Первая публикация в: «Православный собеседник», 1895, июнь—июль, с. 123—159. Печатается по тексту отдельного издания: Казань, 1895, 39 с.На первых страницах Библии рассказывается замечательное событие, о значении которого у нас обыкновенно говорят одни только богословы, хотя оно представляет собою не менее глубокий и философский интерес. Там именно рассказывается, что под влиянием чуждой нашему миру злобно-разумной силы человек перестал удовлетворяться наличной действительностью и захотел сделаться богом. Следовательно, он создал относительно себя необыкновенную иллюзию и, на основании этой иллюзии, отверг свое действительное положение в мире в пользу другого положения – не существующего, а только желательного. Но так как представление этого желательного положения явилось отрицанием действительности, то само собой разумеется, что и действительность могла заключать в себе одно только отрицание человеческой иллюзии. На каждом шагу она говорила человеку, что он – не бог, а ничтожество: голодом и холодом и всякими другими напастями она постоянно разрушала претензию человека на особое положение в мире и постоянно утверждала полную зависимость его от случайных щедрот природы. Но одно уже то обстоятельство, что человек мог обольстить себя желанием божественной жизни, что он мог не удовлетвориться своим действительным положением в мире и отвергнуть это положение, – одно уже это обстоятельство само по себе доказывает, что человек – не случайное порождение земли и не прирожденный раб природы. Ведь простое животное никогда не создает относительно себя никаких иллюзий и потому никогда не отрицает существующей для него действительности. Для простого животного даже чувство жестокой боли, даже мучительное страдание насильственной смерти не отрицают собою действительность, а только неизменно утверждают ее; потому что в области животной мысли всякое страдание ограничивается только сознанием простого факта, что вмесве с приятными явлениями жизни в действительности существуют и неприятные явления, и если они существуют, то с ними ничего не поделаешь, потому что такова уж действительность. Если бы животные рассуждали иначе, то они могли бы, конечно, и отрицать действительность, и если бы они отрицали ее, то могли бы и стремиться к ее изменению, и если бы они стремились к ее изменению, то наверное хоть чем-нибудь заявили бы миру об этих стремлениях, но никаких таких заявлений от начала веков мир не видал. Животные живут только потому, что они явились на свет, и один только человек живет потому, что он может творить свою жизнь. Человек не только живет, но и дает себе отчет в своей жизни, и потому именно, что он дает себе отчет в своей жизни, он может жить не как ему придется, а как ему хочется. Из собственных размышлений над фактами он создает себе живое представление блага жизни и с точки зрения этого представления оценивает свое действительное положение в мире и определяет себя к творческой деятельности. Насколько именно действительность не совпадает с его представлением о благе жизни, он не удовлетворяется ею и стремится изменить и приспособить ее к удовлетворению своих потребностей. В этих стремлениях своих он постепенно создал для себя богатую культуру всяких полезных растений, постепенно приручил и заставил служить себе разных диких животных, изобрел ремесла, открыл разные виды промышленности и таким образом поставил свою жизнь и свое благосостояние вне всякой зависимости от случайных щедрот природы. В этих же стремлениях, чтобы создать себе независимое положение в природе, он связал благо своей собственной жизни с благом жизни множества других людей, – он именно принял на себя обязанность ограничивать дикие порывы своей физической силы и приводить свои личные склонности и желания в согласие с желаниями и склонностями целого общества людей и за это быть сильным коллективною силою всего своего общества, и таким образом положил начало цивилизации, т.е. законоположительному определению условий и форм своей жизни, когда место грубого произвола заступает закон, равномерно ограничивающий волю всех членов общества и путем этого ограничения гарантирующий свободу личной жизни каждого из них. В грандиозном развитии этих самых процессов культуры и цивилизации человек постепенно преобразовал весь земной мир и сделался наконец царем его. Но гордое владычество над миром не дало ему даже и капли того счастия, в содержании которого действительность совпала бы с мечтой человека и в мятежную душу его возвратился бы утерянный рай. Для достижения своего счастья в течение многовековой истории своей он потратил безмерную массу труда и пролил целое море крови и слез, а между тем резкое противоречие между злом действительной жизни и благом желанной не только не изгладилось в нем, но и каждым шагом в его развитии раскрывается все шире и шире. Золотой век людей оказывается всегда назади и не в каком-нибудь далеком тумане седой старины, а даже совсем недалеко. Для каждого поколения людей золотым веком всегда почти оказывается время их дедов и прадедов, так что в сознании каждого поколения людей количество страданий несомненно увеличивается и, следовательно, – подвигаясь постепенно вперед в развитии культуры и цивилизации, люди на самом деле чувствуют себя не счастливее, а наоборот – несчастнее своих предков. Следовательно, содержание человеческой жизни в действительности никогда не соответствует тому принципу, во имя которого это содержание создается людьми, т.е. принципу блага жизни, и это постоянное несоответствие постоянно заставляло людей обращаться к точнейшему определению самого принципа: в чем именно следует полагать благо жизни и где следует искать это благо? Практическим решением этого вопроса непосредственно является жизнь каждого отдельного человека, потому что каждый человек всегда и непременно стремится достигнуть в своей жизни наивысшей степени доступного ему счастия, и потому каждый человек непременно живет если уж не прямо обольщением какого-нибудь счастия, то по крайней мере хоть мечтой о счастье и надеждой на него. Теоретическим решением этого вопроса всегда занималась философия, и она еще в давние времена выработала три различных решения его. По одному решению благо жизни заключается в удовольствии, по другому – в достижении личной и общественной пользы и по третьему – в добродетели. Первое из этих решений следует признать основным, второе же и третье –дополнительными, потому что польза и добродетель всегда могут рассматриваться как наилучшие средства к достижению удовольствия. Но дополняя основное решение проблемы блага, второй и третий ответы, очевидно, дополняют его только со стороны его определенности, потому что к содержанию его они не только ничего не прибавляют, а напротив – значительно его ограничивают. Второй именно ответ говорит, что не всякое удовольствие есть благо, а только полезное удовольствие, третий же ответ идет в этом отношении еще дальше, потому что он говорит: не всякое полезное удовольствие есть благо, а только нравственно-полезное удовольствие. Следовательно, второй и третий ответы говорят собственно не о том, в чем следует полагать благо жизни, а только о том, на каком пути нужно искать это благо. Поэтому они представляют из себя ясные критерии для определения ценности удовольствий как блага жизни, но так как пути достижения этого блага ими указываются различные, то и ценность удовольствий они определяют неодинаково. Принцип утилитаризма полагает благо вне человека – в материальных продуктах человеческой деятельности и в социальных условиях жизни, охраняющих и повышающих степень производительности культурного труда. Принцип идеализма указывает благо в самом человеке – в сознании человеком своей собственной ценности и в развитии этой ценности путем бесконечного усовершенствования. Принцип утилитаризма, очевидно, обеспечивает собою благополучие жизни и потому он нуждается не в оправдании, а только в разъяснении. Принцип же идеализма, напротив, как утверждающий ничтожество всякого блага в мире и самого мира, не только не обеспечивает собою благополучия жизни, но и прямо осуждает человека на многие скорби, и потому он нуждается не только в разъяснении, но и в оправдании. В интересах этого именно оправдания себя идеализм и ставит вопрос: во имя чего собственно человеку следует жить на земле – ради ли достижения удовольствий путем страданий или ради достижения другой какой-нибудь цели? Из решения этого самого вопроса и развивается новый принцип жизни, помимо принципа блага. Из решения этого именно вопроса развивается вопрос о смысле жизни, и принцип блага жизни хотя и не уступает своего места, однако уже теряет свое верховное положение и подчиняется другому принципу – принципу разума жизни, с точки зрения которого и определяется содержание блага. В своих исканиях разума жизни древние греческие философы поняли человека как носителя идеальных основ и выразителя идеальных целей жизни, но точно определить эти основы и ясно указать эти цели они были не в состоянии. В своих глубоких размышлениях о человеческой жизни они доходили только до создания отдельных идей, несомненно великих по своему содержанию, но решительно безжизненных по своей силе. Идеал человека у них всецело покрывался идеалом мудреца, который следует велениям одного только своего разума и, в силу разумности жизни, не только царствует над миром в своих творческих преобразованиях мира, но и одерживает еще более великую победу – победу над самим собою. В силу же этой победы над собою самим он свободно избегает всяких пороков и свободно овладевает всякими добродетелями, так что в жизни своей он становится другом богов и по своему совершенству делается равным богам. Но высказывая эти и другие положения, великие философы языческого мира были не в состоянии воплотить их даже и в своей собственной жизни. Очень многие творцы и проповедники нравственной философии, как известно, не в состоянии были перенести страданий жизни и покончили ее самоубийством, да и всем ученикам своим, в случае утомления борьбою жизни, советовали сделать то же самое. Очевидно, мечта о равенстве с богами для них так и осталась мечтой. Очевидно, великая заслуга их заключается лишь в том, что они ясно сознали и твердо поставили жгучий вопрос о разуме жизни и в своей философии деятельно стремились к отысканию этого разума, но отыскать его все-таки не отыскали. В мире был Он, и мир Им был, и мир держался только исканием Его, и мир Его не признал (Иоан. 1, 10). Глубочайшая постановка и высшее решение вопроса о смысле жизни раскрылись только с появлением христианства в учении новозаветного откровения и в области христианской философии. 1. Христианство говорит человеку, что он существует не для смерти и не для теневого существования в таинственных обиталищах мифологического Аида, а для вечной разумной жизни на небе в Божием царстве света и истины. Следовательно, христианство обещает человеку не простое бессмертие его духа, а полное восстановление всего существа его в воскресении от мертвых, и это обетование христианства образует собою основной пункт в содержании христианского мировоззрения. Чрез это именно обетование христианин сознает себя как земного члена небесного царства, и в этом именно сознании он открывает конечную истину своего существования (Филип. III, 18-20). Следовательно, разрушение этого пункта веры необходимо влечет за собою и разрушение всего христианского мировоззрения (1 Кор. XV, 14-17), потому что в этом случае человеку остается только определить себя как счастливого или несчастного сына земли, неведомо зачем землею воспитанного и в ту же самую землю, по смерти своей, неведомо зачем на веки отходящего. Так действительно и определял себя человек в содержании всех языческих мировоззрений, и об это определение неизбежно сокрушались все гениальные мечты философии о божественном величии человека. Смерть непрерывно смеялась над этими великими мечтами, – смеялась над ними и в том случае, когда она прерывала собою веселый жизненный пир какого-нибудь баловня судьбы, и еще более грубо смеялась над ними в том случае, когда она обрывала тяжелую цепь страданий какого-нибудь горького неудачника; потому что в этом последнем случае смерть-то именно и оказывалась единственным благом для человека, как будто в самом деле он затем только и жил на земле, чтобы страдать, и затем только и страдал в своей жизни, чтобы умереть. Между тем никакого другого определения человечности люди в течение веков не нажили, и мудрость человеческая не придумала; так что когда явилось в мире христианское откровение конечной истины человека, оно одинаково привело в смущение как иудеев, так и язычников, потому что язычники искали этой истины совсем на другом пути, а иудеи ожидали ее откровения совсем в другой форме. Поэтому одни увидели в христианстве одно только безумие, другие соблазнились им (1 Кор. 1, 23), – и однако в мнимо-соблазнительной проповеди этого самого мнимого безумия люди в первый раз только нашли себе ясное определение смысла жизни и с точки зрения этого смысла вполне удовлетворительно могли объяснить себе всю историю человечества.1 Христианство обещает человеку то самое участие в божественной славе и жизни (Апокал. XXI, 3, 4, 23-27; XXII, 3-5), из-за желания которых человек потерял некогда свой эдемский сад; и христианство говорит человеку, что он затем именно и явился в мир, чтобы сделаться ему небожителем (2 Кор. V, 1-5), так что он существует не для мира, а для себя самого, мир же существует лишь в качестве средства для осуществления верховной цели человеческой жизни. Цель эта определилась еще раньше создания человека (Ефес. 1,3-5), и она именно была смыслом человеческой жизни, и она же была благом человеческой жизни, но человек не осуществил ее; потому что ему положено было дойти до ее осуществления только путем деятельного развития и усовершения себя, а он захотел, чтобы она осуществилась сама собою по одному только желанию его быть тем, чем ему положено было сделаться. Это желание человека не исполнилось. Но так как в этом желании своем он поставил решение своей собственной воли выше определения воли Божественной, то он и был предоставлен своей собственной воле, и эта воля повела его к цели жизни по длинному окольному пути всевозможных обольщений. Первое определение своей деятельности на своей собственной воле человек выразил в сознании и признании рокового закона животной борьбы за существование. По роковой силе этого закона, человеку с большим трудом приходилось поддерживать свою жизнь, и потому конечная цель его существования на земле, естественно, была отодвинута и заменена другою насущною целию – жить затем, чтобы отыскивать себе средства к жизни (Быт.III, 17-19). Следовательно, ему приходилось думать не о развитии, а о борьбе за жизнь, и следовательно – ему приходилось испытывать не удовольствие своего развития, а только страдание жизни при самой ничтожной радости об ее сохранении. В силу же этого, вместе с понижением цели жизни, в человеке естественно должно было понизиться и представление блага жизни, потому что для него и то уже было не малым благом, чтобы не испытывать страданий жизни. Но так как в этой отрицательной формуле содержание блага жизни вполне совпадает с пониженным содержанием цели жизни, то благо именно и явилось для человека как последняя цель его жизни. В стремлении к этой именно цели и в прямых интересах ее достижения рядом громадных вековых усилий человек постепенно создал и развил свою жизнь в высоких формах культуры и цивилизации, которые непрерывно создавали и обеспечивали ему все новые и новые средства к довольству в жизни и к наслаждению жизнию. Но по мере того, как развивался он, его жизнь все более и более обессмысливалась. Развитие культуры и цивилизации необходимо создавало резкие различия в положениях и состояниях людей и, в силу этих различий, неизбежно определяло человеческую жизнь как вражду и войну всех против всех. Это определение необходимо выходило из того самого принципа, во имя которого создавалась и развивалась жизнь. Когда благо человека полагается только в наслаждении жизнию, тогда каждый человек, имеющий такое представление блага, непременно должен стремиться к тому, чтобы овладеть наибольшей суммой средств к достижению своего блага. А так как средства эти для всех людей не только одинаковы, но и одни и те же, то очевидно, что каждый человек, овладевающий этими средствами, вынуждается овладевать ими в ущерб благу каждого другого человека, и потому человеческая жизнь неизбежно должна определяться как непрерывное смешение торжества победителей и горя побежденных. Одни люди сильны, другие слабы; одни знатны, другие незнатны; одни богаты, другие бедны, – и так совершается это различие во всех отношениях жизни как неизбежное различие успеха и неуспеха в жестокой борьбе за достижение блага. И если люди успеха могут наслаждаться своею жизнию и в этом наслаждении полагать весь смысл своей жизни, то очевидно, что для страдающей массы человечества этого смысла уже не будет, и если вообще никакого другого смысла в жизни не существует, то значит – вся несчастная жизнь этой массы никакого вообще смысла и не имеет. Так это и было на самом деле. К сознанию этого бессмыслия жизни, задолго еще до появления христианства, постепенно пришла вся культурная масса древнего человечества, и мало-помалу весь цивилизованный Восток принялся за деятельный пересмотр всех наиболее жгучих вопросов жизни. Однако никакого обновления человеческой жизни из этого пересмотра не получилось, потому что жизненные вопросы и ставились и решались под точкою зрения одного и того же принципа блага как единственной цели жизни. Одна только философия буддизма вышла из решительного сомнения в истинности этого принципа, и одна только она пришла к решительному отрицанию этого принципа, но в замену его никакого другого принципа не выставила. Она просто ограничилась одним лишь отрицанием смысла жизни, считая появление жизни на земле какою-то непонятною роковою ошибкою божества, и потому она могла указать людям одно только истинное счастие – в смерти и одну только разумную цель жизни – в погашении воли к жизни. Такая философия в качестве религиозной догмы многомиллионного народа явила миру поразительный пример человеческого бессилия создать себе разумное обоснование жизни и поразительный пример трагического положения человека, осужденного жить и исповедовать бессмыслие жизни, т.е. жить и отрицать свою жизнь. А между тем эта скорбная философия буддизма гораздо глубже и лучше других философем Востока, потому что она не обольщала человека никакими призраками блага и, следовательно, она ни в каком случае не могла заставить человека страдать от бессмыслия жизни при вере в ее смысл. Другие же религиозные философемы, построенные на представлении блага как на цели жизни, хотя и утверждали в этой цели достаточное основание жизни, однако осчастливить человека одним только этим обоснованием жизни, разумеется, были не в состоянии; потому что господство старого принципа безусловно отрицало самую возможность обновления жизни, и потому фактическое бессмыслие жизни при всех формациях религиозного мировоззрения сохраняло свою полную силу. Устранить это бессмыслие могло только новое обоснование жизни, но древний мир, сколько ни искал этого обоснования, не мог отыскать его, и даже в самые последние дни свои, уже на ясной заре христианства, он в греко-римской философии дошел только до сознания необходимости сделать одну существенную поправку в старой философии буддизма. Если буддизм, ради избежания страданий жизни, говорил о погашении воли к жизни, то римская философия последнего периода стала уже прямо говорить об отрицании воли к жизни, т.е. пришла к открытой проповеди самоубийства как единственного средства разумно освобождать себя от всяких мучений. 2. Появление христианства в мире открыло людям новое основоположение жизни и дало полное объяснение всей внутренней истории древнего человечества. Оно именно объяснило, что люди сбились с пути, что они потеряли смысл своей жизни, что они созданы были затем, чтобы просвещаться и светить на земле светом бесконечных Божиих совершенств; но они уклонились от выполнения этой цели, потому что им захотелось осветить землю светом своего собственного величия, и они действительно осветили ее позором всех преступлений, какие только в состоянии были выдумать. Поэтому все они заключены под грехом и все подлежат осуждению (Рим. III, 9-18). Но вечная Божия воля не может не исполниться. Хотя люди в начале жизни и отвергли ее ради своей собственной воли, и хотя они потом совсем даже и забыли о предвечном определении этой воли, однако все это было только до времени. Бог не хотел только принуждать людей, – Он хотел привести их к Себе после того, как они поживут на своей собственной воле и сами собой придут к сознанию и утверждению своей погибели. Когда же пришли они к этому сознанию и утверждению, Бог послал в мир сына Своего – не для того, чтобы судить и осудить мир, но для того, чтобы спасти его (Иоан. III, 17; XII, 47). Поэтому Христос явился в мир как обыкновенный человек и жил в обыкновенных условиях человеческой жизни при семействе бедного плотника (Марк. VI,3). Следовательно, горе жизни Ему было известно с самого детства, и всю Свою жизнь Он провел под бременем нужды и лишений (Лк. IX, 58), однако же никакое представление блага жизни не в состоянии было обольстить Его. Он вполне подчинил Свою человеческую волю воле божественной и потому вполне победил мир во всех соблазнах его (Мф. IV, 3-10). Не только постоянные притеснения и оскорбления, но и самая смерть не вызвала в Нем ни одного слова раскаяния в полном отречении Его от всех благ мира и ни одного слова ропота на все тяжелое бремя Его страдальческой жизни и даже на самый позор Его неповинной смерти. Он умер от злобы людской. Но так как Он до самого конца своей жизни остался неизменно верным премирному назначению человека, то Бог и осуществил на нем свое предвечное определение о конечной цели человеческой жизни. Одухотворенная плоть Его не осталась во власти земли. Он воскрес от мертвых и с прославленной и обожествленной человеческой природой сел на престол славы как начаток нового поколения людей, как вечный Ходатай и Первосвященник всего рода человеческого (1 Кор. XV, 47-49; Ефес. IV, 22-24; 2 Кор. V, 17; Евр. VII, 24-28, VIII, 1,2). В этом учении о Лице Христа новозаветное откровение явилось в мире и как новое откровение смысла жизни, и как убежденная проповедь о фактическом осуществлении этого смысла именно в прославлении и обожествлении Христа (Филип. II, 6-11). Из христианской проповеди люди услышали, что они призваны к бесконечному совершенству в развитии своего духа, чтобы в меру этого развития им можно было открывать в себе царство Божие и являть собою в мире вечную славу Божества (Мф. V, 48; Лк XVII, 21; 2 Кор. III,18). Поэтому человеческая личность имеет в христианстве особую ценность и при том бесконечную ценность: весь мир есть совершенное ничтожество в сравнении с человеком, потому что ни за какие сокровища мира нельзя купить живую человеческую душу (Мф. XVI, 26). Но для развития этой бесконечной ценности нужна и бесконечная жизнь, и христианство уверяет человека в действительном существовании этой жизни: человек живет не для смерти, а для вечной жизни, так что смерть является только переменой условия жизни, – простым переходом человека в новую жизнь (2 Кор. V, 1-5). Посредником этого перехода христианство представляет Самого Христа в Его воскресении от мертвых, потому что Он воскрес от мертвых и Своим воскресением разрушил необходимый закон смерти и тем самым положил начало общему воскресению (1 Кор. XV, 20-26). Но как в этом мире иногда рождаются люди, по своему физическому развитию совершенно неспособные к жизни и потому вскоре же после своего рождения умирающие, так и в будущем мире воскресения, по христианскому учению, могут являться такие же неспособные люди, которых не примет новая светоносная жизнь и которые, поэтому, умрут вскоре же после своего воскресения второю и последнею смертью. Эти люди не уничтожатся, а только умрут для новой жизни, потому что они исключительно приспособили себя к условиям жизни только в пределах наличного мира, и следовательно – с окончанием мировой жизни они могут только страдать и от лишения своего мира, в котором они могли бы жить, и от своей неспособности жить в условиях другого мира, по отношению к которому они останутся на веки недоношенными. Для того чтобы сделаться своим этому другому вечному миру, христианство убеждает человека сделаться прежде своим Виновнику открытия его, т.е. оно убеждает человека усвоить себе все дело Христа, – не признать, а именно усвоить себе все дело Христа, т.е. не только веровать в Божество Лица Его, и в истину откровения Его, и в действительность открытого Им нового мира, но и жить этой верой и в себе самом пережить ее. Ведь христианин, разумеется, не тот, кто рассудочно признает или же только словесно исповедует христианство (Мф. VII, 21-23); – христианин лишь тот, кто живет христианством и в себе самом переживает его, так что действительно верующий во Христа вместе с Ним и страдает за грехи свои, а страдающий с Ним чрез Него и воскресает, а воскресший чрез Него в Нем и обожествляется (Рим.VI, 3-10; 2 Кор. V, 14,15; Колос. II, 12,13; 1 Кор. XV, 20-23; Ефес. II, 5,6; 1 Солун. IV, 14; I Тим. II, 11,12). Таким образом, в Лице Христа люди увидели не просто лишь мудрого учителя жизни, подобного многим другим учителям древнего мира, но цельный идеал высочайшего совершенства, – идеал живой и животворящий, могущий притягательно действовать на человеческие души и перерождать их. Этот именно живой идеал и одушевлял людей, в нем именно и заключалась великая победа, победившая мир. Не проповедь высокого морального учения обновляла людей, а глубокая живая вера их в великий смысл человеческой жизни и сильная живая надежда их на возможность осуществления этого смысла, потому что он уже фактически осуществлен в Лице Христа. Проповедники высокой морали существовали и раньше Христа, и они придумали немало таких положений, которые потом целиком повторились в моральном учении христианства, и однако же все эти положения до появления в мире христианства были только мертвыми словами. Они выслушивались ушами и принимались рассудком, но поднимать собою энергию воли были не в состоянии, потому что они не имели для себя решительно никакой почвы в содержании живого самосознания. Человек и жил для смерти, и работал только под страхом смерти, и потому ужас могильного ничтожества неминуемо толкал его в безумную погоню за всяким счастьем, какое только можно было достать в этом мире за короткое время человеческой жизни. А великие моралисты говорили ему, что будто он должен презирать все блага мира и жить для одной только добродетели, потому что он разумен и должен жить сообразно с разумной природой. Но ведь разум в действительности может возмущаться только проявлениями неразумия, а вовсе не стремлением людей к наслаждению всеми благами мира. Следовательно, осуждать в людях это стремление можно в том только случае, когда оно прямо будет признано как неразумное. И защитники добродетели действительно признавали его неразумным в силу случайности и призрачности всякого счастья на земле. Но если и самая жизнь человека признается одним только загадочным призраком, то рассуждать о призрачности счастья человеку, очевидно, уж не приходится, – и он действительно никогда об этом не рассуждал. Он очень внимательно слушал умные речи своих знаменитых учите-лей и сознавал, что они хорошо говорят, и в то же время коварно помышлял в себе, что было бы еще лучше, если бы все другие люди последовали учению философов, а он бы тогда один и воспользовался всеми благами мира. И как бы там философы не судили этого злополучного человека, а он все-таки несомненно был прав в этом коварстве своем, потому что нельзя же было ему жить ради страданий и страдать ради смерти. Если бы христианство, при всей высоте своего морального учения, давало человеку одни бы только наставления о наилучшем устройстве наличной жизни, то оно было бы, конечно, такой же мертвой доктриной, как и всякая другая доктрина жизни. Но в действительности оно говорит человеку: живи затем, чтобы приготовить себя к новой жизни в условиях существования другого мира; хотя бы пришлось тебе и жестоко страдать, ты все-таки живи и готовь себя к жизни, потому что ты затем и явился на свет, чтобы получить эту новую жизнь (Рим. VIII, 16-18). Вот эта именно вера в новую жизнь и определяет собою смысл человеческой жизни и вместе с тем заключает в себе единственное обоснование нравственности. В содержании этой веры человек не только понял себя как носителя идеальных основ и выразителя идеальных целей жизни, но и точно определил конечную основу и ясно указал конечную цель своей жизни, и с точки зрения этого познания о себе сознал себя как временного пришельца земли и вечного гражданина неба.2 В силу этого именно сознания, наличная жизнь человека и перестает быть целью для себя самой, – она является только приготовлением человека к новой жизни в условиях существования другого мира. А так как этот другой мир есть мир высочайшей нравственной красоты, то и средством к его достижению служит единственное выражение этой красоты – добродетель, которая не есть цель жизни, а только средство к достижению цели. И так как осуществление этой цели постепенно преобразует эмпирического человека по содержанию его бесконечного идеала, то в этом осуществлении человек и находит полное удовлетворение собою самим и своей жизнию и, как следствие этого удовлетворения, получает чувство удовольствия, которое не есть цель жизни, а только следствие достижения цели. 3. Для того чтобы человек беспрепятственно мог реализовать в жизни свое идеальное настроение, ему нужно быть выше мира, а между тем он связан с миром всеми условиями своего наличного существования. Поэтому он всегда и необходимо встречал и должен будет встречать себе большие и меньшие препятствия в устроении и развитии своей настоящей жизни по реальному образу жизни желаемой и ожидаемой. Действительная жизнь всегда и необходимо будет требовать от человека, чтобы он приспособлялся именно к ней, а не к другой какой-нибудь жизни; идеальное же сознание всегда будет требовать от него, чтобы он не сам приспособлялся к действительной жизни, а наоборот – ее бы старался поднять и приспособить к содержанию идеальной жизни. И так как оба эти требования предъявляются человеку не со стороны откуда-нибудь, а развиваются в нем самом как определения его самосознания и как мотивы его деятельности, то в них и создается для человека неизбежная борьба с собою самим, создается в человеке борьба идеала и действительности, – борьба различных принципов жизни. Когда в содержании человеческого самосознания главное место занимают элементы эмпирической действительности, т.е. когда человек рассматривает себя только со стороны своего положения в условиях наличной жизни, то мотивы его деятельности всегда и непременно будут определяться под точкою зрения принципа блага жизни. Когда же в содержании его самосознания главное место занимают идеальные элементы, т.е. когда он рассматривает себя со стороны своей природы, со стороны своей человечности, то мотивы его деятельности всегда и непременно будут определяться под точкою зрения принципа смысла жизни. И вот, смотря по тому, из каких именно элементов слагается человеческое самосознание, в таком направлении и создается человеческая жизнь. Если известный состав элементов достигает в самосознании прочной устойчивости, жизнь слагается в одном определенном направлении, т.е. вся деятельность человека, определяемая однородными мотивами, неизбежно получает один и тот же неизменный характер. Если же такой устойчивости элементов на самом деле не существует, и самосознание попеременно выражается различным составом элементов, то в жизни наступает неизбежное колебание, т.е. деятельность человека, определяемая разнородными мотивами, в разное время носит различный характер. Фактически сила устойчивости, – хотя, конечно, не исключительно, однако чаще всего, – оказывается на стороне эмпирических элементов самосознания, потому что эти элементы непосредственно определяются самою жизнию, а не развиваются из философских размышлений о ней. Идеальные же элементы вызываются не фактами жизни, а только глубокими размышлениями о ней, и потому они возникают лишь постепенно и могут получить силу определяющих мотивов жизни лишь путем вытеснения элементов эмпирических. Но так как эмпирические элементы возникают из фактов наличной жизни и поддерживаются иллюзиями наличного же счастия, то в действительности их можно только значительно ослабить, окончательно же вытеснить их невозможно, и потому они всегда будут заявлять о себе, и с этими заявлениями всегда будет считаться даже самое высокое идеальное настроение. Ясное дело, что воплощение в жизни идеала ни в каком случае не может совершаться по одному только доброму желанию человека. Это воплощение необходимо должно вызывать в человеке тяжелую нравственную борьбу внутреннего-идеального человека с внешним-эмпирическим, и борьба эта должна вестись человеком не один какой-нибудь период жизни, а в течение всей его жизни до самой последней минуты ее. В силу этого самого обстоятельства – что преобразование и развитие себя по идеалу человечности неминуемо требует от человека тяжелой и непрерывной борьбы с собою самим – сила идеального сознания в человеке легко может понижаться и даже совсем угасать. Правда, каждый факт этого понижения сначала болезненно отзывается в человеке мучительным укором совести и сильно тревожит его горьким чувством измены себе, – измены своему назначению и действительному смыслу своей жизни, но все это бывает только сначала. Постоянно судить и постоянно только осуждать себя ни один человек не в состоянии уже по одному только инстинкту самосохранения, потому что в случае постоянного осуждения себя человек наверное бы погиб от глубочайшего презрения к себе. Потому, хотя при угашении идеального сознания в человеке и совершается внутренний суд, однако на этом суде человек выступает не только обвинителем, но и защитником себя самого; и так как в качестве защитника себя самого; человек всегда действует энергичнее, нежели в качестве обвинителя себя, то он и выходит из суда своей совести всегда почти оправданным. Из непрерывного же ряда оправдательных приговоров себе человек постепенно создает общее оправдание всей практики своей наличной жизни и таким образом постепенно подготовляет не только устранение, но и прямое осуждение жизни по идеалу. Если самооправдание человека всегда почти начинается антитезой силы действительности и слабости человеческой воли, то оканчивается оно всегда почти не той, а другой антитезой – истины действительности и заблуждения мечты, т.е. человек всегда почти оканчивает оправдание своей наличной жизни полным отрицанием всякого другого мира, кроме существующего, и всякой иной жизни, кроме жизни в условиях существующего мира. Но как только допущено это отрицание, так решение вопроса о смысле жизни снова оказывается невозможным, и даже самая постановка этого вопроса является прямо нелепой. В условиях существования наличного мира, по выразительному суждению одного древнего библейского философа, участь сынов человеческих и участь животных – участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества пред скотом (Екклез. III, 19). Если теперь человек не ставит себе вопроса о смысле жизни животных, то по какому же праву он позволяет себе ставить этот вопрос о себе самом? Конечно, право это всегда можно определить как естественное право человеческого разума; но если разум может рассматривать человека не иначе, как только в пределах его земного существования, то на каких же основаниях он будет решать свой вопрос, да и какого же еще решения он будет искать? Ведь это уж каждому хорошо известно, что человек поживет и умрет, и если при этом допускается, что смерть есть полное уничтожение бытия человека, то ясное дело, что никакого вопроса о смысле жизни тут нет и быть не может. При таких условиях вопрос может ставиться не о смысле жизни, а только о целях человеческой деятельности в пределах жизни; потому что смысл жизни человек может только отыскивать, а цели своей деятельности он сам может создавать и сам же оправдывать. Он может создавать и действительно создает себе всевозможные цели жизни, и каждую цель он может оправдывать и действительно оправдывает для себя всевозможными представлениями блага жизни. Но так как право создания и оправдания для себя известных целей жизни в одинаковой мере принадлежит каждому отдельному человеку, то очевидно – целей человеческой жизни может существовать и фактически действительно существует ровно столько, сколько существует на свете людей, и потому в человеческой жизни всегда может раскрываться самое широкое поле для столкновения всевозможных интересов жизни, а в силу этого столкновения всегда может раскрываться и непомерное увеличение всевозможных страданий жизни. Вот этот именно факт увеличения страданий и вынуждает человека не просто лишь ставить себе цели жизни, какие ему заблагорассудится, а придумывать такие цели, при которых он мог бы удовлетворить свою жажду счастья и не вызывая страданий, и не испытывая их. Здесь именно и коренится вопрос о целях жизни. Вся суть этого вопроса заключается в том, чтобы выработать такую цель жизни, которая могла бы служить общею целью жизни для всех людей и которая могла бы гарантировать личное благо каждого отдельного человека. Большая часть существующих решений этого вопроса сводится к тому, чтобы возложить на человека обязанность искать в жизни не своего собственного блага, а блага всех людей, – со всеми другими людьми быть счастливым и вместе с другими страдать. Разумеется, не может быть никакого сомнения в том, что если бы только люди взялись выполнять эту идеальную обязанность, то количество счастливых людей значительно бы увеличилось и количество страдающих значительно бы уменьшилось; но только – что же нужно сделать для того, чтобы люди приняли на себя эту обязанность? Ведь знать о ней и действительно выполнять ее как свою обязанность – две вещи совершенно различные. Каждый из нас хорошо знает и не менее хорошо рассуждает о том, что следует приносить пользу обществу или что следует искать в жизни общего блага людей, но все эти хорошие знания и рассуждения сплошь и рядом только хорошими словами и ограничиваются. Все это зависит не от того, что будто мы – дурные люди, а от того, что обязанность приносить пользу обществу или стремиться к достижению общего блага не составляет природного мотива нашей деятельности. Мы не в себе и для себя самих открываем эту обязанность, – мы лишь постепенно доходим до нее в своих размышлениях о наилучшем устройстве жизни общественной, и потому именно в отношении своей личной жизни мы принимаем на себя выполнение этой обязанности только условно, – только под тем непременным условием, если она будет выполняться и всеми другими людьми. Если другие люди будут заботиться о нас и приносить нам добро, то этим самым они и будут обязывать нас, чтобы и мы со своей стороны заботились о них и делали им добро. Следовательно, принятие и выполнение этой обязанности по существу своему нисколько не выходит за пределы обыкновенной коммерческой сделки. Принимая благорасположение людей, мы принимаем ссуду от них и потому находимся в долгу у них и обязаны заплатить им свой долг. Можно, конечно, изменить процесс этой сделки, – мы именно можем принять инициативу ее на себя самих, но коммерческий характер ее от этого нисколько не изменится. Если мы делаем добро людям, то этим самым мы и налагаем на них обязанность, чтобы и они делали добро нам, и если они принимают наше благорасположение к ним, то значит – они принимают на себя и возлагаемую на них обязанность быть благорасположенными к нам самим. На этом только расчете и может утверждаться выполнение обязанности приносить пользу людям или стремиться к достижению общего блага, так что с устранением этого расчета необходимо устраняется и самая обязанность. Ведь если бы мы стремились к достижению общего блага, о нашем же собственном благе никто бы из людей не заботился, то наше стремление к осуществлению блага других людей, очевидно, уж будет не выполнением какой-нибудь обязанности, а добровольным самоотвержением, которое несомненно существует в людях, но существует вовсе не потому, что будто они обязаны пренебрегать своим благом ради блага других людей, а совсем по другим мотивам, о которых будет речь впереди. Если существование обязанности всегда и необходимо предполагает известное взаимоотношение людей – одних, которые обязывают, и других, которые обязываются, – то ясное дело, что всякая обязанность всегда и непременно условна. Если, напр., окажутся в мире такие люди, которые благом своей жизни никому не обязаны и не желают быть обязанными, то ясное дело, что эти независимые люди и не будут нести на себе никаких обязанностей в отношении других людей – не потому, что они не захотят их нести, а потому, что они и на самом деле никому и ничем не обязаны. Следовательно, всякая обязанность может быть принята и не принята, и потому никакая обязанность никогда не может быть общею обязанностию всех людей и без всякого исключения. Поэтому и придуманная в философии полезная обязанность людей стремиться к достижению общего блага фактически остается только красивым созданием философии, счастия же людям она никакого не принесла и не могла принести, потому что в себе самой она не имеет никакой силы властвовать над людьми и двигать их волей. Для того, чтобы придать ей эту властную силу, необходимо создать для нее другое значение, – необходимо перенести ее из области общественной жизни в область личной жизни и таким образом представить ее как внутреннюю обязанность, которая налагается человеком самим на себя и которая поэтому осуществляется им независимо от того, исполняется ли она другими людьми или не исполняется. Это именно преобразование и было сделано в моральной философии долга. Утилитарное обоснование обязанности человека делать добро людям, а равным образом и внешний юридический характер этой обязанности, в философии долга устраняется, и обязанность выводится из самого человека как выражение его нравственной природы. Человек должен делать добро людям не затем, чтобы обязывать их благодарностию себе, а затем, чтобы раскрыть свою нравственную природу. Следовательно, целью его жизни должно быть не достижение счастия, а достижение совершенства, и потому принципом его деятельности должно служить не какое-нибудь замаскированное своекорыстие, а только неуклонное исполнение нравственного долга. В таком преобразовании натуралистической системы морали в идеалистическую идеал совершенства человеческой жизни заменяется идеалом совершенства человеческой личности, а вместе с этой заменой и принцип блага жизни, очевидно, уступает свое место принципу смысла жизни. Под точкою зрения этого последнего принципа обязанность человека делать добро людям действительно получает значение общей обязанности для всех людей и без всякого исключения, потому что эта обязанность определяется здесь не условиями жизни, а требованиями нравственной личности, и следовательно – каждый человек, желающий не только называться человеком, но и быть им, непременно должен нести на себе эту обязанность. Такая отрешенность от наличных условий жизни, несомненно, до высокой степени поднимает теоретическую ценность доктрины, но эта же самая отрешенность и в такой же точно степени понижает ее практическое значение. Если нравственный долг человека есть только долг его пред собою самим, – пред своей нравственной личностию, то ясное дело, что принцип долга положительно определяет собою деятельность человека только в условиях его личной жизни, а не в условиях жизни общественной. По отношению к другим людям, с точки зрения этого принципа, собственно, требуется только одно, чтобы человек не унижал другого человека, чтобы один человек не делал другого человека средством для достижения своих личных целей. Но действительная жизнь вся почти слагается из таких условий, при которых это отрицательное правило не может иметь ровно никакого значения. Ведь не мы только относимся к людям, но и люди к нам, и следовательно – нам приходится не только определять свои собственные отношения к людям, но и отвечать на отношения к нам других людей. Люди же могут и относиться к нам безразлично, но могут и вредить нам; они могут и сочувствовать нам, но могут и преследовать нас. Если мы примем во внимание одни только отрицательные факты жизни, то у нас сам собою возникает такой вопрос: требуется ли нравственным долгом человека благодушное перенесение обид? или в более резкой форме: согрешит ли человек против себя самого и против своей нравственной природы, если он не будет молча переносить обиды людей? Если он согрешит, то значит – нравственное величие человеческой природы требует, чтобы человек благодушно молчал, когда его притесняют и оскорбляют и заставляют страдать, а если не согрешит, то значит – нравственное совершенство природы этого не требует. Но если мы допустим, что нравственный долг требует от нас, чтобы мы молчаливо переносили гонения людей, то значит – при наличных условиях жизни привилегия быть человеком не только не великая, а совсем даже несчастная привилегия, потому что она заключается лишь в том, чтобы делать людям добро и страдать за него и за это уходить в свою могилу с приятным сознанием исполненного долга. Если же мы допустим, что нравственный долг этого не требует, то значит – обязанность человека делать добро людям в действительности вовсе не имеет безусловного характера; потому что в некоторых случаях жизни человек может и освободить себя от исполнения этой обязанности, а как только допускается такая возможность, так нравственная философия снова остается при одних лишь красивых мечтах. И она действительно остается только при этих мечтах, потому что нравственный долг хотя и требует от нас, чтобы мы делали добро людям, однако он нисколько не требует, чтобы мы молчаливо переносили зло от людей. Даже напротив – нравственный долг, понимаемый в смысле долга человека пред своей нравственной личностию, одинаково не допускает ни того, чтобы мы унижали другого человека, ни того, чтобы нас унижали другие люди; так что благодушное перенесение обид, с точки зрения этого долга, не только не есть добродетель, но и прямо преступление против своего человеческого достоинства и против своей человеческой личности. Разумеется, не какая-нибудь безмерная гордость великого мыслителя, а только ясное сознание смысла и значения долга продиктовало Канту его выразительную заповедь: "никому не позволяйте безнаказанно попирать ваше право ногами". Но в таком случае, что же собственно такое представляет из себя нравственный долг человека? В основе своей он, очевидно, есть не что иное, как только услаждение человека воображаемым величием человечности, а в приложении своем он есть только ограждение этого величия всякими законными мерами. Для того, чтобы сохранить за философией долга ее нравственный характер, нужно перенести принцип долга с области личной жизни на область общественной жизни, т.е. необходимо понять нравственный долг человека не как долг его пред своей собственной нравственной личностию, а как долг человека пред человеческой природой вообще. Тогда принцип долга будет определять собой одну только общественную деятельность человека, а личная жизнь его, очевидно, уж будет определяться другим принципом –принципом самоотвержения. Такое преобразование морального учения, как известно, недавно было сделано у нас на Руси в нравственной философии гр.Толстого. По этой философии, цель человеческой жизни заключатся в достижении блага, но так как по принципу самоотвержения человек не может ставить себе личных целей жизни, то он и должен стремиться к достижению общего блага – служить жизни всех, жить не для себя, а для всего человечества.3 Следовательно, нравственное отношение человека к людям, по этой философии, заключается не в том лишь одном, чтобы не вредить им, но и прямо в том, чтобы им делать добро. От исполнения этой обязанности человек не может освободить себя ни при каких условиях жизни, потому что эта обязанность представляется Толстым как безусловная. Безусловный же характер этой обязанности безусловно требует, чтобы человек делал добро и страдал, страдал и все-таки делал добро, и чтобы он делал добро всем людям без всякого исключения, следовательно – не тем только, которые ему самому делают добро, и даже не тем только, которые относятся к нему безразлично, но и тем, которые прямо вредят ему, т.е. врагам своим. В силу такого идеального требования величие философской морали самоотвержения несомненно поднимается до степени величия чисто христианской морали, но только по мере этого поднятия философская мораль постепенно уклоняется от своего основания и, наконец, совсем повисает на воздухе. Все почти содержание своего морального учения Толстой несомненно взял из Евангелия, но в виду того, что подлинную евангельскую основу этого учения его разуму было не под силу понять и принять, – все это великое учение у него явилось собственно не христианским, а только философским. Серьезно говорить о христианстве Толстого могут лишь такие люди, которые не имеют ни малейшего понятия ни о том, что такое Евангелие, ни о том, что такое христианство. В своем живом подлинном смысле Евангелие не есть собрание написанных или напечатанных правил, руководящих человека к наилучшему устройству жизни, –по точному определению апостольскому, оно есть сила Божия во спасение всякому верующему (Рим. 1, 16); и христианство не есть какая-нибудь гениальная теория жизни, – оно есть живая религия, которая обосновывается не на мудрости человеческой, а на силе Божией чрез откровение Иисуса Христа (1 Кор. II, 5; Галат. 1, II, 12), и которая поэтому выражается не в спорных учениях человеческой премудрости, а именно только в животворных явлениях духа и силы (Кор. II, 4). Между тем. Толстой понял Евангелие только как собрание наилучших правил жизни, и понял христианство только как наилучшую теорию жизни. По всем соображениям нашего моралиста, "Христос учит людей не делать глупостей, – в этом состоит самый простой, всем доступный, смысл учения Христа",4 и никакого другого смысла в Евангелии Толстой не нашел. Все великие и животворные пункты христианского вероучения – о живом Боге, об откровении, о воплощении Сына Божия, о воскресении Христа от мертвых и о втором пришествии Его, – по велемудрому соображению нашего моралиста, "не имеют для нас никакого смысла" 5 и целиком должны быть оставлены только в печальный удел слепому суеверию. В силу же такого отрицательного отношения к догматическим основам христианства у Толстого совершенно естественно явился взгляд на него как на один из многих моментов в бесконечном развитии человеческого гения, и таким образом христианство оказалось у него не верой, а учением, не религией, а просто философской доктриной. По ясному определению нашего моралиста, оно именно "есть только учение о жизни, соответствующее той степени материального развития, тому возрасту, в котором находится человечество, и которое поэтому неизбежно должно быть принято им",6 т.е. христианство как временный продукт человеческого развития должно быть принято человеком не потому, что оно истинно, а только потому, что при настоящих условиях человеческой жизни оно очень полезно людям. Оно именно полезно людям в том отношении, что руководясь правилами евангельского нравоучения человек скорее может достигнуть того состояния, которое представляется Толстому как идеальное, когда именно "все люди будут братья, и всякий будет в мире с другими, наслаждаясь всеми благами мира тот срок жизни, который уделен ему Богом".7 Вот, по Толстому, и все значение христианства; вот, по нему, и весь смысл человеческой жизни. Устраняя подлинную живую основу христианского нравоучения, Толстой вынужден был придумать для этого нравоучения свое собственное разумное обоснование. Это обоснование он действительно придумал, – он именно указал его в принципе блага жизни, но чрез это самое указание все евангельское нравоучение он несомненно и обессмыслил, и обессилил. Он требует самоотвержения человека не ради его собственного блага, а ради достижения общего блага, так что человеческая личность в его философии является не целию для себя самой, а только средством к достижению посторонних для нее целей. Отдельный человек может страдать, – ну, и пусть его страдает, лишь бы только эти страдания его обеспечивали собою чье-нибудь благо; и целое поколение людей может страдать, – ну, и пусть оно страдает, лишь бы только из этих страданий его выросло благо его потомков. Следовательно, личность сама по себе не имеет здесь никакой цены, она только простое орудие для достижения жизненных целей известного общества и целого человечества.8 Но если это верно, что она существует только в качестве орудия для достижения посторонних целей, то для нее самой, очевидно, решительно безразлично быть или не быть; и если для нее самой решительно безразлично самое бытие или небытие ее, то тем более безразличен для нее образ ее действования, потому что во всех случаях жизни результат для нее получается одинаковый. Христианскую надежду на вечную жизнь человеческой личности Толстой считает за крайнее выражение человеческого сумасшествия.9 Следовательно, благо жизни и каждым отдельным человеком и целым человечеством и может и должно быть достигнуто непременно только здесь на земле. Но если это положение верно, то зачем же человек будет страдать ради достижения блага других людей даже до положения своей собственной жизни, когда у него одна только жизнь, да и та недолга? Толстой полагает, что это необходимо нужно для достижения последней цели мировой жизни.10 Но, во-первых, откуда же Толстой узнал о существовании этой последней цели? – и, во-вторых: что же человек за кукольная игрушка в жестоком безумии мировой воли, заставляющей его страдать и умирать не ради достижения его собственной цели, а ради достижения посторонней для него цели? Человек на то и разумен, что он может и не признать себя в кукольной роли на мировом театре, и на то он свободен, что может и не принять на себя этой бессмысленной роли. Если уж вся цель человеческой жизни заключается только в достижении счастия в пределах земного существования человека, то он и будет стремиться к достижению своего счастия, и никакие соображения разума никогда не остановят его в этом стремлении, напротив – все соображения разума постоянно и неизменно будут лишь утверждать его в этом стремлении. Ясное дело, что обесценивать человеческую личность, это значит – разрушать самое основание морали, потому что человек может сам себя определять к деятельности только под условием сознания ценности своей работы для себя самого. Следовательно, заставлять человеческую личность жить и страдать без всякой для нее самой цели – лишь в качестве простого орудия для достижения посторонних целей – это значит: все предписания высокой морали заранее превращать в пустые слова, потому что в себе самой личность не найдет тогда ровно никаких побуждений, чтобы исполнить эти предписания. Ясное дело, что евангельский принцип самоотвержения должен быть истолкован совсем не так, как он толкуется в философии Толстого. 4. Самоотвержение никогда не может быть сделано ради него самого – ради самого самоотвержения, потому что в таком случае оно было бы так же бессмысленно, как и самоубийство. Самоотвержение может быть сделано человеком только по силе нового положения себя, когда человек сознает о себе, что он совсем не то, чем он является в мире, и когда он положительно определяет, что именно он такое. Это самое положительное определение и есть отрицание истины его наличного положения и утверждение истины того положения, которое выражается в содержании его нового представления о себе. Следовательно, самоотвержение никогда не может быть сделано под точкою зрения принципа блага жизни, – оно может быть сделано единственно только под точкою зрения принципа смысла жизни; потому что оно есть не вообще отрицание человеком личных целей жизни, а только отрицание конечности всех целей в наличных условиях жизни. Поэтому оно может быть сделано человеком в том только случае, когда и наличная жизнь и конец ее не признаются выражающими в себе полной истины бытия человека. Другими словами: человек может отвергнуть себя для наличной жизни только в интересах другой жизни, но не чужой, а непременно своей собственной жизни.11 Если он действительно убежден в существовании для него этой другой жизни, то в силу этого именно убеждения своего он и может не работать в интересах наличной жизни, а потому он может и не бороться с людьми за эти интересы наличной жизни; так что и зависть и ненависть из его жизни естественно исчезнут, и в его деятельности осуществится начало бескорыстной любви. Бескорыстная любовь возможна только в силу самоотвержения, самоотвержение возможно только в силу нового положения себя. И христианство, и философия одинаково говорят человеку о самоотвержении и любви, но верховное представление о человеке – такое представление, которое определило бы собою возможность самоотвержения и любви, предлагает одно только христианство. Оно одно только говорит человеку о другом мире и о другой жизни, и в признании этого другого мира с новою жизнию оно дает человеку не какой-нибудь призрак свободы, а настоящую свободу, потому что оно ставит человека выше наличного мира и тем самым оно освобождает его от подчинения мировому закону борьбы за наличную жизнь. Конечно, и в пределах наличного мира человек несомненно свободен, но только вся свобода его здесь выражается лишь в измышлении и осуществлении различных способов устроить себе наилучшую жизнь, т.е. всю свободу свою в пределах наличного мира человек отдает на служение роковой для него необходимости. Христианство же освобождает его от этой необходимости измышлять и осуществлять в своей жизни различные способы к достижению и упрочению своего счастия, потому что оно освобождает его и от самого призрака счастия, – и таким образом человек получает в христианстве несомненную возможность осуществить свою свободу в полном самоотвержении. Высочайшая свобода человека и христианское самоотвержение это – одно и то же. Но так как самоотвержение в христианстве делается человеком только в силу представления его о себе как о носителе и выразителе в мире Божия образа и подобия, то свобода и употребляется человеком на раскрытие в себе этого образа и подобия, т.е. на осуществление в жизни конечного идеала человечности. А так как идеал этот в христианстве представляется не продуктом человеческого творчества, а живой идеей Божественного разума и вечным определением Божественной воли, то в нем и предъявляется человеку не одна только наилучшая форма жизни, а подлинная основа и цель человеческой жизни, т.е. открывается человеку истинный смысл его жизни, в разумении которого, собственно, и заключается основной мотив к изменению и обновлению эмпирической природы человека в идеальную. Если бы не было этого смысла жизни, если бы человек жил и надеялся жить только в пределах наличного мира, то он и не мог бы отвергнуться мира по решительному бессмыслию такого отвержения, а напротив – он непременно стал бы стремиться достигнуть в мире наивысшей степени доступного ему счастия.12 Если же он очутился бы в мире страданий и дошея бы наконец до такого убеждения, что кроме страданий ему и ожидать в жизни нечего, то он мог бы, конечно, отвергнуться мира, но только это отвержение оказалось бы в нем или погашением или даже отрицанием в себе воли к жизни. Самоотвержение и новотворение жизни возможны только под условием представления другого мира, в свете которого человек себя самого постигает как цель для себя; потому что в этом только случае для него открывается разумная цель жизни и создается мощный мотив для осуществления этой цели. Светлый образ этого мира христианство и рисует человеку в идеале царства Божия – и внутри самого человека, потому что идеал этот есть цель человеческой жизни, и вне человека, потому что в идеале этом открывается основа жизни и в ней объясняется смысл человеческой жизни. Человек может, конечно, жить в мире по каким угодно соображениям или даже без всяких соображений – потому только, что он явился на свет, но это недостойно его разума и свободы. Если он живет на свете по одному только случаю своего рождения, то он и человеком может называться в одной только зоологии по зоологическим признакам. Человек должен жить не потому, что его мать на свет родила, а потому, что он имеет особое назначение в мире. Но это назначение может определяться различно, и различные определения его придают человеку различную ценность. Кто видит свое назначение только в осуществлении общего блага людей, тот несомненно имеет очень высокую ценность, но только ценность эта есть чисто торговая ценность вещи, за которую кем-нибудь, хотя бы даже и целым человечеством, покупается себе некоторое благо жизни. Кто видит свое назначение в развитии себя самого по идеалу человечности, тот имеет несомненную ценность в себе самом, но только ценность эта может быть ценностию простого самообольщения, если только она вместе с человеком погибает во мраке могилы. Кто видит свое назначение в бесконечном осуществлении вечной для него цели, тот может иметь и вечную ценность по содержанию той цели, какая осуществляется им. Но только – где же найти эту вечную цель в пределах времени, и как можно бесконечно осуществлять ее в конечной жизни? Подумай об этом, человек, и если только серьезно ты будешь думать об этом, ты будешь на пути к христианству. Примечания 1. Иудеи хотя и допускали будущее воскресение мертвых (Иоан. XI, 24), однако решительно отказывались допустить возможность обожествления человеческой природы в истинном воплощении истинного Сына Божия (Иоан V, 18; X, 33; XIX, 7; Мф. XXVI, 63-65) и потому считали этот пункт христианского вероучения за самое вопиющее выражение языческого безумия (св. Иустина мученика Dialog c.Tryph. cap. 48, 50, 64, 67, 68...). Язычники по содержанию своих верований хотя и допускали возможность воплощения Божества, однако решительно отказывались допустить возможность воскресения мертвых и потому считали этот пункт христианского вероучения за самое нелепое выражение человеческого суеверия (Минуция Феликса Octavius, с. II). В качестве неопровержимого ответа и тем и другим противникам древние христианские мыслители усиленно выставляли на вид положение, что в одних только оспариваемых пунктах христианского вероучения человек может вполне удовлетворительно понять себя самого, определить основу своего бытия и цель своей жизни, объяснить себе всю историю человечества и указать конечный смысл всего бытия вообще. На эту тему были написаны апологетические сочинения философа Афинагора, мученика-философа Иустина, Минуция Феликса, Феофила Антиохийского, Тертуллиана, Климента Александрийского и Оригена. 2. Филип. III, 18-20. Это учение новозаветного откровения создавало в христианах непреложное убеждение, что все христиане, если только они по жизни своей окажутся достойными своего Спасителя Христа, освободятся от тления и страдания и будут жить с Богом и царствовать с Ним (Иуст. мучен. Apolog. I, с. 10). На основании такого убеждения неизвестный автор Послания к Диогнету, – гл. 5, – писал своему ученому другу язычнику: "христиане живут на земле, но в действительности они суть граждане неба". 3. Толстой Л. В чем моя вера, втор. изд. Элпидина , Geneve, 1891, стр. 125. 4. В чем моя вера, стр 172. 5. Царство Божие внутри вас, Берлин, 1894, ч. 1, стр. 115. 6. Стр. 161. 7. В чем моя вера, стр. 28. 8. По соображению Толстого, В чем моя вера, стр. 136, "все учение Христа заключается в том, чтобы ученики его, приняв призрачность личной жизни, отреклись от нее и перенесли ее в жизнь всего человечества, в жизнь сына человеческого". 9. В чем моя вера, стр. 105, ср. стр. 116. 10. Царство Божие внутри вас, ч.II, стр. 232-233. 11. В одном из древнейших памятников христианской письменности – послании к Диогнету – с глубочайшей правдой указано это единственное условие самоотвержения: "только тогда ты познаешь заблуждение и обольщение мира, когда ты на самом деле научишься жить на небе". Когда же цель человеческой жизни полагается только в наслаждении всеми благами мира, как это утверждает Толстой, тогда отвергнуться мира могут одни только сумасшедшие, потому что жить вопреки цели жизни разумно невозможно. 12. Человек и в этом случае мог бы, пожалуй, отвергнуться мира, но лишь следуя умному примеру гр. Толстого, т.е. полагая самоотвержение в том, что переписал бы все свое имущество на жену или на другого какого-нибудь близкого человека и таким образом разыграл бы славную роль и людям на поучение и себе на забаву. Но само собою разумеется, что никому из людей ни одной капли счастья такая игра не прибавит. |