгостью она осуждает преступления, совершенные с умом, как "утонченные" и "оскорбительные для чувств". Что же до политики, пусть всякий сам подберет себе примеры.

Глупость - пожалуй, здесь уместно упомянуть об этом - тоже может действовать на нервы и умиротворяет отнюдь не при любых обстоятельствах. Коротко говоря, она выводит из терпения, в отдельных же случаях пробуждает жестокость, а жертвами внушающих отвращение проявлений этой жестокости, патологической по сути и именуемой обычно садизмом, очень часто бывают глупцы. Причина здесь явно та, что глупцы легче, чем прочие люди, становятся добычей садистов. Возможно, правда, есть и еще причина, а именно, что их ощутимая для всех неспособность к сопротивлению распаляет воображение, как запах крови - охотничий инстинкт, и заманивает его в такую запредельность, где жестокость заходит "слишком далеко" почти потому только, что нигде не обнаруживает себе никаких преград. Это тяга к мучению самого мучителя, слабость, неотторжимая от его жестокости, и хотя праведное негодование оскорбленного сочувствия редко дает это заметить, все же для жестокости, как и для любви, нужны двое подходящих друг другу! Сказать об этом, имя дело с человечеством, столь мучимым своей "трусливой жестокостью по отношению к слабейшему" (очевидно, наиболее распространенное определение садизма) как современное, конечно же, совершенно необходимо; тем не менее, учитывая общую направленность рассмотрения и первую приблизительную выборку примеров, можно счесть сказанное отступлением от темы и, в общем, не выжать из него ничего более, чем: делать умный вид может быть глупо, но и слыть дураком не всегда умно. Никакого обобщения тут не сделаешь; единственно уместным, пожалуй, могло бы стать: самое умное в этом мире - вести себя как можно незаметнее! И действительно, из всей премудрости не столь уж редко делается именно такой вывод. Однако еще чаще сему мизантропическому выводу находится отчасти или целиком символически-заместительное применение, причем рассуждение заходит в область заповедей ограниченности или еще более общих, не покидая, тем не менее, регионов ума и глупости.

Как из страха показаться глупыми, так и из страха нарушить приличия многие люди, не отказывая себе в уме, предпочитают не говорить об этом вслух. А когда все же вынуждены, пользуются иносказаниями типа: "Я не глупее других". Еще более излюбленный прием - заметить как можно более незаинтересованно и деловито: "Могу, пожалуй, сказать о себе, что ум у меня - обычный". Иногда же убежденность в собственном уме обнаруживают под рукой, при посредстве такого, к примеру, высказывания: "Не позволю выставлять меня дураком!" Тем примечательнее, что ужасно умным и сообразительным считает себя в глубине души не только загадочный отдельный человек, но и человек как субъект исторического процесса, когда ему удается, говорит или позволяет говорить о себе, что он чрезвычайно умен, просвещен, достоин, возвышен, избран Богом и призван вершить историю. Мы охотно высказываемся в том же духе о других, если чувствуем, что их отраженное сияние падает на нас, что закрепилось и вряд ли уже осознается в титулах и обращениях наподобие Величество, Высокопреосвященство, Светлость, Превосходительство, Милость и т. п., и немедленно проявляется в полную силу, когда сегодняшний человек фигурирует в качестве народа. Те, чье духовное и душевное развитие - ниже среднего, в особенности беззастенчиво удовлетворяют потребность в превосходстве, выступая под защитой партии, нации, секты или направления в искусстве и получив право говорить Мы вместо Я.

С одной оговоркой, которая разумеется сама собой и может быть потому опущена, заносчивость такого рода можно назвать также тщеславием. В самом деле, душа многих народов и государств обуреваема ныне чувствами, меж которыми тщеславие, бесспорно, занимает наипервейшее место; существующая же с давних пор внутренняя связь тщеславия с глупостью тут-то и выходит на свет Божий. Глупец обычно уже потому тщеславен, что ему не хватает ума скрыть свое тщеславие, да этого, собственно говоря, и не нужно, поскольку глупость и тщеславие - в прямом родстве: тщеславный человек производит впечатление, что делает меньше, чем может, он подобен машине, которая в прохудившемся месте не держит пар. Именно это и подразумевает старая пословица: "Глупость и спесь об руку идут", как равным образом выражение "спесь ослепляет". Мы отождествляем с понятием тщеславия ничто иное, как ожидание заведомой недоработки, потому что в первом значении слово "тщеславный" очень похоже на "тщетный". Недостаточного результата ожидаешь даже там, где он на самом деле полновесен: ведь нередко тщеславие связано с талантом. Тогда создается впечатление, что спесивец мог бы достичь и большего, если бы сам тому не препятствовал. Это живучее представление о недостаточности результата станет позже тем наиболее общим представлением, что мы имеем о глупости.

Однако, как известно, надуваться спесью избегают не потому, что это может быть глупым, но потому в основном, что это - против приличий. Когда говорят: "Хвастает так, что уши вянут", следует понимать, что бахвальство, привычка много говорить о себе и хвалиться считается не только неумной, но и непристойной. Если не ошибаюсь, то нарушаемые таким образом правила приличия принадлежат к многообразным правилам сдержанности и недопущения фамильярности, каковые существуют, дабы щадить чужое самомнение, исходя из того, что у других его не меньше, чем у нас самих. Такие требования "держаться на расстоянии" направлены равным образом против излишнего откровенничанья, определяют формулы приветствия и обращения, не позволяют возражать, предварительно не извинившись, или начинать письма со слова "я", короче, они требуют соблюдения известных правил для того, чтобы люди "держались друг от друга на расстоянии". Их задача - уравновешивать и сглаживать общение, облегчать любовь к ближнему или самому себе, одновременно поддерживая среднюю температуру людского общежития; такого рода предписания обнаруживаются в любом обществе, в примитивном даже еще в большей степени, чем в высокоцивилизованном, они знакомы даже бессловесным животным, что видно из многих их церемоний. Этими требованиями запрещено назойливое восхваление не только себя, но и других. Сказать кому-нибудь в лицо, что он - гений или святой, почти столь же ужасно, как утверждать подобное о себе самом; а размалевать лицо и разлохматить волосы с точки зрения современных нравов ничуть не лучше, чем обругать кого-нибудь. Принято удовлетворяться замечанием, что ты не глупее и не хуже других, как о том и было уже ранее упомянуто!

Вполне очевидно, что в цивилизованных обществах запреты вызываются неумеренностью и распущенностью. А так как прежде речь шла о тщеславии, коему предаются сегодня народы и партии, чванясь своей просвещенностью, следует немедленно добавить, что пустившееся во все тяжкие большинство - точно так же, как галлюцинируют страдающие манией величия, - объявило своей собственностью не только мудрость, но и добродетель, являясь самому себе отважным, благородным, непобедимым, кротким и прекрасным; в особенности сильна у людей в этом мире тяга позволять себе, собираясь в большом количестве, то, что по отдельности им запрещается. Эти привилегии ставшего великим Мы едва ли не производят сегодня впечатления, что растущие цивилизованность и укрощение отдельной личности должны уравновешиваться растущим в прямой зависимости одичанием наций, государств и союзов единомышленников. В этом вполне очевидно проявляется расстройство аффекта, нарушение аффективного равновесия, что по сути предшествует противоположению Я и Мы, как и всем моральным оценкам.

Тут, однако, необходимо встает вопрос: по-прежнему ли это глупость, связано ли это с глупостью хоть как-то?

Досточтимые слушатели! Никто в этом не сомневается! Но, прежде чем ответить на вопрос, давайте переведем дух и рассмотрим один симпатичный пример! Мы все, хотя главным образом мы - мужчины и, в особенности, все известные писатели, знакомы с дамой, страстно желающей поверить нам роман своей жизни, душа ее, судя по всему, постоянно участвовала в интереснейших перипетиях, из чего, однако, не воспоследовало никаких триумфов, и вот их-то она ожидает только лишь от нас. Глупа ли эта дама? Нечто, вытекающее из житейского опыта, обычно подсказывает нам: "Да, она глупа!" Но как вежливость, так и справедливость требуют добавить, что глупа она не совсем и не всегда. Она много говорит о себе, и вообще - много говорит. Она очень уверенно судит обо всем. Она тщеславна и беззастенчива. Частенько она поучает нас. Как правило, у нее не ладятся сердечные дела, короче, жизнь не так уж благосклонна к ней. Но разве нет других, в отношении которых все или большинство из сказанного было бы справедливо? К примеру, много говорить о себе - это ведь порок и эгоистов, и беспокойных людей, и отчасти даже меланхоликов. А все вместе - замечательно верно в отношении молодежи: у нее прямо-таки болезнь роста много говорить о себе, хвастаться, поучать и не находить себе места в жизни, одним словом, точно так же поступать неразумно и нарушать приличия, не становясь при этом глупой и глупее, чем она есть, по вполне естественной причине: потому, что она еще не поумнела!

Дамы и господа! Хотя суждение тривиального сознания и свойственного ему знания людей и верны по преимуществу, все же обычно не вполне. Они сложились не на основе подлинного изучения, но являются всего лишь выражением внутреннего согласия или неодобрения. Стало быть, и этот пример только подтверждает, что нечто может быть глупым, но не обязательно является таковым, что значение путают с ситуацией, в которой оно проявляется и что глупость столь основательно перепуталась со всем на свете, что нигде не торчит и кончика нитки, потянув за который можно было бы одним махом размотать весь клубок. Даже глупость и гениальность нерасторжимо связаны, а запрет на пустословие человечество обходит своеобразным способом: при помощи поэта. Ему позволительно говорить от лица человечества, что он вкусно покушал или что солнце светит в небе, он может откровенничать, делать признания, выбалтывать тайны, без зазрения совести сводить личные счеты (по крайней мере, так поступают многие поэты!); все выглядит совершенно так, как если бы человечество при помощи данного исключения обходило свои собственные запреты. В этом случае оно может неустанно говорить о себе и уже миллионы раз пересказало устами поэтов одни и те же истории и происшествия, просто меняя антураж, но не извлекая для себя никаких уроков. Используя таким образом своих поэтов и приспосабливая их к подобному использованию, разве не может оно быть заподозрено в глупости? Что до меня, так я ни в коем случае не считаю это невозможным.

Во всяком случае, между формами проявления глупости и аморальности - понимая последнюю в более широком, не употребляющемся сегодня более значении, подразумевающем почти то же самое, что бездуховность, но не бестолковость - имеются перепутавшиеся друг с другом сходство и различие. Вне всякого сомнения, связь их походит на то, о чем И. Э. Эрдман говорит в одном из важных мест своего доклада, упомянутого ранее, а именно, что жестокость есть "сфера практического применения" глупости. Им сказано: "Слова... - не единственное проявление состояния духа. Равным образом оно проявляется в действиях. Как и глупость. Не только быть глупым, но и глупо вести себя, делать глупости" - т. е. "практическое применение" глупости - или "глупость в действии" - это мы и называем жестокостью". Приведенное тонкое суждение означает не менее, чем то, что глупость есть порок чувств - ведь жестокость является именно таковым! А это прямо ведет к тому "расстройству аффекта" и "нарушению аффективного равновесия", на которое мы уже намекали ранее, не найдя им объяснения. Объяснения, заключающегося в словах Эрдмана, тоже не вполне достаточно, поскольку мало того, что оно метит во всего лишь грубого неотесанного индивида в противоположность "образованному" и в ни в коей мере не охватывает все формы проявления глупости; жестокость к тому же - не просто глупость, а глупость - не только жестокость, и необходимо, следовательно, дать дополнительное объяснение связи аффекта и ума, раз в совокупности они дают "прикладную глупость". Вот что надо разъяснить в первую очередь и, вероятно, вновь на примерах.

Если возникает необходимость в точном определении глупости, то прежде всего следует отвергнуть ту точку зрения, согласно которой глупость есть исключительно или по преимуществу недостаток ума, хотя, как отмечалось ранее, наше наиболее распространенное представление о ней - это, видимо, представление о неспособности к многообразной деятельности, на худой конец - о духовной и физической ущербности. Тому есть выразительный пример в говорах нашей родины: обозначение тугоухости, т. е. физического недостатка, словом "derisch" или "terisch", что, очевидно, означает "torisch", т. е. "придурковатый", и, следовательно, родственно глупости. Точно так же, как в этом случае, упрек в глупости делается народом и в других. Если участник спортивных состязаний в решающий момент снижает темп или допускает ошибку, то говорит потом: "Я как одурел!" или: "У меня голова пошла кругом!", хотя роль головы при плавании или боксе может расцениваться как весьма неопределенная. Дети и спортсмены равным образом зовут глупым всякого, кто неуклюж, будь он хоть сам Гельдерлин. Есть к тому же деловые отношения, вступая в которые тот, кто не хитер и не бессовестен, прослывет дураком. В общем и целом, все это глупости относительно премудрости более древней, чем та, что в чести ныне; если мои сведения достоверны, то в древнегерманское время не только моральные представления, но и понятие о том, что такое сведущий, опытный, мудрый, т. е. об умственной деятельности, было связано с войной и сражениями. Так что всякой премудрости - своя глупость, даже зоопсихология установила на основании тестов на сообразительность, что каждому "удачливому типу" соответствует свой "глупый тип".

Таким образом, если заняться поисками наиболее общего определения ума, то на основании подобных параллелей сложится, скорее всего, определение прилежания, а все то, что не прилежно, можно при случае назвать глупым. Так оно и в действительности, если только не называют умом прилежание, присущее глупости. А какой тип прилежания выходит вперед и отвечает в каждую конкретную эпоху понятиям ума и глупости, зависит от ситуации. В периоды личной незащищенности понятию ума будут соответствовать коварство, насилие, острота мысли и физическая ловкость, в периоды же духовности - к сожалению, вынужден добавить: буржуазной - их место занимает работа ума. Вернее, это должна быть духовная работа высшего порядка, но ход вещей отдал предпочтение достижениям рассудка, что и запечатлено на пустом лице делового человека под тупым его лбом. Вот и получилось, что сегодня ум и глупость, словно иначе и быть не может, соотносятся с рассудком и степенью прилежности, хоть это и достаточно односторонний подход.

Изначально связанное с понятием глупости общее представление о неприлежности (или негодности) - как в связи с неприлежностью ко всему, так и с любой конкретной неприлежностью - влечет за собой достаточно впечатляющие последствия, а именно: "глупый" и "глупость", являясь общими понятиями для обозначения негодности, могут употребляться вместо любого слова, обозначающего ее частный случай. Это - одна из причин, по которым взаимные упреки в глупости получили сегодня столь широкое распространение. (С другой же стороны - и того, что это понятие так сложно отграничить от других, как явствует из наших примеров). Стоит взглянуть на замечания, оставленные на полях более или менее претенциозных романов, достаточно долго простоявших на полках публичных библиотек: оставаясь наедине с писателем, читатель с особой охотой выражает свои оценки посредством слова "глупо!" или таких его эквивалентов, как "чушь!", "бред!", "невероятная глупость!" и т. п. Равным образом это - первый возглас возмущения, когда зритель на спектакле или выставке сплоченно выступает против деятелей искусства и возмущается. Заслуживает упоминания и слово "халтура", поскольку в качестве первой оценки оно полюбилось художникам, как никакое другое. Впрочем, сколько мне известно, едва ли можно определить его суть и употребление, разве что через глагол "халтурить", который в разговорной речи означает примерно "отдавать за бесценок" или "делать дешевку". "Халтура", стало быть, означает бросовый товар или товар по бросовым ценам, и я абсолютно уверен, что именно это самое и имеется в виду, естественно, применительно к духовной сфере, если слово интуитивно употреблено в верном значении.

Поскольку выражения "бросовый товар", "хлам" по значению связаны с понятием скверного, негодного товара, а негодность и неудовлетворительность есть основа семантики слова "глупый", то едва ли будет преувеличением утверждать, что мы склонны называть "в чем-то глупым" все, что нас не удовлетворяет, да еще если мы, невзирая на это, прикидываемся, что считаем это высокодуховным и возвышенным! Для определения же этого "чего-то" существенно, что обозначающие глупость выражения тесно переплетены с другими, столь же несовершенными обозначениями подлости и нравственной гнусности, а это вновь приводит нас к тому, на чем мы уже останавливались: к исторической общности понятий "глупый" и "неприличный". Поскольку не только "халтура", эстетическое понятие интеллектуального происхождения, но и понятия из сферы морали "дрянь!", "отвратительно!", "безобразно!", "ненормально!", "нагло!" являются в свернутой форме критическими житейскими оценками. Вероятно, эти понятия имеют и эмоциональную окраску, даже если употребляются без разбора; тогда вместо всех них можно применять наполовину утратившее значение восклицание "Вот подлость!", заменяющее все остальные и делящее власть над миром с возгласом "Вот глупость!". Поскольку очевидно, что при случае оба эти слова могут замещать все остальные, т. к. "глупый" приобрело значение "вообще негодного", а "подлый" - "вообще аморального"; если прислушаться, как люди нынче разговаривают, то может показаться, что автопортрет человечества, спонтанно возникающий из портретов отдельных социальных слоев, складывается исключительно из вариантов этих двух слов с негативным значением!

Возможно, об этом стоит задуматься. Несомненно, оба слова представляют собой низшую степень несформулированной оценки, общекритической характеристики, когда чувствуешь, что-то не в порядке, но невозможно выразить - что. Их употребление - самая простая и самая скверная форма оборонительной позиции, какую только можно найти, это начало возражения и сразу же его конец. В них есть что-то от "короткого замыкания", это делается понятнее, если учитывать, что "глупо" и "подло" в любом значении употребляются также как бранные слова. Ведь значение ругательств, как известно, зависит более от их употребления, чем от содержания: можно любить ослов, но оскорбиться, если тебя обзовут ослом. Брань не равна своему предметному содержанию, это смесь представлений, чувств и намерений, коих оно ни в коем случае не должно выражать, но лишь сигнализировать о них. Заметим кстати, что это роднит ругательства с модными и иностранными словами, они именно поэтому и кажутся совершенно необходимыми, даже если их вполне можно заменить другими. По этой причине в ругательствах есть нечто неуловимо волнующее, обусловленное, судя по всему, их умыслом, а не значением; очевидно, четче всего это проявляется в подтрунивании и дразнилках молодежи: ребенок может сказать: "Куст!" или "Мориц!" и довести другого до бешенства на основании непонятных нам связей.

Все, что можно сказать о ругательствах, дразнилках, модных и иностранных словах, относится и к шуткам, метким словечкам и словам любви: эти, в остальном столь разные, слова объединяет то, что они выражают аффект и как раз их неточность и беспредметность позволяет им вытеснить множество более точных, правильных и дельных слов. Иногда они совершенно необходимы, их житейская ценность неоспорима. Глупо однако идти, так сказать, по пути глупости, а именно это, вне всякого сомнения, в таком случае и происходит. Нагляднейшим образом это проявляется в ярчайшем примере безрассудства - панике. Если человек сталкивается с тем, что сильнее него, будь то внезапный испуг или длительное душевное напряжение, то ему случается совершить нечто безрассудное. Он может завопить точно так, как делает ребенок, он может "сломя голову" броситься бежать от опасности, его может охватить неодолимая страсть разрушения, а то желание ругаться или голосить. В общем, вместо разумных действий, которых требует ситуация, совершаются другие, всегда кажущиеся, а то и оказывающиеся в большинстве случаев бесцельными, если не вредными. Этот вид противоречия нагляднее всего иллюстрируется "паническим страхом". Если же не трактовать его слишком узко, то можно говорить о панических состояниях ярости, алчности и даже нежности, что справедливо и для любых других ситуаций, когда возбуждение проявляется столь же бурно, сколь слепо и бессмысленно. И давно уже заметил человек равно умный и отважный, что есть паника мужества, отличающаяся от такого же состояния, вызванного страхом, только направленностью.

То, что происходит при впадании в панику, рассматривается в психологии как проявление чувств, противоположное разумным действиям и вообще более высоким душевным движениям, место которых заступают древние инстинкты; но можно, пожалуй, добавить, что в таких случаях при заторможенности и выключении рассудка человек опускается не только до инстинктивных действий, но еще ниже, вплоть до инстинкта самосохранения соответствующих действий. Подобное поведение проявляется в виде крайнего замешательства, оно не планомерно и на первый взгляд лишено как разумности, так и спасительной инстинктивности. Тем не менее в подсознании план существует, он состоит в компенсации качества действий их количеством, а хитрость тут в том, что есть вероятность совершения правильного действия в ряду множества ложных. Охваченный паникой человек ведет себя как насекомое, которое бьется об оконное стекло до тех пор, пока не вылетит на волю, он поступает точно, как те, кто во время военных действий, пользуясь превосходством в технике, "накрывает цель залпами или огнем по площадям", используя к тому же гранаты или шрапнель.

Иными словами это означает, что целесообразность действий уступает место их числу, и ничто не чуждо роду человеческому менее, чем привычка заменять качество слов или действий их количеством. Употребление же неточных слов весьма похоже на многословие, ведь чем менее точно слово, тем больше объем того, что оно может обозначать. То же самое можно сказать о негодности. Если то и другое глупо, то тем самым глупость родственна панике, но злоупотребление данным и подобным ему упреками недалеко ушло от попытки спасения души архаически-примитивными, нездоровыми, как справедливо отмечено, методами. Поистине, в заслуженном упреке: нечто в самом деле есть глупость либо подлость - проявляется не только пренебрежение разумом, но и слепая тяга к бессмысленному разрушению или брани. Это не пустые ругательства, в них реализуется взрыв ярости. Там, где не обойтись без ругани, недалеко и до рукоприкладства. Возвращаясь к приведенным примерам: в этом случае на картины (слава Богу, не на того, кто их написал) нападают с зонтиком, книги швыряют на землю, словно таким способом их можно обезвредить. Сперва человек буквально теряется от ярости, которой необходим выход: "задыхаюсь от злости", "нет слов" - кроме как раз самых общих и глупых - "просто онемел" и нужно "перевести дух". Это именно то состояние отсутствия слов, да и мыслей, что предшествует взрыву! Оно сигнализирует о глубокой неудовлетворенности, и эксцесс обычно начинается заявлением, что "это уж слишком глупо". А глуп-то ты сам. В эпоху, когда чрезвычайно ценится деловая активность, необходимо напоминать себе о том, что часто похоже на нее, как две капли воды.

Дамы и господа! Много сегодня говорится о кризисе доверия к гуманности, кризисе доверия, до сих пор оказываемого человечности. Это тоже вид паники, которая намеревается занять место уверенности, что мы в состоянии вести свои дела свободно и разумно. И мы не имеем права обманываться тем, что оба моральных, а равным образом и морально-эстетических понятия, свобода и разум, унаследованные нами от классической эпохи немецкого космополитизма как символ человеческого достоинства, уже с середины девятнадцатого столетия или немногим позже начали помаленьку утрачивать прежний смысл. Они потихоньку "вышли из обихода", с ними больше "нечего делать", и утрата ими прежних позиций - заслуга не столько их врагов, сколько друзей. Итак, мы не вправе заблуждаться насчет того, что мы - или те, кто придет после нас - не вернемся к этим незыблемым понятиям. В гораздо большей степени наша задача, смысл тех испытаний, которым подвергается дух - а это и столь редко сознаваемая горькообнадеживающая задача каждого поколения, - совершить необходимый, абсолютно насущной переход к новому возможно меньшей кровью! И тем более тогда, когда момент для перехода упущен за всегдашними мыслями, что в нужное время он произойдет сам собой, тогда-то растет потребность в дающих поддержку представлениях о том, что истинно разумно, значительно, умно, а стало быть, в обратном смысле - глупо. Как же иначе, если утрачиваются понятия о разуме и мудрости, может сложиться представление о глупости, хоть полное, хоть не совсем? В качестве маленькой иллюстрации того, как сильно меняются со временем представления, могу лишь напомнить, что в одном очень известном учебнике психиатрии вопрос: "Что такое справедливость?" и ответ: "Когда наказывают другого!" приведены как пример слабоумия, а сегодня, напротив, они являются основанием одного из часто приводимых толкований права. Боюсь, однако, что не кончить даже самых примитивных рассуждений, не намекнув хотя бы на неподвластное времени ядро. Тут возникает еще несколько вопросов и соображений.

Не имея права выступать в качестве психолога, я и не собираюсь этого делать, но первый шаг, могущий нам помочь, это - пусть краткая - вылазка в область психологии. Раньше психология различала ощущение, волю, чувство и способность к мышлению, т. е. интеллект, и для нее было очевидным, что глупость есть низкий уровень интеллекта. Однако современная психология на элементарном уровне лишила эмоции их значения, постигла взаимозависимость и взаимопроникновение различных движений души и тем самым сильно усложнила ответ на вопрос, что такое глупость с психологической точки зрения. Конечно, определенная независимость разума существует и по современным представлениям, но при этом даже в самом спокойном состоянии внимание, восприятие, память и другие - да почти все - свойства, связываемые с разумом, зависят, очевидно, и от душевного настроя. Кроме того, при бурных эмоциональных переживаниях и взлетах духа к ним почти неизбежно добавляется вторичное взаимопроникновение интеллекта и аффекта. Сложность разграничения разума и чувства в понятии интеллект отражается, естественно, и на понятии глупость. Если в медицинской психологии мышление слабоумных описывается такими словами, как бедное, неточное, неспособное к абстракции, неясное, замедленное, рассеянное, поверхностное, одностороннее, застывшее, затрудненное, перескакивающее с предмета на предмет, бессвязное, то видно с первого же взгляда, что указанные свойства относятся отчасти к разуму, а отчасти - к чувству. Следовательно, пожалуй можно утверждать: глупость и ум зависят как от разума, так и от чувства, а от чего больше, является ли, например, при слабоумии "главенствующей" слабость интеллекта, а в случае некоторых уважаемых ригористов морализаторов - бессилие чувств, - это пусть остается на долю специалистов, а мы, дилетанты, попробуем помочь делу несколько иначе.

Обычно в жизни называют глупым того, у кого "головка слабовата"; кроме того, существуют наиразличнейшие душевные и духовные отклонения, способные так заморочить, запутать и сбить с толку даже изначально безупречный интеллект, что он выкинет коленце, для которого в языке опять-таки имеется только одно название: глупость. Следовательно, этим словом обозначаются два принципиально различные явления: с одной стороны - глупость честная и скромная, с другой - глупость, оказывающаяся, отчасти чуть парадоксально, признаком интеллекта. Первая скорее всего связана с недалеким разумом, а вторая - с таким, что недалек только в одном определенном отношении, она-то гораздо опаснее.

Честная глупость несколько туповата, что называется, "долго доходит". Она бедна словами и представлениями и пользуется ими неуклюже. Она отдает предпочтение обыденному, поскольку при многократном повторении прочно его усваивает, а уж если она с чем-то разобралась, то не склонна расставаться с полученным результатом, позволять его анализировать или толковать сама. Вообще она здорово похожа на обычную жизнь! Правда, ход ее мысли довольно туманен, столкнувшись с новым, она легко впадает в недоумение, но зато крепко держится за чувственный опыт, за то, что может перечесть по пальцам. Одним словом, это милая, "ясная" глупость, и если бы она не была иногда отчаянно легковерной, рассеянной и одновременно неспособной ничему научиться, то была бы в высшей степени привлекательной.

Не могу удержаться, чтобы не оттенить ее несколькими примерами, показывающими ее с разных сторон и позаимствованных мною из учебника психиатрии Блейлера: То, что мы выражаем формулой "Врач у постели больного", слабоумный описывает так: "Человек, который держит за руку другого, который лежит в постели, и еще там стоит монахиня". Да это же способ выражения художника-примитивиста! Придурковатая служанка сочтет дурной шуткой предположение, что она способна хранить свои сбережения в кассе, где они будут приносить проценты: ведь нет таких дураков, которые станут еще и платить за то, что хранят ее деньги! - отвечает она. Это благородный образ мыслей, подобное отношение к деньгам я еще застал в годы юности у некоторых пожилых аристократов! В случае с третьим слабоумным болезненным симптомом сочли его утверждение, что монета в две марки дешевле, чем марка и два полтинника, потому что, объяснял он, если их обменяешь, так получишь взамен слишком мало! Надеюсь, в этом зале я не единственный слабоумный, от всей души приветствующий такую теорию денежного обращения для тех, кто не может уследить за обменом!

Вернемся еще раз к связи с искусством: скромная глупость частенько бывает настоящей художницей. Вместо того, чтобы ответить на слово-раздражитель каким-нибудь другим одним словом, как это имело место в столь популярных некогда экспериментах, она отвечает целыми предложениями, и говорите, что хотите, но в этих ответах есть поэзия! Приведу некоторые из таких ответов вместе со словом-раздражителем:

"Разжигать: Пекарь разжигает дрова.

Зима: Состоит из снега.

Отец: Он однажды спустил меня с лестницы.

Свадьба: Существует для развлечения.

Сад: В саду всегда хорошая погода.

Религия: Когда ходишь в церковь.

Кем был Вильгельм Телль: В него играли в лесу; там были переодетые женщины и дети.

Кем был апостол Петр: Он трижды кукарекал."

Наивность и предметность таких ответов, замена сложных представлений рассказыванием простых историй, в которых очень важны детали, обстоятельства и второстепенные подробности, далее - компрессия, как в примере с апостолом Петром, - ведь это все - древнейшие поэтические приемы; хоть я и отдаю себе отчет, что будет немного чрезмерным приравнивать поэта к идиоту, но в поэтичности им отказать нельзя, а это объясняет, почему поэт может выбрать своим героем идиота, радуясь его своеобразному духу.

В кричащем противоречии с честной глупостью находится претенциозно-возвышенная. Это скорее не недостаток интеллекта, а сбой в его функционировании как результат попыток тянуться за тем, что выше разумения. Такая глупость может обладать всеми признаками слабого рассудка и одновременно иметь все те, что проистекают от эмоциональной неуравновешенности, искривленности, неадекватности, одним словом, любых нездоровых эмоциональных реакций. Поскольку "средненормативных" душ не существует, то, говоря точнее, в подобной "нездоровости" проявляется неудовлетворительное взаимодействие неравномерно развитых чувств и рассудка, которого не хватает их обуздать. Подобная глупость является, собственно говоря, болезнью образованности (Чтобы быть правильно понятым: она означает необразованность, неверное образование, неправильно полученное образование, диспропорцию между учебным материалом и качеством образования), описывать ее - дело почти бесконечное. Она достигает высочайшей духовности. Ведь если подлинная глупость - молчаливая художница, то интеллектуальная активно участвует в духовной жизни, главным образом лишая ее равновесия и продуктивности. Несколько лет назад я уже писал о ней: "Нет решительно ни одной значительной мысли, к которой не примазалась бы глупость, она вездесуща и способна рядиться в любые одежды правды. А у правды есть всего одно одеяние и один путь, и она всегда в проигрыше". Упомянутая глупость - не душевная болезнь, но тем не менее это опаснейшая, опасная для самой жизни болезнь духа.

Разумеется, всякий обязан распознать ее в себе, а не постигать лишь во время больших исторических потрясений. Но как ее распознать? И каким клеймом заклеймить?! Сейчас в качестве главного признака тех случаев, что входят в ее компетенцию, психиатрия использует неспособность ориентироваться в жизни, неспособность к решению любой житейской проблемы или же внезапное отступление перед тривиальнейшей ситуацией. Точно так же определяет глупость экспериментальная психология. "Глупым мы называем такое поведение, которое не в состоянии осуществить действие, для которого наличествуют все предпосылки, кроме личных", - пишет известный представитель одной из новейших школ в помянутой науке. Этот признак способности к разумному поведению, то есть прилежанию, хорош вне всякого сомнения и для клинических случаев, и для опытов на обезьянах, но для "случаев", бегающих на свободе, необходимы некоторые уточнения, поскольку верное или неверное "осуществление действия" ими не всегда однозначно. Во-первых, в способности постоянно вести себя так, как ведет себя в определенных условиях прилежный человек, уже заключается вся высшая неопределенность ума и глупости, ведь "надлежащее", "компетентное" поведение может как использовать дело к личной выгоде, так и служить ему, и поступающий определенным образом имеет обыкновение считать глупым ведущего себя иначе. (С медицинской точки зрения глуп, собственно, лишь тот, кто не способен ни к тому, ни к другому.) Во-вторых, нельзя также отрицать, что неразумное, даже бессмысленное поведение иногда необходимо, поскольку объективность и безличность, субъективность и неразумность в родстве друг с другом, и насколько смехотворна беззаботная субъективность, настолько же, разумеется, нежизненно, даже непредставимо и полностью объективное поведение, привести их в равновесие - вот одна из основных задач нашей культуры. Наконец, следует добавить, что время от времени любой из нас ведет себя не так умно, как нужно, что каждый, стало быть, если не всегда, то уж иногда бывает глупым. Поэтому следует различать временную несостоятельность и неспособность, временную или функциональную, постоянную или конституциональную глупость, заблуждение и неразумие. Это очень важно, поскольку жизнь сегодня столь же непредсказуема, сколь и тяжка, сколь запутана, что из временной глупости индивида может проистечь конституционная глупость человечества. Это выводит нас за пределы сферы личностных качеств к представлению об отягощенном духовными пороками обществе. Хотя и нельзя переносить на общество то, что реально происходит в психике индивида, в том числе душевные болезни и глупость, но, пожалуй, нынче уже можно говорить о "социальной имитации духовных пороков"; примеров тому более, чем достаточно.

Эти дополнения, конечно, вновь выходят за пределы психологического объяснения. Оно же разъясняет, что разумное поведение имеет определенные свойства, как то ясность, точность, богатство, подвижность в противоположность оцепенелости и многие другие, что тоже можно было бы привести. Эти качества являются отчасти врожденными, отчасти же приобретаются вместе со знаниями как своего рода гибкость ума: ведь разум и хорошая голова означают примерно одно и то же. Мешают при этом лишь инертность и нуждающиеся в развитии задатки, и забавное словечко "умственная гимнастика" не так уж плохо передает вкладываемый в него смысл.

Напротив, "интеллектуальная" глупость противоположна не столько разуму, сколько в гораздо большей степени духу, если под ним понимать не просто пригоршню чувств, но и душевный настрой. Поскольку мысли и чувства возникают одновременно и принадлежат одному и тому же человеку, то как к мышлению, так и к ощущению можно отнести одни и те же понятия: узость, широта, подвижность, скромность, верность; пусть вырисовывающаяся взаимосвязь ясна пока не до конца, все же можно уже сказать, что разум связан с душевным настроем, а наши чувства не свободны от ума и глупости. Вот против этой глупости и следует действовать примером и словом.

Изложенная точка зрения отличается от общепринятой, которая вовсе не ложна, но в высшей степени одностороння и не нуждается в глубоком, подлинном взаимопроникновении души и разума, это только замутило бы ее. Истина в том, что рядовой человек обладает определенными драгоценными качествами: верностью, постоянством, чистотой чувств как таковой, но лишь потому, что слишком слаба конкуренция других; крайний случай такого характера уже представал перед нами в образе приветливо-услужливого слабоумия. Я более всего далек от намерения унизить подобными рассуждениями славный добропорядочный характер - его отсутствие сказывается соответствующим образом даже на "интеллектуальной" глупости! - однако гораздо важнее ныне подчинить его понятию значительного, говорить о котором, конечно же, можно лишь умозрительно.

Значительное соединяет истину, которую мы в нем ощущаем, со свойствами чувств, которым мы доверяем, в нечто новое, в результат и намерение, в обновленную настойчивость, в нечто, имеющее и духовное, и душевное содержание и "считающее" как нас, так и других способными к определенному поведению. Можно сказать, а в связи с глупостью это самое важное, значительное доступно критике как со стороны разума, так и со стороны чувства. Значительное - самая общая противоположность глупости и жестокости, и обычная нынче неуравновешенность, в которую аффекты повергают рассудок, вместо того, чтобы окрылять его, тем самым снимается. Но довольно о нем, и так, пожалуй, сказано более, чем нужно! А если добавлять что-нибудь еще, так лишь одно: все сказанное не дает ни малейших оснований для постижения и выделения значительного, и вряд ли легко удастся достичь этого. Так мы обретаем последнее и важнейшее средство против глупости - отречение.

Время от времени все мы глупы; время от времени мы вынуждены действовать, закрыв глаза или хоть один глаз: иначе мир остановится; а если кто захочет из глупости и сопутствующих ей опасностей вывести правило: "Беги оценки и решений там, где ты недостаточно сведущ!" - то мы замрем на месте! Эта ситуация, с которой нынче так носятся, подобна той, с которой мы давно сроднились касательно разума. Ибо, раз наши знания и умения несовершенны, то во всех науках мы всегда спешим с оценкой, однако стараемся и уже научились до некоторой степени держать этот порок в узде и по возможности избавляться от него. Так корректируются наши действия. Собственно, ничто не мешает пере- нести эту точную и скромно-горделивую оценку и образ действий на другие сферы. Полагаю, что принцип: действуй по мере сил и помни, что можешь ошибиться! - уже половина того образа действий, что внушает надежду на будущее.

Вот я и подошел к концу моего доклада, являющегося, как я отметил в целях самозащиты, лишь опытом предварительного изучения. Заявляю, дойдя до конца: далее я двигаться не в состоянии. Еще шаг вперед - и из области глупости, которая занимательна даже теоретически, мы вступим в царство мудрости: пустынный край, коего все бегут.

НАБРОСКИ ЗАВЕЩАНИЙ

Перевод Е. Михелевич.

ЗАВЕЩАНИЕ ПЕРВОЕ

Почему я среди работы над второй частью моей книги, которая ведь еще не кончается первым томом, пишу к ней послесловие и называю его завещанием, я хочу сначала обосновать и вкратце сообщить, что не знаю, смогу ли завершить эту работу или же мне придется оборвать ее на каком-то этапе, не слишком удаленном от уже достигнутого. Так же кратко, хотя и несколько более многословно, собираюсь сказать, почему дело обстоит именно так.

Причина не во мне, а в деньгах, которые обычно наличествуют при составлении завещаний, в моем же случае полностью отсутствуют.

У меня их нет совсем. Но такое утверждение имеет в немецком языке некое своеобразие: звучит оно так, как я сказал, а понимается иначе: хоть у меня в настоящее время действительно нет денег, мне, тем не менее, принадлежит какая-то недвижимость, к тому же имеются родственники, могущие прийти мне на помощь, или ценности, которых сегодня как бы не существует, но которые завтра вновь возникнут, и так далее. Это - вариант ситуации, старой, как мир: обедневший богач - все еще богатый бедняк.

В моем случае нет ничего подобного. Я не был богат, а нынче я не просто беден, а нищ.

Что я называю послесловие завещанием, не случайно, и вызвано живущим во мне страхом. Весьма вероятно, что мне удастся добавить к уже опубликованным частям моей книги еще несколько глав, но довести ее до конца представляется мне почти невозможным. Ибо для этого у меня нет денег.

Таким образом, это завещание вызвано отсутствием того, что во всех остальных случаях как раз и является предпосылкой составления завещаний. Но выход первого тома "Человек без свойств", несмотря на моральный успех, завершился дефицитом для издательства, если принять во внимание его выплаты лично мне. Но у меня катастрофически нет денег. Это утверждение - не пустая фраза. Денег у меня нет абсолютно и бесповоротно. Пока я писал эти слова, мне пришло в голову, что этот факт, который я доныне старался по возможности скрыть, хотя он в последние годы несколько раз доводил меня до мысли о самоубийстве, отнюдь не лишен интереса (и вообще чрезвычайно важен). Существует два пути к такому положению: один - сверху, другой - снизу, - либо потерять все свои деньги, либо никогда их не иметь. Первый путь еще более ужасен, ибо человек не научается вовремя к нему приспособиться, и новые условия оказываются ему не по силам. Это - именно мой случай. Остававшуюся после инфляции часть моего скромного состояния, обеспечивавшего некогда мою относительную независимость, я был вынужден очень скоро израсходовать. Но насколько мне известно, различают также два вида безденежья. Утверждают, что богатые люди никогда не имеют денег, то есть не располагают свободными деньгами Это весьма приятный вид безденежья. Зато второй: мысли о визите к врачу, о следующей неделе, о стимуляторах умственной деятельности, вечная спешка и гонка - это мой случай.

Это то же самое, что висеть на канате над пропастью. Повисеть этак минут десять, вероятно, щекочет нервы смельчакам; а висеть десять лет - это нечто разрушительное для нервной системы. Иногда уже срываешься в бездну, но потом вновь повисаешь. Тут важнее всего длительность ощущения, что все зависит от одного-единственного обстоятельства. К примеру, если нынче со мной порвет отношения мой издатель, я лишен возможности найти другого. А если захвораю, у меня нет ни времени поболеть, ни денег на доктора.

Многие могут в таком случае возразить: почему ты зашел так далеко? Отвечу: я был бы не я, если бы не зашел именно так далеко.

ЗАВЕЩАНИЕ ВТОРОЕ

Что я в середине работы, которая ведь не закончилась этим томом, пишу к нему послесловие и называю его завещанием, не случайность и означает ожидание мною того, что выражено в названии. Ибо если не произойдет чего-то чрезвычайного, я не буду в состоянии дописать этот том до конца. Сдается мне, что многие воображают, будто я - человек независимый, который уже давно время от времени для собственного удовольствия выпускает в свет книгу, которая либо нравится знатокам, либо вызывает у них раздражение, но ни в коем случае не находит доступа к широким кругам читателей, не приобретает известности у публики, у всей нации и не имеет оснований оказать на нее влияние. Это заблуждение. В действительности же я так беден с тех самых пор, как принялся работать над романом "Человек без свойств", и по своей природе настолько лишен всякой способности к зарабатыванию денег, что живу лишь на доход, который приносят мне мои книги, - вернее, на деньги, авансом выплачиваемые мне моим издателем - в надежде, что этот доход, возможно, все же когда-нибудь возрастет. Пока я писал первый том, бывали случаи, что я вдруг оказывался без всяких средств к существованию, что мне на что было прожить даже ближайшие четырнадцать дней, и лишь благодаря вмешательству третьих лиц, обычно на тринадцатый день, приходило спасение. Если мои книги трудны для восприятия и не домогаются благосклонности, то причина этого вовсе не высокомерие автора: он просто в ней не нуждается. Причина, скорее всего, в чем-то, что кажется мне предназначением, то есть в моей злой судьбе, и превратности жизни, о коих мне нынче приходится говорить, теснейшим образом связаны с работой, которую я на себя взвалил.

Когда оглядываешься назад, то тридцать лет кажутся одним годом; вся суть замысла, связь между замыслом и исполнением - фрагмент, объем, том - твердое зерно во времени, размытом забвением. Книга, которую я сейчас пишу, восходит своими истоками почти - а может, и полностью - к тому времени, когда я писал свою первую книгу. Она должна была стать второй. Но тогда у меня было четкое ощущение, что я еще не готов дописать ее до конца. Дважды предпринимавшиеся мною попытки написать историю трех персонажей, в которых ясно угадывались Вальтер, Кларисса и Ульрих, после нескольких сотен страниц окончились ничем. Меня так и тянуло писать, но я не знал, зачем я должен это делать. И после того, как я уже опубликовал "Душевные смуты воспитанника Терлеса", мне удалась книга, читая гранки которой всего два года назад, я испытал истинное наслаждение от точности и живости языка, каким она написана, хотя с трудом удерживался от соблазна и в ней подправить множество сырах мест. В ту пору - я вновь возвращаюсь ко времени, когда я обдумывал (начал обдумывать) предполагаемый второй том - должна была бы возникнуть и новелла "Тонка", которую я в сборнике "Три женщины" немного обкорнал. Прежде чем я написал вторую книгу (обе новеллы "Соединения"), я уже начал работать над третьей - пьесой "Мечтатели". Еще раньше, чем я ее опубликовал, "Три женщины" по материалу были близки к завершению. Я отнюдь не считаю, что такое забегание вперед, такой ранний выбор материала необычен. Наоборот, он мог бы даже быть правилом. Что до меня, то я должен сказать, что это был вовсе не выбор материала, или все же выбор, но в каком-то необычном смысле.

Могу привести два примера. Незадолго до того, как я начал писать "Душевные смуты воспитанника Терлеса", примерно годом раньше, я "подарил" этот материал, то есть все, что в этом небольшом романе является "средой", "реалиями" и "реальностью". В ту пору я свел знакомство с двумя талантливыми сочинителями натуралистического направления, ныне забытыми, поскольку оба скончались в весьма юном возрасте (Фр. Ш. и Ойг. Ш.). Им я рассказал все, чему был свидетелем (впрочем, главные события происходили иначе, чем я их позже изобразил), и предложил им делать с этим материалом все, что им вздумается. Сам я в то время мучился сомнениями; я не знал, чего хочу, знал лишь, чего не хочу, а это "не хочу" включало приблизительно все, что в то время считалось долгом писателя. И когда год спустя я сам вернулся к этому материалу, то буквально лишь от скуки. Мне было двадцать два года, несмотря на молодость я уже стал инженером и испытывал отвращение к своей профессии. Каждый вечер, примерно в половине девятого, ко мне приходила подружка, а с работы я возвращался уже в шесть часов. Штутгарт, где все это происходило, был мне чужд и недружествен, я хотел бросить свою профессию и заняться изучением философии (что вскоре и сделал); я пренебрегал служебными обязанностями, штудировал философские труды и в рабочее время, и вечерами, а придя в полное изнеможение, начинал томиться от скуки. Вот как получилось, что я взялся за перо, а под рукой оказался почти готовый материал к роману "Душевные смуты воспитанника Терлеса". Этот роман и его, как тогда сочли, аморальная трактовка темы, вызвали известный интерес, и я приобрел репутацию "занимательного рассказчика". Разумеется, писателю нужно уметь строить сюжет, если уж претендуешь на признание за тобой права не ставить его своей целью, а я и впрямь сносно с этим справляюсь. Но и поныне сюжет в моих книгах играет для меня второстепенную роль. И уже в ту пору главным было нечто другое.

Второй пример, где это проявляется прямо-таки анекдотическим образом, это мое главное произведение "Мечтатели", которое несчастья преследовали на каждом шагу и которое я и ныне все еще с некоторой опаской именую пьесой. О ней я ниже еще скажу. Своеобразие этой пьесы, которое я уже здесь хочу подчеркнуть, состоит в том, что она настолько несценична, что мне следовало бы вообще не предназначать ее для театра. Но в то же время она казалась столь непохожей на обычный литературный вымысел, что я понял: вероятно, в театре тоже спектакль - это нечто, не слишком тесно связанное с первоначальным замыслом: в этой пьесе чуть ли не каждое слово стояло там, где и теперь стоит, несмотря на то, что она претерпела три редакции, имела три различных сюжета, три сценария и три круга действующих лиц, короче говоря: с точки зрения театра - три совершенно разных варианта в сущности одной и той же пьесы, прежде чем я остановился на одном. Третий пример - "Созревание любви".

Подведем теперь предварительные итоги; что пока выяснилось? Этот Р. М., о котором я говорю, словно не о себе самом, - все во мне противилось такому откровенному разговору о себе, хотя я вынужден был это сделать, - этот писатель, как теперь выяснилось, весьма безразличен к своему материалу. Этот вывод показался мне интересным. Есть писатели, которых их материал просто завораживает. Они чувствуют: могу писать только об этом и ни о чем другом. У них это - как любовь с первого взгляда. Отношение P.M. к своему материалу выражается одним словом: нерешительность. Он намечает несколько тем одновременно и держит их при себе до тех пор, пока не минуют дни первой влюбленности или даже если этих дней вообще не было. Он произвольно переставляет отдельные эпизоды этих материалов. Некоторые из них, перемещаясь, вообще выпадают и не появляются в тексте книг. Очевидно, автор считает внешнюю канву событий более или менее несущественной. А что это означает? Здесь мы уже подходим к вопросу: как соотносятся в литературе внешнее и внутреннее? Что они образуют неразрывное единство - азбучная истина, но куда менее известно и даже отчасти совсем неизвестно: как именно это происходит. Следовательно, мы будем в этом вопросе особенно осмотрительны и прежде всего должны, вероятно, определить несколько различных видов этого синтеза. После того, что я рассказал, на первый взгляд кажется, что этот синтез у меня чрезвычайно слаб; а на самом деле все обстоит как раз наоборот, насколько я могу судить. Если воспользоваться моей биографией, дабы обрести путеводную нить в этой безграничной проблеме, то мне придется признать, что в самом начале, то есть когда я писал "Воспитанника", этой проблемы для меня вообще не существовало, но что потом она совершенно неожиданно возникла предо мной и овладела всеми моими помыслами. Я еще ясно помню принцип, которым я руководствовался, работая над рукописью "Воспитанника": излагать все как можно короче, не прибегать к образным выражениям, если они не содействуют пониманию, опускать отдельные мысли (хотя они были мне очень важны), если они не вписываются с легкостью в общее развитие действия. В сущности, это принцип прямой линии, как кратчайшего расстояния между двумя точками. Следовательно, хоть я и не придавал значения сюжету, но инстинктивно представлял ему большие права. Я подчинялся импровизированному - и как показал успех - правильному представлению о том, какую роль играет сюжет, и удовлетворился тем, что все же "вплел" в текст некоторые мысли. Я тогда был еще не очень начитан и никому не подражал. Гауптман, который в то время был уже весьма популярен, обладал, на мой взгляд, слишком незначительным интеллектом; достоинства Ибсена я тогда недооценивал, как это делают и сегодня, а его прославленное глубокомыслие казалось мне смехотворным заблуждением. Гамсун, предававшийся в своих ранних произведениях многословным умствованиям, просто вставлял их в текст, как в старых операх вставляли в действие отдельные арии; весьма похоже поступал и Д'Аннунцио. Стендаля я не понимал, а Флобера не знал. Но Достоевского я знал, и поскольку горячо любил (не ощущая, впрочем, потребности познакомиться с ним более полно: странно все-таки устроены молодые, а может, и вообще все люди!), я могу нынче по моему отношению к Достоевскому наиболее четко выявить свое тогдашнее состояние и достигнутый уровень: его мысли казались мне излишне туманными! Я считал, что его подход к проблемам недостаточно однозначен! Я слишком мало извлекал для себя! Итак, если я, правильно оценивая мои скромные силы, задавал себе весьма узкую цель, то намерения мои каким-то образом выходили далеко за ее пределы, и лишь теперь, записывая эти мысли, я постигаю причину странного следующего шага, предпринятого мною впоследствии.

Надеюсь, этот ход рассуждений будет правильно понят. Честолюбивый юноша всегда с большей или меньшей долей наивности сводит счеты со своими "предшественниками" (с той поры я тоже уже встречал много юношей, делавших то же самое со мной), и это - знак того, в каком направлении ведет самого юношу его непредвзятость. Свою непредвзятость я собираюсь охарактеризовать, описав вышеупомянутый следующий шаг. Итак, меня уже занимали мысли, связанные с "Мечтателями" и "Человеком без свойств", когда я получил предложение написать небольшую новеллу для одного литературного журнала. Я довольно быстро справился с этой задачей, в результате получился "Зачарованный дом", напечатанный в "Гиперионе" (как и почему получилась именно эта новелла, имеет свое объяснение и я, вероятно, еще об этом скажу). Потом я получил еще одно предложение и по какой-то причине решил быстро написать новеллу на ту же тему - тему ревности (причем ревность на сексуальной почве была лишь нача-лом, толчком, а занимала меня главным образом неуверенность человека в своей значимости или, возможно, также подлинная сущность самого себя и близкого ему человека). Более того, я даже намеревался отнестись к этой новелле как к литературному экзерсису, а также как к способу самому немного отдохнуть и умственно расслабиться. Я собирался написать ее в манере, близкой к Мопассану, которого едва знал, но о котором составил себе представление, как об авторе "легковесном" и "циничном". Но для того, кто прочел "Созревание любви", вероятно, покажется абсолютно непостижимым противоречие между этим намерением и его осуществлением. Противоречие это столь же велико, как несоответствие намерения быстренько сочинить небольшую новеллу и получившемуся в результате тексту: я работал над двумя новеллами два с половиной года, можно сказать, круглосуточно. Из-за них я едва не тронулся рассудком, ибо тратить столько сил на выполнение не столь уж важной задачи похоже на мономанию, - смысл новеллы можно, конечно, углубить, но величина ее воздействия все же незначительна. И я всегда это знал, но не хотел отступать. Так что тут имеет место либо мое личное сумасбродство, либо эпизод этот имеет значение, выходящее за пределы одной личности.

ЗАВЕЩАНИЕ ТРЕТЬЕ

У меня не было намерения издавать этот том сейчас, гораздо больше мне хотелось выпустить вслед за первой книгой "Человека без свойств" всю вторую книгу полностью. Меня заставляют отступиться от этого плана некие экономические обстоятельства, - назовем это так, дабы представить дело в несколько приукрашенном виде. Мое издательство сопоставило издержки и доходы после выхода в свет первой книги и пришло в выводу, что с коммерческой точки зрения было бы неоправданным риском затратить еще больше денег на окончание романа "Человек без свойств", чем было уже израсходовано. На период с весны до поздней осени будущего года, необходимый мне для завершения всей работы в ее первоначально намеченном виде, потребуется примерно 5000 марок; из-за них моей книге придется остаться неоконченной. Ибо издать сейчас часть второй книги будет лишь попыткой вызвать непредсказуемые последствия; но мы питаем мало надежд на это, так как в таких случаях, как наш, непредсказуемое имеет фатальную склонность руководствоваться четкой статистикой сбыта.

Сам я не в состоянии что-либо изменить, более того, крах моего труда означает для меня лично то же самое, что крушение судна в открытом море. В годы инфляции я потерял все, что давало мне возможность навязать себя немецкой нации в качестве писателя, жизнь моя висит на волоске, готовом в любую минуту оборваться и держится пока лишь на хорошем отношении (настроении) моего издателя. В последние годы, работая над "Человеком без свойств", мне не раз довелось пережить такие минуты, каких и заклятому врагу не пожелаешь. Возможно, это откровенное изложение фактов к чему-то и приведет. Германия - все еще страна, где отнюдь не мизерные суммы тратятся на поддержание интеллектуального творчества. Но поскольку Германия в то же время и страна хаотической духовной неразберихи, у меня, естественно, почти не остается надежды. В сущности, я даже не вижу, почему кто-то должен мне помогать. Если бы люди знали, что я собой представляю, у меня просто не было бы в этом нужды.

1932

ПРИМЕЧАНИЯ

В этом разделе публикуются наиболее значительные, не потерявшие и поныне актуальности и общезначимого - не только для специалистов - интереса работы Р. Музиля из написанных им в 1913-1933 гг.

О книгах Роберта Музиля

Впервые опубликовано в журнале "Der lose Vogel" (Э 7, январь 1913), без подписи.

На русском языке издано в сб. "Называть вещи своими именами". М., "Прогресс", 1986.

Математический человек

Опубликовано впервые также в журнале "Der lose Vogel" (апрель-июнь 1913), без подписи; затем, 12.06.1923 - в газете "Prager Presse", за подписью Mathias Rychtarschow (Рыхтаршов - название селения в Моравии, откуда родом дед Музиля).

Русский перевод был напечатан в журнале "Химия и жизнь" (1981, Э 11).

Очерк поэтического познания

Впервые напечатано в журнале "Summa" (1918, Э 4). В дальнейшем сам Музиль неоднократно ссылался на это эссе как на одну из самых главных своих работ (например, в 1921 г. - в эссе "Дух и опыт"; в 1931 г. - в публикуемом в этом томе эссе "Литератор и литература"; в дневниках).

Русский перевод был опубликован в журнале "Литературная учеба" (1990, Э 6).

Буриданов австриец

Впервые опубликовано 14.02.1919 в "Der Friede".

В русском переводе напечатано в журнале "Нева" (1997, Э 6).

Кралик и Керншток. - Рихард Кралик, фон Мейерсвальден (1852-1934), австрийский писатель католического направления; Оттокар Керншток (1848-1928), австрийский поэт, автор австрийского национального гимна (см. коммент. к стр. 235 "Афоризмов").

Ялмар Экдал - герой пьесы Г. Ибсена "Дикая утка" (1884), изводивший всех и вся своим положением непризнанного гения.

Московский Художественный театр

Этот отклик на европейские гастроли МХАТа 1921 г. был опубликован в газете "Prager Presse" 24.04.1924. На русском языке печатается впервые.

Послесловие к Московскому Художественному театру

Впервые опубликовано в "Prager Presse" 25.11.1921.

Русский перевод печатается впервые.

"Осенние скрипки" - (1915) - шедшая на сцене МХАТа пьеса И. Сургучова (1881-1956), который в 1920 г. эмигрировал из России, жил в Праге и Париже.

Закат театра

Впервые эссе опубликовано в журнале "Der neue Merkur" в июле 1924 г.

На русском языке напечатано в журнале "Театральная жизнь" (1991, ЭЭ 21 и 22).

Е. Кацева

Книги и литература

Характерное для прозы Музиля неприятие традиционной психологической и занимательной художественной литературы, по выражению писателя, лишь скользящей по поверхности явлений, выразилось и в этом эссе, написанном в 1926 г. и опубликованном в трех номерах берлинского журнала "Die literarische Welt", издаваемом Вилли Хаасом (15.10.1926; 22.10.1926; 29.10.1926).

На русском языке эссе опубликовано в журнале "В мире книг" (1988, Э 2).

Вставляют в голову нюрнбергскую воронку... - Шутливый образ, вошедший в немецкий обиход из книги представителя нюрнбергской поэтической школы Георга Филиппа Харсферфера (1607-1658) "Поэтическая воронка для вливания немецкого стихотворческого и рифмотворческого искусства всего за 6 часов, в 3-х частях, 1647 - 1653, Нюрнберг".

Марриет, Фредерик (1792-1848) - английский писатель, морской офицер, автор многочисленных приключенческих морских романов, которые были хорошо известны в России до 1917 г. и ныне многократно переизданы.

Бильрот, Теодор (1829-1894) - немецкий хирург, ввел в практику ряд новых операций, резекцию желудка, пищевода, удаление гортани, предстательной железы и др.; разработал хирургическую статистику с предсказанием результатов операций.

Блюер, Ганс (1888-1955) - немецкий писатель-философ, представитель философии жизни; в 20-е годы влиятельный теоретик юношеского, националистического по сути, т. е. туристического движения, которое должно противостоять "сковывающему влиянию одряхлевшей культуры"; своей задачей считал утверждение культа сверхчеловека, воспитание человека-героя - антипода буржуа.

...перед войной... - т. е. перед первой мировой войной.

Гангхофер, Людвиг (1855-1920) - немецкий писатель, представитель бульварных жанров, глашатай сентиментального мелкобуржуазного националистического "отечественного искусства"; издавался миллионными тиражами.

Геббель, Кристиан Фридрих (1813-1863) - выдающийся австрийский поэт и драматург, для философской лирики которого характерны созерцательность и трагическое мироощущение.

Вильденбрух, Эрнст фон (1845-1909) - немецкий драматург - эпигон Шиллера, новеллист и поэт, представитель официозной реакционной литературы шовинистического направления, в свое время очень известный.

...эстетическим тройным правилом... - Имеется в виду т. н. золотое сечение (золотая пропорция) - математическое правило, в котором величины связаны прямой и обратной зависимостью. С древнейших времен его использовали в архитектуре, живописи и скульптуре.

Литератор и литература и попутные размышления по этому поводу

Это эссе было впервые опубликовано в популярном берлинском литературном и общекультурном журнале "Die neue Rundschau".

На русском языке эссе было напечатано в журнале "Литературное обозрение" (1991, Э 8).

...которому в творчестве пособничают демоны... - Отношение Музиля к основанной 19.03.1926 г. Секции литературного творчества в рамках Прусской академии искусств и получившей название Немецкой литературной академии было полемическим: Музиль протестовал против организации, отбирающей в свои ряды "великих писателей"; в нее должны были бы входить все пишущие или ее не должно существовать вовсе; здесь имеется в виду писатель Вильгельм фон Шольц, первый президент Академии (1926-1928).

...которое его авторами было окрещено как репортажное искусство. - Музиль полемизирует не только с импрессионизмом и экспрессионизмом, в которых видит бесцельное и беспричинное "слияние человека с вещами и другими людьми", а также опасность освободить человека от разума и повторно включить его в непосредственное отношение к творению, но и с литературой "новой деловитости", течением 20-х годов, из которого вышли многие представители т. н. социалистического реализма в немецкой литературе.

"...на мостах ребячье пенье" (перев. А. Науменко). - Цитируется стихотворение Гете "Канун св. Непомука" (1820).

...взаимосвязь этих деталей. - Здесь скрыто сравнение с построенным Музилем для психолога Иоганнеса фон Аллеша (1882-1967) вариационным гироскопом (тахистоскопом) для экспериментов с оптическим восприятием: две разноцветные пластины укрепляются на оси гироскопа, при вращении получается смешанный цвет; литературное произведение Музиль рассматривает как систему, становящуюся целым лишь как бы при вращении вокруг оси личности писателя и, соответственно, читателя; смысл не в словах, а в образующем понятие микширующем движении слов.

Кречмер, Эрнст (1888-1864) - немецкий психиатр, прославившийся своим учением о типах, которое упорядочивает обусловленные наследственностью и окружением структуры в антропологическую систему.

...эссе и области искусства вообще. - Автоцитация из эссе "Эскиз познания писателя".

"...жены первопричинной" - (перев. А. Науменко). - Цит. первая строфа стихотворения Гофмансталя "Песнь жизни" (1896), опубликованного в журнале "Wiener Rundschau", который охотно печатал бессмысленно-выразительную поэзию; представители "не артикулированной разумом" символической сецесионной поэзии считали Гофмаисталя своим лидером, а поэт смотрел на их продукцию как на отвратительный патологический чад", как на гибель культуры, что и выражено в цитируемом стихотворении.

...В своей "Истории одной жизни" - ... - Точное название автобиографического произведения Франца Бляя (1871-1967), писателя эссеиста и друга Музиля, "Рассказ об одной жизни" (Blei, Franz. Erzahlung eines Lebens. Leipzig, 1930).

"самоповреждении литературы при участии в зачатии философии". - Op. cit. S. 272.

"... строфа, кажется, явилась внезапно". - Op. cit. S. 270.

Хорнбостель, Эрих Мориц фон (1877-1935) - австрийский музыковед, автор фундаментальных исследований в области сравнительного музыковедения. Мухиль хорошо знал Хорнбостеля во времена своей учебы в Берлине в 1903-1908 годах.

Речь о Рильке

Произнесена 16 января 1927 г. в берлинском писательском клубе на вечере памяти Райнера Марии Рильке, скончавшегося 29 декабря 1926 г. Опубликована в сб. издательства Ровольт в 1927 г.

На русском языке речь напечатана в журнале "Нева" (1997, Э 6).

...долговязого малого от литературы... - нарицательное выражение, восходящее к словам Lange Kerle (длинные парни), - так назывались призывники высокого роста, отбиравшиеся в гвардию "солдатского короля" Фридриха Вильгельма I (1688-1740).

Фульда, Людвиг (1862-1939) - немецкий драматург и переводчик, автор популярных в начале XX в. стихотворных комедий. В 1928-1930 гг. - вице-президент Прусской поэтической академии.

Размышления обстоятельного человека

"Размышления обстоятельного человека" Музиль писал весной 1933 г. для "Die neue Rundschau". Но эссе не было завершено писателем и опубликовано лишь посмертно. Эскиз эссе сокращен автором перевода за счет повторов, сокращения отмечены в квадратных скобках.

На русском языке опубликовано в сб. "Встреча на Эбро". М., "Прогресс", 1989.

...два направления движения и руководства. - Под словом "движение" здесь и далее Музиль имеет в виду национал-социалистическое движение; термин "фашизм" применялся в то время к режиму Муссолини.

"испорченная система" - Так именовала фашистская пропаганда буржуазно-демократическую Веймарскую республику и буржуазную демократию вообще.

...национализм его старших родственников. - Музиль имеет в виду тезис фашистской пропаганды, по которому национал-социализм не имеет ничего общего с дискредитировавшим себя немецким национализмом начала века.

"приобщение" - фашистский термин, означающий приобщение к господствующей идеологии; подразумевает массу мероприятий не только пропагандистского свойства.

воля - термин философии Артура Шопенгауэра (1788-1860), обозначающий внутреннюю сущность мира - бессознательное, темное, активное животное начало, враждебное истине и красоте; этому началу противостоит интеллект (сознание), порожденный волей для достижения своих целей, но сопротивляющийся ей, стремящийся сбросить ее деспотическую власть и в этом стремлении творящий гуманистические ценности.

...воплотиться в немецкой публике. - Речь идет о Веймарской республике, установленной в результате Ноябрьской революции 1918 г. и просуществовавший до фашистского переворота.

Чемберлен, Остин (1863-1937) - английский политический деятель, писатель, выступал за ремилитаризацию Германии, почитатель Вагнера.

Рембрандтовский немец - так Музиль называет Юлиуса Лангбена (1851 - 1907), автора романа "Рембрандт-воспитатель", в котором превозносится классически-романтический идеал личности.

Юнгер, Фридрик Георг (1898-1977) - немецкий писатель; в своих эссе (с 1926) в агитационном духе суммировал нацистскую идеологию: антиинтеллектуализм, авторитарное военное государство, уничтожение индивидуальности в человеке, сознательное насилие в интересах "Германского рейха".

Блюер, Ганс (1888-1955) - немецкий философ, в 30-е годы влиятельный идеолог фашистского молодежного движения; утверждал по-своему истолкованный культ "сверхчеловека" и "человека-героя".

Религиозная реакция на свободомыслие, масоны. - Нацистская пропаганда использовала в своих целях и масонские ложи, и масонскую идеологию.

эмансипация - здесь: демократические права и свободы, провозглашенные Веймарской конституцией 1919 г. и давшие возможность развернуться буржуазному либерализму, многие представители которого были еврейского происхождения.

Ницше был антиподом этого периода. - Творчество Ф. Ницше отразило крах либерализма и переход его в националистическую реакцию, чем дало пищу для нацистской идеологии.

социализм - здесь: немецкая социал-демократия.

Гауптман, Карл (1858-1921) - немецкий писатель (брат Гергарта Гауптмана), произведения которого тяготеют к ставшему позднее националистическим "отечественному искусству". ["Отечественное движение" (или "отечественное искусство", "отечественная литература"). - Сформировавшаяся на рубеже века в период подъема немецкого национализма литература консервативной народности; не породив эстетических ценностей, она стала, однако, типичным для Германии того периода сентиментально-романтическим направлением; пропагандировала антисемитизм и замкнутый, архаический, "здоровый" крестьянский быт, противопоставленный промышленному городу, чем "педагогически" и "политически" оказалась выгодной для фашистов.]

А. Науменко

Доклад. Париж

Это окончательный, несколько раз редактировавшийся Музилем текст его доклада на Международном конгрессе писателей в защиту культуры, состоявшемся в Париже 21-25 июня 1935 г. Музиль был приглашен как писатель, а не как представитель австрийской литературы. Доклад вызвал резкую критику (главным образом со стороны Эгона Эрвина Киша); Музиль впоследствии выражал даже сожаление, что участвовал в Конгрессе.

Впервые опубликован в Собрании сочинений Роберта Музиля, т. 2. "Дневники, афоризмы, эссе и речи", 1955.

На русском языке доклад опубликован в сб. "Встреча на Эбро", М., Прогресс, 1989.

О глупости

Доклад, сделанный Музилем, как сказано в подзаголовке, по приглашению Австрийского союза художественных ремесел и промышленности в Вене 11 марта и повторенный там же 17 марта 1937 г., был в том же году опубликован в виде брошюры (48 стр.) издательством Берман Фишер.

На русском языке печатается впервые.

Наброски завещаний

Первый набросок был опубликован в томе "Дневники, афоризмы, эссе и речи" в 1955 г. Второй частично напечатан в приложении к "Человеку без свойств" в 1952 г., полностью - в вышеупомянутом томе в 1955 г. Третий был также опубликован в приложении к "Человеку без свойств" в 1952 г.

На русском языке печатается впервые.

...когда я писал свою первую книгу. - имеется ввиду книга "Душевные смуты воспитанника Терлеса", которая должна была стать второй (после "Человека без свойств").

Фр. Ш. и Ойг. Ш. - имеются ввиду малоизвестные австрийские литераторы Шаман Фридрих (1876-1909) и Шик Ойген (1877-1909).

Е. Кацева

 

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова