Монахиня Амвросия (Оберучева)
ОЧЕРКИ ИЗ МНОГОЛЕТНЕЙ ЖИЗНИ
К оглавлению
Часть II. 1914-1923 годы
В Кельцах - тревога, ожидается неприятель; все административные учреждения выезжают. В соборе в последний раз совершилась служба; священник вышел, запер собор и церковную ограду и отправился на вокзал. В городе, говорят, остается только сотня казаков для порядка. Подхожу к собору, вокруг его ограды стоят казаки, преклонивши одно колено, а в левой руке держат повод своей лошади. Такая трогательная картина: они молятся вокруг собора. Умилилась я, глядя на это зрелище, захотелось мне здесь, в случае боя, помогать раненым. Не зная, как поступить, я подошла к поезду: офицеры спросили меня, почему же я не вхожу в вагон (вагоны были открытые, товарные). Я объяснила им свое желание остаться здесь. Они удивились и сказали: «Разве можно оставаться, - неприятель не даст вам здесь ходить за ранеными, а упрячет куда-нибудь далеко», - и уговорили меня ехать с ними, подали мне руку, и я села в вагон.
Отсюда я попала в Люблин. Думала, где бы мне остановиться, и пришла сначала к собору: здесь шла служба, по окончании которой я зашла в сторожку. Сторожихой там была девушка, у которой я попросила остановиться хоть на короткое время в сторожке. Она сама не могла распоряжаться, и послала меня к церковному старосте, указав мне дорогу к его квартире.
Иван Степанович Бессонов, служащий то ли в банке, то ли в казначействе, уже 30 лет состоял ктитором106 Люблинского собора. Эта милая семья впоследствии сделалась для меня родной. Жена его - Александра Ивановна; дочь; сын - скромный юноша Гермоген - только что окончил реальное училище и пошел на войну. Мне, конечно, дали разрешение поселиться в церковной сторожке. Девица часто уходила, и мне было спокойно там, перед глазами у меня был собор. Иногда выйдешь ночью в ограду, запорошенную снегом, и любуешься на красоту неба и собора!
Иван Степанович всецело был предан святому храму, у ящика он держал для продажи духовные книги. Я купила поучения Филарета Черниговского на страстные Евангелия, еп. Михаила Таврического «Над Св. Евангелием»107, сборник «Мысли на каждый день сестры милосердия». Их я и читала.
Прожила я там с месяц или немного больше и стала беспокоиться, что не участвую в войне; трогательно простилась с Бессоновыми, которые взяли с меня обещание не забывать их. «А когда мы умрем, - сказал отец, - мне хотелось бы, чтобы вы жили с моей дочерью» Дочь их была необыкновенно кроткая, скромная, монашеского направления.
В Управлении Красного Креста меня очень любезно принял пожилых лет профессор, он сочувствовал моему желанию быть как можно ближе к фронту. Около него сидел более молодой московский профессор (прославившийся искусством делать операции на аппендицит). Старый профессор, так сочувственно отнесшийся ко мне, готов был исполнить мою просьбу, хотя и заметил, что женщин-врачей не берут на самый фронт. Я отошла в сторону, но услышала их разговор. «У нее странный вид, совершенно монашеский», - сказал молодой пренебрежительным тоном. «Вот это-то меня к ней и рас полагает, видно, что она серьезно хочет работать, и мне хочется принять», - ответил старый профессор. Меня назначили в одну областей Польши - в имение графа Замойского108, первого кандидата на польский престол, жена его была из рода Бонапартов, француженка. В имении, недалеко от их замка, была больница и костел. Ксендз был попечителем этой больницы, а сестры - из католического монастыря, назывались «шаритки». Они отличались белыми, громадными полями, накрахмаленными шляпами (как мне объяснили, это для того, чтобы, дежуря у больных, нельзя было бы прислониться, а постоянно бодрствовать).
Итак, меня приняли врачом в военный лазарет, находящийся в имении графа Замойского. Мне приятно было, что в этом лазарете работали те же сестры-монахини, которые и раньше были в этой больнице. Квартиру для себя я взяла у одной польки, жившей около самой больницы. Столоваться сговорилась с сестрами-монахинями.
Привезли несколько подвод с ранеными и больными. Для православных тяжелобольных пригласила священника, а для католиков ксендза. Сестры-монахини приготовились к встрече священнослужителей, вдоль всего помещения разостлали ковры, постель и подушки причастников покрыли батистовыми или кисейными покрывалами. Кроме сестер, больных еще обслуживал фельдшер-поляк. На второй или третий день моего пребывания в больнице среди вновь привезенных больных оказались и солдаты-евреи. Сестры и фельдшер предупредили меня, что попечитель их больницы, здешний ксендз, не разрешает принимать в свою больницу евреев. Мое положение в этом случае было очень трудное: надо было снять отдельный дом для евреев, приобрести все необходимое и взять отдельную сестру и прислугу. Все это, с помощью Божией, удалось сделать: и дом нашла недалеко от своей квартиры, и сестру милосердия русскую. Прислугу нашла еврейку и еврейского мальчика, так как русских там нет, а польки ни за что не соглашаются, говорят, что им никак нельзя: все будут презирать, и им не будет житья. Чтобы освоиться с польским языком, я завела тетрадь и записывала все самые необходимые слова, которые мне приходилось слышать и употреблять на приеме больных.
В замок к графу Замойскому приходилось ездить почти каждый день. Экипаж присылали после утреннего обхода больных. У них была большая дворня, окрестные крестьяне очень хорошо, с любовью относились к графской семье: при всякой своей нужде приходили к графу за советом, приносили ему свои вещи на сохранение. Заболела графская экономка, которой они очень дорожили. Несколько раз пришлось мне к ней приезжать, но у нее была безнадежная болезнь - эмболия крупного легочного сосуда: в течение нескольких дней легкое омертвело, и она умерла. Граф сам читал ей отходную. В руках он держал большую свечу, какую у нас носит диакон. Читал вслух и стоял на коленях, а мы все молились.
В лазарете у меня все было благополучно, а в пятницу вечером наша еврейская прислуга ушла, и на вторую половину дня в том отдельном доме остались мы с сестрой. Для больных было сделано все, что надо, а так как мне сказали, что санитарка и мальчик ушли (их диакон не позволяет работать с вечера на субботу и в самую субботу), то я пошла к местному раввину. Вхожу в его дом, вижу, на двери непонятная мне надпись крупными еврейскими буквами; вышел ко мне сам раввин в длинной, бархатной одежде наподобие подрясника и в такой же бархатной шапочке-ермолке. Я рассказала ему, какие у нас неудобства с прислугой из евреев. Он посочувствовал мне и обещал им внушить, что необходимо прислуживать больным и не отлучаться. Но это было, оказывается, на словах: в следующую пятницу случилось то же самое, и тогда я поехала в г. Ровно, где находилось Управление Красного Креста, - просить назначения мне санитаров, которые не оставляли бы больных. Мне дали несколько человек санитаров-евреев, на рукаве у них была белая повязка, но изображен на ней не крест, а серп луны.
Граф Замойский приютил у себя в замке только что окончившего академию молодого ксендза с матерью - на время войны. Ксендз симпатичный, совсем молодой, всем своим видом и манерами напоминал нашего православного послушника из монастыря. Такой смиренный. Поэтому мне было приятно его видеть и с ним разговаривать. Он знал, что я беспокоюсь за своего брата, и сказал: «Я буду молиться за вашего брата и за вас, и за ваших покойных родителей, а вы молитесь за моих и за меня». В этой чуждой обстановке он был ближе всех для моей души. По какому-то случаю у них был обед для начальника дивизии и для некоторых высших офицеров. Пригласили и меня. Все было так торжественно, стол был убран розами, из погреба были вынуты какие-то многолетние вина, которые пришлось попробовать и мне, но я не понимала в них толка. Разговор был только на французском и польском языках, так как хозяйка не умела по-русски.
Ксендз заболел острым аппендицитом. Вообще, у него было слабое здоровье. Я навещала его каждый день. Он уже стал поправляться, когда мне пришлось поехать в Ровно. Ездила я туда, как обыкновенно, чтобы получить все для больницы и свое жалованье. Предупредила, что в этот день я не буду у них. Было уже поздно, когда я выезжала из Управления Красного Креста. Слышу, там по телефону сообщают о смерти молодого ксендза в больнице Красного Креста. Высказали сожаление, что такой молодой не вынес сыпного тифа. Не зная его, я не вмешивалась в разговор, только слушала со стороны, затем отправилась на поезд. Домой возвратилась поздно, после одиннадцати часов. Прошло некоторое время, и вдруг ночью присылают за мной из замка графа Замойского. Я очень испугалась, думая, что опять обострилась болезнь у ксендза, вообще случилось что-то серьезное. Приезжаю, меня проводят в комнату ксендза. Здесь и его мать, вид больного не говорит ни о чем ужасном, он еще в постели, как и должен был (я ему не разрешала вставать). Только по лицу можно заметить в нем какое-то сильное переживание. Когда мы поздоровались, он попросил мать выйти. Прежде всего извинился, что в такое время вызвал меня. Сделал же он так потому, что никак не мог успокоиться, а о причине не говорил никому из окружающих. Мне он начал рассказывать, что был очень дружен с одним из товарищей, с которым они только что окончили духовное училище. Между прочим, они говорили между собой о загробной жизни и тогда дали друг другу слово: кто из них первый умрет, даст своему другу знать о себе (точные слова этого обещания я не помню).
«И вот сегодня, как только я думал заснуть, услыхал стук в стенку кровати: стук ясно повторился три раза. И мне представилось, что мой друг умер». После этого он никак не мог успокоиться и стал просить, чтобы послали за мной. Конечно, легче, когда выскажешься. Мы долго еще с ним разговаривали. Стук этот совпал по времени с тем моментом, когда я слышала разговор о смерти молодого ксендза, который и был его другом. Не помню, что я говорила, стараясь успокоить больного. Даже не помню, рассказала ли я ему, что слышала разговор в Красном Кресте, или побоялась еще большего возбуждения и оставила до другого дня. Увидев, что он немного успокоился, я оставила больного и сказала матери, чтобы она сегодня ночью спала в его комнате...
Наступил Великий пост. Из открытых дверей костела, который был напротив больницы, через дорогу, доносилась музыка священных гимнов. Я как-то зашла туда, был конец богослужения. Народ стал расходиться, а я не спешила уходить; органист, увидев меня, предложил мне сыграть самые лучшие, свои любимые гимны. И стал играть с таким воодушевлением, видно было, что он сам увлекался своей игрой. Он играл долго-долго, но мне нельзя было дольше оставаться, я поблагодарила его и пошла к больным. Помню, как мне было тяжело, что в такие дни я нахожусь далеко от православной церкви. И я стала узнавать, где здесь ближайшая православная церковь; мне сказали, что в Станиславове... И с тех пор я не расставалась с мыслью, как бы туда поехать. Главные больные поправляются, новых еще не привезли. Рискну поехать.
Наступила Великая Пятница. Ранним-ранним утром решила выехать. Не помню ни того, сколько верст, ни того, как ехала, знаю только, что на извозчике. Станиславов стоит на Висле, здесь были отчаянные бои. Большими снарядами поврежден дворец, который стоит на высоком берегу Вислы. В церкви есть повреждения - пробита боковая дверь, один образ и многие стекла выбиты. Подъехала прямо к храму, увидела священника. Он очень обрадовался моему приезду, так как некому было ему помочь. Сторожа взяли, и теперь у него убирает церковь одна полька-католичка, больше некому. Батюшка поручил мне убрать место для Плащаницы. От сторожихи я нала, что здесь недалеко, может быть, с версту, есть имение с оранжереей и там по случаю войны остался только управляющий. Она провела меня к нему, я попросила его дать нам растений для украшения Плащаницы. Он, конечно, с радостью согласился и доставил в церковь те растения, которые я попросила. По углам стояли четыре высокие пальмы и, кроме того, много других цветов. На ночлег я заняла комнатку неподалеку, а все время была в церкви. Со сторожихой мы убирали и были за службой. После батюшка попросил меня достать лент для закладок в Евангелие, я ходила по лавкам и удалось найти. Великую Субботу я провела в церкви. Под вечер, уже в сумерки, начали приходить солдаты с позиции, им поручено было принести назад освященные куличи и яйца, и вот они (не знаю, где достали) принесли святить пасхи и куличи, а после службы отнесли в окопы; надо было пройти до рассвета: позже опасно ходить, надо все сделать под прикрытием ночи.
Господь сподобил меня встретить Великий Праздник в православной церкви!!!
В день Святой Пасхи, я с рассветом отправилась в обратный путь в свою больницу. Слава Богу, все обошлось благополучно, дома ничего особенного не произошло. Взялась за обычную больничную работу. Но теперь, кроме раненых, мне пришлось все больше и больше принимать и частных больных; трудно было им отказать. Помню, пришел один лесничий, он прилег под деревом, и его укусила гадюка. Вся рука и плечо распухли, а ранка была на кисти. Я не надеялась, что его можно спасти, но Господь дал, что болезнь остановилась, и он стал поправляться. Теперь народ стал относиться ко мне с большим доверием. Наконец, помню, один молодой еврей вывихнул руку в плечевом суставе: он уже обращался ко многим фельдшерам, но вправить было нельзя, и рука все распухала и распухала; в таком страшном виде он пришел ко мне и начал умолять помочь ему. Мне было тяжело, я видела, что прошло много времени и помочь нельзя. Страшно было взяться за такую руку, которая совершенно потеряла свою форму. Положила компресс и пока оставила так. На другой день он опять умолял меня помочь...
Нисколько не надеясь на себя, я все же решилась, с помощью Божией, сделать поворот и вытяжение, которое полагается при таком вывихе. И вдруг, головка плеча вскочила на место. Это было так неожиданно для меня! А для больного это была неописуемая радость, он бросился на колени и со слезами стал благодарить меня. И вот несколько таких случаев заставили меня призадуматься.
Что же это я лечу больных, как будто в обыкновенное время, вдали от сражений? И я стала беспокоиться. Ведь я оттуда уехала, чтобы участвовать в войне, а я теперь живу, как в мирное время: ко мне приходят обыкновенные больные... К тому же я получила письмо: после долгого перерыва брат писал, что их войска уже на Карпатах, за Львовом. Написано было письмо особым почерком, брат объяснял, что он сидит теперь в хате среди гор. Хаты здесь без труб и топятся по-черному, потому что за трубу надо платить налог и их не делают, а дым идет прямо по хате. Но несмотря на дым и на то, что приходится сидеть на полу, чтобы дым не раздражал глаза, ему так приятно находиться среди верующих православных людей, которые терпят такое гонение. Народ замечательный.
Опять у меня душа загорелась, больше я не могла там оставаться. И я отправилась в Ровно, в Управление Красного Креста, сказать, что я ухожу отсюда, чтобы ехать дальше за войском.
Попрощалась с доброй графской семьей, с симпатичным ксендзом и его матерью. Я сказала им, что стремлюсь попасть на Карпаты, - графиня была этому рада. Она просила навестить ее замужнюю дочь, которая жила в своем замке на Карпатах. Графиня написала ей письмо, которое попросила меня передать.
Сначала я попала в город Холм. Поговела. В то время архиепископом здесь был высокопреосвященный Евлогий109. В этом городе пришлось пробыть несколько дней, чтобы узнать, как мне ехать дальше. Не помню, почему-то я была приглашена в архиерейский дом осмотреть и полечить келейника (иерея или иеромонаха; имени его не помню). Владыка сам благословил меня.
На вокзале мне довелось увидеть некоторые воинские части и вместе с ними пережить тот восторг, когда после окопной жизни вдруг попадаешь на вокзал, где так светло, где больше не слышишь выстрелов и этого ужасного грохота орудий и невыносимой пулеметной стрельбы. Эти войска переправлялись на другой фронт. Они радовались как дети.
Села я в поезд, идущий в Галицию через нашу границу. Сколько-то проехали и остановились недалеко от границы, где в виду была Почаевская Лавра. Надо бы было остановиться здесь и зайти в Лавру помолиться! Но у меня такое волнение в душе, как бы добраться. Какое-то смущение явилось на границе, говорят, что не пропустят. И мне сделалось страшно... Но я успокаивала себя: если теперь не пропустят, я сойду с поезда и пойду в Лавру, значит, так надо. И вот я жду. Поезд двинулся, никто мне ничего не сказал, и я поехала до Львова.
Когда мы были в Ельне, - я говорила уже об этом, - наша главная святыня, Трембовольская икона Божией Матери110, сгорела, оставленная на ночь в одном доме. И мне тогда же поручили отыскать оригинал, с которого можно было бы написать эту икону. Но ни в Петербурге, ни в Москве, ни в других городах я не могла в иконописных мастерских найти такой иконы. Помню, на обороте иконы была надпись, что эта икона принесена богомольцами из Львова, был и год, когда это произошло. Но это были давние времена, кажется, сыновей св. Владимира. Вот теперь и я подумала: как приеду во Львов, первым моим делом будет разыскать эту икону, помолиться перед ней, и тогда уже буду выяснять, где полк брата, жив ли он? Прошло так много времени с тех пор, как от него не было никаких известий. Не буду есть, пока не помолюсь перед святой иконой! Приехали мы утром. Страх такой в душе! Иду по городу, захожу в каждую церковь, спрашиваю об иконе и везде получаю отрицательный ответ, что такой нет. Силы мои на исходе, уже четыре часа, а все мои поиски напрасны. Вхожу, наконец, в величественный храм, стоящий высоко, к нему ведет множество ступеней. Это храм великомученика Георгия. Спросила - и мне ответили, что эта чудотворная икона здесь. Попросила провести меня к ней, она опускалась на шнурах. Помолилась перед этой чудотворной иконой, усердно прося Царицу Небесную указать мне путь, чтобы узнать о брате. Мне сказали, что церковь эта, как и все во Львове, униатская. Поэтому я подумала: попрошу православного священника отслужить молебен перед этой иконой. И пошла, сама не знаю куда... При встрече с военными спрашиваю, где такой-то полк, а сама боюсь ответа... Прошло совсем! немного времени, обращаюсь опять к проходящему офицеру, и вдруг он мне отвечает: «Я не только скажу, где полк, но и сообщу, где ваш брат: он в лазарете, и вы его сегодня увидите». И я пошла, как указал мне, в этот лазарет.
Ноги дрожали, когда я подходила, мне страшно было даже спрашивать. Наконец, мне сказали, что его можно видеть. Когда вошла и увидела брата, - от радости ничего не могла говорить, только плакала... Брат много перенес, горный поход это что-то ужасное, им приходилось карабкаться почти по отвесной крутизне. Он шел во главе полка, неприятельская стрельба настигала их в местах, где не было никакого укрытия, тогда всем надо было окапываться; и вот брат рассказывает: «Солдаты стараются окопать меня, вижу, к моим ногам падает убитый, но они не останавливаются и все остаются защитить своего командира. Умилительно, трогательно видеть это самоотвержение! Надо идти в крутую гору, силы мне изменяют, но вот ближайшие солдаты подхватывают под руки и помогают взойти всё дальше. Стрельба не прекращается, пули проносятся и задевают даже полы шинели, а мы идем всё дальше и дальше... В горах пришлось ночевать в одной полуразрушенной церкви, все мы душой отдохнули в эту ночь, а я заболел...»
Когда я рассказала брату, как мне удалось его найти, он приписал это только чуду. Среди такой массы войск, среди такой сутолоки, одними человеческими силами возможно ли такое?!
Он рассказывал мне, что люди часто навещают их лазарет и расспрашивают раненых с таким участием... А для них какое счастье эти посещения!
Сказала я брату, что нашла икону Трембовольскую, а он обещал мне, что, как только поправится, мы прежде всего должны будем поехать в этот храм и отслужить молебен перед чудотворной иконой.
Поселилась я во Львове, в одном из так называемых пансионов, у одной очень симпатичной польки, которая имела несколько комнат и сдавала их за известную плату с полным обеспечением, т.е. давала и обед, и чай. Мне было удобно, я ежедневно ходила к брату в лазарет. В лавке я нашла бумажные образки Божией Матери Трембовольской и купила их порядочно.
Все церкви в городе были униатские, только одна - Преображенская, имеющая два придела, - была отдана военным: в одном из приделов шла православная служба, а другой еще занимали униаты. Архиепископа Евлогия, которого я узнала в Холме, теперь назначили сюда, и я увидела его в церкви. Рассказала ему, как я искала икону в униатском храме. И нам с братом очень хотелось, чтобы перед этой иконой отслужил молебен православный священник. Владыка был очень рад, услыхав все, что я говорила об иконе, его радовало, что такая духовная связь существует между Россией и Галицией. Он взял у меня одну из иконок и сказал, чтобы я приходила за письмом, и тогда он отправит своего священника с нами, чтобы отслужить молебен. Брату стало лучше, он выздоравливал, и мы решили отправиться к чудотворной иконе. Я зашла к архиепископу Евлогию за священником и за письмом, как владыка мне обещал. Владыка дал мне прочесть письмо, очень хорошо написанное, - в таком духе братского единения и христианского смирения. Священник поехал с нами. Там я сказала, что мне нужно видеть настоятеля этой церкви.
Сторож провел меня по коридорам к двери, где было собрание, на котором присутствовал и настоятель. Дверь отворилась, и я увидела огромный зал и очень длинный стол, за которым заседали духовные лица, все в черной монашеской одежде. На слова сторожа настоятель сейчас же вышел, и я передала ему письмо. Он внимательно прочел, попросил подождать, а сам ушел с письмом в зал. Через некоторое время он вышел и сказал: «Мы не можем разрешить вашему священнику служить у нас. Если хотите, отслужит наш священник». Это было сказано таким категоричным тоном, что выбирать было нечего, и мы согласились. Но все-таки для нас это было печально: все время униаты говорили, что у них с нами никакой разницы нет, и вдруг такой ответ. Когда я рассказала об этом владыке Евлогию, он был поражен и огорчен. Униатское духовенство все время его уверяло, что оно по-братски относится к православным, а на деле вышло совсем не то. Открылись их хитрости.
Брат пока еще не совсем поправился после болезни. Он поехал повидаться с семьей в Нижний Новгород, а я осталась в Львове и за это время хорошо познакомилась с галичанами и полюбила этот народ. Ходила в Преображенский собор: в правом приделе шла православная служба, а в левом - в это же время - униатская. Когда православные священники исповедовали народ, то из униатского прицела люди шли сюда, униатский дьячок останавливал их, а они отмахивались и говорили по-малороссийски: «Вы надоели нам, не хотим, - мы хотим к православным». Я тоже стояла здесь, и женщины выражали мне свою радость, что началось православное богослужение: они так давно ждали, надеялись и молились об этом. Подходили ко мне, расспрашивали, как у нас в Киеве, какие мы счастливые, что у нас православная вера и никто не притесняет. Просили меня похлопотать, чтобы целыми приходами их записывали в Православие.
Передала я об этом их желании архиепископу Евлогию, но он считал пока преждевременным об этом говорить, - надо было действовать осторожно.
Во Львове было устроено торжество: поминали тех великих подвижников, которые послужили Православию, которые все свои силе положили на то, чтобы отстоять Православие, защитить его от натиска униатства. Было такое воодушевление, такая радость на душе что невозможно было вместить в себя. Верующие ликовали. Какая-то женщина издали подошла ко мне и сказала: «Вы русская? Мы видим, что вы разделяете с нами радость». По окончании обедни несколько видных патриотов-литераторов (один из них, помню, такой величественный, с седой бородой, фамилию его я тогда знала) несли венок - возложить на братскую могилу.
Она находилась неподалеку от Львова, в красивейшей местности, на холме; с этой высоты вид на окрестности был замечательный. Здесь стоял белый крест, совершенно гладкий, была только надпись синими буквами. Была совершена панихида и возложен венок111.
* * *
Я остановилась в городе Самборе.
Я знала, что это родина митрополита Павла Тобольского112, нетленно почивающего в пещере под Киевской Десятинной церковью. Не раз я там бывала, особенно любила там молиться. Когда я была здесь в последний раз (из отпуска после болезни ехала на фронт) мне не хотелось уходить; я стала в угол, в тени, чтобы не мешать другим, и смотрела на старенького иеромонаха, который стоял у святых мощей. Подходили всё больше военные, с усердной молитвой, со слезами. Некоторые подходили и тихо исповедовали свои грехи, а он успокаивал, утешал их.
Когда я на прощанье, наконец, подошла к святым мощам, батюшка предложил открыть воздух113, но я не решилась, боясь, не есть ли это как бы сомнение: я знала, что святитель почивает вполне нетленным. Было такое благочестивое предположение, что, когда война окончится, будет открытие святых мощей, которые с торжеством проследуют по всей России, на его родину в г. Самбор... В Киеве я купила около гробницы святителя Павла несколько фотографий, и так жалею, что они у меня не сохранились.
Переночевала я в Самборе, чтобы ехать дальше, к Карпатам, но вдруг прошел слух: измена, неприятель сделал прорыв и одолевает нас. Дан приказ к отступлению, надо было спешить обратно во Львов. Здесь ужасная картина: народ, видно, страшно удручен после радости церковных торжеств. Села я в трамвай во Львове и вижу еврея в цилиндре с красной гвоздикой, таких фигур с самодовольными лицами я заметила несколько на улице. На Львовский вокзал спешно прибывает интеллигенция, среди них замечаю того самого почтенного патриота, который обратил на себя мое внимание на торжестве в храме Преображения. С ним была группа писателей, которых я тоже узнала. Но все они были до того печальны - ведь рушились надежды на светлое будущее их страны. С ними были и дамы. Сюда же прибыл и архиепископ Евлогий. Я прошла в вагон попрощаться с ним, здесь царило безмолвие. Архиепископ благословил меня, и мы молча, кажется, расстались. От печали невозможно было говорить, сердце сжималось от боли... Я не спешила с отъездом; пока был цел вокзал, раненых помещали здесь, и мне хотелось хоть чем-нибудь облегчить их страдания. Не помню, как и кто назначил меня, или я сама взялась, только помню, что я очутилась с 48 раненными в голову.
Перевязала я их и прилегла отдохнуть неподалеку. Но сразу же заметила, что мои больные бредят, вскакивают, а санитар грубо обращается с ними. Сердце у меня надрывается, я не могу этого вынести: попросила поставить для меня носилки посреди больных, встаю поминутно, чтобы как-нибудь успокоить раненых. Конечно, санитары не понимали, что они в бреду.
А на вокзальной платформе везде лежат больные. Они стонут и жалобным голосом умоляют: «Сестрица... ангел... помоги мне...» Просят дать им пить или еще чем-нибудь помочь. У большинства дизентерия. Больных и раненых спешно укладывают в вагоны. Надо освобождать вокзал. Такое величественное здание, с верхними мостами и галереями для переходов, - надо подрывать, разрушать, чтобы не досталось неприятелю.
Все проносится, как страшный сон; нет ни одной души, кого бы я знала лично, никому нет дела до меня, и я сама забываю, что существую... Не помню, как я уехала, как дальше сложились обстоятельства, но я очутилась врачом в одном из питательных пунктов Красного Креста, во главе которого стоял вице-губернатор одной из губерний средней России, молодой (фамилию забыла).
Всем здесь заправляла старшая сестра, было еще две сестры, я - врач и еще несколько санитаров. У нас была большая палатка для персонала и другая - для приходящих поесть случайных посетителей.
В нашей канцелярии служил непременным членом ненадежный человек. Я заметила, что так было в большинстве случаев везде. И я удивлялась: ведь как легко в таких условиях действовать шпион. Встретила одного знакомого с его отрядом, который тоже опасался этого и возмущался. Мы стояли около какой-то станции. Раскинули палатки. Дождь, нам было сыро и холодно. Приходилось иногда ставить над головой зонтик, чтобы не капало, но в хорошую погоду в палатке было приятно. Работы было мало. Иногда какой-нибудь отряд попросит их накормить или забредет отставший от части солдат и попросит сменить повязку, но, конечно, это всё легкие случаи. Работа меня не удовлетворяла, потому что я почти ничего не делала. Вся эта светская обстановка не была мне по сердцу. Но скоро я с ней рассталась: узнала, что через станцию проходят поезда с фронта с ранеными и больными, и попросила начальника станции давать мне знать, когда подходит такой состав.
Как только дадут мне знать или сама узнаю (я часто оставалась на станции на всю ночь, приютившись поблизости в какой-нибудь хибарке), - зову двоих санитаров, и они несут ведро или два с вином разбавленным водой, одну-две бутыли молока, хлеб, сахар, папиросы и еще, что можно, для подкрепления раненых. Беру и перевязочные средства, необходимые лекарства. Ждем поезда, и как только он подойдет, обходим вагоны и раздаем, что нужно. У некоторых были сбиты повязки, и болтались конечности, причиняя страшную боль. Другим надо было подложить под конечность и под спину подушку, хоть из соломы; для этого мы захватили из своего пункта наволочки и имели под рукой солому.
А как они радовались кисловатому питью и папиросам! Через несколько дней или, кажется, через несколько часов на фронте уже было известно, что на такой-то станции заботятся о раненых; и вот, вновь прибывшие с такой радостью говорили нам, что они уже ехали с надеждой, что им сколько-нибудь здесь помогут. Мне хотелось все больше и больше расширять эту помощь, но мы здесь пробыли недолго: не знаю, по какому случаю, мы ушли с этого места.
После Львова и отступления (но до начала моей работы на питательном пункте) я съездила повидаться с братом, который к тому времени уже возвратился в армию и находился не очень далеко от меня. Приехала я в ту деревню, где был их обоз. Скоро я нашла денщика своего брата, который только что возвратился из окопов; он рассказал мне, что брат, слава Богу, жив, весь их полк в окопах. Я хотела сейчас же туда отправиться, но он сказал, что теперь никак нельзя: «Вас убьют, все время стрельба, а там идти через большое поле. Надо подождать, пока стемнеет». На это я возразила: а он как же? «Да я привык». Здесь при обозе оказался и их полковой священник, с которым я познакомилась. Он сказал мне, что тоже собирается идти в окопы, как стемнеет, и предложил идти вместе. Мы отправились, пошли по ровному полю. На горизонте время от времени вспыхивали огоньки из орудий; неприятель часто направлял прожектор в нашу сторону, освещая нас, и в это время мы должны были падать на землю, иначе нас бы убили. Постоянно мы слышали писк или жужжание от пролетающих пуль. И как мы остались живы? Но вот вход в окопы. На мне был плащ защитного цвета (купленный в офицерской лавке). Огня там не полагается, идем по окопам узким проходом, сталкиваемся с проходящими нижними чинами; наконец, окоп расширяется, выемка в глубину - это окоп брата.
На наше обращение он чиркнул спичкой: множество мышей со стола и скамейки (из дерна) разбежалось во все стороны... Брат был удивлен, как я могла пройти: все время стрельба. После нескольких наших вопросов друг к другу, он сказал мне: «Саша, мы видели с тобой за это время столько человеческих страданий, что жить обычной, прежней жизнью уже нельзя: поступай в монастырь». Он чувствовал и раньше мое желание, но никогда об этом не говорил. А здесь, в такой обстановке, когда каждую секунду тебе грозит смерть, хочется высказать все самое нужное. Я была благодарна брату и радовалась за такое настроение его души. «Тебе долго здесь оставаться нельзя. Скоро, задолго до рассвета, должна произойти смена солдат. Тогда поднимется страшная стрельба», - сказал брат. Мы попрощались... Батюшка возвращался в обоз, и я пошла с ним.
Вскоре питательный пункт переехал в монастырь, находившийся рядом с замком Яна Собесского114. Там поместился весь персонал, кроме меня. Хорошо не знаю почему, но я испытывала благоговение к монастырю, пусть и католическому, - и мне было неприятно, что его используют для жизни отряда и нарушают обычную жизнь монахов. После нашего приезда мне довелось поговорить с дочерьми управляющего при этом замке, и они стали просить меня поселиться в их доме; предлагали свою комнату. Им хотелось, чтобы я жила у них, еще и потому (как они мне откровенно сказали), что они боятся казаков, о которых много наслышаны, и со мной им не будет страшно.
Я согласилась: ночевала у них, а в монастырь ходила обедать, пить чай и ужинать. В монастыре было три монаха из ордена капуцинов115. Носили длинную одежду с капюшоном, коричневого цвета, веревочный пояс; волосы у них были выстрижены небольшим кружком на голове. Они остались только для охраны монастыря. Здесь был их игумен (забыла его католическое название) и два простых монаха. А остальные по случаю войны были эвакуированы в Австрию.
Древняя постройка монастыря, одновременная с замком, очень меня интересовала. Дочери управляющего расположились ко мне вся душой, и так как они были духовными детьми настоятеля монастыря, то способствовали моему знакомству с монахами и их расположению и доверию ко мне (в то время, как всех наших в отряде они избегали). А заведующий пунктом, по молодости лет и легкомыслию, иногда, сидя на площадке лестницы у входа в монастырь (здесь у нас была столовая), начнет вдруг пускать ракеты (кажется, их шумихами называют), которые так трещат и разбрасывают искры вокруг, а сами скачут по террасе. Бедные монахи смотрят на это со страхом из окна второго этажа.
Помню, на этой террасе по обеим сторонам были статуи - святых Петра и Онуфрия116. А он (наш заведующий) был вполне светский человек и не имел никакого понятия о духовном: может быть без всякой цели (вообще-то он был добрый человек) повесит свое вооружение, револьвер, военную сумку, на распростертые руки пустынника Божьего. И так больно сделается на душе, иногда я сама и сниму оттуда его вещи.
Старшая сестра (у нее всегда был гордый, величественный вид) тоже свысока относилась к хозяевам монастыря. Совсем не то был в наших отношениях. Когда заболел настоятель, девушки попроси ли его полечить, я его выслушала и лечила, чем могла. А когда у него заболела корова, они по секрету сказали мне об этом и повели в погреб, где она помещалась: они боялись реквизиции, хотя, конечно этого не было бы. Но во всяком случае, я не открывала их тайны. У коровы оказалась в ноге заноза, которую я вынула, посоветовав промывать рану. Все это они делали тщательно, и она поправилась. После этого мы с ними еще больше подружились, они обращались со мной, как со своей близкой. К сожалению, только, они не умели по-русски, а я плохо понимала по-польски, но кое-как мы объяснялись, - они употребляли и некоторые латинские слова. Рассказывали мне историю замка, историю монастыря, я даже записывала, но, к сожалению, мои записи пропали. Показывали мне свое опустевшее помещение: для каждого монаха у них была отдельная небольшая келья, окно высоко, чтобы не развлекаться.
Костел и трапезная - на первом этаже. В трапезную из кухни окно для подачи кушанья, над окном картина, изображающая преп. Мартиниана, который бросился в море от соблазна, но был спасен: его на своей спине перевез к берегу дельфин117. Рядом с окном - било, для созывания братии на трапезу. Они мне всё рассказали и о замке. На потолке в одной из зал сохранилась очень ценная картина какого-то известного художника (тема из древней мифологии). Я все это записала. Как-то раз я проходила мимо замка, и компания важных, серьезных военных спросила меня, что это за замок. Когда я охотно им объяснила, они попросили войти с ними и внутрь. Там я, как настоящий провожатый, все в подробностях рассказала им, они были очень благодарны, спросили обо мне, и так мы с ними познакомились. После этого приезжающие сюда часто вызывали меня и просили всё им объяснить. В одной из таких экскурсий оказался и Владимир Сергеевич Шереметьев (о нем расскажу ниже).
Замок этот, хотя и представлял археологическую ценность, но уже сильно пострадал: повсюду разбитые окна, совы и летучие мыши во множестве нашли себе здесь приют.
В залах были остатки гирлянд от не очень давних торжеств, которые устраивались в замке какими-то военными организациями австрийской молодежи.
В тот промежуток времени жизнь моя была необременительная. Работы было очень мало: отряд наш стоял в стороне от дороги, и я удивлялась такому расположению нашего отряда. Здесь я вполне отдохнула перед предстоящей работой, только беспокоилась, что я как бы не у дел. Помню, приехала экскурсия с дамами: это были сестры, образованные, из высшего общества; одна из них, кажется, княжна, сказала: «Около нас есть отряд, там две сестры с такой же фамилией, как у вас: верно, родственницы ваши? Они замечательные, как ангелы небесные, как бы хорошо, если бы вы их к себе взяли». Я знала, что на фронте также работают мои троюродные племянницы из Киева, а отец их - фронтовой командир полка. Но как их взять? Мне, конечно, это было бы приятно, но у нас питательный пункт, здесь дела совсем мало. А мне скоро хотят дать отряд для заразных больных; такой отряд необходим, и им надо врача не только что окончившего, а уже поработавшего: надо ставить диагнозы, чтобы изолировать заболевших. Тем более, тогда мне нельзя их будет взять, чтобы они не заразились.
И вот мне дали отряд заразных больных. Теперь на мне большая ответственность - все в отряде лежит на мне. Сначала наш отряд был очень маленький: три сестры милосердия, десять санитаров. Надо было обследовать окрестности, так как появились случаи холеры у беженцев, которые располагались по лесам. В одной деревне даже потребовалось оцепление, чтобы никого в нее не пропускать. Ездила я по окрестным деревням, там ко мне обращались за медицинской помощью. В своем экипаже я возила и съестное (сахар, рис, манную крупу и пр.), чтобы оставить, если увижу у больного недостаток. Народ очень расположился ко мне - относились с полным доверием, исполняли всякий мой совет. Народ там был верующий; рассказывали, как трудно было им пригласить священника: привезут воз соломы, а посередине спрячут священника. Иногда приглашали меня помолиться с ними, среди деревни или около; обыкновенно на холме был крест, куда они и собирались молиться.
Однажды они пригласили меня на такой холм: там был крест, стол, скамьи. Стали приходить ко мне с различными фруктами, благодарить, что я посещаю их больных. Помню, подошла одна, совсем еще маленькая девочка, подносит мне красивое громадное яблоко, держит его двумя руками и говорит: «Это дедушка прислал». Когда я была на этом холме среди народа, внизу подъехал экипаж. Из него вышли два доктора, подошли ко мне, поздоровались и сказали мне о цели своего приезда: предупредить меня, что с народом надо установить хорошие отношения; но они сразу поняли, что здесь это предупреждение излишне. И уехали довольные.
Несколько холерных больных, которых я увидела в лесу и по дорогам, пришлось поместить в каком-то маленьком опустевшем строении (которое впоследствии, когда больные умерли, мы сожгли, чтобы не распространять заразы).
Осталось двое сирот - мальчик и девочка, которых пришлось принять в наш отряд. Дорогой попался еще мальчик, которого родители отправили в местечко за керосином, а мост пришлось сжечь, и мальчик остался на этой стороне. Таких несчастных у нас набралось до тридцати человек. Женщины помогали нашему отряду, были прачками, и дети делали кое-что по силам. Назначили нас к переезду. У нас были свои лошади и повозки, но на этот раз надо было ехать далеко по железной дороге. Нам дали десять вагонов. В вагонах наши санитары положили доски, чтобы можно было поместить больше беженцев, в два этажа. Пришлось взять, кроме своих тридцати, еще двух женщин с грудными детьми. Одна из наших сестер, капризного характера, вероятно, сообщила по начальству. Во главе нашего поезда был вагон, где ехали заведующие Красно-Крестными учреждениями. Они пригласили меня к себе ужинать и, между прочим, сделали мне легкий выговор, сказав: «У вас, кажется, там везется контрабанда?» Тем дело и кончилось, мы благополучно проехали.
Расположились в каком-то фольварке118. По лесам много беженцев; приходилось, кроме лазарета (у нас уже было 25 санитаров, 10 сестер, 2 брата милосердия - гимназисты 8-го класса, и 25 лошадей), разбивать по временам палатку и кормить беженцев: их здесь было до тысячи человек. Когда справлюсь со своими лазаретными делами, сажусь в экипаж, беру кое-что из пищи, сахар, мыло, лекарства самые необходимые и отправляюсь к беженцам. Они все выйдут наопушку леса, начнут перечислять свои нужды, а я им даю, что могу, и осматриваю больных. В один из таких моих приездов профессор Груздев, консультант по юго-западному фронту, вместе с нашим врачом Суворовым заехал в наш отряд, но, не найдя меня там, они отправились к лесу: стояли в стороне и смотрели. Я, конечно, ничего не зная, продолжала заниматься беженцами, а как закончила, подошла к экипажу и увидела их. Они были так тронуты этой сценой. Особенно профессор, я даже слезы видела у него на глазах, когда он говорил о происходящем. Мы все отправились к нам в отряд на ужин. Профессор так расположился к нашему отряду, что выразил желание свою штаб-квартиру разместить у нас. Это было очень приятно и полезно в медицинском отношении: каждый сомнительный случай или все то, что меня смущало, я могла проверить у такого авторитетного лица, как Сергей Сергеевич Груздев, - а он ведь тогда был лучший терапевт в России. Да еще и по взглядам мы сходились. И в вопросе с моим питанием он мне очень помог. После смерти отца, в 1905 году, мамочка сказала мне: «Не будем есть мяса». Я была так этому рада. Но на фронте мне это не всегда было удобно. А теперь мне было легко сказать нашему санитару-повару, чтобы он для меня делал из свеклы в кружке борщ без мяса. А тут и сам профессор как-то за столом начал объяснять, как человеку, которому уже за сорок лет, не полезна мясная пища. И сам старался мяса не есть.
Наш непосредственный начальник над отрядами для заразных больных - Сергей Васильевич Суворов - спросил меня: «Куда бы вы хотели, чтобы я назначил ваш отряд?» Я ответила ему: «Мне бы хотелось как можно ближе к фронту, в передовые части». Он так нас и назначил. Когда наш обоз шел по дороге, то мы иногда даже видели, как поверх наших голов летели снаряды и на излете слегка пробивали почву. Ночевали мы в корчме. Наутро прибыли в какое-то место; передовой обозный спрашивает, где остановиться. Я отвечаю ему, что если есть церковь, то около нее. Подъехали к ограде, но церковь была уже разрушена снарядами, уцелела только железная церковная крыша, которая и лежит на земле, а в столбе ограды устроен ящик для сбора денег: вот и все, что осталось. Встали с подвод, помолились и отправились искать, где бы нам расположиться лазаретом.
После недавнего боя дымились развалины. Здесь оказалась полуразрушенная больница, которую мы и заняли под лазарет. Надо было приготовить отдельные помещения для различных болезней; главное, - для сыпного тифа, для брюшного, для возвратного, для рожистых и для многих других. Приходилось придумывать, как бы сделать так, чтобы больные с разными инфекциями не соприкасались между собой. Нужно было устроить и часовню для покойников. Все это доставляло столько хлопот, что, бывало, перед тем, как ложиться спать, положишь около постели лист бумаги и карандаш, вспомнишь, как бы лучше сделать, когда уже затушишь огонь, и вскочишь, впотьмах черкнешь, чтобы наутро вспомнить. Заказали своим санитарам сделать приличный крест для часовни, обили всё бельм! коленкором, поместили иконы (бумажные) и всё обставили елочками.
Когда доктор Суворов приехал и все осмотрел, то был в восторге от разделения больных по инфекционным палатам и прислал молодых врачей посмотреть. Больных прибыло сюда очень много, надо было ставить диагнозы и распределять по разным лазаретам. Неподалеку от нас был еврейский постоялый двор, оттуда пришли и стали звать меня к больному: заболел сын хозяина. Я осмотрела его, оказался сыпной тиф. Наш лазарет предназначался только для военных, но как оставить его там, могут зайти солдаты и заразиться. Я взяла этого молодого еврея в свой лазарет. А дезинфектора отправила в помещение, где заболел больной, чтобы все продезинфицировать. Скоро больной пошел на поправку. Однажды, когда привез массу больных, надо было с ними разобраться: весь сад был заложен больными; я ходила от одного к другому, осматривала их и самых тяжелых оставляла у себя, а когда можно было, отправляла в другие лазареты. В самый разгар работы подходит ко мне санитар и говорит: «С этого же постоялого двора на подводе подвезли к нам еще еврея, говорят, тоже больного сыпным тифом, его сопровождает полицейский». На это я, не отрываясь от своего дела, сказала, чтобы дежурная сестра, если он очень слаб, впрыснула бы шприц камфоры и сделала ему ванну, и тогда я приду. Через несколько минут санитар возвращается и смущенно говорит что-то невразумительное, но я все же поняла, что сестра не хочет принимать еврея. Наш лазарет только для военных, и она не хочет ничего ему делать.
«Ну, не беда, я сейчас сама приду, только закончу с этим больным. Скажи только, чтобы ванну приготовили, я иду».
Прихожу, - больной старик, еле жив: сделала ему впрыскивание и спрашиваю, как его зовут, а тем временем вижу, что у него ничего нет сыпнотифозного. «Алексей - мое имя», - едва слышно произносит больной. «Такого имени нет у евреев». «Я русский, это сказали так, чтобы вы меня скорее приняли... Я из того же дома... Того приняли, хозяйского, вот и меня прислали, а я болен давно, много лет». «А давно ты причащался? «Давно, очень давно»... И заплакал. Скорее послали за священником. А больной еле слышным голосом рассказал мне свою жизнь.
Он был сторожем этой церкви, развалины которой мы видели. 28 лет там служил. У него заболели ноги, брат его с семьей поселился в сторожке и заменил его. А больной все ослабевал, от больных ног исходил смрад (у него была гангрена голеней). Родные не могли вынести этого и удалили его в сарай, где он терпел невыносимые страдания. «Еврей из этой кормчей сжалился надо мной, взял меня...» А вот теперь, после того, как приняли их сына, они привезли и этого больного; конечно, он был им в тягость. Приехал священник и спросил его: «Хочешь причаститься?» «Хочу, ох как хочу!» Его причастили, и он сейчас же скончался. Вся эта история с больным на всех произвела сильное впечатление. Если бы вы знали ту обстановку, в которой мы находились! Все спешили, мимо нас пролетали военные обозы, провозили с грохотом орудия, неслись автомобили, можно ли было в этой ужасной суматохе обратить внимание на какого-то старика из еврейского дома? Но Господь и в такой ужасной обстановке вознаградил его - может быть, за ту усердную службу, которую он исполнял в течение двадцати восьми лет. Недаром сестра так возмущалась, когда ей сказали принять этого больного. И это все послужило на пользу: без ее отказа я могла бы не прийти и не спросить о его имени.
Когда кто-нибудь умирал, мы относили его в устроенную часовню и давали знать священнику из соседнего лазарета. В моем отряде не было священника, так как такой отряд, как наш, при одном враче, считался небольшим, полагалось класть только тридцать больных; конечно, я с этим не считалась и, сколько бы ни привезли, принимала всех. Если больные или раненые были еще на ногах, их клали в чердачном помещении, постелив там брезент. Кроме того, у нас всегда было запасено несколько возов соломы: ее расстилали по двору и клали больных, закрывая их брезентом. Делала я так (а не отправляла), чтобы они хоть немного отдохнули, ведь их везут почти с поля сражения, повязки сбиты от езды, их надо подкрепить и пищей и питьем. А сестры, дежурящие ночью, видя, что у нас такая масса, скажут: везите дальше. Но ведь это «дальше» - еще, может быть, 20— 30 верст.
Заметив это, я распорядилась, чтобы санитары к приемному покою пристроили какую-нибудь легкую хибарку около подъезда. И вот, как только услышу, что подъехали, выхожу и, осмотрев, говорю, куда класть. А на другой день уже распределяю, куда их отправить, оставляя у себя самых тяжелых. Покойников из часовни старались проводить на кладбище. В часовне священник отпоет и отправляется домой, а мы идем на кладбище. Мне сделалось тяжело, что воинов, умерших за всех нас, священник не провожает на кладбище. Я не выдержала и написала ему записку, где излила всю свою скорбь по этому поводу; в следующий раз батюшка, увидев меня, поблагодарил за то, что я ему все высказала. Слава Богу, не расстроился, а то я так беспокоилась. Вечерняя молитва у нас была общая, санитары пели, а мы с сестрами (кто мог отлучиться) стояли. В такой момент приехал Шереметьев, наше начальство по фронту; он стоял сзади до окончания, а потом подошел ко мне и поклонился так низко, что рукой коснулся пола. Мы пригласили его ужинать, и он вспомнил, что познакомились мы с ним еще тогда, когда с питательным отрядом стояли у замка Яна Собесского, а я им все объясняла и водила по замку. Он был тогда с несколькими офицерами и докторами. Рассказывал, что сейчас он приехал в двуколке, в которых возят раненых, чтобы испытать, насколько она покойна и удобна, и убедился, что ехать в ней - большое страдание. Между прочим, он сказал, что хочет устроить в нашем лазарете свою штаб-квартиру. Это для нашего отряда была большая честь, - но, может быть, обида для других больших лазаретов.
Нам поступило назначение ехать в г. Острог. Спросили, сколько нам нужно вагонов? Пришлось просить 25, так как отряд наш увеличился: врач - я одна, сестер - 8, брата милосердия - 2 (очень старательный один студент в помощь мне по хозяйственной части), 25 санитаров, 25 лошадей, с десятка два беженцев сирот. Имущество увеличилось: больше кроватей, две кухни полевые, дезинфекционный аппарат.
Разместились здесь в большом помещении - двухэтажный дом. Часть заняли мы, остальное - под больницу. Комнат много, с коридорной системой, так что можно было устроить для каждой инфекции более или менее изолированное помещение.
Пока не прибыл транспорт с ранеными, можно было осмотреть город. Самое главное и дорогое здесь - это замок князя Константина Острожского119. Замок небольшой. Многие части в нем реставрированы, но притолоки дверей еще сохранились с того времени. В главном углу - большая символическая икона Спасителя. Величина - больше аршина в высоту. Спаситель сидит, с плеч спускается багряница, за спиной крест. Из правого бока Спасителя из раны выходит виноградная ветка и загибается вокруг головы Спасителя (гроздья золотые, выпуклые). Обогнув голову, гроздья спускаются, и Спаситель руками опускает гроздь в чашу, которую перед Ним держит Ангел. Еще в этой же комнате есть образ Тайной Вечери. Далее там портрет архиерея, не помню какого; еще портрет князя Федора Острожского (впоследствии схимонаха Киево-Печерской Лавры). Это борцы за Православие.
С балкона чудный вид на Воскресенскую церковь и мост. В башне из стены выросли деревья в несколько рядов. Ходишь среди этой старины, и душа наполняется благоговением перед этими исповедниками и страдальцами за веру православную. Вспоминается и князь Серебряный120.
Работы много, прибыла масса раненых и больных. Все равно, мне каждого нужно осмотреть, чтобы определить болезнь и назначить, куда класть. Своим сестрам я сказала, что на первый раз осматривать буду я сама, только с одним санитаром, чтобы меньше распространять заразу и предохранить их. А когда больных вымоет санитар и положит в палату, тогда уже сестра должна его принять. Санитар попался мне замечательный, необыкновенно самоотверженный; вот мы с ним и принимали, и распределяли.
Однажды нам стало известно, что в наш отряд должен приехать генерал Сахаров. Я собрала своих санитаров и объяснила им, как они должны здороваться с начальством, и вообще себя вести. Студент наш по хозяйственной части, ничего не подозревая, идет за чем-то в город по улице. С ним встречается наша сестра-хозяйка и шутя ему говорит: «Вот вы разгуливаете. Это уже не в первый раз, - начальство приезжает, а вас нет. Вот и теперь, генерал Сахаров...» И ничего она больше не сказала, а студент вообразил, что генерал уже приехал, но переспрашивать не стал: между ними тогда было какое-то недоразумение, они были в ссоре. Он побежал как можно скорее домой и запыхавшись, даже не спросясь, вбежал ко мне (а я прилегла, начала заболевать) и спешно только проговорил: «Сахаров, Сахаров...» А сам побежал сделать какие-либо распоряжения: на кухне, у кипятильников, всем санитарам объяснить. Наконец, прибежал в столовую и распорядился, чтобы хозяйка сварила кофе и приготовила все на столе для генерала Сахарова. Она подумала, что он действительно приехал, и тоже начала ужасно суетиться.
У меня страшно кружилась голова, я чувствовала, что у меня большой жар, но, получив такое известие от запыхавшегося студента, собрала последние силы, накинула халат и направилась в лазарет предупредить санитаров, чтобы они все были на местах.
Возвратясь, я слегла, и чувствую, что мне с каждой минутой все хуже. Лежу и слышу только, что вокруг меня страшная суматоха: все ожидают генерала и готовятся к встрече. Эта неразбериха продолжалась несколько часов. Даже два санитара, которые были посланы с какими-то поручениями, стараясь как можно скорее все исполнить, столкнулись в коридоре, и до того сильно, что у одного из них началось кровотечение из носа, - и по этому поводу одна из сестер прибежала ко мне. И лишь под вечер сестра-хозяйка и студент, истомленные до крайности, присели на диван в коридоре и тогда только догадались спросить, от кого пошел такой слух. Здесь-то все и выяснилось, и у них состоялось примирение.
Наступил вечер, и я сказала сестрам, чтобы они все шли ужинать, я не пойду, а чтобы ко мне прислали санитара-дезинфектора. Со мной в одной комнате помещалась самая молоденькая наша сестра (лет восемнадцати); я боялась, чтобы она не заразилась, и спешила, пока они все поужинают, уйти отсюда. Санитару сказала, что я ухожу в лазарет, в одну из пустых, маленьких палат, чтобы он перенес туда мою кровать и продезинфицировал все то помещение, где остается сестра. Собрала свои последние силы и, держась за стену дошла до палаты, а санитар успел все сделать, пока сестра возвратилась с ужина. Увидев, что меня нет, она стала плакать и прибежала ко мне. Я с трудом ее уговорила, чтобы она, во избежание заразы, ко мне не прикасалась.
Чувствую в первый же вечер, что у меня уже начинается бред, но я еще помню события этого тревожного дня и спрашиваю у дежурной сестры - как санитар, который ушибся, прошло ли у него кровотечение? Озабоченная сестра сначала даже не поняла моих слов, думала, что у меня бред, и только после вторично заданного мной вопроса она сообразила, что это я волнуюсь о санитаре. Ответила, что все прошло. Ухаживать за мной стала проситься уже немолодая, очень опытная сестра, которая пробыла в лазарете всю японскую войну и получила несколько медалей за усердие. Это она тогда по своей горячности не хотела принимать, как она думала, еврея. И она стала за мной ходить, делать мне ванны и, вообще, очень заботливо относилась ко мне. Брат милосердия, не сказавши мне, просил сестер, чтобы они уступили ему дежурить ночью. Он сидел, следил и, чем мог, услуживал мне, а я была в полубессознательном состоянии. Температура, как обычно при сыпном тифе, доходила до 40 - 40,5°. Все время был бред. Мне рассказывали, что я большей частью молилась о брате, потом бредила о сестрах, говорила, чтобы они отдохнули, бредила о каком-то санатории, куда хотела их поместить, и 1 еще какие-то заботы...
В момент прояснения я чувствовала, что мне плохо и я умру, просила позвать священника и причастилась. В это же время, молясь, подтвердила свой обет поступить в монастырь, только это я сделала про себя, находясь в сознании. Потом просила сестер и студента, чтобы они ничего не сообщали брату, когда я умру. Думаю, как тяжело на фронте в окопах, это и передать невозможно, а здесь еще он узнает, что я больна или умерла. Прислали к нам на смену какого-то доктора еврея. Меня навещает наше начальство, доктор Суворов. Наступает кризис: ни у меня, ни у окружающих уже нет надежды. Помню, настал канун Крещения, я вспомнила, что пост и сказала, что не буду есть скоромное, да мне ничего и не хотелось; они сделали что-то постное и, мне помнится, я что-то съела. В это время напал кризис...
Сестра все старалась делать мне прохладные ванны, чтобы хоть чуть-чуть умерить такую ужасную температуру. Клала меня после на другую постель, чтобы ту оправить, и временно давала соломенную подушку, как и для всех больных. И я испытала, что значит больному лежать на соломенной твердой подушке. (Хотя мы тяжелым больным всегда клали ватные маленькие подушечки.) И вот, когда я стала приходить в себя, я стала плакать и говорила: надо непременно для больных завести мягкие подушки, - и просила, чтобы их покупали.
Стала я поправляться, но очень медленно, мне было все противно, И потому я сказала сестрам, чтобы они не спрашивали меня о еде, а когда придет время, просто приносили полчашки молока, и я, не думая, выпью: так легче. Студент не выдержал, видя меня во время кризиса в отчаянном положении, и сообщил в армию: на третий день кризиса приехал брат. Я просила его не целовать меня и очень близко не садиться. Все-таки он был утешен, что кризис благополучно прошел. Я его упросила поскорее уехать: только, чтобы он воспользовался отпуском и съездил к своим в Нижний Новгород. Оттуда брат написал мне, что Женечка сказала: «Тебя тетя прислала к нам?»
Приезжал навестить и Шереметьев, сел около меня и чайной кружечкой кормил клюквенным киселем. Когда я стала немного поправляться, он приехал опять и пригласил меня для поправки к нему на дачу, в Кисловодск. На даче у него только маленький сын с бонной. Я стала, было, отказываться, но он так настойчиво говорил, что если я не поеду, то они с женой на меня обидятся. Суворов тоже часто приезжал и, когда я уже, хоть в подушках, могла сесть, он снял ас, меня на постели в подушках, а кругом все остальные сестры и братья. (Но все эти фотографии у меня пропали.)
Сестра Богданова, молоденькая (но не та, которая жила со мной в одной комнате), окончившая высшие курсы в Киеве, всегда меня сопровождала, когда по каким-нибудь делам я ездила в Управление Красного Креста; ее там называли моим адъютантом. Она мне сказала (теперь уже всё продезинфицировали, сыпной тиф прошел, только от слабости я еще лежала, но уже в своей комнате): «Теперь я поняла, что если будешь о других заботиться, то и о тебе позаботятся. Знаете, ведь целая кипа телеграмм, каждый день запрос о вашем здоровье».
Только когда я стала поправляться, мне сказали, что заболел и умер тот санитар, который все время работал со мной, такой самоотверженный и ловкий. Как мне его жаль! Господи, упокой его душу!
У сестер было недоверие к новому врачу: он что-нибудь назначит, а они прибегут - разве можно столько лекарств давать? Он ужасно много прописывал, и это смущало сестер. Они даже говорили ему: «Наш врач так не делала, не нагромождала столько лекарств зараз». А он на это: «Да, это она придерживается немецкого направления, а я французского». Но он мало был опытен в медицине. Хотя и учился на медицинском факультете во Франции, но у нас в России был лесопромышленником. А на войну был призван, как военнообязанный.
Стала я подниматься, но суставы в ногах еще не окрепли: сестры попросили меня пойти поужинать вместе с ними. Я попробовала, но нервы мои были еще так слабы, что другая обстановка, более шумное общество и разговоры на меня очень подействовали. Заболела сильно голова, чувствовалось, что мне еще рано выходить.
Приехал Шереметьев, чтобы уговаривать меня ехать на Кавказ, прислал автомобиль, сопровождающую сестру, и я поехала до Киева. Телеграмма туда была дана Шереметьевым. Меня встретили один профессор и доктор. На станцию они приехали тоже на автомобиле, подарили букет цветов. Мне даже совестно сделалось, - зачем они мне такую честь оказывают. Подъехала к главному учреждению Красного Креста, где мне назначен был отдых; а когда почувствую, что отдохнула, то чтобы сказала, и для меня будет купе в Кисловодск. Скоро дали для меня купе, и я уехала. Назначенная сестра проводила меня.
Дачу Шереметьев нанимал очень хорошую, удобную тем, что из ее калитки шли тропинки, чтобы подниматься в горы. Время было хорошее, конец февраля. По слабости сердца много ходить я еще не могла, но пройдя до первой скамейки, садилась и любовалась на блестящие снеговые вершины Эльбруса и Казбека. Погода все время была прекрасная, безоблачное синее небо, в высоте парили орлы. Как-то один парень проносил мимо меня убитого орла, и я рассмотрела его: когда он поставил орла на лапы и, взяв за шею, вытянул кверху, то голова орла оказалась выше парня. Каждый день я приближалась к следующей скамейке.
В доме у нас были: мальчик - сын Шереметьева (лет семи или восьми), его бонна, потом девушка, которая убирала комнаты, и старик повар. С мальчиком занимался гувернер, но он был приходящим. Атмосфера здесь была религиозная. У мальчика на спинке кроватки был образок и золотая дощечка с молитвой святителя Филарета121. Во всех комнатах - иконы; был заведен такой порядок, чтобы мальчик утром и вечером молился.
Повар был уже стар, больше шестидесяти лет. Когда-то он служил поваром на яхте, которая плавала по финляндским шхерам. Конечно, он был очень искусен в своем деле. Бывало, хочет непременно, чтобы я ему сказала, что мне приготовить. Скажу что-нибудь самое простое, а он сделает так вкусно, что и не поймешь, что это именно то самое.
После болезни я была еще очень слаба. Начнешь утром застилать постель и надо несколько раз посидеть. На ванны ездила на извозчике; ванны были углекислые, и я сама замечала, как хорошо они действуют на сердце. По слабости пульс ускорен, а немного посидишь в ванне, смотришь на часы - пульс становится реже.
Так я провела месяц. Бывала иногда в церкви - от нас не очень далеко было. Помню празднование в честь Феодоровской иконы Божией Матери, 14 марта. Вообще в Кисловодске я как-то не чувствовала, что я в России, много здесь чуждого. Но надо было спешить с отъездом, чтобы заехать в Нижний Новгород, где жила семья брата, и в Оптину. В Благовещенье я на стоянии Марии Египетской была в храме в Нижнем с братом, который по болезни был временно эвакуирован со всей семьей. К Страстной неделе я спешила в Оптину. Давно я стремилась туда. Там сердечно встретили меня батюшки. Батюшке Анатолию я рассказала о своем обете поступить в монастырь. На это он сказал: "Надо, надо. Вот съездишь на открытие мощей святителя Иоанна Тобольского122, посмотришь и на Алтай (я выражала батюшке свое расположение к митрополиту Макарию123 и его миссионерской общине на Алтае), и в общину, где ты жила, а может быть, там врач хороший. И в Шамордино захочешь, - хорошо. Об этом возьми благословение у Киевского митрополита124. Давно пора! Куда, - Господь на душу положит. О брате не беспокойся". Была я и у о. Сергия, который открыто носил схиму. Он мне дал листок об Иисусовой молитве и благословил образком Спасителя. "Помолитесь о брате". "Все Господь делает, как надо и как лучше, и вы молитесь: помилуй нас, грешных, да будет Твоя святая воля". "Какой мне путь избрать?» - спросила я. "Молись Богу, всегда с Богом, честно исполняй по совести все - вот путь, и радость всегда будет на душе... Война наша... Согрешили, ужасно согрешили и теперь не раскаиваются, семейная жизнь ужасная, хорошего конца не вижу... Читай ежедневно 90-й псалом: и у тебя, и у брата, чтобы он был".
Отец Феодот (благочинный) благословил нас образками: мне дал Николая Чудотворца, брату - Архистратига Михаила. Отец Феодосии, игумен скита, дал мне книжечку Е. Вороновой «Душа солдата» 125и картинку (умирающий солдат и над ним молится сестра милосердия); давая ее, он мне сказал: «Заботься не только о телесном, но, главное, о возведении души его туда (и поднял руку, указывая наверх). Непременно напоминай и заботься о причащении. Всё в руках Божиих. Ты боишься за сестер, чтобы не заболели: старайся сама быть там, где больше заразы, не допускай туда сестер».
Все это, об Оптинских батюшках было у меня в моей записной книжечке.
Батюшка о. Анатолий, конечно, больше всех надавал мне и образков, и книжек. Батюшка о. Агапит126, живший на покое и всеми отцами очень почитаемый (который написал житие старца Амвросия), благословил меня ехать на войну. Была, конечно, и у о. Нектария127.
Возвратилась в Острог, где наш отряд так и оставался. При моем приезде врач, временно назначенный, уехал. Мне неприятно было, что в мое отсутствие здесь все-таки добились своего и в наш отряд вместо того бывшего студента поместили другого, с университетским значком. Я очень беспокоилась об этом и недаром. Пользы он для отряда никакой не приносил, даже наоборот. Между прочим, я узнала, что он велел санитарам все белье, снятое с больных, бросать в яму и зарывать. А между тем, у нас было столько прачек; было сделано несколько чанов, где белье мокло в дезинфицирующих paстворах перед мытьем. При такой небрежности, вообще, чувствовалось недоброжелательство. Трудно было все это терпеть.
Приближался день Святой Троицы, и вот брат милосердия, который так заботился обо мне во время болезни, подал мысль, чтобы мы все поехали в очень древний монастырь, который находился около города Межиречье. Это было 29 мая. Церковь здесь была во Имя Святой Троицы.
К нам сюда приезжал профессор Груздев, сколько-то пожил с доктором Суворовым. Так как сердце у меня было слабое, то для подкрепления профессор прописал мне отвар цветов арники. Впоследствии, когда был большой недостаток в лекарствах, я вспоминала про арнику, ведь она у нас растет: собирали ее, сушили, и я давала больным. Приблизительно около этого времени на собрании врачей подняли вопрос о том, что вследствие войны с Германией (откуда мы и получали, главным образом, лекарственные средства: там это дело было очень хорошо поставлено) у нас на фронте может случиться нехватка кровоостанавливающих средств, например, экстракта гидрастис. И вот предложено было растение - пастушья сумка (Бурса Пасторис) - и говорили, что в Московской лаборатории уже сделали из нее экстракт. Я тоже во время недостатка лекарств собирала это растение и употребляла в гинекологических случаях и при кровохаркании. Как будто результаты были хорошие.
Пришло известие, что наш отряд и Управление Красного Креста должны прибыть в город Ровно. 1 июня мы выехали из Острога, 2-го прибыли в Ровно и нам дали назначение в местечко Рожище. Ехали на лошадях и 5-го под утро прибыли на место. Ночевали в грязной лачуге. Я не могла вынести клопов: ушла из хаты и примостилась на чемодане у порога. Прибыв утром, мы узнали, что перешли теперь в гвардию, - нас сюда прикомандировали. Потом я узнала, что это очень важное место: поблизости находится 1-я гвардия, много высокопоставленных лиц. Здесь начальство - лейб-хирург профессор Вельяминов.
Нам назначили помещение земской больницы. Для персонала - через сад - каменный дом. Земская больница была невелика, для нескольких инфекций недоставало бы места, и потому я спешно направила санитаров, приказав им делать легкие, из теса, отделения для различных болезней. Вследствие разрушений от снарядов, вокруг валялось много толя, которым можно было накрыть эти маленькие легкие постройки. Для себя я велела пристроить хибарку к стене больницы, около подъезда, а окна нашлись на чердаке (двойные рамы к зиме). На другой день нам прислали шесть больных, потом еще несколько, потом больше ста. А потом все больше и больше.
Запасали солому, чтобы никому не отказывать. В нашем распоряжении был большой навес, под который мы могли временно класть больных. Приходилось работать день и ночь. Даже удивительно, как только сил хватало. Недалеко стоял поезд, где можно было взять иконы, Св. Евангелие и духовные книги; для тяжелых больных там можно было достать подушки, о которых я так беспокоилась. Брали мы оттуда и запас красного вина. Из наших женщин-беженок одна умела печь просфоры, а санитару, который умел, заказали сделать печать, и вот у нас всегда были просфоры, которые сохранялись в погребе. С фронта батюшки приезжали за просфорами и вином, им казалось, что это так нам назначили. Женщина тяготилась очень часто печь просфоры, а я ее уговаривала, какая она счастливая, что может это делать.
В тот момент рядом не было священника, другие лазареты еще не прибыли; для больных в первое время пришлось приглашать священника с фронта, посылать за ним санитара. Увидев, что один больной очень ослабел, я назначила санитара, который бы на другой день утром привез священника. После этого распоряжения ко мне подошел один солдат, правда слабый, но еще на ногах, и попросил меня написать письмо его родным. Сели мы около столика в передней, и я спросила, что писать. Он сказал, что ему скоро придется умереть (так он чувствует), прощался с ними; поручил послать письмо и сказал мне, что хотел бы причаститься. Санитар должен был утром привезти священника, и тогда все, кто хочет, причастились бы.
Под вечер солдат, которому я писала письмо, уже умер, и я винила себя, что не исполнила его желания. На другой день утром прибыл священник, и мне говорят, что и тот больной совсем ослабел, едва ли его можно причастить. Вошли мы с батюшкой: действительно он в агонии, при последнем издыхании. Я так испугалась: неужели и этот останется без причастия. Прошу батюшку со Св. Дарами встать напротив и читать молитву, а сама тихо говорю умирающему, чтобы он причастился. Все окружающие в палате, когда мы только что пришли, говорили, что он уже не может. И вдруг - какое чудо! Батюшка произнес молитву, и больной из последних сил приподнялся открыл рот, принял причастие и сейчас же скончался.
Этот случай так поразил всех присутствующих, что они один за другим просили причастить их. А раньше, накануне и утром, никто не изъявлял желания.
Лазарет наш предназначался для нижних чинов. Уже прибыло несколько больших лазаретов. Но вдруг к нам подъезжает автомобиль с несколькими ранеными офицерами: просят их принять. Я отвечаю, что у нас для нижних чинов, а прибыли уже большие лазареты, где есть палаты для офицеров. Но они настойчиво просят принять. Скоро подъезжает второй автомобиль, с такой же настойчивой просьбой, и я приняла их всех: получилась целая офицерская палата. В моей записной книжке того времени сохранилась запись принятых мною в тот раз офицеров: Подбек, Оболенский, поручик Богутский, Борис Федорович Горленко. Меня очень заинтересовал последний, и я потом спросила его, не потомок ли он святителя Иоасафа? И он ответил мне утвердительно. Совсем молодой, очень красивый, серьезный, сосредоточенный; весь его облик дышал благородством и целомудрием. Все они были, как на подбор: симпатичные, хорошо воспитанные, из высшего общества. Как-то однажды при свидании с братом я спросила его: «Как-то переносят такие неудобства и лишения офицеры первой гвардии, где собраны люди из высшего общества, нежного воспитания?»
На это он ответил: «Такие еще лучше переносят, они убеждены в необходимости жертв и горячо относятся к делу». У Оболенского я спросила, нет ли у него родных на фронте? Он ответил мне, что его родной брат убит. И я вспомнила, что видела гроб Оболенского в церковной ограде, когда проезжала город Мехов. Этот тоже еще был совсем юноша.
Вообще, все они были такие хорошие. Я ими любовалась и радовалась, глядя на их любовь к Родине; все они были глубоко верующие. У Горленко при осмотре я заметила на спине в поясничной области очень глубокую, но уже зажившую рану, около самого позвоночника. Какая опасная рана! Как только его Господь сохранил?!
Все эти офицеры поступили к нам с различными ранениями. И вот, несмотря на нежное воспитание и большую слабость, все они, как только стали подниматься, уже спешили в армию, чтобы исполнить свой долг перед Родиной.
Работы здесь было очень много. Вокруг нас на большие пространства были малопроходимые болота, и нашим гвардейцам пришлось идти по этой топи; хорошо еще, что они все были такого высокого роста.
Бывало, двенадцатый час ночи, а больных всё подвозят. Занято все, что только еще можно занять: и сарай, и навес, и двор. Что делать? Звоню по телефону, спрашиваю в штабе у дежурного врача, куда бы поместить больных, а он недовольным тоном ворчит там у себя (но мне слышно) и обращается к профессору Вельяминову со словами: «Вздумала ночью беспокоить». А на это профессор Вельяминов ему отвечает: «Ведь мы на войне, можно ли считаться с тем, что сейчас ночь?» - и велел передать мне какой-то совет.
Так как наше место считалось очень важным (здесь отборная часть войска, высшее начальство и множество складов), то неприятель с особенной энергией устремился сюда. Как только наступает рассвет, аэропланы во множестве кружатся над нами и бросают бомбы. Чувствуется особый страх: как заслышишь звуки моторов, сердце начинает усиленно биться. Надо делать обход больных, но так трудно сосредоточиться.
Однажды, во время такого обхода подают мне приглашение явиться на собрание врачей. Никак не могу закончить обхода и сделать назначения. Не могу же я теперь идти, - продолжаю свои дела. Прошло немного времени, прибегает вестовой казак, подает бумагу: приглашение за подписью Вельяминова, и посланный еще говорит, что меня ждут на собрание. Теперь я принуждена была идти. Иду вслед за вестовым, а у самой ноги дрожат и подкашиваются. Ведь я прочла подпись Вельяминова. Он председатель собрания, и так настоятельно приглашает меня, даже велел передать, что ждут, не начиная собрания... Сколько было пережито за это короткое время! Более жуткого положения, какое я тогда переживала, не могло и быть...
Вхожу: громадный зал, длинный стол с людьми. По близорукости своей никого не могу разобрать. Навстречу мне вышел Шереметьев, он предложил мне руку и повел к своему месту. Слева от него сидел профессор Вельяминов, а справа он указал место для меня. Страх меня не покидает. Что-то будет? Началось собрание. Слышу, разбирают общие вопросы, относительно оказания медицинской помощи в нашем положении. Профессор Вельяминов задает вопросы врачам, но, видно, не удовлетворен их ответами. Тогда он вдруг обращается ко мне и говорит: «А как об этом думает доктор Оберучева?» Я ответила, как думала. «Вот именно так, так следует поступать».
Возникает опять новый вопрос. Сама я не вмешиваюсь в прения, а Вельяминов опять обращается ко мне, и каждый раз выходило так, что мой ответ совпадал с его взглядом, он все время одобрял мои ответы. Врачи настаивают, что на одного врача должно быть не больше тридцати больных или раненых, я же не могу допустить, чтобы больных или раненых не принимали только потому, что у меня тридцать больных.
Так я думала и поступала. При первом нашем вступлении в Рожище мне сообщили, что надо приготовить не менее ста кроватей для больных...
Конечно, я не особенно входила в разговор, а только кратко отвечала на вопросы Вельяминова. Он был так поразительно внимателен ко мне, что вся моя недавняя тревога прошла и сердце успокоилось.
Собрание окончилось, начальство все разошлось. Вообще, у врачей самое первое желание - это заслужить орден Станислава, так как он, кажется, дает личное дворянство и еще многие преимущества. И теперь они на мой счет говорили: «Здесь Станиславом пахнет». Этим они намекали на особенно хорошее отношение ко мне Шереметьева и Вельяминова.
Наступило 9 июня, канун назначенного дня, как я знала, открытия святых мощей Иоанна Тобольского. Как справилась с главными делами, зову санитара и поручаю ему пойти во все уже прибывшие сюда лазареты и узнать, где будет служба по случаю открытия святых мощей? Санитар возвратился с таким ответом, что нигде не думают служить; он как раз был в том здании, где собрались священники всех прибывших лазаретов. Один из них, который прибыл с сибирскими полками, сказал: «Я служил бы, если бы была церковь, а разобраться нам долго, мы еще не так давно прибыли». Тяжело мне было это слышать, в душе загорелось желание почтить такой великий день, и я спросила санитаров, смогут ли они за ночь построить алтарь, и мы пригласили бы того сибирского священника, который высказал желание служить. Они ответили, что надеются за ночь построить и что им тоже хочется.
Недалеко от нас было чешское кладбище. Ворота к нему и некоторые памятники изготовлены из молодых сосен, покрытых красноватой корой, и тоже молодых, стройных березок, с их бело-серебристой корой. Вот из таких-то молодых деревьев и окон (вторые рамы, которые стояли на чердаке больницы) санитары за ночь сделали посреди сада алтарь. Поставили местные иконы Спасителя и Божией Матери, которые достали в поезде...
Сибирский священник, которому мы еще накануне дали знать, что готовим церковь, очень был растроган. Достал из обоза завесу на Царские врата, и вообще все к службе, сосуды, облачение. Наутро алтарь был готов, священник с санитарами принес завесу, которую и повесили. Свечей взяли несколько фунтов, а чтобы не гасли на воздухе, скручивали по нескольку вместе и так ставили около местных икон. Вся передняя стена алтаря, т.е. иконостас, сплошь была покрыта цветочками с соседнего поля. Служить приготовился о. Иоанн сибирский, а другой, очень хорошо знающий пение, собрал хор из санитаров нашего и других лазаретов. Погода была прекрасная, всех больных вынесли на кроватях-носилках и поставили полукругом перед алтарем. Трудно передать, какое у нас было торжество. Певчие пели так хорошо. У всех был особенный подъем духа. Только во время службы из других лазаретов, из городского союза приходили несколько раз врачи с какими-то вопросами. Я чувствовала, что меня хотят чем-нибудь отвлечь, но это им не удавалось: я кратко отвечала и не уходила.
Из офицерской палаты, кто мог, все пришли, а слабых принесли: и они усердно молились. Все были довольны, что вышло такое торжество. Батюшки были в восторге, о. Иоанн так хорошо служил! Он подарил мне Святое Евангелие с надписью: «В память о храме во имя святителя Иоанна Тобольского». И ниже написал: «Просвети ум мой светом разума Святаго Евангелия Твоего; душу любовию креста Твоего; сердце чистотою словесе Твоего; мысль мою Твоим смирением сохрани и воздвигни мя во время подобно на Твое славословие»128.
Не могу нарадоваться на наше доблестное воинство: едва поднимаются с постели, еще не вполне окрепли, а уже спешат в часть. Также и эти юноши-офицеры, едва только поднялись, поспешили на фронт.
Был налет аэропланов, бомба попала в сарай, где были лошади, и все двадцать пять наших лошадей погибли. Нам сейчас же доставили других.
Вечер, готовишься к ночи, надеваешь все чистое, надеваешь платье, чтобы быть наготове: со страхом ждали ночного налета, но этого не было; всегда начиналось только с четырех часов утра.
И вот, летят аэропланы. Но еще так рано, и иногда еще полежишь. Но вот наступило 31-е июля. Опять на рассвете, часа в четыре или раньше, я заслышала в своей тесовой, приткнутой к стене больницы хибарке эти страшные звуки моторов. Подумала я: «Что же я лежу, мне ничего, я здорова, но каково же больным? Им ведь особенно страшно»,— и я вскочила и стала завязывать косынку на голове. В этот момент раздался страшный оглушительный треск. Вокруг меня сплошь пламя! Слышу отчаянный крик больного из соседнего барака, бросаюсь сквозь пламя по направлению к своей выходной двери, ничего не вижу. Бегу в соседний барак на крик и вижу больного доктора Ефимовского в ужасном виде: глаз его вырван из глазницы и висит над щекой, рука окровавлена и исковеркана. Кричу дежурной сестре: «Перевязочный материал!» - а она, не помня себя отвечает: «У меня ничего нет». Между тем, как у нас шкафы и сундуки наполнены перевязочным материалом. Наконец, пришла в себя и несет. Спешу перевязать доктора, чтобы он не сразу заметил, что с ним произошло.
Сейчас же надо снова ожидать налета, надо спешить, чтобы спрятать больных хотя бы в лес. Говорю санитарам, чтобы они брали больных на носилки и шли за мной, но они так напуганы, что не сразу соображают, и одни никак не могут идти. Надо идти впереди и настойчиво говорить им. Идем спешно к ближайшему лесу, санитары оставляют здесь больных и идут за другими. Только в лесу я почувствовала боль в ноге, какое-то жжение, как от горчичника: вся нога облита, посмотрела и увидела, что весь башмак в крови. Здесь около леса стоял английский хирургический лазарет. Я вошла туда, и мне сделали перевязку, но, несмотря на ранение, обращать внимание на боль некогда, надо спешить, надо хлопотать, чтобы больных увезли с этого места, оставлять их здесь нельзя. Бегу в свой лазарет, вижу около моей хибарки, шагах в трех, лежит убитая лошадь и на ней всадник. Он совершенно изуродован, лицо неузнаваемо, мундир на груди разорван, обнаженное сердце видно из грудной клетки, а за ним лежат на земле дверь моей хибарки и выбитое окно, на пороге - убитая собака. Кровать моя железная согнута, подушка прорвана и из нее виднеется пух; икона Божией Матери Тихвинская, на жести, благословение о. Александра Зыбина (в Ревеле), лежит на полу, а она висела на спинке кровати. Образ пробит пулей из бомбы, лики на образе не испорчены, пострадала только одежда Божией Матери. Пуля валяется рядом. Налет прекратился. Попросила иеромонаха отслужить благодарственный молебен за спасение наше. Поставили столик и на нем икону Тихвинской Божией Матери, которая на себя приняла весь удар. Батюшка бледный, дрожащим голосом произносил слова молитвы.
Оказывается, в главном штабе Красного Креста уже узнали о моем ранении: в то время, как я провожала больных в лес, к нам подъезжал автомобиль с докторами из Красного Креста; среди них был и доктор Суворов. Они приезжали, чтобы навестить меня, и потом шутили: «Приехали, чтобы навестить раненую, а ее и на автомобиле не догонишь».
Когда мы молились, доктор Суворов делал снимки всех нас и моей полуразрушенной хибарки.
Что за ужас с доктором Ефимовским! Он еще бедный не знает, какое его постигло несчастье.
Надо было идти хлопотать о поезде для больных и раненых, чтобы им не дожидаться завтрашнего утра, когда снова будет налет. Уже под вечер иду на вокзал, и вдруг начался новый налет, еще ужаснее. Мне надо было пройти большое поле; кругом рвутся бомбы, я стала на колени, склонилась до земли и жду смерти, а кругом рвутся бомбы, пулеметы трещат... Там и сям в отдалении слышу рыдания... Прошло несколько минут, стрельба прекратилась, наступила полная тишина, и я подняла голову. Славу Богу, осталась жива, надо скорее идти дальше на вокзал. Заказала там несколько вагонов для моих больных и пошла за ними, за больными: они спрятаны в лесу. Всю ночь с факелами рыли блиндажи, т.е. делали такие рвы, чтобы человеку можно было бы пройти согнувшись; поперек шпалы (были запасные около железной дороги) и сверху засыпали толстым слоем земли.
К четырем часам отвезли на вокзал последних больных. Во время налета влезали в блиндаж, но это ужасно неприятно, там такой страх: тесно, и кажется, что не выскочишь оттуда. Ждем распоряжения. 1-го все эвакуировались, ехали на лошадях, дорогой около нас падали стаканы из орудий, пришлось останавливаться...
Приехали 5-го в Луцк, остановились в Архангельском лазарете, пошли ко всенощной в собор. Опять налет, в то время, как мы были в храме.
С 9-го начался прием в наш лазарет, на сто пятьдесят коек. На кладбище в Луцке великолепный памятник, мраморная доска и надпись. Надпись с этого памятника я записала себе в книжечку, чтобы знающему человеку дать перевести (но не пришлось). Вот она:
«Остановись, путник!
Холмы эти покрывают врагов,
достойных удивления,
жизнь свою в великой войне
за отечество и любимого
Императора положивших.
Недавние враги,
здесь пусть с благодатию
покоятся они соединенные.
Прощайте, благочестивые души!»
В Луцке больных за два с половиной месяца было около четырех тысяч. Тяжелые оставались у нас, более легких распределяли по другим лазаретам. Из поправившихся больных оставила себе в помощники двух фельдшеров.
Просили меня вести запись, какой процент умирает от сыпного тифа: в этом мне помогали фельдшера. Они посчитали и оказалось, что смертных случаев только два с половиной процента, удивительно мало для такой тяжелой болезни; к тому же надо принять во внимание, что у нас оставались только самые тяжелые больные. И вот Господь подал такую помощь.
От дизентерии умирало в несколько раз больше. Доктор Сергей Васильевич Суворов, начальник всех отрядов нашего фронта, сделался нашим близким человеком. Он считал наш отряд особенно для себя родным, часто нас посещал, часто обедал с нами. И вот однажды за обедом он сказал: «Александра Дмитриевна, моя просьба к вам: дайте слово, что если я заболею, вы возьмете меня в свой лазарет. Я знаю, вы скажете: «Ваш отряд для нижних чинов, здесь нет тех удобств, как в других лазаретах», но я прошу вас и надеюсь, что вы по доброте своей найдете для меня уголок. Дайте же мне свое слово».
Какой-то печальный он был в этот раз. И вот, через несколько дней присылает за мной своего денщика в экипаже: он заболел. Порядочно было ехать городом до его квартиры. Вхожу, там уже несколько врачей, один профессор из Городского Союза - Бернштейн (или вроде этого фамилия), и еще два врача.
Сам доктор Суворов в страшном жару. Увидев меня, схватил за руки, начал целовать - он был в бреду: «Спасите меня, спасите, возьмите к себе...»
Врачи с удивлением смотрели на все это и переглядывались между собой с какой-то двусмысленной улыбкой. Дверь была открыта, перед подъездом стояла карета Красного Креста, профессор приказывал поскорее перенести больного и говорил: «Разве можно основываться на словах и просьбе бредящего больного?» Больной рыдал, его едва оторвали от меня и увезли. Вот и просьбы его и мое обещание! Но что я могу сделать? Написать письмо к профессору Груздеву (который был консультантом по нашему фронту), - он, конечно, горячо бы принял к сердцу все, что касается доктора Суворова. Я недавно получила письмо от него из Одессы; он уже занял там свою кафедру профессора терапии, приглашает нас с доктором Суворовым приехать к нему погостить и отдохнуть. Но что же он может сделать из такой дали?! Мне пришлось просить помощи у доктора Мефодьева, начальника Архангельского лазарета. Поехала к нему и рассказала о горячей просьбе Суворова лечиться в нашем отряде и о его слезах. Доктор Мефодьев принял это очень близко к сердцу. «Какое значение имеет доверие к врачу! Он знает вас и доверяет, это дает ему спокойствие, которое так необходимо при столь опасной болезни, надо обязательно уважить желание больного».
Ему показалось очень странным бесцеремонное поведение профессора Б. Мы поехали с доктором Мефодьевым в Управление Красного Креста и там без лишних предисловий сказали, что надо безусловно исполнять желание больного. Мы приехали вместе в лазарет Городского Союза и передали мнение Управления Красного Креста, которое полностью совпадало с нашим. Они ответили, что не согласны бредящего больного перевозить и не отпустят его. Доктор Мефодьев был страшно удивлен, и мы должны были уехать ни с чем. На душе у меня было тяжело. Оставалось только молиться. На другой день, 25 сентября, я вспомнила, что сегодня день преп. Сергия, его день Ангела, наверно. Я спешно, чтобы не опоздать, обошла палаты и пошла в церковь, которая была рядом с нами. Обедня уже кончилась, и я подала записку на молебен - о болящем Сергии. Молилась я, чтобы Господь сделал для него все лучшее. Молебен еще не окончился, как уже подъехал в экипаже денщик Сергея Васильевича: «Доктор просит вас поскорее». Вообразите мое положение: помочь ничем не могу, а главное - каково отношение тех врачей!..
Положила в карман куртки бумажный образок преп. Сергия, а крестики серебряные всегда были во множестве у меня в карманах. Забежала в свой лазарет распорядиться сестрам, где я буду, и мы поехали. Застала я доктора в ужасном состоянии, видно, сильный жар; он охватил обеими руками мою руку, стал плакать и говорить, что не отпустит меня. Врачи стоят на довольно большом от него расстоянии и говорят: «Он не хочет брать от нас никакого лекарства, уж вы сами дайте ему. Сестру не подпускает, чтобы поставить термометр». Видно, болезнь в самом разгаре: по всему телу сильная сыпь, состояние возбужденное. «Мне с вами надо поговорить, - дрожащим голосом говорит больной, - а вы (обращаясь к врачам) сейчас же уходите, а то я вам бороды порву». Господи, что он говорит, как я боюсь за него, ведь на него и так многие озлоблены, а в этом отряде все - доктора, сестры, санитары. Все сейчас же вышли и затворили дверь.
Я стала уговаривать Сергея Васильевича, чтобы он успокоился, поправляла ему подушки и тем временем надела на него крест. И вот, он мне сказал: «Я чувствую себя совсем слабым, верно, умру, но ведь я не говел уже пятнадцать лет. Ведь я, окаянный, в то время когда после вашего ранения был молебен и вы все молились, - а я снимал фотографическим аппаратом вас и вашу полуразрушенную хибарку. У меня и креста нет...» «Я надела вам, вот крест». Он схватил его и начал целовать. «Вот вам и образок преподобного Сергия»... И он начал молиться и целовать его: «Скажите священнику, чтобы он приехал с Дарами, а вы не отходите от меня, я боюсь, что не дождусь его».
Я пошла к телефону и попросила, чтобы сестры сказали священнику немедленно приехать с Дарами. Не отходила от телефона, по мне не ответили, что священника нет, он приедет только к четырем часам.
Сергей Васильевич стал опять умолять меня не отходить от него. «Будем молиться»... Я стала на колени около его подушки, и он начал вслух молиться, каяться. Он рассказал мне, что его отец - протоиерей в Ташкенте. Он был в таком возбужденном состоянии, все плакал и молился. Не знаю уж, что врачи и сестры думали, только они все это время не показывались. Приехал священник, и Сергей Васильевич так каялся, а потом с умилением принял Св. Дары. Мы уговаривали его отпустить меня, обещали, что я скоро приеду. Не знаю, как только мне удалось уехать?! Но каково было мое настроение. После тех слов, с которыми Сергей Васильевич обращался к врачам, можно ли было ожидать чего-либо хорошего? Страшно было за него, разве могут ему простить все эти оскорбления?..
Ехала я и в ужасе перебирала в своем уме различные мысли. Наконец, остановилась на одной...
Недалеко от Луцка был аэродром. Не знаю, каким образом, но вышло так, что я полностью обслуживала его, т.е. лечила всех летчиков; то они сами приезжали, а иногда, когда было необходимо, я сама их навещала. Большей частью это были французы; они были со мной очень любезны, говорили, как бы они хотели и со своей стороны чем-нибудь мне отплатить. И вот теперь я решила, не заезжая домой, отправиться к летчикам и попросить у них легковой автомобиль, где можно поставить носилки: чтоб нам его прислали завтра утром пораньше.
26-го, рано утром, автомобиль прибыл к нам, на него поставили носилки, я назначила двух ловких санитаров и сестру; все мы поместились вокруг носилок и понеслись по городу в больницу. Все были предупреждены, как поступать: я шла быстро вперед, не оглядываясь по сторонам, за мною - все они. Первой подошла к Сергею Васильевичу я и тихонько сказала ему: «Мы вас берем к себе, не бойтесь, молчите». Сестра набросила ему теплый халат с капюшоном, а санитары ловко подхватили его и понесли. Я шла за всеми ними и успела увидать, что санитары и сестры выглядывали из полуоткрытых дверей, но, вероятно были так поражены, что не могли сообразить, что происходит. Мы быстро уехали, так что никто не произнес ни одного звука. У нас уже была готова ванна; из ванны больного перенесли в палату и позвали священника, который с этих пор, по желанию больного, ежедневно приходил причащать его, пока он был слаб. Конечно, он был очень доволен, успокоился, и это хорошо на него подействовало.
Когда мы его брали, у меня (при виде такого ужасного его состояния) было мало надежды на выздоровление, и я ожидала для себя страшных упреков за все это рискованное дело. Но Господь утешил нас: больной стал поправляться. На третий или четвертый день не выдержали и из лазарета Городского Союза прислали женщину-врача - узнать, жив ли доктор Суворов: у них тоже, кажется, не было надежды. Она с такой двусмысленной улыбкой что-то говорила. И потом спросила меня, что это значит, что в наш маленький, для нижних чинов, лазарет стремятся и офицеры. (В это время, кажется, подъехала группа офицеров, просили принять их.) «Как вам удается доставать необходимые продукты?».
Я рассказала ей, что с вечера говорю санитару-повару, какая нам нужна пища, а другого санитара посылаю с деньгами чуть свет верхом по окрестностям - доставать нужные продукты.
Когда доктор Суворов стал поправляться, он сказал мне: «Дайте мне какую-нибудь книжку на ваш вкус». Но мне совершенно некогда было подумать, и я сказала: «Вот сестра Богданова, она вам найдет». «Нет, я очень прошу, чтобы вы сами выбрали». Я принесла ему Евангелие. Он очень обрадовался, прижал книгу к своей груди и начал ее читать. Но он был еще очень слаб. Больных было много: я могла только мимоходом посмотреть его пульс и бежать дальше. И он мне как-то сказал: «Хоть когда-нибудь вы бы около меня присели и что-нибудь мне рассказали».
Вот однажды я присела и стала ему рассказывать об Оптиной пустыни. Он так заинтересовался, что дал слово: как поправится, так поедет туда.
Ему хотелось остаться в нашем отряде до полного выздоровления, но этого нельзя было сделать: полагалось отправлять дальше. С сожалением, но мы отправили его в Житомирский лазарет, кажется, 4 ноября. Помню, у нас в офицерской палате оставалось еще несколько тяжелых больных.
Да, я еще не сказала, как отнеслись к нашему лазарету и ко мне лично врачи после всей этой истории с похищением доктора. Я уже говорила, что моя обязанность была ставить больным диагнозы распределять их по другим лазаретам, находящимся в этом гор Обыкновенно каждый лазарет должен был ежедневно, утром и вечером, присылать вестового с сообщением, сколько у них свобод мест. А теперь, после этой истории, куда бы ни послала, присыла обратно с ответом, что в палате ремонт. Попробовала сама съезди и увидала, что палата пустая, а посередине стоит ведро с известью
Ну разве можно так во время войны, когда, бывало, за ночь приготовишь палату на сто больных...
По случаю зимы бои затихли, фронт наш переместился, и должны были передвигаться. Можно было воспользоваться э временем: поехать повидаться с братом, которому предложили о дых. Ему сказали в штабе дивизии: "Вы Михаил Дмитриевич, столь времени в окопах без всякой передышки, вам надо отдохнуть. М вам дадим почетную должность - председателя военного суда, и вы отдохнете с семьей". Семья его была около Ревеля, и его туда назначили.
Мне тоже дали отпуск, и я поехала. В Киеве остановилась в гостинице Покровского монастыря и пошла в Главное Управление Красного Креста: так полагалось, когда едешь с фронта. Вхожу в Управление, здороваюсь и слышу кричат: «Сергей Васильевич, Сергей Васильевич, вот спасительница ваша, идите!"
Выходит доктор Суворов, мы с радостью здороваемся. Он уже окончательно поправился, и ему дают отпуск. Мы с ним там поговорили, он не забыл про Оптину и хочет туда ехать, у него уже билет взят, зовет и меня. Хорошо бы, если бы и я собралась, мы бы завтра и выехали. Окончательного ответа я не дала, но сказала, что если решу, то вечером скажу. Поднялся ветер, и я решила почему-то не ехать вместе; подумала: поеду лучше одна, так и сделала. Поехала прямо к брату, так как если я задержусь, то не успею приехать к празднику Рождества Христова.
Брат жил с семьей в дачной местности (станция или две от города), в каком-то имении: там расположена та часть, к которой он был прикомандирован.
В Ревель я приехала 21 декабря, пошла в монастырь, узнала, что батюшка о. Александр Зыбин умер, а матушка его Любовь Петровна уехала в Вятку и там устроила приют для детей.
Славу Богу, у брата все благополучно. На сочельник полковой священник служил всенощную в роте, а у нас молебен и панихиду. Уголок с образами мы хорошо убрали елками. Это имение называлось Пелькуль, в четырех верстах от станции Ладензе по Балтийской жел. дороге.
1917 год
2 января, в день преп. Серафима, я выехала и поспела в Николаевскую церковь на обедню. Поминала там всех своих и им одну просфору отправила.
По преданию, святитель Арсений (Мациевич) 129погребен под алтарем этой церкви.
Поезд отходит в пять часов вечера, едва успела. В городе встретила буддийского монаха. Я обратила на него внимание, потому что был сильный мороз (я даже пошла в город, потому что нужно было купить для себя что-нибудь теплое), а он - босиком и в сандалиях. Высокого роста, с рыжей окладистой бородой, вид благообразный, лицо приветливое; на голове красная шапка, одежда желтая, а сверху теплое широкое пальто, вроде плаща..
Вот я и спросила его, откуда он? "Из Петербурга, там есть буддийский монастырь, в Новой Деревне". Он разносит книжки и дал одну мне. На первой странице его портрет. Он сказал, что был в войске против немцев.
«Немцы - наши враги, они везде вредят нам своими миссионерами. Нас называют язычниками (улыбнулся при этих словах), а мы любим природу и ей покланяемся. Мы покланяемся солнцу и огню». «Посмотрите на наши монастыри, - сказала я, - и вы будете христианином. Посмотрите хоть Оптину пустынь». Он, кажется, ответил, что монастыри видел. Прощаясь, снял шапку и приветливо поклонился до пояса... Жаль мне было его... В его взгляде, в его лице так много духовного, и вот, в таком заблуждении.
В Петербурге зашла только в Казанский собор, приложилась к чудотворной иконе и купила несколько книжек.
В Москве не успела никуда, только переехала на другой вокзал и дала знать по телефону в гостиницу "Боярский двор"; через полчаса ко мне приехала бывшая моя соученица по Московскому Александровскому институту Люба Шульц, а теперь мадам Прибыткова. Рассказала мне, что вышла замуж, муж ее идеальный человек и что она так счастлива, что и передать трудно: религиозный в высшей степени, служит в банке.
Скоро надо было садиться в поезд. В Киев приехала 5 января на Крещенский сочельник, хотела - прямо в резерв (для сестер), но на всякий случай зашла в Покровский монастырь. Какое счастье: Матушка Евдокия согласилась пустить. Уже семь часов, поскорее в церковь. Еще застала службу и напилась св. воды. Такая радость на душе! На другой день к обедне. Потом в св. Лавру. Заходила к нашим родственникам. Здесь жила жена Николая Михайловича, командира полка, недавно убитого в битве под Праснышем; у них три дот две из них на фронте - сестрами милосердия. Но мне тяжело у них быть - они неверующие, почитают Толстого, считают его христианином. Семья большая, приглашают меня у них останавливаться. Н мне тяжело. Нет, больше не пойду.
В Лавре ходила по пещерам. Слава Тебе, Господи, что удостой меня! Перед исповедью пошла в пещеру к святителю Павлу Тобольскому. Как-то особенно трогательно у этой гробницы. И подходят ней страждущие люди без конца, идут и идут излить свое горе святителю.
На исповедь ходила к старцу о. Алексию, который строго сказал мне, чтобы по возвращении с войны сейчас же поступала в монастырь.
В Покровском монастыре - игуменья София130. Священник главный - отец Дмитрий - очень хорошо говорил проповедь.
М. Евдокия, старшая по мастерской, сшила мне платье. 16-го выехала из Киева. 17-го была на станции Мироновка, чтобы оттуда 1 в город Богуслав, где при женском монастыре жили мои знакомые (по Люблину) - Бессоновы. Из Люблина они переехали по случаю войны. Он с женой и дочерью поселился здесь. Матушка игуменья Анатолия предоставила им две кельи. Их сын Гермоген, только что окончивший гимназию, был убит на войне в одном из первых боев.
Родители приняли смерть своего любимого сына, как истинные христиане. И когда, говоря про кого-то из убиенных на войне, я выразилась, что вот он погиб, то старик отец сказал: "Разве можно смерть на войне считать гибелью, наоборот..." Не помню, как он выразился, но только с великим благоговением.
28-го прибыла в г. Черновцы в одиннадцать часов утра. 29-го в воскресенье - у обедни в резиденции румынского митрополита. Солдаты хорошо пели. Сам митрополит лечился в Карлсбаде, там и остался во время войны: так объяснил нам сторож. Здание в мавританском стиле, роскошное, сказочно красивое. В покоях митрополита - ковры, зеркала. Смотрела залы, где заседает синод, где разговляется духовенство на св. Пасху. Вход в парк - арки и колонны - все очень красиво. Стены, колонны выточены из камня, крыша черепичная, как бисером вышита. Все здание кажется совершенно новым, а оно стоит уже шестьдесят лет. Строилось двадцать. Есть несколько картин духовного содержания, несколько портретов. В залах везде бюсты императора Франца Иосифа131, его брата, жены Марии Терезии. Здесь же рядом и Духовная Академия. Две церкви: одна - в Академии, другая - в покоях митрополита, небольшая, вся устланная коврами, во имя святых апостолов Петра и Павла. Духовная Академия - такое же роскошное здание, слева. Там библиотека, и на полках надшей латинскими буквами. Лежат какие-то журналы, есть и русские: «Русский паломник», «Церковный вестник»132 и другие. Справа - общежитие для студентов. Двор весь выстлан галькой, красивая громадная решетка, цветники. В парке - фонтан, беседка.
Священники румынские с бородами, но волосы подстригают, и бороду тоже немного.
В Черновцах и везде в Буковине нет совсем ничего, напоминающего о России: язык немецкий, румынский и еврейский. Видно, политика австрийцев тщательно искореняла все русское. Русские войска все, что принадлежало Церкви, и вообще неровное, тщательно оберегали, ни к чему не прикасались. Когда страиваешь: не здесь ли такой лазарет? Отвечают: нет, это здание церковного ведомства, оно неприкосновенно.
Против нашего лазарета была православная церковь, румынское богослужение - на румынском языке. Очень древняя оригинальная архитектура. Западных дверей нет, сплошная стена, только с севера и с юга маленькие дубовые дверки. Внутри церковь полутемная, узенькие, длинные овальные окошки; четыре четырехугольных колонны; стены расписаны живописью по камню, которая хорошо сохранилась. Местные иконы, как у нас: Спаситель, Божия Матерь, Святитель Николай во весь рост, Иоанн Креститель с чашей, в чаше Младенец. Царские Врата - сквозные, завеса так же задергивается. Перед иконостасом, отступая аршина на три, из резьбы протянуто вместилище для свечей на высоте человеческого роста и гирлянда цветов.
Храм, по словам священника, основан в 1456 году133 воеводой Александром Добрым. Много плит с надписями имен погребенных. Здесь есть образ с надписью: «Святой великомученик Иоанн Новый, иже в Сочаве».134 Говорят, что мощи св. Иоанна Сочавского уже увезены в Вену.
Нашла свободное время, ездила в Сочаву. Отправились мы с одной сестрой (монашкой), подъехали к монастырю, где были мощи св. великомученика Иоанна. Через двор прошли в архимандритские покои, спросили архимандрита. К нам вышел приветливый пожилой монах, архимандрит Иннокентий, разрешил нам переночевать в монастырской гостинице. Пригласил в свою келью и стал с нами говорить на малороссийском языке в смеси с польским и румынским (он румын). В теперешнее военное время, дочь его (беженка, ее муж на войне) приехала и поселилась у него с детьми, а в обычное время он этого, конечно, не разрешил бы. Дал мне книжку на немецком языке о древнем храме в Буковине и о храме Святителя Николая Чудотворца в Радовице, где мы в настоящее время пребываем. И еще книгу - «Литургия» на малороссийском языке (Брынзи). Ночевали в монастырской гостинице: все так аккуратно, чисто.
Храм очень красивый, черепичная крыша напоминает постройки в Черновцах. Здесь стоит рака, где были мощи св. великомученика Иоанна Нового, а теперь только образ великомученика на крышке раки. Я просила отслужить после обедни молебен св. великомученику (конечно, служба была на румынском языке). Купила его образ. После видела, как соборовали одного болящего: что-то много священников.
По возвращении в Радауц узнала, что наше главное начальство здесь - лейб-медик Безродный; он женат на моей соученице по Медицинскому Институту (враче Феокритовой). Захотелось мне с ней повидаться, пошла, но не застала их дома. Прислуга потом ей сказала, что приходила какая-то монахиня. Хотя я была в обыкновенной своей одежде, на голове косынка с крестом. После мы с ней встретились и я познакомилась с ее мужем.
Напротив нашего лазарета проходили учения некоторых частей. Все были в таком блестящем состоянии, и думалось: разве с такими войсками можно не победить!? У всех была такая надежда, что во сейчас будет полная наша победа, что эта война окончится победой Православия, что Св. Крест наконец водрузится над Константинопольским храмом Софии135.
Получила телеграмму о безнадежном состоянии брата...
Если бы не Божественная служба в эти ужасные моменты, то не знаю, могла ли бы я перенести все это... Но скоро собралась и выехала. В каком-то учреждении встретила Шереметьева, полубольного, молчаливого. Получила бумагу об отпуске. Что было дорогой, тяжело и вспоминать...
Проехала Киев, Москву, Петроград; наконец, - Ревель...
Передать свое состояние не могу. Прошло более двадцати лет, но я не способна спокойно вспоминать это время. Уже Великим постом я получила в Румынии письмо от брата, где он в предвидении писал мне: "Маня хочет отложить говение до четвертой недели, а я спешу, надо поговеть на первой неделе, а то боюсь, не успею". И, слава Богу, они поговели. А потом еще: «До Благовещения ты пиши по прежнему адресу, а потом будет другой". Это было последнее его письмо. И говорить нечего, в какой скорби я застала семью. Был уже девятый день смерти, так почему-то задержалась телеграмма. Мне сказали, что хотели, требовали хоронить раньше, но Женечка (ей тогда было семь лет) так сильно плакала и кричала: "Я не дам папу хоронить, мы его любим, а тетя еще больше, она всю жизнь была с ним". И как-то задержались. Манечка заботилась, чтобы положить его в металлический гроб: он лежал в кладбищенской часовне. Было холодно, топили печку. Во время отпевания пламя бросало отблески прямо на покойника, так как помещение было небольшое. Священник служил со слезами.
Манечка рассказала мне, что в Крестопоклонную субботу брат собрался в церковь на вынос креста. Она стала было уговаривать его остаться дома, но он сказал, что как же не пойти в такой день, подошел к Женечке и сказал, чтобы она его перекрестила. В это время горела башня, в которой когда-то был заключен и страдал святитель Арсений. Пошел и уже больше не возвратился136. Израненного его отвезли в какую-то больницу, где только ночью Манечка нашла его. Через шесть дней он скончался.
Теперь надо было брать разрешение, чтобы везти. Я пошла, и мне сказали идти наверх.
Наверху за столом я увидела нескольких человек... Состояние души у меня было ужасное. Я резко потребовала у них бумагу на проезд и вагон, а чтобы провожатым гроба записали меня... Так мы и устроили. Гроб поставили в товарный вагон, где я и должна была сопровождать его. Когда еще была на кладбище, купила у сторожа старинную псалтирь, которая у него нашлась, купила несколько фунтов восковых свечей. Семью усадила в пассажирский вагон, но в этот момент Манечка сказала: "Нет, мне так тяжело здесь, мы поедем вместе с тобой". И все перешли в товарный вагон. Себе я устроила место на стульях, чтобы лечь, прислонившись к гробу. А Манечка с детьми устроилась на диване и на стульях, которые они взяли с собой.
Трудно передать, что мы перенесли во время пути. Только к двадцатому дню мы приехали на место, в Оптину пустынь. Как только было возможно, я зажигала свечку и читала псалтирь. Наш вагон, как товарный, ставили куда-то далеко-далеко в тупик, изнутри вагон не запирался, и жулики беспрепятственно вбегали ночью и похищали у нас и без того скудную пищу. С ужасом мы ждали каждую ночь. Я старалась все время читать со свечей. И вдруг, в один такой тяжелый момент, в вагон входит благообразный седой старик: он так ласково, приветливо отнесся к нам. И я попросила его не оставлять нас в ту ночь. Он пробыл до утра. В одном тупике мы стояли несколько суток, пищу нашу отняли; дети плачут, им хочется есть, а дать нечего. Я взяла кувшин, и мы с Севочкой пошли искать санитарные вагоны, чтобы там достать пищи. На вокзалах не торговали. Господь помог, к нам очень сочувственно отнеслись и дали нам еды...
Лежа около гроба, я чувствовала защиту от брата в страшные моменты, когда вбегали подозрительные люди. Надо было утешать Манечку и испуганных детей. Однажды, когда я лежала, прислонившись к стенке гроба, то во сне услышала голос брата; слов не помню и тогда даже не помнила, но знаю, что они были для меня утешительны.
Мне так бесконечно жаль было Манечку и детей, которые были так беспомощны! Дети все время были послушны и ласковы со мной, а у меня такая любовь горела в сердце, что всю душу, всю жизнь хотела бы им отдать, и я забыла о своем обете... В это время Севочка откуда-то вытащил карты и начал играть с Женечкой. А мне так сделалось неприятно: мне хотелось, чтобы все вокруг было обвеяно святыней. И я сказала: "Здесь нельзя в карты играть. Мы ведь около гроба, где надо молиться". Манечка, безгранично любя детей, обиделась на мои слова и сказала, что я отношусь к ним, как чужая. Это сразу отрезвило меня. Как будто я забыла о своем обете, в уме я уже решила всю жизнь посвятить детям, думая, что и брат одобряет мое решение, но этот случай стал как бы ответом на мои мысли. Я укорила себя за такое колебание и благодарила Бога, что таким образом Он вразумил меня.
Еще много раз приходилось искать пищи, наш товарный вагон ставили далеко от станции.
Наконец, 25 марта, в воскресенье, в день Входа Господня в Иерусалим (в этот год Благовещение пришлось на один день с Вербным воскресеньем), в четыре часа утра мы остановились на станции г. Козельска. А в последнем письме, которое я все время носила в кармане, покойный брат писал: "До Благовещения пиши по-прежнему адресу, а потом будет новый адрес".
Выйдя из вагона, направилась туда, где стояли извозчики; следом за мной увязался какой-то человек: как только я начну говорить с извозчиком, и он оказывается между нами, видно, прислушивается. Я к вокзальному входу, и он туда, вслушивается, как я говорю со стоящими там извозчиками. Никто из них, как только скажу, что в Оптину, не соглашается везти, все говорят, что вода вышла из берегов и затопила весь луг, начиная от деревни Стенино; проехать никак нельзя, разлив такой страшный, что и не припомнят такого.
Оставив своих на вокзале, я пошла лесом кружным путем. Несколько раз мне удавалось переезжать на лодке через появившиеся озера. Так удачно, что были люди и мне можно было переправиться. Пришла в монастырь, когда кончилась ранняя обедня. Подошла к архимандриту Исаакию137, попросила прощения, что мы, не спросив разрешения, прямо приехали с телом покойного брата. Отец архимандрит радушно ответил мне: "Как же, мученика мы с радостью примем и найдем ему место лучшее на кладбище". И распорядился, чтобы казначей позаботился доставить гроб в монастырь.
Казначей, о. Пантелеймон, горячо принял к сердцу наше дело, позвал рабочих и сказал им, чтобы запрягли самых высоких лошадей и непременно, во что бы то ни стало, привезли гроб до берега, а здесь будут ждать лодки с канатами.
Поспешила я опять лесом в обратный путь. Манечку с детьми оставила на вокзале. Гроб поставили на подводу, лошадь высокая, сильная, колеса особые, высокие, на другой подводе - я с кучером. Доехали до деревни Стенино. Собрался народ: говорят, что проехать никак нельзя, - а казначей нам велел ехать во что бы то ни стало. Несмотря на все уговоры, мы поехали прямо по воде. Пространство это до берега реки, конечно, не могло быть вполне ровным, там были овражки, через которые переброшены мостики; теперь это пространство представляло собой одно сплошное море; при езде лошади часто как бы ныряли, вода захлестывала их и переливалась через спину. Когда мы добрались до берега, то здесь были приготовлены две лодки на канатах, укрепленных и у того берега. Лодки должны были двигаться по канатам, сам архимандрит обо всем позаботился, отпустил своего келейника - лучшего гребца. Течение в этом году было необыкновенно сильное, поэтому и были сделаны такие приспособления.
Монастырский колокол оповестил всех и вышло много братии, внесли гроб в храм Владимирской Божией Матери.
Кажется, на другой день пришла семья покойного брата. Поселились все в Оптиной пустыни в гостинице. Такие святые дни! Ежедневно мы все ходили к утрени в половине второго ночи. Затем, отдохнув с час или полтора, шли к ранней обедне. Дети, конечно, не выдерживали и засыпали иногда на этих ранних службах, но всё же они всегда охотно вставали и просили не оставлять их, а вести с собой. Какое глубокое впечатление остается от этих ночных благоговейных служб... Перед шестопсалмием тушится большинство огней, и мы остаемся в полутьме: это всем сообщает еще больше благоговения перед таинственным, великим...
В Великую Среду, после преждеосвященной обедни, хоронили брата. Сам архимандрит участвовал в погребении, он сам выбрал место на кладбище - через дорожку от старческой часовни; еще была одна могила, а далее - могила брата, возле двух отроковиц Ключаревых (в имении которых, по завещанию их бабушки, м. Амвросии, и был основан Шамордин монастырь).
Вся братия, и архимандрит, и старцы при всяком случае выражали нам соболезнование: это невольно чувствовалось, хотя всё молчаливо, по-монашески. Конечно, чувствовали это и дети. Севочка сказал мне, что во всем здесь он узнаёт те места, которые отец им показывал в альбоме (брат составил целый альбом из одних видов Оптиной): «Папа нам говорил, что мы весной здесь будем.» Вот и правда. Опять вспоминается мне его последнее письмо, где он так положительно сказал об адресе, который будет только до Благовещения…
Идем мы по дорожке из деревни, и Женечка говорит мне: «Тетя, а что, маленькие могут поступить в монастырь?» Она, конечно, знала, что я собираюсь поступить, и спросила о себе. Заметно было, что Манечка, мать её, опечалилась и расстроилась. После этого я, конечно, избегала подобных разговоров.
На могиле у брата был поставлен тот белый крест, который Манечка заказала еще в Ревеле. К нему теперь был приделан фоник, который зажигался вечером (для этого был поставлен на кладбище особый монах). По благословению и совету батюшки Анатолия мы ходили к другим старцам: о.Феодосию (скитоначальнику) и о.Нектарию. На страстной неделе мы все (и дети тоже) пособоровались во Владимирской церкви, у общего духовника – о.Спиридона. Батюшка Анатолий на просьбу Женечки и её пособоровать, сказал: «Ну, хорошо, разочек и тебя помажет батюшка, благословляю».
После соборования о.Спиридон дал мне книжку «Помни последняя твоя». Исповедовались у батюшки Анатолия и в Великий Четверг все причащались. Я все плакала, слезы у меня лились неудержимо. Прежде я не могла плакать, только в душе была страшная боль, а теперь не могла удержать слезы.
Батюшка Анатолий спросил меня, когда я вошла к нему, почему я так плачу? Нет ли у меня ропота? «Нет, - ответила я, - верю, что Господь делает так, как лучше, но я беспокоюсь, успел ли брат подготовиться?»
«А видела ли ты его во сне?» - спросил батюшка; это было как раз на двадцатый день. «Нет, я слышала только его голос, когда лежала рядом с гробом».
В ту ночь, может быть, и по молитвам батюшки Анатолия, я увидела сон: полумрак, мы с Женечкой стоим на каком-то поле; кругом и под ногами у нас какой-то мусор от развалин. Вдруг на нас нападают собаки, мы убегаем. Женечка бежит вперед, и мы видим брата. Женечка скрылась впереди, я бегу за ней и уже больше никого не вижу. Дорогой башмаки мои рвутся, и я их теряю. Подбегаю к старинной церкви, вижу ступени из больших камней, поросших мхом. И думаю: как я войду в храм без обуви? Брату будет неприятно. Смотрю на свои ноги, на них есть башмаки, только более короткие. Вхожу в храм, там тоже полумрак, смотрю направо и вижу на деревянном узеньком диванчике, какие бывают в Оптинских храмах, сидит брат. Лицо у него такое довольное, радостное. А рядом сидит Женечка. И я проснулась. От этого сна у меня осталось успокоительное приятное чувство. И когда мы ходили к батюшке, я рассказала ему сон: он был рад, что это меня утешило.
Святую Пасху мы встретили все в храме. Образ «Воскресения» ой светлый, радостный, розовая одежда Спасителя... Святая неделя... Много народу приезжало к старцам: сколько ясных жизненных вопросов явилось у людей, особенно теперь. Приезжали и важные, заслуженные люди: им необходимо было решение на всю последующую жизнь... У всех было особенно тяжелое настроение. У меня в записной книжке того времени почему-то записано (сказал ли это кто или записал?): «Ни у кого уже нет ни негодования, ни протеста. Сердце высохло и молчит, и только безнадежно едящий разум тупо смотрит вперед в темноту, ожидая последнего нового удара». Эти слова так точно выражали тогдашнее настроение людей, и поэтому я их записала...
Сидя в приемной у старца, видишь много почтенных людей, и т, почему-то я сказала что-то вроде: «Как странно, что люди не понимают». На это один почтенный господин сказал: «Если нет благодати Божией, то понять нельзя».
Между многими другими я увидала здесь двоих людей, в высшей степени благоговейных, - чету М-х. Батюшка Феодосии при мне давал книжку только что пришедшей к нему после причастия М. Ф., когда она ушла, он мне сказал: «Вот райский цветок»...
Некоторые обращались ко мне с просьбой дать совет относительно их болезни; батюшка Анатолий часто поручал мне осмотреть или иную женщину. Он благословил меня и сказал: «Благословляю тебя лечить всех больных женщин, которые к тебе обратятся». Я просила его, как мне поступать: предлагать ли мне лечение больным монахиням и схимонахиням; у меня бывает такое чувство, что монашествующим, особенно схимницам, земное лечение уже излишек.
Батюшка велел почитать у святителя Феофана Затворника об том предмете и послал меня к батюшке Нектарию, который мне ответил, что лечение не греховно, что у нас даже в исповедальной книжке есть вопрос: не пренебрегаешь ли ты лечением? И доктора от Бога и лекарства тоже. Батюшка Анатолий часто во время приема подзывал меня (я сидела в приемной) и поручал осмотреть и дать совет кому-нибудь из женщин.
Настал сороковой день смерти брата (это было 19 или 20 апреля). Батюшка Анатолий принял нас в этот день и послал ко всем старцам: к о. Нектарию и к о. Феодосию. Помню только, что о. Феодосий трогательно нам говорил, что брат предстал перед Господом, и Манечку благословил образом святителя Амвросия Медиоланского.
После шести недель мы нашли квартиру в Козельске для Мани с детьми, и они переселились туда. Севочку отдали в школу, а потом и его сестру. Часто они приходили в Оптину, и тогда мы все шли и батюшке на благословение и с различными вопросами.
1917 - 1920 годы
Я пока оставалась в гостинице. Здесь во мне большое участие принимала Варвара Иосифовна Т.: уже немолодая девица, идеальная послушница старца Иосифа, сохраняющая все его заветы (старец умер 9 мая 1911 года). Всегда точно приходила в церковь перед каждой службой. И вот такого благочестивого человека Господь послал мне при моем поступлении в монастырь.
По отъезде своих я по благословению о. Анатолия перешла к ней, после того, как она меня пригласила (а она шагу не делала без благословения). Она купила для меня в монастырской лавке книгу аввы Дорофея и подарила мне. И дома в свободные часы давала мне свои книги, благословленные старцем.
Жила она здесь, при монастыре за оградой, уже больше десяти лет. Молодой девушкой приехала сюда со своей любимой няней (родители ее уже давно умерли) и по благословению старца осталась здесь: сначала в гостинице, а потом, с разрешения и благословения архимандрита (как многие из благочестивых, внеся некоторую сумму денег), получила на всю жизнь квартиру из двух комнат и кухни. Вот у нее я временно и поместилась.
Моя благочестивая хозяйка вставала аккуратно к утрени и будила меня. Вся ее жизнь, налаженная чисто по-монастырски, была мне так полезна на первых шагах моего знакомства с монастырем. Она строго смотрела на все, не делала ни малейшего упущения ни в правилах, ни в церковных службах, остерегаясь лишнего слова. С благоговейной любовью относилась ко всему, что касалось Оптиной пустыни, особенно к заветам старцев, которые она так хорошо помнила. Это была живая летопись старцев.
Как жаль мне, что наша совместная жизнь была так непродолжительна!
После каждого богослужения я заходила в часовни поклониться старцам и попросить их благословения. Поблизости была могила моего брата, я заходила и к нему: здесь теплилась лампада... Когда-то, пятнадцать лет тому назад, как раз на этом месте, я видела во сне лучезарную беседку из ярких роз. Тогда я недоумевала, почему из нашего семейства, которое я видела во сне, нет только моего брата. Только теперь я поняла, что это означало.
Часто после службы я брала хлеба в мешочек и палочку (батюшка, зная скудость Манечкиных средств, давал мне хлеба) и шла в Козельск навестить наших. А они приходили из Козельска в свободное от занятий время и к церковным службам по праздникам. Без них я проводила время в продолжительных службах в храме и немного читала. Большую часть времени приходилось сидеть в приемной батюшки о. Анатолия среди народа и ожидать общего благословения, а потом я просила келейника о. Евстигнея, чтобы батюшка принял меня и отдельно. Всегда батюшка исполнял эту просьбу. Во время первого же приема я высказала батюшке свое решительное желание поступить в монастырь. На это он сказал, что теперь мне надо молиться, чтобы Господь Сам положил мне на сердце - куда поступать... Сначала я сказала батюшке, что у меня три дороги: 1) Община во Имя Христа Спасителя, где матушка настоятельница обещала построить скит; 2) Община миссионерская на Алтае владыки Макария и 3) Шамордин монастырь. Сначала у меня мысли разбегались, но теперь я остановилась на одном решении - в Шамордин монастырь. Здесь близость старцев, а время теперь такое - может быть, окончательное... И это последнее решение я сказала батюшке. Он принял его, как уже давно известное: «Молись, чтобы Господь утвердил тебя и указал путь».
С тех пор я продолжала после каждого богослужения заходить к батюшке, брала общее благословение и ждала, не примет ли он меня отдельно, чтобы мне окончательно просить принять меня в Шамордино. Просила келейника доложить батюшке мою просьбу. Келейник возвращался и как бы со смущением отвечал мне: «У батюшки сегодня много дела», или что-то вроде: «Едва ли он успеет». Вначале я спокойно принимала такой ответ, сама видела, как много народа ожидает.
Проходит так неделя, а батюшка ни разу не принял меня отдельно. Но я все прихожу и жду. Среди народа я заметила толстого господина, который добивался отдельного приема, но в первый день так и не добился. Пришел на другой день. Сидел рядом со мной, и при выходе келейника начал роптать, - указывая на меня, сказал: «Здесь каждый день приходят, и их принимают, а я, приехавший издалека, ничего не могу добиться». Этот несправедливый упрек очень подействовал на меня: я ничего не сказала, но у меня явилась такая боль в сердце, что я почти заплакала. Ведь я уже больше недели сижу в ожидании и получаю неизменный ответ: батюшка сегодня не может принять. Мне сделалось так тяжело!..
После вечернего богослужения на сон грядущим я пошла с тяжелым чувством на ночлег. И вижу во сне: нахожусь я в первой большой комнате, где обыкновенно батюшка благословляет. Там встречает меня женщина в черном шелковом платье, приятной наружности и говорит: «Ты обижаешься, что батюшка тебя долго не принимает, но посмотри (и указывает рукой на дверь спальни) - он за нас молится». И я вижу в дверь, что батюшка стоит там как бы на воздухе с поднятыми кверху руками и молится. Этот сон так утешитель подействовал на меня, что с тех пор я со спокойной душой стала ожидать, когда меня батюшка примет, и нисколько не тяготилась, что мне приходится подождать еще несколько дней.
Когда он принял меня, и я высказала свое твердое желание и ступить в Шамордин монастырь, батюшка с радостным видом благословил меня.
По приходе домой, т.е. к Варваре Иосифовне, я сообщила ей свою радость. У нее теперь, вместо ее умершей любимой няни, была в услужении м. Александра, сестра иеромонаха Феодота, благочинного Оптиной пустыни: она, по уговору своего брата, перешла из раскольниц в Православие, по его приглашению приехала сюда и находилась теперь в услужении у Варвары Иосифовны. Она приняла монашество и скоро сподобилась истинно христианской кончины. Это батюшка о. Феодот, который заменил для Варвары Иосифовны старца, батюшку Иосифа, часто посещал своих духовных чад: Варвару и Александру. И в этот день пришел о. Феодот, и ему сообщили о моем поступлении в Шамордин монастырь.
А он, между прочим, начал говорить о монашеской жизни: «монастыре, хоть и то же дело, но уже не то. Здесь вы себя Господу посвятили, и все, что делаете, ради Господа делаете, и все зачтется Если и на службу через послушание не поспеете, не скорбите: монастырь одно целое, единое тело, и друзья за вас молятся, когда вас нет в храме. За всех работающих на послушании молятся... Главное - не обидеть, не причинить другому скорбь».
По этому поводу он сказал: «Один святой при совершении литургии удостаивался видеть Господа. Но вот однажды не видит Господа и думает: что же это? Грех какой совершил? Думает и не знает, что это значит; спрашивает иеродиакона, но и тот не мог сказать, потом иеродиакон вспомнил: когда шел, то встретил нищего и на его просьбу не хотел ответить, а махнул рукой на него и обидел этим. Вот, даже такая обида вменена в грех».
А далее в разговоре батюшка Феодот заговорил о скорбях: «Скорби мирские не всегда ведут ко спасению, бывают пересуды, ропот, обвинение других и т.д. Монастырские скорби - ко спасению.
Монах поступает в монастырь; часть братии его полюбила, некоторые были против него. Он заскорбел и перешел в другой монастырь. В другом - то же, в третьем - то же. Тогда он сказал: «Что же я так буду? Весь свет обойду?..» Написал на бумажке, положил в пояс и, когда кто обидит, вынет бумажку, прочитает, и все терпит. Братия стали раздражаться: что это за колдун какой-то, смеется над ними, что ли? Сказали игумену. Монаха позвали, потребовали его записку. Сначала он не хотел давать, потом дал. Игумен прочел и затем велел вслух прочесть его записку: «Все буду терпеть, ради Господа Иисуса Христа». Прочли и поняли, в чем сила его терпения...»
В начале июня, кажется, 8-го, приехала матушка игумения138 из Шамордина. Батюшка о. Анатолий позвал меня. Я поклонилась в ноги и просила принять меня. Они оба благословили меня. Матушка поцеловала меня и пригласила вместе с нею пойти ко всем старцам. У каждого и посидели. Батюшки с матушкой беседовали, благословляли меня и дали наставления, но я была в такой радости и восторге, что не сообразила записать всё. Много времени прошло, и я забыла, не могу вспомнить их бесед.
Уезжая из гостиницы (которая была предназначена для шамординских сестер), матушка игуменья благословила меня и сказала: «12 июня будет прислана лошадь за духовником или за иеродиаконом (на ней меня и приглашают приехать)».
12 июня приехавшая из Шамордина монахиня дала мне записку от матушки игумений: благословляла меня приехать. Эту записку я хранила, но она пропала вместе с другими дорогими для меня письмами.
Этот знаменательный для меня день - 12 июня 1917 года - навсегда остался в моей памяти. Батюшка о. Анатолий благословил меня образом «Моление о Чаше» и сказал: «Благословляю послужить на пользу обители, - и добавил, - можно каждую неделю писать». Благословил меня четками. Послал к батюшке о. Агапиту, который был уже очень слаб и находился в больнице. Для него была отдельная келья; все старцы и монахи с особенным благоговением относились к этому старцу, живущему в Оптиной на покое. Он был еще на ногах, ласково принял меня и на просьбу мою благословить меня в монастырь Шамординский сказал: «Что ж, погости, погости, благословляю тебя. Но ведь монастыри закрываются». (У большинства тогда была надежда, что такое время пройдет, и потому эти слова упали, как камень на сердце.) А батюшка продолжал: «Монастыри все разойдутся, на два месяца только хлеба достанет... И мужские тоже, только до нас черед еще не дошел...» «Помолитесь, батюшка, чтобы духовно устроилась моя жизнь». «Молись и ты, и смиряйся».
«В суете все живу». «Сама с собой если будешь, помыслы пойдут. А доброе дело для ближнего заменяет молитву. Благословляю, погости, погости...»
И так прискорбны были мне эти последние слова...
Прощаясь, батюшка Анатолий дал мне некоторые наставлен касательно моей монастырской жизни и, между прочим, благословил меня пить святую крещенскую воду но средам, пятницам, воскресеньям и по праздникам, и еще - если чувствую нездоровье, собираюсь идти к очень трудной больной.
По назначению батюшки и матушки я пока должна была жить на новой гостинице. Несмотря на печаль (не исчезавшую после смерти брата), радость переполняла мою душу.
К концу дня мы подъехали к гостинице. Радушно встретив меня послушница провела в приготовленный номер. От всего веяло святыней и уютом. Заботливая рука матушки Нины, заведующей гостиницей, поставила мне на стол букет цветов.
Радость в моей душе не вмещалась и распространялась на все окружающее. И теперь, при воспоминании об этом времени, что-то необъяснимо радостное поднимается в груди...
Строгая, уважаемая до благоговения своими послушницами, матушка Нина с любовью относилась ко мне, давала мне ценные советы касательно внешнего монашеского поведения. Обладая очень слабым физическим здоровьем (несмотря на свой рост и полноту), она скоро стала обращаться ко мне за медицинскими советами.
Но ближе всех для меня была матушка игуменья. Она приветливо встретила меня и потом часто заставляла читать для нее правило или что-либо из духовных книг. По своему устроению она походила на древних старцев.
На первый раз она велела мне открыть Отечник и прочесть, и я прочла:
«1. Оказывай милость и спасешься.
2. Трезвись и будешь помилована.
3. Молчи».
Я прониклась таким уважением и благоговением к матушке игуменье, что готова была ей открыть всю свою душу, чтобы она наставляла меня. И у меня возникла мысль просить старца благословить меня обращаться к матушке, как к старице: поверять ей все свои помыслы. На первой же исповеди я сказала об этом старцу, но он не благословил меня на это. Только потом я поняла мудрость старца. Это повело бы к тому, что меня с первых же шагов окружила бы зависть и ненависть, мне трудно было бы жить. Вот и насчет поселения моего в больнице, где жили две фельдшерицы, тоже был трудный вопрос. Батюшка и матушка понимали это и действовали осторожно.
Наружно фельдшерицы приняли меня хорошо. А я, не подозревая ничего, чувствовала себя с ними и со всеми очень свободно. Только иногда видела у аптечных сестер и помогающих мне лица заплаканными. И через некоторое время выяснилось, что сестры огорчатся потому, что жалеют меня. Например, я прописываю для больной такое-то лекарство, а фельдшерицы требуют, чтобы давали другие. А в разговорах с сестрами старались подорвать ко мне доверие, особенно практиковалось это среди интеллигентных монахинь, имеющих большое значение в монастыре. А мирских пациентов, к которым так охотно ездили фельдшерицы, мне даже хотелось отделить от себя и я просила батюшку благословить меня безвыходно оставаться в стенах монастыря. Но фельдшерицы испугались и жаловались сестрам, что я лишу их практики. Какое было недоразумение...
На первых порах, так как у меня ничего не было, матушка игуменья благословила дать мне все, что необходимо. Прислала мне столько своих простынь, чтобы у меня было свое белье, а что касается одежды, - я пока ходила в своем черном платье.
Церковная служба у нас была легче тем, что не надо было встать к утрени: утреня справлялась с вечера. Повечерие было в три часа дня, в шесть - вечерня с утреней, в шесть утра - обедня. Конечно, старалась ходить на все службы. После обедни прихожу к себе, где е дают чай, и иду на прием больных. Затем прихожу обедать. В и часа повечерие, затем вечерний чай и вечерняя служба. После утрени заведено было во время войны читать какой-либо из акафистов, и теперь это продолжалось по случаю тяжелого времени. Впоследствии сестры мне поручали его читать. В начале моего пребывания матушка позвала меня с собой поехать на луга, на дачи139. Себя она уже чувствовала слабой и сказала мне: «Вот с этим образом святителя Николая Чудотворца ты обойди луга, а я посижу здесь, в экипаже». Образ считался чудотворным, был написан старцем Герасимом старшим,140 когда однажды он был оставлен на отдых в матушкиной комнате в богадельне (она прежде была там старшей).
В один из первых дней моего пребывания в монастыре я была у матушки и читала ей духовную книгу, а затем матушка сказала: «Пойдем навестим некоторых вновь поступивших сестер».
Сначала мы пришли к сестре Евдокии Саломон (итальянская фамилия), поступившей только через несколько дней после меня. Она была почтенная старушка, лет за шестьдесят. С самых юных лет она со своей матерью приезжала в Оптину и хорошо знала Оптинских старцев. Отец141 занимал какое-то высокое место в Петербурге брат142 ее (друг Владимира Соловьева) служил при Святейшем Синоде. Когда Оптинские монахи или Шамординские монахини по какому-либо случаю посещали Петербург (в прежние времена), то заходили в дом Саломон и видели, в какой роскоши жила сестра Евдокия, как она ездила в карете и т.д. А теперь она в темненьком платке и в лаптях. Мудрая матушка поместила ее в келью, которая пришлась ей как нельзя более по духу: келья стоит в отдалении от построек среди деревьев; старинные низенькие сени и две смежных кельи - сестры Евдокии и для одной простенькой старой монахини. Обстановка кельи простая, напоминающая старину: окна низенькие, стены бревенчатые, увешанные иконами, картинами, портретами старцев. Входишь как в келью какого-нибудь древнего отшельника. Все это так соответствует самой сестре, отрешившейся от всего прежнего.
Матушка спросила, как она себя чувствует, не нуждается ли в чем? Сестра Евдокия благодарила с земным поклоном. Послушание ей матушка дала читать псалтирь, свою очередь - два часа, при старом храме, где заведено было неусыпающее чтение.
Сестра Евдокия, видно, с любовью работала в огороде, находившемся при этой келье. У нее был образ святителя Тихона Задонского, написанный на доске его гроба, где лежали святые мощи, когда их открывали. Мать Евдокия уже в конце своей жизни захотела дать мне этот образ (самое для нее дорогое) - и отдала: теперь он у меня стоит. При открытии святых мощей этот образ был поднесен ее отцу или брату.
Затем мы с матушкой отправились к другой недавно поступившей сестре - Ольге Петровне М. Она приехала в Оптину пустынь немного раньше меня, там я с ней и познакомилась. Она была замужняя женщина, горела любовью к Господу; с мужем они жили необыкновенно дружно, но у нее было великое горе: он был лютеранин. По этому поводу она несколько раз приезжала к батюшке Анатолию, просила у него святых молитв за мужа. А батюшка твердо говорил ей, чтобы она не настаивала, не уговаривала мужа, а только сама молилась, и Господь приведет его к Православию; чтобы она твердо на это надеялась. И, действительно, муж сам впоследствии выразил желание принять Православие, чтобы им быть неразлучными и в той жизни. Он скончался православным, она привезла его тело в Оптину и похоронила недалеко от старцев. А теперь сама решила остаться в Шамординском монастыре.
Для этой сестры келья была более светлая, с большими окнами, высокая. Рядом жили две сестры-монахини, могущие служить сестре Ольге. А сама сестра Ольга - не молодая, лет 55. Доброта и простота необыкновенная, лицо так и дышит любовью. По стенам ее кельи много хороших икон, привезенных из Царского Села, где они жили с мужем; все говорит о тонком художественном вкусе хозяйки. Много иконок - память от высоких духовных лиц. Любила я иногда приходить и рассматривать ее святыню. Ей матушка тоже назначила послушание - чтение псалтири и ежедневно ходить на повечерие и там читать канон. Она упросила матушку назначить ей читать Ангелу-хранителю. Вот на повечериях, куда и я ежедневно ходила (если какое экстренное дело не задержит), мы и встречались с сестрой Ольгой.
Иногда были особые поминальные дни, когда подавался чай или обед в игуменской столовой; туда сходились: священник о. Николай, иеромонахи о. Мелетий143 и о. Иннокентий, а также некоторые старшие сестры; и нас с сестрой Ольгой приглашали часто. Монахини отличались молчаливостью, и монахи тоже. И вот добродушная сестра Ольга нарушала молчание, я к ней присоединялась, тогда и остальные поддерживали разговор. Мне не казалось это предосудительным, а вот находились среди простых монахинь, которые ей говорили: «Вы всё суетесь своим языком». Ей, конечно, обидно было, но она со смирением это принимала и как-то спросила б. Анатолия: нехорошо, что она начинает разговор и входит в общую беседу? Батюшка ей ответил: «Нет, ничего. Ты пожилая, может, и полезное что скажешь». И так ободрил и утешил ее. В ней было много детского. Все она делала с благословения; еще перед поступлением, живя в Оптиной, она ходила в своем нарядном плюшевом пальто; батюшка сказал ей: «Ты его перелицуй и так будешь ходить и в монастыре, когда поступишь». И вот на другой же день ее можно было увидеть уже в некрасивом пятнистом пальто, так как изнанка имела ужасный вид. Теперь батюшка одобрил ее костюм.
Эти две интеллигентные сестры, не имевшие никакой связи с деревней, больше всех терпели нужду. Пока жива была матушка, она знала все их обстоятельства: как бы случайно увидит или позовет кого-нибудь из них и даст кусочек масла или булочки (отрежет от того, что ей принесут) и поручит еще отдать другой.
Сестра Ольга М. недолго прожила в монастыре, года три или четыре. Ее не успели постричь, она была только рясофорная. Умерла она внезапно, от кровоизлияния в мозг. Меня не было несколько дней в монастыре и я со скорбью узнала, что ее похоронили.
Чувствовала я, что матушке не по духу был наш священник, всегда с белым воротничком, подстриженный. Матушка старалась даже выхлопотать другого, но пока ничего не выходило. Многим старшим монахиням он нравился, пока впоследствии они не узнали eгo. Он только служил, а исповедь и причастие были на обязанности иеромонаха Мелетия. А на время постов приезжал еще второй иеромонах - Иннокентий, уже старый, почтенный, бывший казначей Оптиной пустыни. К ним сестры и обращались за советами. В старой гостинице, в коридоре можно было видеть сестер (и здешних, и пришедших с дач), желавших рассказать о своих нуждах и получить старческий совет.
У нас в больнице некоторые сестры жили подолгу, например туберкулезные - до смерти. И я с ними сроднилась, как своя семь была. Особенно близка мне была сестра Анисия - впоследствии схимонахиня Аполлинария. Поступила она за год до меня. Восемнадцатилетняя здоровая деревенская девушка. Ее отправили на дачу пахать. Еще дома повлияло на нее чтение о будущей жизни, так что он ни за что не хотела оставаться в миру и покинула своих родителей брата в деревне. Горячо взялась исполнять все, что от нее требовалось, но, бывши и раньше слабого здоровья, уже через несколько месяцев изнемогла.
«Выйду пахать, - говорила она, - пройду борозду и упаду в изнеможении - и прошу Полю (которая с ней пахала, тоже молоденькая), чтобы она никому не говорила, а то вдруг скажут: «Как такую больную держать?» А она так боялась оставить монастырь.
«Молюсь Царице Небесной: буду терпеть всякую болезнь, лишь бы Ты оставила меня в монастыре», - рассказывала она мне потом в Козельске. Царица Небесная услышала ее молитву. Она заболела язвой желудка и все пять лет лежала в больнице, а потом мы поехали в Козельск; там она тоже жила, как в монастыре. Всего мы с нею неразлучно прожили четырнадцать лет до ее кончины. Если бы она была покрепче, хотя бы на ногах, родители бы непременно ее взяли при закрытии монастыря к себе в деревню. А теперь, видя ее в таком изнеможении, побоялись взвалить на себя тяготу...
Сестра Ирина (больничная) старалась познакомить меня с подвижницами-монахинями, которые проходят молитву Иисусову.
Прежде всего мы пошли к матушке Надежде Аксаковой. Они с ее келейницей жили в старом домике вроде того, какой мы видели у сестры Евдокии С. Мать Надежда - интеллигентная, даже из высшего общества, из семьи писателя, а теперь вела самый простой образ жизни, смирялась во всем; с ней жила младшая монахиня средних лет, не интеллигентная, очень ее любящая, но довольно строптивого характера, так что м. Надежда во всем ей подчинялась, вела суровый образ жизни. Страдая расширением (аневризм) аорты, очень сильным, она, несмотря на это, исполняла все домашние свои работы, даже колола дрова (я ее раз застала за этим занятием и ужаснулась). Она была знакома со схимонахом старцем Илларионом, отшельником в Кавказских горах, вела с ним переписку. Показывала его письма; помню одно письмо, где он пишет: «Какое счастье - Иисусова молитва: вот мы теперь с вами разве можем исполнить подвиги? А молитва от нас не отнята, мы только и можем в такие года ею молиться, какое счастье!»
Она предложила мне почитать книгу «На горах Кавказа»144. Но я не решилась взять, пока не спрошу у батюшки. А батюшка сказал мне: «Я читал ее и находил в ней перлы молитвы Иисусовой, но когда узнал, что Святейший Синод признал в ней еретическое, я по своей прямолинейности, из послушания, как сын Православной Церкви, все выписки, сделанные из этой книги, перечеркнул. Хорошо ведь об Иисусовой молитве и у епископа Игнатия».
Ходили мы с сестрой Ириной еще к схимонахине Херувиме. Она уже преклонных лет, слабенькая; у нее есть келейница, которая делает все по келье. У них совсем маленький домик из двух крохотных келеек и сенцов. Мать Херувима из евреек, была преданная дочь батюшки Амвросия. После крещения, еще в миру, ездила в Иерусалим из любви к Господу Иисусу Христу. Теперь ведет совершенно уединенный образ жизни, молится и работает схимнические аналавы145. Она учила меня, иногда я ходила к ней: как будто научилась, нескольким сшила, а теперь не могла бы, забыла. Мне хотелось хоть иногда побыть в той молитвенной атмосфере, которая окружала эту подвижницу. Она всецело занята приготовлением к будущей жизни, все у нее готово, и гроб готов, стоит на чердаке. Но умереть ей пришлось после закрытия монастыря, в Козельске, в полном уединении, в 1928 году, в день Рождества Христова.
Водили меня в приют, а потом я часто ходила туда и для медицинской помощи. Как приятно там: все до мельчайшей подробности устроено по плану батюшки Амвросия, все исполняется по его благословению. Здесь воочию убеждаешься, какое благотворное влияние оказывает религия на душу ребенка, смотришь на них, как на ангелов...
Совсем маленькая хорошо произносит «Отче наш», и когда у нее спросили, какие слова для нее главные, она задумалась и ответила: «Да будет воля Твоя». Другая очень хорошо читает акафист Спасителю. По праздникам детей водят в храм, на обед они приходят в общую трапезную.
Начальница приюта - опытная монахиня Вера Хрущева (о ней рассказывается в житии б. Амвросия: как мать приехала выручать из монастыря свою дочь, а потом и сама осталась). В приюте были учительницы и хорошие няни.
В синодике у меня записана отроковица, молитвенница, проходившая Иисусову молитву семи лет; умирая, она сказала м. игуменье (когда все окружили ее одр): «Мне нехорошо, когда сестры говорят, благословите их читать молитву Иисусову».
Немного в отдалении была келья, где жила блаженная Дашенька со своей матерью. Монахини относились к ней с особенной любовью, несмотря на ее иногда странные поступки; при недоуменных вопросах обращались к ней за советом. Она вела себя, как дитя.
Осматривала я уединенную хибарку, где жила первая настоятельница монастыря матушка София, глубоко чтимая всеми монахиня ми. Там живут родные племянницы - Мария и Марфа - и сохраняю всё, как было при матушке.
Часто приходилось мне бывать в так называемой «молчанке» Это маленький, уютный домик, названный так еще б. Амвросием. В одной половине домика жила затворница Херувима, умершая до мо его поступления, а в другую часть батюшка поместил двух, тогда при нем поступивших, светских барышень: Елизавету, совсем юную (впоследствии казначею), с ее прислугой Грушей, и Марию, образованную, бывшую учительницей у детей Льва Толстого, случайно приехавшую со знакомыми и оставшуюся здесь навсегда.
Последняя была особенно преданной, беззаветной послушницей б. Амвросия, а впоследствии стала схимонахиней Анатолией. Всем им, обитательницам этого домика, было заповедано молчание; говорить они могли только самое необходимое и жили в отдельных кельях. Мать сестры Марии, нежно любившая свою единственную дочь и оставшаяся в монастыре только из любви к дочери, жила отдельно от нее и по завету старца могла только раз в неделю навещать дочь.
Сестре Елизавете батюшка благословил составлять синодик - ежедневно вписывать в тетрадь умерших известных старцев из монахов Оптиной пустыни и всех умиравших монахинь Шамординских. Из ее тетради я и могла составить синодик для себя.
А Груша - прислуга девицы Елизаветы, оставшаяся только временно в монастыре, пока ее барышня попривыкнет к новой жизни, потом осталась и навсегда, сделавшись впоследствии такой серьезной монахиней, Арсенией, а потом и благочинной монастыря. (Недавно, в 1940 году она скончалась в Козельске в страшной нищете после выселения м. казначеи.)
Мать Елизавета и м. Анатолия были живыми летописями монастыря; я так любила послушать их рассказы о том времени, когда еще жили м. София и б. Амвросий, когда каждое его слово ценилось, как святыня.
Мать Анатолия, несмотря на свою бывшую светскость, на свою образованность (она училась на высших курсах) и на свое увлечение, как она рассказывала, «французской революцией», была буквально потрясена случайным свиданием с б. Амвросием и совершенно переродилась: она сделалась верной послушницей батюшки.
Ей было назначено послушание - заведовать золотошвейной мастерской, там необходим был вкус к изящному, которым и отличалась м. Анатолия. А монахиней она сделалась необыкновенно смиренной, любвеобильной и простой. Когда в монастырь приезжали гости и осматривали, между прочим, и золотошвейную мастерскую, то иногда она случайно помогала одеться посетителям; ей давали монету, и батюшка не велел отказываться для смирения. Сестры из мастерской ее нежно любили, да и все в монастыре. После смерти любимого старца она очень скорбела и сразу заметила в себе упадок зрения: сделалась до крайности близорука и стала бояться всякой простуды. Мне часто приходилось навещать ее при болезни и я любила слушать ее беседы о старцах. У нее была необыкновенная память и способность передавать словами всякое тонкое впечатление. Она охотно мне многое рассказывала, я все собиралась приходить к ней с тетрадочкой и записывать, но все как-то не находилось времени, и, к сожалению, это осталось неисполненным. Я уважала ее за детскую веру и простоту. Однажды, во время голода, ей захотелось рыбки и она обратилась с детской молитвой к св. Апостолу Иоанну: «Угодниче Божий, любимый ученик Господа, ты ведь был рыбак, пошли мне рыбки!» И вот в этот же день в дверь стучится какой-то крестьянин и говорит: «Здесь болящая? Я принес ей рыбки».
Как-то вечером я должна была навестить больную м. Анатолию. Подхожу к «молчанке», кругом темно, а на их «молчанку» льется сверху свет. Электричества тогда не было. Меня это поразило, но я почему-то никому не сказала.
В одну из моих поездок за хлебом (во время голода) м. Анатолия заболела воспалением легких и умерла в мое отсутствие. Кончина ее была мирная. Мать ее, схимонахиня Вера, заведующая приютом, умерла в 1933 году (уже после закрытия монастыря, в г. Орле, окруженная любовным уходом монахинь).
В больнице работала сестра инженера В.А. Вейденгаммера146. Она ходила на костылях, потому что у нее болел тазобедренный сустав; с большой любовью относилась к больным; так и осталась она у меня в памяти: пот градом на лице, а она все трудится.
Ее брата я не знала, только слыхала в монастыре его имя: он приезжал к нам по поводу каких-нибудь построек. Я повстречала монаха из Оптиной пустыни, его бывшего друга (о. Виктора), и вот, что он мне рассказывал:
В 90-х годах прошлого века строилась железная дорога Козель - Сухиничи. На постройку этой дороги и был назначен инженер Beденгаммер. Он был, как сам о себе говорил, человек неверующий развратный. Кутила. Был женат и имел дочь, но жене постоянно изменял. Среди постоянных мимолетных увлечений он встретил девушку, которую серьезно полюбил. Он приехал с ней, как с женой, и поселился в Козельске на время постройки этой ветки железной дороги. Жена его (он называл ее Даня) была очень хороший человек, удивительной кротости: она влияла на мужа своей светлой личностью, с ней он переродился. Скоро она познакомилась со старцем Иосифом, полюбила его и сделалась его духовной дочерью. Когда она шла к старцу, муж сопровождал ее и терпеливо ожидал, сидя на скамейке недалеко от хибарки в скиту.
Однажды ему надо было ехать по делу в одну местность за несколько верст, и он решил взять с собой Данечку, так как было лето. Даня не хотела ехать, не взяв благословения у старца, и накануне отъезда они пошли в Оптину. Он терпеливо ждал ее на скамейке. Возвратившись, Данечка сообщила, что батюшка не благословил их ехать завтра, потому что они могут погибнуть. Виктор Алексеевич возмутился: ему надо ехать, а она слушает бредни какого-то старика... И много еще упреков посыпалось на нее. Она вернулась опять к старцу, рассказала, как муж недоволен...
Батюшка встал, начал молиться перед иконами. Достал небольшой образок Божией Матери Казанской, благословил ее и сказал: «Ну, езжайте, Царица Небесная спасет вас».
На другой день погода была прекрасная, они сели в маленькую тележку и отправились вдвоем. Проехали версты три-четыре от города, лошадь начала храпеть, и они с ужасом увидали: от опушки леса, прижавшись к земле, на них надвигается громадный тигр, вот-вот сейчас прыгнет на них... Неверующий В.А. воскликнул: «Боже, спаси Данечку!» А она привстала и стала крестить воздух вокруг данным ей батюшкой образком... Страшный зверь сделал прыжок через дорогу и, не достигнув их, скрылся в лесу.
Скоро постройка дороги окончилась. Инженера командировали на другую стройку - в Ростов-на-Дону. Уезжая, он сказал Данечке, чтобы она скорее управилась со своими домашними делами и ехала к нему.
Оставшись пока в Козельске, она первым долгом отправилась к старцу, благословилась распродать свою мебель и подготовиться в дорогу. Потом исповедовалась у батюшки, причастилась, пособоровалась и отправилась в дорогу. Во время пути ей надо было сойти; она торопилась выйти, и ее перерезал поезд.
Дали знать Вейденгаммеру. Скорбь его была безгранична, он совершенно отчаивался, хотел застрелиться, но мысль - «Ведь Данечка не погребена, кто же будет ее хоронить?» - удержала его. Он доехал и похоронил Данечку в Рудневе около церкви (это дача Шамординского монастыря): она особенно любила это место, они с нею много раз бывали там. (Матушка казначея помнит эти похороны.) Теперь он свободен и должен покончить с собой. И еще мысль: «Ведь Данечка так любила старца, пойду ему сообщу».
Рассказывал он старцу о ее смерти и при этом признался, что теперь не может жить... Смиренный, кроткий старец необычно твердо сказал: «Ты должен поступить в монастырь в память Дани». «Как же я могу поступить, когда я неверующий развратник?»
«Ты должен это сделать в память Дани», - опять твердо сказал старец. «Я пьяница, курильщик». «Пей, кури, но так, чтобы никто не видел». Он долго и много охаивал себя, и на все это был один твердый старческий ответ: «Все равно, при всем этом ты должен поступить в монастырь».
И вот он поступает в скит.
Он не мог, конечно, сразу стать настоящим монахом. Изредка только ходил в церковь. Он трудился над планами, если были какие-либо постройки в Оптиной или Шамордине. Ездил туда на постройки. И в окне его кельи далеко за полночь светился огонек, это он сидел за планами.
Настало голодное время после семнадцатого года. Приехала в монастырь его взрослая дочь и стала уговаривать, чтобы он возвратился в мир, он бы много зарабатывал и помогал им с матерью. На него подействовали эти уговоры, и он выехал из монастыря (тогда уже б. Иосифа давно не было в живых). Но совсем недолго он жил в миру: очень скоро ослеп, и его привезли в монастырь. Здесь, конечно, молились о нем... Через некоторое время зрение его возвратилось, и он вновь взялся за свое прежнее послушание - планы по строительству. Но сам он в душе совершенно изменился, сделался верующим, охотно ходил в храм. И кроме того, трудился над постройками в Оптиной и у нас. Много раз я слыхала: приехал инженер Виктор Алексеевич.
А теперь получено известие о его смерти. Подробностей я не знаю, только слышала потом, что под конец жизни он сделался истинным монахом.
Руднево - дача монастырская, в трех-четырех верстах от монастыря. Там построена церковь на средства Перловых, иногда туда ездил иеромонах для службы. Простенький домик в несколько комнат (временами здесь жил и батюшка Амвросий): в нем живут дачные сестры. В то время, когда я поступила, старшей там была м. Варсонофия, истинная монахиня, кроткая, смиренная. Она была еще б. Амвросии. Она рассказывала, что однажды летом, когда все деревья уже распустились, пересадили яблоню, уже большую, бывшую в цвету. Батюшка поручил молоденькой сестре Варваре поливать яблоню и ежедневно докладывать ему. Она, конечно, старательно поливала и много дней пришлось ей докладывать батюшке, что листья ее завяли, что она пропадает; но вот, наконец, она прибежал радостью сообщить ему, что яблоня ожила. Эта яблоня и теперь, кажется, растет.
Много чудес было при святом колодце: исцелялись одержимые. Есть предание в монастыре, что здесь откроются святые мощи, по словам батюшки. Находились подвижники, которые копали землю и обнаружили здесь подземный ход в пещеру, но почему-то батюшка пока велел закопать этот ход.
Мне очень понравилась матушка Варсонофия: необыкновенно простодушная, с детской верой и любовью. Поступив в юном возрасте в монастырь, она не коснулась мирской жизни и осталась невинным ребенком до старости. Мне приятно было слышать от нее рассказы о старце, к которому она относилась с таким благоговение Когда пришлось после революции оставить дачу (еще до закрытия монастыря), она перешла в монастырь: жила в своей келейке с келейницей год или два и здесь умерла.
Перед 28 июня матушка предупредила меня, что в Оптину пустынь пойдет лошадь за иеродиаконом, и я могу поехать к батюшке Анатолию для исповеди и там причаститься. Все вопросы, какие меня накопились, я смогла задать батюшке. Записаны у меня в записной книжке такие вопросы: чтобы раньше начать прием, можно быть, обедню в те дни пропускать? (Так как было недоразумение кому-то нужно было раньше ехать, а я у обедни.)
«Обедню пропускать... - с таким сожалением произнес это батюшка, - нет, нехорошо; лучше, если возможно, не быть без обедни. Не пропускай, если возможно. На трапезу в среду и пятницу ходи».
Нам необходим спирт для медицинских целей, не написать ли об этом прошение медицинскому инспектору? «Нет, подожди писать, спроси у матушки казначеи, нет ли у них в Булатове?»
Осуждаю как фарисей с самодовольством. «Нет, не гордись, а надо сожалеть о тех, кто не так... Пожалей и не осудишь».
Получила письмо от матушки-настоятельницы общины во имя Христа Спасителя с приглашением погостить у них и взять свои вещи. «Как у тебя на душе, хочется очень? Скажи, как на душе?» Я: «Если по послушанию, то с радостью поеду, а так не могу, боюсь, как бы не рассеяться, еще не успела устроиться». «Ну, потом, когда еще что понадобится, заодно».
Написать ли сестре Иулитте, что поступаю в монастырь? «Напиши: гощу, отдыхаю, на поправлении здоровья». (Сестра эта была в моем отряде, сейчас написала мне с фронта.)
3 июля (день памяти святителя Анатолия) матушка отпустила меня в Оптину, по случаю дня Ангела моего старца и духовника батюшки Анатолия. В этот день справляли также память о. Анатолия (Зерцалова)147. В монастыре и скиту совершалась торжественная служба. В скиту, куда благословил меня пойти после обедни б. Анатолий, в старческой келье служил панихиду скитоначальник о. Феодосии. Он был учеником о. Анатолия (Зерцалова), много говорил о нем.
СПАСЕНИЕ - вот о чем, главным образом, писал в своих письмах покойный старец о. Анатолий к своим духовным детям.
Для спасения души самым важным считал покойный старец не так внешнее, как внутреннее состояние сердца, а для этого очень важна Иисусова молитва: она очищает сердце, искореняет страсти. Делание ее двоякое; первое - это обыкновенное произнесение: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного». Такое делание очищает сердце и дает некоторую теплоту, но это естественная молитва. Второе - это молитва, посылаемая благодатью Святаго Духа, - тогда человеку ничего не нужно. Чем бы ни занимался, благодать не оставляет его, он славит Бога, радуется...
Скорби необходимо посылаются любящим Бога...
Любовь - мирное отношение к другим. Если кто из монахинь обидит, молись за ту. Есть и особая молитва, составленная батюшкой Львом и батюшкой Амвросием. Прогресс, о котором теперь так много говорят, только во внешнем, а в духовном нет его. Были великие подвижники, с которыми трудно сравниться... Тогдашние и теперешние подвижники... Говорил об Иоанне Дамаскине:
Прежде всего - Царствие Небесное, а остальное приложится, и вы должны так, благословляю, не бойтесь, начинайте. Господь все пошлет... Зло никогда не восторжествует. И под конец мира вера православная будет, и антихриста Господь убьет дыханием уст Своих... Ночевала у Варвары Иосифовны, она давала мне читать «Откровенные рассказы странника», и я сделала из них несколько выписок.
В храме у себя, в Шамордине, во время проскомидии, мы большей частью со своими синодиками становились напротив восточной алтарной стены и прочитывали имена всех наших умерших родных и знакомых. Иногда меня назначали (благочинная, - у нас их было несколько) читать общие синодики, где были записаны благодетели монастыря, старцы, игумений, умершие монахи и сестры, а так родители сестер. Для этого я входила в пономарную, около северной стороны алтаря. Там же на столе стоял на подносе графин с Крещенской водой, которую можно было выпить в назначенные и благословенные дни.
Как-то раз (это не был один из обычных дней для питья воды) выпила еще и потому, что не совсем хорошо себя чувствовала; a затем надо было идти к тяжелому больному, и я просила у Господа особенного подкрепления. Конечно, пришлось пить в пономарной в присутствии нескольких сестер, а может быть, и благочинной. После этого матушка сделала мне замечание: как же это я каждый день пью Крещенскую воду. Я объяснила ей, как меня благословил батюшка и по какому случаю я осмелилась еще выпить. Матушка удовлетворилась моим ответом и больше мне ничего не сказала.
Матушка велела мне приготовиться к 13 сентября (1917 г.). Батюшка намерен меня одевать в монашескую одежду. Место мое в храме (так назначила матушка игуменья) было напротив иконы Казанской Божией Матери, около колонны, где стоял стул, на который я и могла садиться во время кафизм. Все в храме совершалось строго по уставу и по назначению батюшки Амвросия. Сколько уж его нет, а все делается так, как назначил батюшка, - так живо чувствовалось его присутствие здесь. Коленопреклонения не полагались за службами. Земной поклон делали только после «Тебе поем» (в последний момент), в день, когда причащались, на возгласе «Святая святым» перед Св. Дарами. Конечно, Постом коленопреклонения совершались по уставу. Перед матушкой и перед старцами становились на колени. Если встречали батюшку, идущего со Св. Дарами, будь это хоть на дворе, все падали ниц.
После литургии у нас были молебны: один день назначен перед иконой Казанской, в понедельник - Михаилу Архистратигу, во вторник - Тихвинской, а далее точно не помню.
В воскресенье и праздничные дни совершается чин Панагии, все во главе со старцем и игуменьей шли на трапезную. Нам там удобно было, шли по открытой с боков галерее. Накануне тех дней, когда причащались сестры обители, после обедни (в конце) матушка благочинная обносила Крещенскую воду всем сестрам, готовящимся к следующему дню.
По благословению старца я ходила ежедневно на повечерие. На трапезу - три раза в неделю.
В монастырской лавочке нашлась для меня черная материя (на подрясник, халат, теплый ватошник) и черный большой кашемировый платок. Сестра сказала, что батюшка уже давно велел сохранить для меня все это.
Накануне 13 сентября, праздника обновления Иерусалимского храма (так называемого Воскресения Словущего), с благословения матушки мы с сестрой отправились в Оптину. Батюшка велел прийти к нему рано, до обедни.
Пришла я к нему в подряснике. Он помолился, окропил святой водой, благословил одеждой, надел на меня пояс, потом халатик и черный маленький платок (поступающим немолодым обыкновенно до апостольника надевали не камилавочки, а платок) и дал четки. Радостная, я пошла в этой одежде на благословение к покойным старцам на могилки и к брату, а затем в храм, где и причащалась. После обеда возвратилась в Шамордино.
Недавно одна моя знакомая (м. Наталья), живущая в Москве, вспоминала, как она видела меня на могилках у старцев в новой монашеской одежде, и, не зная меня лично, она заметила, в каком радостном восторге я тогда находилась, и это осталось у нее в памяти до сих пор. Теперь я ей объяснила, что ведь это был мой первый выход в монашеской одежде.
Приехавшая за мной сестра сказала мне, чтобы я шла в скитский двор: там она подаст лошадь, чтобы нам отправиться домой с едущим туда же иеродиаконом.
Со мной рядом сел молодой, в высшей степени смиренный монах и сказал мне дорогой: «Батюшка Феодосии, скитоначальник, благословил меня ехать эту седмицу служить в ваш монастырь, потому что я почувствовал во сне нездоровье, и он велел мне показаться и посоветоваться с вашей сестрой доктором. Вы мне укажите тогда, где ее увидеть».
Я сказала, что я и есть доктор и расспросила его о болезни. Вид у него такой скромный, всегда с опущенными глазами. Он только что окончил Духовную Академию. Его отпустил ректор, преосвященный владыка Феодор, в Оптину пустынь, и он здесь уже несколько месяцев. Ему дали келью в скиту, и он живет, как и другие братья: все для себя делает, колет дрова и т.д. Я заметила, что у него руки изранены, и он объяснил мне, что рубил дрова. Его святое имя Поликарп.
Мы приехали рано, чтобы поспеть ко всенощной. Его подвезли к старой гостинице, где обыкновенно помещаются иеромонахи и иеродиаконы.
Радостно мне было идти теперь в храм уже в монашеской одежде. Новый иеродиакон служил так скромно, хорошо. Но послуживши два дня, он совсем заболел, и я осмотрела его: у него оказался острый аппендицит. Пришлось уложить его в постель, назначить полный уход. Температура у него все поднималась. Я два раза в день ходила на старую гостиницу делать ему компресс. Смотря на него благодарила Бога, что есть и теперь такие подвижники. Беспокоилась только за его здоровье. Проболел он около месяца и потом, слава Богу, стал поправляться. На день смерти батюшки Амвросия ему так хотелось послужить... и Господь дал, что исполнилось его желание. Через несколько дней он уехал. На память он дал мне письмо о. Анатолия (Зерцалова); сказал, что о. Никон ему посоветовал читать: эти письма очень утешают.
Как-то, еще когда я навещала о. Поликарпа, то сказала матушке, что я иногда думаю о нем, какой он подвижник, как надо пример брать с него. «Нет, ты не думай о нем, Бог с ним, не надо, чтобы твои мысли были кем-нибудь заняты». (Что-то в этом роде сказала.)
Теперь он - архимандрит Петровского монастыря, в ссылке.
По приезде домой, матушка благословила меня читать в церкви: для этого вручила меня уставщице, м. Анфисе, перед которой прочла несколько канонов, и она назначила меня читать ежедневно один из канонов на повечерии. Назначила вечером читать поучение в храме и жития святых в трапезной, потом часы: т.е. весь суточный церковный круг, начиная с вечерни. Эти сутки для меня были настоящим праздником.
После литургии я каждый день ходила прямо из храма на могилки к матушкам игуменьям: м. Софии, игум. Евфросинии148, схиигум. Екатерины, и рядом - в усыпальницу р. Б. Сергия, благотворителя и строителя нашего храма (Сергея Васильевича Перлова). Оттуда в хибарку, где скончался старец иеросхимонах Амвросий. Все сохранялось там, как было в день его кончины: на кровати боком лежал его портрет во весь рост, писанный иером. Даниилом (Димитрием Болотовым). Здесь стоял аналойчик с раскрытой псалтирью; прочитаешь хоть главу за упокой старца и своих родителей и возьмешь благословение у старца, а затем возвращаешься в свою келью в гостинице, где добрая сестра Анастасия или Паша уже ждут с чаем.
К 21 ноября, т.е. к Введению во храм Пресвятой Богородицы, матушка благословила меня в Оптину. Многие из сестер дали мне различные поручения к батюшке; я записала все их вопросы, чтобы потом записать и ответы, которые даст батюшка.
Вопрос м. Анатолии лавочницы: Как ей поступить - дома свои упрашивают ее еще погостить, а ей страшно по теперешнему времени.
Ответ: Ведь она здесь очень нужна, но если неспокойна, томится, если уж крайние дела, пусть недельку-две побудет и приезжает.
Ответ м. Марии, старшей в Булатове (дальняя дача): Надо ближе к церкви.
Феклуша молоденькая, туберкулезная, страдала страхованиями: Покадите на ночь душистым ладаном, враг ее беспокоит, - этого он не любит.
О деньгах м. Магдалины: Бог милостив, не допустит, чтобы без средств осталась.
Спросила я о книге «Откровенные рассказы странника». «Очень хорошая», - сказал батюшка. «Как молиться Иисусовой молитвой, как там советуют за сердцем следить?» «Просто, от души взывай ко Господу: за простоту Господь пошлет сердечную молитву; взывай и взывай к Нему, и пошлет тебе...» На прощанье дал мне просфоры и сказал: «Дай, Господи, вам мир там».
Из моих больных особенно тяготила меня одна больная: молоденькая, бывшая приютянка, теперь певчая. У нее распухла рука, вся кисть обратилась как бы в пузырь. Беспокоилась я за эту больную очень сильно. Температура у нее поднималась до 39,5 и 40°. Мне было ее очень жаль, особенно, когда я сама уходила на всенощную, а ее оставляла в палате. Много думала о ее болезни, делала предположения и могла подозревать только туберкулез. В Оптиной пустыни жил очень опытный врач, Казанский, приехавший из Кронштадта. Он был главным врачом морского госпиталя, а теперь приехал сюда; ему монастырь дал половину домика, в котором помещалась Варвара Иосифовна. Он посещал монастырскую больницу и с любовью относился к монахам. Я попросила матушку пригласить его, чтобы осмотреть Феню. Между тем, Феня уже жаловалась своей старшей по пению, м. Тихоне, очень горячего характера, что вот она уже сколько времени лечится у меня, а пользы нет никакой, только все хуже. «Лучше бы поехать в Оптину и там лечиться. Там батюшка фельдшер, о. Пантелеймон, он скоро бы вылечил», - так говорила молоденькая Феня. Для меня это было очень прискорбно, а наша матушка не любила, когда молоденькие сестры слишком часто посещали мужской монастырь. Поэтому у нас в монастыре, кроме белого священника, для исповеди был еще духовник-монах, благословляемый и назначаемый к нам архимандритом. До сих пор был иеромонах Пиор149, а при мне был назначен отец Мелетий, бывший Оптинский благочинный.
На мои слова матушка сразу согласилась послать за доктором Казанским. Зная горячий характер м. Тихоны, она, по-видимому, сочувствовала мне.
Доктор, очень симпатичный, с большой любовью отнесся к нам, всей душой желал помочь: согласился с моим предположением туберкулеза, так как ничего другого не было возможности предположить, вполне согласился и со всеми предпринятыми мной мера Но больная была опечалена, что мы все же решили лечить ее здесь
Перед Рождеством Христовым, 21 декабря, матушка благословила меня ехать в Оптину, чтобы там побыть у старца и поговеть. Так мне была трогательна забота матушки! Личные отношения фельдшерицами были у нас хорошие, в глаза кроме любезного отношения я от них ничего не видела. Но за глаза все было совсем по другому. У сестер иногда прорывалось что-либо такое, по чему я могла судить, что отношения не улучшились...
Старшая монастырская интеллигенция, хотя по нужде и присылала за мной, но я чувствовала, что они всегда на стороне фельдшериц, с которыми у них были дружеские отношения. К матушке-игуменье, как я потом узнала, эти монахини относились свысока. Они были образованные, знали батюшку Амвросия и поступили при нем, а матушка Валентина поступила уже после, и вдруг, минуя всех более или менее образованных, назначена игуменьей: без всякого образования, едва грамотная (из купеческого звания). Удивительно, как такая преданность и любовь к старцу Иосифу со стороны шамординских матушек все-таки не могли вызвать их уважения к матушке Валентине, так чудесно назначенной самим старцем. Ведь после смерти м. Екатерины, когда надо было выбрать игуменью, батюшка уединился в своей келье на несколько дней, никого не принимал и молился. Говорят, ему было внушено, даже был слышен голос, что нужно назначить монахиню Валентину. И вот, когда благочинный монастыря прибыл для избрания игумений, он собрал сестер в соборе: сказал, чтобы они молились, и после молитвы избрали игуменью.
Они ответили после молитвы, кого батюшка назначит, та и будет. В запечатанном конверте благочинный привез избрание старца. Тут он распечатал конверт и произнес: «Старец назначает монахиню Валентину».
Сразу не могли даже сообразить, кто это - Валентина: такая смиренная, незаметная она была в монастырской жизни. У меня сохранилась тетрадь: когда-то, еще мирской я приезжала в монастырь, пришлось всю ночь осматривать жалующихся в своих недомоганиях сестер; и вот она, матушка Валентина, тогда уже мантийная монахиня, записана у меня последней; значит, она всем уступила свою очередь, а это было в два часа ночи: так велико ее смирение! Все тогда молились, и она стояла на коленях перед иконой, просила Царицу Небесную назначить добрую игуменью. Ей стали говорить, что выбрана она: сначала не поверила, а потом с ней сделалось дурно.
Не напрасно батюшка избрал ее. Она была не образованна светски, но обладала такой мудростью, которая граничила с прозорливостью. А ее смирение, истинно христианская простота - как они должны были поражать и действовать на окружающих! Так думалось, но на самом деле выходило, что люди, тоже хорошие сами по себе, ничего этого не видели и только возвышали себя перед ней своей светской образованностью и знатностью рода. Но простые сестры чтили и любили ее. Она же, как истинная монахиня, вызывающая в памяти древние христианские времена, безропотно терпела возложенный на нее крест игуменства.
Вот и фельдшерицы, несмотря на ее доброту, были против матушки, часто обижались на ее справедливые замечания.
Фельдшерица Зина Ильинична с некоторыми другими сестрами ездила в Сергиевскую пустынь к батюшке Герасиму150. Оттуда она привезла мне так называемое райское яблочко, - батюшка посылает. Жаль мне было, что сама не съездила, а 17 марта 1918 года он скончался от сыпного тифа.
Батюшке я рассказала о своих немощах и, между прочим, спросила о продолжительности сна. Батюшка ответил: «Можно спать шесть часов, а иногда и больше».
Насчет еды после всенощной: «Если по необходимости, можно ужинать, ведь у вас не очень поздно». «А лакомство, - иногда сестры лепешки принесут?» «Можно часть съесть, часть больным или кому-нибудь».
На клевету оправдываться? «Если к случаю и важное что, перед начальством надо сказать».
Можно ли говорить другим что-либо вроде наставления?
«Когда необходимость бывает, то надо сказать. Воззвать ко Господу, как говорит батюшка о. Моисей151, надо для вразумления, и после этого говорить».
Лишнее говорила у больных. «Для утешения скорбящих и больных надо».
О чуде рассказала. «Смотря, какое настроение, верующим можно».
Радуюсь, что меня назначили читать в церкви. Нет ли тщеславия в этом? «Нет, не бойся».
В палате читала акафист больным. «Сама, если время есть, хорошо».
Если благодарят, выражают любовь, я себя чувствую как бы виноватой, на душе тяжесть. «Всё на помощь Божию отдавай. Говори: Господь помог, а не я, Его надо благодарить».
Если сестры говорят: благословите, - как мне отвечать? «Бог благословит».
Если кто попросит помолиться? «Помолюсь, как умею».
Самой попросить помолиться за своих можно? «Можно».
Мне кажется, что у меня много скорбей, а я их мало замечаю. Господь ли помогает по вашим молитвам, или от гордости, или от окаменения? «Господь помогает; некоторые спокойно принимают как будто их и не касается».
Насчет Веры Ивановны, фельдшерицы, по-видимому, после какой-то неприятности: «Самой не начинать, - и не отвращаться, если спрашивает».
Сестры после всенощной провожают меня в гостиницу (довольно большую площадь надо перейти), как мне поступить? «Ну двое можно, если никто туда не идет».
Настойчиво сказала о чем-то. «Это надо. Матушке и казначею может быть, придется сказать, а то передадут это в другом свете».
Ко мне подходят в церкви и говорят о болезни, как мне поступать? «Уклоняться надо, если крайней необходимости нет».
Не грех ли, что отдаляюсь от родственников, не пишу им? «Напиши, чтобы они не беспокоились».
Дома мне опять приходилось скорбеть из-за не поддающейся лечению болезни молоденькой Фени. Не раз хотела получше ее осмотреть, снять одежду, но она стеснялась и не соглашалась на это.
Однажды входит в аптеку, когда там никого не было, одна сестра, ухаживающая за больными, показывает мне свою руку, вспухшую в виде пузыря, как у Фени, и говорит: «Посмотрите причину этого», - и дала мне ощупать эту же руку наверху, около плеча, и я там нащупала тесемку, туго натянутую. «Мне стало вас жаль, фельдшерицы за глаза издеваются, а две девчонки заберутся в уборную и перетянут руку, вот и получается такая опухоль, а термометр натирают. Вы так беспокоились о них, а они вот что делают. Им хотелось, чтобы их послали в Оптину, у них там знакомые, и всё для этого подделали».
Все это меня до того расстроило, что я не знала, что и делать. Спрашивать у батюшки - слишком далеко, я только что возвратилась, поисповедовалась там, чтобы завтра здесь причаститься со всеми говеющими сестрами. Что мне делать? На душе у меня так тяжело, не могу даже идти в палату: как мне смотреть на Феню? Решила пойти сначала к матушке-игуменье, она мудрая, ее Господь вразумит, как поступить. Ее этот случай очень огорчил и возмутил: такой ужасный обман и продолжается так долго! Несчастные, что с их совестью? И матушка сказала свое решение: «Сейчас же выпиши этих двух девчонок из больницы».
Я так и сделала, придя в палату: ничего не объявляя, сказала сестре, что эти две выходят из больницы, их надо выписать. Я не могла с ними объясняться, у меня не хватило бы духу, так я была всем этим потрясена.
Во время вечерней службы я подошла к матушке и объяснила ей, что я так смущена, на сердце у меня такое смятение, что я не могу завтра причащаться, а должна была. На это матушка сказала, чтобы я не откладывала св. причастия, а подошла к общему духовнику, о. Мелетию и исповедовалась бы о своем смущении. Конечно, так я и исполнила.
Через несколько дней Феня торжественно объявила многим, что вот фельдшерицы взялись ее лечить, и она уже здорова. Теми кончилась вся эта история.
В великие праздники матушка благословляла пригласить невестку с детьми к нам в Шамордино, и они поживут тогда несколько дней в гостинице, поговеют, причастятся. Севочка хорошо учился, был первым учеником, очень хорошо пел, рисовал, писал хорошие стихи; ему было 12 лет.
Однажды матушка позвала меня и сказала: «Мы с батюшкой решили, что ты будешь жить в самом монастыре, в больнице тебе дадим келью». «Как бы не расстроились фельдшерицы?» - сказала я. «Нет уж, мы так с батюшкой решили, не обращай на них внимания. Они очень много себе позволяют. Вера Ивановна даже батюшке осмелилась дерзко отвечать». Далее матушка мне объяснила, что пришлет чайники, посуду, всё, что мне надо. И потом остановилась. У фельдшериц, у каждой, назначена своя келейница. «Благословите меня, матушка, все для себя делать самой, а что не смогу, попрошу сестру какую-либо больничную». Матушка была видимо очень утешена этим, одобрила и начала давать мне советы, как она поступала, бывши заведующей богадельней и тоже не имея для себя отдельной келейницы. Вот и в Оптиной пустыни помещали обыкновенно старшего монаха, а рядом послушника, который в случае нужды мог помочь старшему. И делалось это просто, по-братски.
Келья моя находилась рядом с аптекой. Больничные сестры очень обрадовались, быстро убрали мою келью и принесли из гостиницы мои скудные вещи. Мне приятно было в своей келье и удобнее для дела. Придет какая-либо сестра с дачи или по какому-нибудь экстренному случаю, я сейчас же осмотрю ее и дам, что ей надо.
Одно только тяготило меня: настроение фельдшериц, особенно старшей, уже монахини, Зины Ильиничны. В последнее время она особенно стала волноваться. В храме однажды, в присутствии сестер, она вошла в какой-то экстаз, подняла руки кверху и стала кричать: «Она нас оголодит, оголодит!!» Одна сестра в испуге прибежала ко мне: я в то время была в пономарской, читала синодики. Но что я могла сделать? Говорить что-либо было излишне...
Многие монахини, а особенно мы, больничные, время от времени приносили свой чудотворный образ Божией Матери Казанской приглашали батюшку служить молебен в палатах для утешения больных. И на этот раз мне пришла в голову такая мысль.
Остановила я проходящую Зину Ильиничну, пригласила ее свою келью и сказала ей: «Как бы мне хотелось принести чудотворный образ и чтобы батюшка отслужил молебен, окропил наши кельи святой водой». При разговоре Зина Ильинична как бы соглашалась с этим. Сказала, что стала бояться в своей келье, и даже выражалась так, каким-то загадочным тоном: «Он меня беспокоит, я его боюсь». А у самой при этих словах глаза какие-то странные сделались. Мы расстались.
Сестры принесли образ из храма. Пришел батюшка. Послали за Зиной Ильиничной, а она заперлась, молчит и не отпирается. Стали служить без нее; по окончании молебна понесли икону по палатам, батюшка шел со святой водой. Подошли к келье Зины Ильиничны, просили отпереть, но она не отперла и ничего не сказала. Об этом мы ей ничего не напоминали на другой день, и жизнь наша шла своим чередом.
Наступил Великий пост, лучшее время в монастыре... Никогда, нигде не переживаешь ничего подобного. Первая неделя... Может ли что-либо сравниться с этим временем? Все послушания прекращаются, кроме самых насущных дел. Тишина необыкновенная, все как бы переродились к новой жизни, в храме проводишь почти целый день, так продолжительны великопостные службы.
По окончании вечерней службы в Прощеное Воскресенье был обряд прощения. Все подходили к матушке и на коленях просили прощения, а потом ко всем старшим, всем монахиням и ко всем сестрам - и по кельям, и к больным, целовали в плечо.
Пища по уставу: первые дни хлеб и вода, только в среду и пятницу вареная пища без масла и один раз. Страшно было за себя, выдержишь ли? Но все окружающее так поддерживало дух, что казался легким и такой пост.
В один из дней первой недели матушка благословила меня съездить в Оптину, чтобы исповедоваться у б. Анатолия.
В пятницу благочинная разносила Крещенскую воду. В субботу почти весь монастырь причащался. Какой торжественный был для нас этот день!
Я забыла еще сказать, что в продолжение Великого поста пятисотница 152 справлялась в храме после вечернего богослужения и заодно читали здесь же вечерние молитвы. А в другое время она справлялась по кельям.
На Страстной неделе привезли и невестку с детьми. Они разместились в гостинице и посещали все службы.
Первая Пасха в монастыре... Хотелось, чтобы ни одна посторонняя мысль не отвлекала от святости праздника.
Помню, после всех служб на первый день св. Пасхи я прилегла в своей келье на постели и взяла книгу Гоголя «О православном Богослужении»153, думая что это подходящее... Прочла несколько строк, и в дверь молится послушница из старой гостиницы, где проживал заболевший комиссар. Она принесла стопку книг для передачи в нашу библиотеку, так как библиотекарша дала ему эти книги для прочтения, а он теперь уезжает и возвращает их. Невольно мой взгляд упал на книжку, лежащую наверху, и я стала ее читать. В этой брошюре я прочла письмо, переписанное рукой старца о. Макария154 и находящееся теперь в библиотеке скита, в книге Гоголя «Переписка с друзьями»155. Беру несколько фраз из этого письма:
«Религиозные понятия его неопределенны, движутся по направлению сердечного вдохновения, нелепого, безотчетного, душевного, а не духовного. Книга Гоголя не может быть принята целиком, и за чистые глаголы истины. Тут смешение. Желательно, чтобы этот человек, в котором видно самоотвержение, причалил к пристанищу Истины, где начало всех духовных благ. Советую всем друзьям своим заниматься единственно чтением святых Отцов, стяжавших очищение и просвещение, как и апостолы, и потом уже написавших свои книги, из коих светит чистая истина и которые сообщают читателям вдохновение Св. Духа».
Эти слова, прочитанные в книге, относились именно ко мне. Я отложила книгу Гоголя и взяла уже не помню какую, но чисто духовную книгу...
На Святой неделе приехали из Оптиной к нам батюшка Филарет из Чудова Московского монастыря с рабом Божиим Александром (отчество забыла).
О. Филарет часто приходил к нам в больницу и читал в палате у больных какой-либо из акафистов: читал он с таким умилением, что невольно заставлял всех усердно молиться. Но долго пробыть здесь им нельзя было.
Еще одно из скорбных событий, которое пришлось пережить. За оградой нашего монастыря находился домик, где проживали двое стариков - Лавровские (так звали их потому, что сюда они переселились из деревни Лаврово). Муж - очень болезненный, в высшей степени благочестивый, а жена - крайне горячая женщина. У них была приемная дочь, данная им еще б. Амвросием взамен их собственной дочери, пожелавшей (еще девочкой) остаться в монастыре. Жили они втроем, фельдшерицы приходили к ним для лечения. Старичок постоянно болел. Однажды фельдшерицы привели их дочь Марию нам на прием, чтобы я ее осмотрела и сказала свое мнение. Осмотрела ее, увидела, что она беременна, но зная их характер и отношение ко мне, я им ничего определенного не сказала. Они, конечно, и сами всё хорошо видели, но ко мне привели, чтобы им легче было сказать. Прошло некоторое время. По обыкновению после обедни я пошла усыпальницу - помолиться на могилках наших игумений. Сюда вошла и какая-то женщина. Это была приемная мать Марии. Она стала прямо передо мной в боевую позу, сжала кулак над моей головой начала ужасно кричать, как я смею позорить ее дочь.
Это было так страшно, что я и передать не могу. От страха я не могла произнести ни слова, мне только показалось, что сейчас моя голова действительно будет разбита. Не помню, как кончилась эта страшная сцена, но только эта женщина, не прикоснувшись ко мне ушла.
Так меня все это поразило, что я как бы остолбенела, а потом стала молиться у матушек на могилках и у б. Амвросия в хибарке горько-горько плакала... Мне пришло в голову пойти в старую гостиницу к недавно приехавшему духовнику из Оптиной, старцу Иннокентию. Я ему все рассказала и спросила - не сказать ли мне фельдшерице, зачем она взвела на меня клевету? Но надо ли выяснять это дело? И батюшка посоветовал ничего не говорить, так как Веру Ивановну не убедишь, а вражда будет только еще сильнее. И я молчала…
Прошло несколько месяцев: не помню, фельдшерицы ли или сама мать (которая так оскорбила меня когда-то) пригласили меня к Марии. Она была сильно больна. У нее открылся острый туберкулез. При виде болезни и угасающей молодой жизни я прониклась такой жалостью и любовью к больной, что она это почувствовала и с первого раза привязалась ко мне всем сердцем; просила, чтобы я не оставляла ее и навещала. С тех пор я почти каждый день бывала у нее. И скончалась она у меня на груди, она говорила, что ей так легко со мной... Мать ничем никогда не напоминала мне о той неприятности, которую когда-то мне причинила...
Часто к нам приезжали на автомобилях гости, для них теперь предназначался тот домик, который выстроил для себя Перлов на время своих приездов в монастырь. Но теперь уж их не было в живых. Сам благодетель - Сергей Васильевич - был привезен из Москвы и погребен в усыпальнице, построенной им самим, где были погребены и игумений монастыря. А Анна Яковлевна Перлова - в тайном постриге монахиня Амвросия - скончалась в Москве в такое время (кажется, в 1918 году), когда нельзя было привезти ее тело, она там и погребена.
Гости часто подъезжали прямо к больнице, и тогда мне приходилось с ними разговаривать. «Вот как-нибудь приходите к нам, мы вас запишем. Вам бы и содержание можно было дать, а то как вы так, без жалованья». Я благодарила и только. Как-то раз они даже сказали фельдшерицам: «Мы предлагаем вашей докторше жалованье, а она на это ничего не отвечает, видно, глупа...»
Однажды приехали, привезли даже какую-то особу и сказали: «Пойдемте осматривать вашу больницу, а это ваша помощница будет».
Это сильно взволновало меня, и я ответила: «Осматривать больницу я не разрешу, как врач, так как у нас есть инфекционные больные, можно разнести заразу, а помощниц у меня достаточно. Да и где это видно, чтобы назначали помощницу без желания врача?» Конечно, резко я так сказала, но зато они сразу уехали. При этом разговоре здесь, около лестницы, стояла сестра с дачи и еще какая-то старшая монахиня. Из больницы они пошли прямо к матушке казначее и рассказали ей. Мать казначея была очень боязливая: она испугалась и позвала меня. И вместе с другой старшей монахиней, Екатериной Лебедевой, сделали мне выговор и таких страхов наговорили. Много слез мне это стоило. Пришла к матушке игумений, которая в то время уже была больна, повинилась перед ней, что так поступила, просила у нее прощения. А она, все выслушав, ободрила меня, сказав, что все к лучшему, и я успокоилась. Потом я убедилась, как хорошо, что в дела нашей больницы никто не вмешивается. Недовольны были только фельдшерицы: им хотелось получать жалованье, на которое они рассчитывали.
Однажды, когда я была у батюшки о. Анатолия, то спросила его, правильно ли я делаю, что избегаю разговоров о больнице и, когда подъедут, даже стараюсь уйти. На это он стал перебирать бумаги на своем столе и вынул картину «Бегство в Египет Св. Семейства»: «Мне ее подарили, на тебе». И ничего больше батюшка не говорил.
Невестка, жившая с детьми в Козельске, распродала все свои вещи. Сначала медицинские инструменты, которых у нее было много и очень хороших (она тоже была врач, мы вместе учились в Медицинском институте); их за ничтожные деньги купили в больнице. Был, например, хороший микроскоп и многое другое. Наконец, продали и новые одеяла, которые у них были. И вот, когда разменяли последние сто рублей, мы пришли к батюшке; все мы по обычаю стоим вокруг него на коленях. Батюшка, выслушав, помолчал и положил руку мне на голову: «Езжай за хлебом». Я страшно испугалась, заплакала и ответила: «Благословите».
Поехала в Смоленскую губернию, в нашу деревню Рёгово. Года три назад невестка, по случаю войны, уехала из деревни в Нижний Новгород, заперев дом, и теперь дала мне ключ. Пятнадцать верст от Ельни мы шли с двоюродной сестрой, которая там жила недалеко от станции. Отперли дом, оказалось все цело, в кладовой нашли белой муки с пуд, котелок с топленым маслом, головку сахара, варенье. Все это нас обрадовало. Но самим нам есть было нечего. Мы сильно проголодались. Сестра заплакала от голода, я ее просила потерпеть. Дом был в полуверсте от деревни. «Потерпим, завтра к вечеру у нас ничего не будет, то решусь сама попросить.
На другой день одна хорошая, близкая нам женщина, узнала о нашем приходе, пришла и принесла нам корзинку: сверху уголь под ним булка горячего хлеба. С какой радостью мы ее встретили и приняли это подаяние!.. Вскоре, кажется, на другой день, наняли лошадь и спешно поехали на станцию, чтобы всё привезти своим.
После этого я, по благословению, еще шесть раз ездила за хлебом, и милосердный Господь чудесно помогал мне. Заодно уж расскажу об этих поездках.
Вот, помню, приехала я, чтобы достать хлеба, спрашиваю у деревенских; мне они отвечают, что ни у кого нет. Спрашиваю в окрестности, и все тот же отрицательный ответ. Пришло письмо от невестки, что последнюю корку отдала детям...
Это было 8 июля, день Казанской Божией Матери. Я пошла церковь (в восьми верстах от нашего села) и там спрашивала. Отвечают, что нет.
Отслужила молебен, тяжело мне было до слез. Не пошла да сразу домой, а пошла в лес и все ходила там. Часов в пять или шесть возвратилась. Никакой надежды. Вдруг приходит хуторянка, которая жила с нами по соседству (немцы и швейцарцы, сыровары), когда-то она видела моего брата, он границу им показывал, но я ее знаю, - и говорит: «Кажется, у вас продается мебель?» «Да, - отвечаю я, а сама боюсь, вдруг она откажется уплатить хлебом. - Но ведь на только хлеб нужен». «Что же, можем хлебом, сколько вы можете за раз увезти?» «Ну хоть три пуда». «Хорошо, вечером, когда смеркнется, дочь вам принесет за два раза». Действительно, дочь принесла и сказала: «Отец приедет, отвезет вас на станцию». На другой день отец с дочерью приехали, привезли еще печеного хлеба по полпуда каждый, три булки, четвертку чая, сахару, кружок сыра, мальчику для костюма серой материи, девочке на платье, две катушки ниток и 25 рублей на дорогу.
Представьте себе мое удивление и радость! Как Господь милосерд. В какую трудную минуту Он посылает людей! И довез этот добрый человек, Василий Иванович, меня до станции. Но как садиться? Запрещено возить с собой. Громадные булки хлеба я вложила в дорожные наволочки и перетянула их ремнями, которые взяла из дома, а муку как-то пронесли мои провожатые и быстро положили на скамейку. Стоящий у входа задержал, было, булки, но я попросила его все пропустить и в вагоне рассмотреть. А в вагоне раздала женщинам, вместо подушек. В вагоне он стал шарить под скамейкой, а мешок был там, где он сам присел. Так хлеб и был привезен. А как приехали в Козельск, сама всё не могу вынести, прошу людей, стали сбрасывать, а поезд трогается, и вышло так, что мои вещи раскиданы на большом расстоянии. Что делать? Сама я никак не могу поднять и собрать. Вдруг подходит человек с ружьем, который вышел к поезду, и спрашивает: «Тебе куда вещи - на вокзал или к извозчикам?» «На вокзал». И вот он в несколько приемов донес мне их на вокзал. А потом уж я наняла извозчика и всё привезла. Какая была неописуемая радость у детей!! Ведь был готовый свежий хлеб и сыр...
Конечно, ненадолго всего этого хватило, надо было ехать опять, да и вещи оставшиеся привезти. Когда теперь батюшка отправлял меня, то я сказала ему: «Как только благодарить добрую хуторянку, Марию Ивановну, без нее я бы ничего не могла достать». И вдруг батюшка выносит и дает мне образ Спасителя в терновом венце, связанного в темнице, и говорит: «Отдай ей». «Как же, батюшка, ведь они лютеране, у них икон нет». А батюшка, не замечая моих слов, продолжает: «Отдай этот образ ей, отдай».
По приезде к себе в деревню, надо было идти на хутор. Но как я понесу образ? Меня это смущает. Но я должна исполнить данное мне послушание. Завернула его и положила в свой мешок. Пришла к ним, все были за чаем, радушно встретили меня. После чая семья разошлась, мы остались с Марией Ивановной одни, и тогда я решилась сказать и достала образ: «Вот вам батюшка посылает».
Она с радостью приняла образ, стала его целовать и сказала: «Ведь я давно хотела принять Православие, но не знала, как это сделать...» Теперь я увидела прозорливость батюшки: ведь он не знал ее, я ничего о ней не говорила и ее совершенно не знала, у нас был только деловой разговор.
Так же чудесно, по неизреченному милосердию Божию, привезла из деревенского дома все вещи, пудов тридцать.
Да, еще не рассказала: как только я первый раз была в доме, пришли хозяева со всей деревни, мнутся, а разговора не начинают. (Надо здесь сказать, что на дорогу я надевала ту самую рясу, что была на мне в монастыре.) Наконец, решились: они просят меня, так как монастырей теперь не будет, переходить сюда жить и чтобы взяла себе какую захочу усадьбу. Мне были обидны их слова, так как я не могла представить, как я расстанусь с монастырем...
Окрестные крестьяне приняли на своем собрании решение, как бы ни в коем случае меня не отпускать. Но я повезла одну больную в закрытой кибитке и больше не возвратилась. Поезда ходили неисправно, я несколько дней просидела на вокзале.
В Ельне, где я когда-то работала шесть лет, меня оставляли теперь. Старший врач уже помимо меня уладил дело, чтобы я осталась, но я ему решительно ответила, что я - в монастыре. Кроме того, заболел младший врач, жена умоляла временно остаться, да на колени упала... Я не могла отказаться, сил не было; ответа «Только схожу на почту», - хотя и не ожидала письма. И вдруг действительно, письмо от батюшки, где он строго говорит, что возвращаться.
Подхожу на обратном пути с почты к воротам больницы, и не зная, как поступить, и встречаю старенького батюшку, духовника моего детства. Вообще, он был огорчен, что я поступила в монастырь; он верил мне, как врачу. Я могла думать, что он по своей настроению был бы рад, что меня оставляют в больнице, но здесь вдруг твердо сказал, чтобы я больше никому в больнице не показывалась, а шла бы поскорее прямо на вокзал. Я так и сделала, но так как поезда задерживались, то я сидела там двое суток на бревнах (почему-то вся мебель из вокзального помещения была куда-то вынесена), был сильный мороз. Впоследствии я узнала, что в эту же ночь скончался доктор, и жена его сошла с ума: с распущенными волосами, в одном белье бегала по кладбищу... Какая невыносимая для меня была скорбь.
Зимой пришлось еще раз приехать. Батюшка благословил меня поехать с одной сестрой-послушницей. Дом не топился, в одной комнате было выбито стекло, дров не было. В маленькой комнате поставили мягкие диваны и на них спали, не раздеваясь. Если забывали выливать воду из кружек, она застывала на столе. Зажгли светильничек и при его свете читали правило. На голову от холода, кроме шапки и платков, надевали еще черный башлык. При слабом свете и в такой одежде все напоминало древнюю пустыню. Сестра, глядя на эту картину, воскликнула: «Схимничек». Кое-какие щепки мы отдирали из-под снега, но эта топка была совсем незначительная.
Наступил канун праздника св. Николая Чудотворца. Сестра Ирина дала мне образок Николая Угодника, чтобы я обошла всю усадьбу. Уже смеркалось, в окрестных рощах иногда услышишь только, как постукивает дятел в кору деревьев и эхо от стука так сильно раздается по окрестностям. При этом обходе я заметила в роще березовое бревно, сказала сестре, и мы, взяв веревку, пошли за ним; образок я заложила за грудь. Зацепили веревкой бревно и начали тащить.
Ноги наши вязли в снегу повыше колена, и мы часто беспомощно топтались на месте... От изнеможения сестра в этих случаях начинала нервно смеяться, но я просила ее быть потише. Ведь никому в голову не придет, что в доме есть люди, а ее хохот может нас выдать. Вот недавно на какой-то ближний хутор забрались разбойники и били хозяев. Сестра эта была трусиха и хохотала от нервности. Кое-как мы притащили дрова к дому, но почему-то нам показалось, что легче их подтащить к парадному крыльцу, и здесь мы с радостным удивлением увидели лежащую прямо на крыльце большую охапку сухих березовых дров! Внесли их в дом, затопили лежанку, поблагодарили Господа и Его св. угодника за такую милость. Сами сели на лежанку и запели: «Се Жених грядет в полунощи» и тропарь Чудотворцу Николаю. Какая невыразимая радость была у нас на душе!
В нашем доме открывался медицинский пункт, и надо было решить вопрос: мне ли оставаться здесь для работы, или приедет моя невестка. Сестра Ирина поехала, чтобы батюшка решил этот вопрос. Решено было, что здесь будет служить невестка. Они все приехали, а я поехала в монастырь. Невыразимо тяжело мне было их оставлять: как же они были беспомощны!..
Матушка игуменья велела мне приехать к Рождеству. Для меня было счастье, что я ехала в монастырь, но мне невыразимо больно было оставлять их там. И теперь еще, как только вспомнишь о том времени, так и наляжет на душу скорбь. Знаю, как Манечке будет тяжело. Севочку отдали в школу за восемнадцать верст: там в помещичьем доме было общежитие и школа, куда его и приняли. По воскресеньям он приходил домой.
Слава Богу, в монастыре встречаю великий праздник! Забыла еще сказать, что 22 октября, на праздник Казанской иконы Божией Матери, в Оптиной б. Анатолий одел меня в рясофор. Как я была счастлива!
Приехала я говеть к этому дню, еще ничего не знала, а блаженный Гаврюша156, завидев меня, говорит: «Шапочку надо, шапочку надо!»
1919 -1922 годы
Матушка игуменья, чувствуя свое слабое здоровье, очень заботилась обо мне - заранее велела заказать камилавку. В средних числах марта матушка сказала мне (в это время я читала вслух в ее келье повести из жизни святых иноков: Собрание творений епископа Игнатия Брянчанинова, пятый том): «Хочешь принять постриг и мантию?» «Так хочу, что и не знаю, как выразить вам это». «Я напишу записку батюшке и на днях вы поедете с Феней (аптечной) к нему; ее тоже надо постричь. Так как теперь такое время, то постриг этот будет тайным», - сказала матушка. Сказала еще, чтобы особенно об этом не распространяться, никому не говорить, и дала совет, к кому обратиться для шитья мантии и власяницы: «С Феней можешь поговорить обо всем этом». Матушка и раньше поручила Фене заботиться обо мне.
18 марта мы с сестрой Феней поехали в Оптину. Матушка благословила нас, мне дала образок Благовещения. Вечером были у батюшки. Он прочел записку от матушки (они, конечно, уже имели этом совет) и велел принести к нему нашу одежду. Поисповедовались у него. На другой день рано пришли к нему. Мы были одетый власяницу и новые подрясники, а остальная одежда была у батюшки; он ее освящал и над нею молился.
Постриг совершался в его келье. Власяницу и подрясник он окроплял на нас. Постригши нас, он произнес имена, как назначила матушка: меня Амвросией, а Феню Христиной. Так ей еще назначил покойный батюшка Иосиф, ее духовник, который принимал ее в монастырь. Так как мы были батюшкины духовные чада и он был нас старцем, то он не поручил нас никому.
Батюшка не успел приготовить образ святителя Амвросия157 ему пришлось благословлять меня образом преп. Арсения Великого158. Кроме того, он дал мне еще иконы и благословил меня умовение Спасителем ног учеников Своих и свт. Василия Рязанского, плывущего на мантии159. Затем пошли в храм к обедне и здесь причастились. Никому не говорили, кроме Варвары Иосифовны, которая, не выставляя это напоказ, принимала в нас такое горячее участие.
Но в передней, когда нас постригали, было несколько человек из сестер. Поэтому тайна не сохранилась. Когда мы подъехали к больнице, из дверей вышли сестры с просфорой на подносе, украшенном цветами.
В день Св. Благовещения мы в своем монастыре причащались, как нас благословил батюшка.
Матушка все слабела. Она обратилась ко мне, чтобы я ее осмотрела и, не говоря никому другому, только ей одной сказала откровенно о состоянии ее здоровья. Осмотрела я ее и увидела, что она неизлечимо больна, у нее рак брюшины. Для меня это было таким ужасным ударом... Ведь в матушке я видела великую старицу: ее слово было для меня законом, это была такая духовная поддержка! скоро ее не будет... Боже мой, какая это великая скорбь!..
Сразу говорить я не могла, и матушка не требовала. Пошла я лес, чтобы освежиться и прийти в себя от такого потрясения.
Когда пришла, матушка спросила, и я ей сказала, что она тяжело больна, надо готовиться.
Матушка сказала мне свою тайну, что она приняла тайную схиму, но это неизвестно архиерею и вообще ни одному человеку, кроме б. Иннокентия. Мать казначея и еще старшая монахиня просили схиму для матушки по ее поручению, но архиерей не разрешил, потому что он желал видеть матушку игуменьей, а при схиме она должна быть на покое. О ее схиме никто не знает, кроме духовника. А когда она умрет и это обнаружится, будет неприятность духовнику, так как было распоряжение не совершать постригов без ведома архиерея. И вот матушка посылает меня, чтобы я попросила архиерея разрешить схиму вследствие ее неизлечимой болезни.
И еще, чтобы я исполнила ее обет. Она дала обещание сходить в Тихонову пустынь160 и искупаться там, а теперь ослабела: «Так вот, ты искупайся там, помолись и принеси мне воды из его колодца». Идти до пустыни шестьдесят верст, и вот, чтобы не страшно было, она отпустила со мной больничную сестру Ирину. Конечно, все, что мне было поручено, я держала в строгой тайне.
Сначала мы пошли в Калугу к архиерею161. Его прежняя жизнь уже была нарушена: он занимал меньшее и не очень удобное помещение.
Получив благословение, сестра Ирина вышла, а я осталась у владыки со своим важным поручением: сообщила ему о тяжелой, смертельной болезни нашей матушки и на коленях умоляла его исполнить матушкину просьбу о принятии схимы.
Владыка был огорчен таким печальным известием, но так как он очень дорожил матушкой как игуменьей, то не соглашался дать свое благословение на схиму. По канону - в схиме она не может быть во главе монастыря. Много раз он спрашивал, уверена ли я в неизлечимости ее болезни, и я каждый раз подтверждала безнадежный диагноз. «Вы, значит, твердо уверены?» - спросил он. Я ответила: «Да».
Вдруг мне сделалось стыдно, что я так настойчиво это утверждаю, и я замолчала. «Если другие врачи, как вы говорите, ей советуют операцию, то пусть она согласится на операцию, я ее благословляю и соглашаюсь на схиму». Владыка написал письмо и вручил его мне.
Еще одно дело, которое поручила мне матушка. Она заботилась о будущности монастыря и решилась высказать свое мнение владыке: лучшей игуменьей была бы матушка Алипия, добрая, с хорошим характером.
У первоначальницы Шамординского монастыря, владетельницы имения при деревне Шамордино, матушки Амвросии, были крепостные, которые и остались с ней при основании общины. Матушка Алипия была тогда еще девочкой: ее приставили к малолетним внучкам м. Амвросии - Вере и Любе, после смерти которых в этом имении и был основан монастырь. Вспомнился мне рассказ из детства м. Алипии: ее мирское имя было, кажется, Агриппина, и звали ее Груней. Из Калуги приехал в Козельск архиерей и должен был там служить. Благословляя какую-то старшую монахиню в Козельск по делам, игуменья благословила взять с собой и маленькую Грущу, сказав последней: «Ты хорошенько рассмотри владыку». Монахиня с Грушей во время архиерейской службы поместились на хорах напротив алтаря, чтобы лучше видеть. За богослужением девочка внимательно смотрела на образ Спасителя (деисус), помещенный наверху алтаря; смотрит и не сводит глаз... Монахиня ей напомнила смотри на владыку. Но девочка все не сводит глаз с иконы. По езде домой по обыкновению пошла к матушке на благословение, спрашивает девочку: «Ну что, видела ты архиерея?» Та смутилась и покраснела: Владыкой она называла Господа и смотрела только на Него.
Дожила она до преклонных лет, а вид у нее был молодой, красивый. Характера невозмутимого. Как благочинной, ей приходилось входить в разные неприятные дела: примирять ссорящихся, убеждать непокорных; всегда она шла с открытой, детски любящей душой. И не приходилось мне встретить кого-нибудь, кто бы на нее обиделся или был недоволен... Что-то детское было в ее наружности, что осталось до старости, как будто время не коснулось ее. И теперь она живет у каких-то своих родственников, которые уважают и не отпускают ее.)
Вернемся к моему рассказу о пребывании в Калуге. Вечером была торжественная всенощная в соборе по случаю принесения сюда чудотворной иконы Калужской162 (об этом нам сообщил владыка).
Во время всенощной, когда мы подходили приложиться к чудотворному образу и к архиерею для помазания св. елеем, он остановил меня и велел подождать. Поручив кому-то составить букет, он передал его мне для нашей матушки.
На другой день утром мы вышли в Тихонову пустынь. Там искупались, налили святой воды из святого колодца и поспешили возвратиться.
Матушка с умилением приняла святую воду и цветы от Чудотворной иконы. У нее было хорошее настроение, вся душа ее был занята переходом в другую жизнь. Она сказала мне: «Съезди к своим, навести их, чтобы ты успела возвратиться перед моей смертью» И я спешно поехала.
Старшие влиятельные монахини заботились о лечении матушки. Стали приглашать многих врачей. Те сказали, конечно, что кроме операции здесь не может быть другого лечения. Решились даже вызвать из Москвы профессора, хирурга Алексинского163.
Времена теперь были такие, что у нас в монастыре была уже председательница, которая ведала всеми делами, - Александра Никитична (более светского направления). Она была выбрана из более-менее молодых сестер. Вскоре после моего отъезда она мне пишет письмо, в котором упрекает, что я в такой момент уехала, и просит, чтобы я непременно вернулась как можно скорее, так как все говорят, что матушке нужна операция. Ни с кем я о болезни матушки не говорила, и она пишет мне об этом как о чем-то новом для меня.
По приезде своем я спешно взялась за приготовление к операции. Надо было приготовить стерильный материал; наш стерилизатор был испорчен, несколько раз я ездила в Козельскую больницу. Но на душе у меня было страшно тяжело: больно было смотреть на страдалицу матушку, которая после всех этих разговоров и убеждений как будто получила какую-то надежду на исцеление и потеряла то необыкновенно благодатное спокойствие духа, которое было у нее, когда никто из окружающих не знал о ее болезни.
Приехал из Москвы профессор, осмотрел матушку и приступил к операции. Сразу же обнаружилась безнадежность этого случая... Ужасная болезнь - рак поразил всю брюшину. Хирург сразу же зашил рану. Скоро матушка проснулась и радостно начала спрашивать, благополучно ли прошла операция? Какое ужасное положение для окружающих, особенно для меня, которая была неотлучно при ней и ясно видела всю безнадежность операции.
Первые дни у больной была надежда, которая поднимала дух. Приходящие также подавали ей надежду. Мне приходилось даже отдаляться, чтобы своим безнадежным видом не смущать матушку, чтобы она меня не спросила...
Ее страдальческая жизнь после операции протянулась не больше месяца. Однако, ее прежнее хорошее настроение было нарушено. 12 сентября 1919 года скончалась последняя игуменья Шамординского монастыря.
Время было такое, что о выборе и назначении новой игуменьи не могло быть и речи. Все дела, конечно, перешли в ведение матушки Елизаветы, казначеи. Но уже больший вес имела председательница совхоза, устроенного у нас в монастыре. Она старалась делать все что только можно для монастыря, но еще больше ей надо было заботиться, чтобы угодить светскому начальству. Они во множестве приезжали сюда и подолгу жили в доме Перловых. Здесь она, можно сказать, выбивалась из последних сил. На этой почве у нас с ней были некоторые неудовольствия.
Например, помню, в Великую Субботу стою в храме за обедней, а она прибегает и говорит мне: «Идите полечите ...»(забыла его - шамординский крестьянин, занимающий какое-то начальственное положение). Совершалась самая важная часть литургии, и я сказала: «По окончании обедни сейчас же приду». Она видимо расстроила сильно хлопнула дверью. По окончании обедни выхожу из храма встречаю предполагаемого больного, весело идущего с тросточкой по дорожке. На мой вопрос о здоровье он отвечает, что ничего, стал хорошо себя чувствовать. И подобные случаи часто повторялись. И за этого отношения между нами нельзя сказать, что были очень хорошие.
Были и другие скорби, более серьезные. Священник наш - о. Николай - стал как-то подозрительно вести себя. Пригласили меня со старшими монахинями на поминальный обед по какой-то покойнице (уже не помню имени). Отец Николай стал высказывать совершенно неправославные мысли. У меня в душе все загорелось, я вступила в разговор, стала резко говорить на слова о. Николая и даже выразилась так: «Мы же в катехизисе учили, как же вы говорите?»
Когда я возвратилась к себе в келью, то стала укорять себя: что же я наделала, как говорила!? Я открыла Св. Евангелие, Послания; только помню мысль: вы должны отвечать, как веруете164. В этом месте был ответ на мое смущение, и в то же время было утешение.
Наступили сильные холода, заботы о монастырском хозяйстве были уже на втором плане, дров около больницы больше не было (а прежде, бывало, целые поленницы готовых). Топить нечем, больные замерзают. Все это, конечно, меня очень волновало. Услышала я, что в монастыре разместился какой-то отряд военных, подумала: пойду, попрошу их порубить для нас дров. Они согласились, а я, озабоченная, очень спешила, - поскользнулась, упала и сломала ногу. Монахини увидели, пришли с носилками и принесли меня в келью. Поначалу были невыносимые боли. Чтобы как-нибудь забыться, я просила навестившую меня уставщицу дать мне Минею, чтобы читать каноны. Помню, тогда был Александра Невского...
Вскоре получила телеграмму на имя батюшки Анатолия, что Манечка (невестка моя) скончалась 7 декабря. Надо было немедленно ехать туда, а я с трудом, с помощью костылей, могла пройти по комнате.
Перед этим у одной больной появился громадный нарыв на ноге, температура повысилась до 40°, началось заражение крови. Во что бы то ни стало, для спасения жизни, надо было немедленно делать операцию. И вот я попробовала на костылях пройти через коридор в палату и там, сидя, сделать разрез: но что это было за страдание! Мне самой сделалось дурно.
А теперь я решила поехать. Одна матушка согласилась проводить меня. Матушка казначея и батюшка (письменно) согласились отпустить меня. Благословили. Как трудно было ехать, и передать невозможно. Только м. Матрена, самоотверженно помогающая мне, утешала меня.
По железной дороге доехали мы до Ельни, где остановились у родственников; оттуда надо было на лошадях ехать еще 60—70 верст до медицинского пункта, где находились дети.
У родственников я узнала, что Манечка, почувствовав, что заболела сыпным тифом (она была послана на эпидемию), дала мне телеграмму, что она заболела и чтобы я немедленно приехала в Ельню, куда она сама поспешила уже больной и там легла в больницу. Но эта первая телеграмма пропала, и я получила только вторую, где извещалось о ее смерти.
Мы поспешили найти извозчика, чтобы ехать дальше, и вдруг - какое несчастье! - моя добрая провожатая упала и сломала себе руку. Страдания ее были ужасные. Мороз страшный, надо одеться потеплей, а сломанная рука в шине не проходит в рукав. Медлить нельзя, уже остается всего несколько дней до рождественского сочельника; хотелось бы хоть к этому дню приехать к детям, убитым горем.
Мои страдания и боли в ноге уже были ничтожны перед страданиями матушки: за ней надо было ухаживать, она стонала и плакала. Как черная туча все это нависло над нами. Только в сочельник к вечеру мы приехали; детей не было дома, их кто-то из служащих взял на елку. Тяжела была наша встреча. Они молча переносили свое горе. Мне так было их жалко, что если бы надо было, я бы с радостью отдала им свою жизнь. Они сторонились меня. Для меня это было еще тяжелее. Дети диакона, уже подростки, говорили Севочке, что им не следует отсюда уезжать: у них здесь будет общежитие и учение даровое, а тетя захочет сделать их монахами. Тягота на сердце была невыносимая. Днем я удерживалась, сколько было сил, а ночью слезы лились нескончаемой рекой.
«Господь не дает непосильных скорбей, Он возьмет меня к Себе», - тогда эта мысль о смерти была для меня единственным утешением. Искали извозчика, спешили, но ничего не выходило: желающих ехать на такое расстояние найти было трудно. Находилось все больше людей, которые расстраивали Севочку, а мне было так тяжело, что я не надеялась перенести всю эту муку... Помню, Женечка, всегда молчаливая, вдруг сказала: «Пусть тетя поговорит с извозчиками - ее послушают».
После долгих хлопот мы, наконец, выехали на двух подводах: люди на одних санях, вещи на других. На вокзале мы также с большим трудом сели в вагон. На пути, по какой-то причине, нас высадили. Стоим все, слезы льются из глаз и тут же замерзают. Умоляю кою-то, ради детей, взять нас в вагон...
По приезде в Оптину пустынь Севочку, по совету батюшки, определили в Козельскую школу. Чтобы он был под присмотром, поместила его у одной старушки. Это была, можно сказать, монашеская квартира: там жил о. Кирилл165, а к нему постоянно ходил иеромонах Никон и другие; вообще, эта квартира была как бы под надзором Оптиной пустыни. Севе было 14 лет, Жене - 11. Женечку я увезла с собой в Шамордин монастырь. Там нашлись учительницы, которые с радостью стали с ней заниматься. Женечка была всегда печальная, молчаливая. Как посмотрю на нее, так сердце у меня и замрет от скорби, а она мне ничего не говорит.
К лету Севочка непременно захотел в деревню, и чтобы Женя тоже ехала. Сердце мое замерло от страха: как их отпустить, особенно Женечку?! Много было пролито слез; рассказала только батюшке о своем горе, и он сказал, чтобы их отпустить, только кого-нибудь отправить с ними. Кто из монахинь решится поехать? Все силы употребила, чтобы кого-нибудь уговорить. Одна согласилась: правда, с бестолковым характером, но все же лучше, что хоть она едет. Деревня в двенадцати верстах от города. К осени пришлось отдать Женечку в школу в Ельне, так как Сева не хотел возвращаться и отпускать Женечку. Жила она у родственников в городе, а Севочка иногда приходил к ней. Весной Сева взял ее в деревню.
Как-то я серьезно поговорила с Севой: лучше всего ему поступить на службу в Козельске. У меня был знакомый инженер, который соглашался взять его для какой-нибудь работы. Чтобы выхлопотать это место, я несколько раз ходила из Шамордино до Козельска и обратно - к этому инженеру и к батюшке за советом и просьбой. Но когда спросила Севу, он не согласился на поступление. Я стала хлопотать о другом месте, у врача, который из сочувствия к детям готов был взять Севу.
От всей этой ходьбы (время было весеннее) я совершенно сбила себе ноги, появились пузыри. Но и на это место Сева не согласился поступать. Тогда я позвала его и спросила: «Скажи мне откровенно, хочешь ли ты поступить? Ведь я дошла до изнеможения, ноги сбила. Прошу тебя, наконец, скажи мне правду, если я еще какое место для тебя найду, послушаешься ли ты меня?» «Нет, тетя, откровенно тебе скажу, что не послушаюсь. Пока я еще несовершеннолетний, пока меня не взяли на военную службу, я хочу посмотреть свет».
После такого ответа я не могла больше хлопотать о Севе, я считала его уже для себя потерянным. Теперь убивало меня положение Женечки. Меня пугали слова Севы, что он не позволит взять Женечку ко мне, и намек на то, что может даже жаловаться, не позволит мне ехать самой... Просила Господа указать мне путь...
Приезжала к нам в монастырь моя двоюродная сестра, Анна Вырубова. Она мне рассказала об одной благочестивой девушке, Елене Витальевне Домбровской, идеальном человеке. Подумала я о ней: вот такая, с помощью Божией, может мне помочь. Она меня лично не знала, а только по рассказам моей родственницы и, кроме того, видела меня в последний мой приезд в Ельню.
Вот ей-то я и написала. У меня не было денег, чтобы послать ей на билеты, и я писала ей, чтобы она продала Женечкины подушку и одеяло и на эти деньги взяла билет. Ей пришлось идти пешком эти двенадцать верст до деревни к Женечке. Как-то примет ее Сева и согласится ли? И вот, слава Богу, он согласился отпустить. Пришли в город, время отходить поезду. Идут прямо на вокзал. Проезжает мимо какой-то человек на извозчике. Елена Витальевна остановила его и попросила: нет ли у него денег им на билеты? Он ответил, что сейчас лишних у него нет, а вот их дом. Пишет им записку, по которой жена его даст. Они так и сделали, успели зайти и поспели к поезду. Не могу описать моей радости, когда они пришли в монастырь.
У меня было несколько больных, которых я должна осмотреть. Поручаю сестре Анюте, чтобы она сделала для моих путешественников ванну и переодела белье. Даю две рубашки свои...
Елена Витальевна пробыла несколько дней, все мы ходили в храм, не пропускали божественных служб. Оказывается, она пишет стихи, и написала стихотворение в память посещения нашего храма. Рассказала мне свою жизнь - трогательную и в то же время утешительную.
Когда мы были в Оптиной у б. Нектария и заговорили о тяжелом положении Церкви, о появлении обновленчества166, то на вопрос, как об этом молиться, он произнес прошение ектений, и Елена Витальевна с его слова записала: «О еже низложити сопротивныя на ны востания, святыя же Божий Церкви, в напасти сущыя, со предстоятелями их и всеми верными, свободити, Господу помолимся».
Когда она уезжала, я напомнила сестре Анюте, - помыли ли ее рубашку? Она поедет в моей, а эту надо завернуть и ей отдать. А сестра на это мне сказала, что у нее не было рубашки...
Может показаться странным, что я, не зная ее, обратилась к ней с таким трудным делом и так на нее надеялась. Но я слышала о ней от двоюродной сестры Анны и была уверена, что она поможет. И вот теперь, вспоминая ее жизнь, мне хочется рассказать о ней другим...
Их имение находилось между Ельней и Смоленском. Ее родители ли были образованные люди: муж - доктор, а жена тоже с высшим образованием. У них было две дочери, которых они воспитывали и учили сами и только возили на экзамены.
Доктор Домбровский не занимал службы, жил в имении, имел здесь частную амбулаторию и не отказывал крестьянам в медицинской помощи. Еще он занимался научной деятельностью, любил естественные науки и имел печатные труды. Имение их было превосходно устроено, были сады, оранжереи...
Семья была необыкновенно любящая, дружная, и девочек не отдавали учиться, чтобы не расставаться.
Настало время конца войны 1917 года. Отец заболел. В это время появились беженцы. Успокаивая своих, он говорил: «Нам еще хорошо, хоть и землю нашу взяли, но у нас есть дом, чего же нам унывать, а вот беженцы лишились своего крова, в чужой стране...»
Почувствовав, что приблизился конец его жизни, он благословил жену и детей. Елену Витальевну он благословил медным крестом, который она потом поместила в серебряную оправу... Вскоре после его смерти приходит беженец и просит принять его с семьей в какую-либо из свободных комнат или построек их усадьбы. Вспомнив слова покойного отца, так сочувствовавшего беженцам, они охотно приняли его с семьей.
Вскоре они стали беспокоиться о здоровье матери, которая все более и более слабела. Решили отправиться к известному врачу-гинекологу в Смоленск. Обратились к беженцу с просьбой, чтобы он берег их дом и все вещи. Но так как в это время ходили банды, то он попросил, чтобы ему дали бумагу о том, что всё это отдают ему. Старшая дочь немедленно пошла в волость и достала такую бумагу. Собрали только самые необходимые вещи в маленькую корзиночку для больной и все втроем отправились на станцию, находящуюся недалеко от их поместья. Скоро они возвратились страшно опечаленные, так как доктор сказал, что болезнь - рак, и время для операции уже упущено.
Подходят к дому, стучатся. Им долго не открывали; наконец, вышел беженец и сказал, что это всё его, у них ничего нет, и он их не впустит...
Какое отчаянное положение!..
Что делать? Пришла в голову мысль идти к соседям за восемь верст, в помещичью усадьбу их знакомых. Но там уже устроен детский дом, а хозяйка этого дома стала заведующей хозяйством этого учреждения. Они обратились к ней, и она выхлопотала для одной из дочерей место при детях. А для жилья им дали какую-то хибарку в усадьбе. Было уже холодно, и трудно им было жить в таком жалком помещении, особенно для больной. Все силы они употребляли, чтобы облегчить ее страдания, нежно ухаживали за своей любимой матерью. Болезнь быстро шла к концу. С невыразимой скорбью они похоронили ее.
После этого им стало еще тяжелее; они больше не могли оставаться на этом месте... Отправились на юг, надеясь найти хоть какое-то утешение...
Благополучно доехали до Брянска, но тогда поезда ходили неисправно, и они здесь остановились. Во время стоянки поезда они пошли в собор. После богослужения подошли к свечному ящику и обратили внимание на разложенные книжки: это были жития брянских чудотворцев (св. Олег и преп. Поликарп167). Церковный староста предложил купить. Но у них было всего несколько тысяч - по тогдашним деньгам это ничтожная сумма (а еще надо было для дальнейшего пути). «Чудотворцы вам помогут, возьмите». И они решили отдать все свои деньги и купили книжку.
По возвращении на вокзал они сели на платформе и рассматривали книжку: в ней было в красках изображение святых чудотворцев. Около них играла девочка и все посматривала на книжку. Девушки стали показывать ей и о чем-то с ней поговорили... Скоро девочка снова прибегает и говорит: «Мой папа - начальник станции, он говорит, что поезд долго не пойдет, а мама зовет вас к нам». Они пошли и на радушное приглашение добрых людей остались у них на несколько дней, пока поезд не двинулся дальше. Там случайно вышел разговор о шитье обуви, а они как раз умели шить и за эти дни сшили несколько пар туфель и таким образом заработали на дальнейшую дорогу.
Не доезжая до Курска, поезд останавливается, вагоны отцепляются, пассажиров всех осматривают; берут сумку Елены, а там тетрадь с ее стихами. Их с сестрой ведут и помещают в тюрьму. С ними было Св. Евангелие, с которым они никогда не расставались. Они готовятся к смерти, как сказал им тюремщик. Переночевали там, наутро спрашивают, скоро ли их поведут? Отворяется дверь, и им говорят, чтобы они шли. «Куда?» «Куда хотите». Их бумаги и сумки были отобраны.
Они вышли за ворота тюрьмы и направились в ту сторону, откуда они ехали, к Смоленску. Приходилось заходить в деревни, чтобы попросить хлеба и переночевать. Зашли они в одну усадьбу, видно, польских помещиков, упросили хозяйку принять их в качестве прислуги. Но когда они расположились на кухне и пришла хозяйка, из разговора она заметила, что имеет дело с образованными людьми, побоялась и отказала им. Они пошли дальше. Много бедствий пришлось им претерпеть и только через месяц дошли они до Рославля. Там у них были знакомые, к которым они и зашли. Главное лишение - у них не было белья, и у знакомых ничего не было, они могли только снять с дивана парусиновый чехол и из этого сшили рубашки.
Отсюда они пошли дальше, к оставленному когда-то месту. Им разрешили занять ту хибарку, где они когда-то жили. Но время было холодное, ноябрь месяц. Дров у них не было, пришлось терпеть холод. В окрестностях свирепствовала эпидемия оспы; для покойников даже не рыли отдельных могил, а несколько трупов клали в одну.
Младшая сестра заболела самой тяжелой формой оспы. В комнате было невыносимо холодно, и Елена своим телом согревала больную сестру. Они терпели невыносимые страдания. Скоро сестра умерла. Елена не могла вырыть отдельной могилы, и сестру опустили в общую. Оставаться здесь она больше не могла. К этому времени относятся следующие ее стихи:
Я поняла...
Теперь я поняла...
А прежде возмущалась
Невольным ропотом душа,
Когда с несчастьями иль смертию встречалась
Невинных, молодых она:
«Зачем, за что, - я думала, - их муки,
Болезни, горе, нищета?
А смерть?
А ранняя разлука?
Иль справедливость лишь мечта?»
Но вот, в огне мучительных болезней
Сгорели те, кто здесь любил меня,
Сестра лежит в могиле безызвестной;
Какой осталась одинокой я...
Я нищая. Родимый кров отняли,
Тот кров, где некогда я счастлива была,
Моя душа устала от печали...
И вот теперь я только поняла...
«Ты прав, Господь, и путь Твой непорочен,
Ты дал понять, как этот мир непрочен,
Ты свят, благословен вовек!
Ты дал - Ты взял; Твоим судьбам я внемлю,
Нагой я родилась, нагой сойду я в землю,
Твое созданье - перстный человек!
Любимых отнял Ты, но разве же свиданье
Ты нам не обещал в безбрежных небесах?
Ты, как огнем, очистил их страданьем,
А вечный мир для душ - в Твоих руках!
Ты отнял отчий дом, Ты снял имений цепи,
Привязанности к месту больше нет!
Земные чувства все так призрачны, так слепы –
Вселенная теперь отчизна мне!
Ты прав, Господь, и путь Твой непорочен,
Ты свят, благословен вовек!
Ты дал - Ты взял; Твоим судьбам я внемлю,
Нагой я родилась, нагой сойду и в землю,
Твое созданье - перстный человек!
1921 год.
Оставаться здесь далее она не могла. Не помню, как она оказалась в Ельне. Здесь наняла себе комнатку (или ее приняли так у одних бедных людей) и стала преподавать Закон Божий. Плату она не спрашивала - кто сколько даст, лишь бы хватило на хлеб, больше не брала. К этому времени относится ее знакомство с моей двоюродной сестрой Анной, которая сказала ей однажды: «Хоть бы сала или масла вам давали, кроме хлеба, для подкрепления». Но Елена не хотела большего. Терпела скудную жизнь. Однажды ей пришлось прийти в какое-то учреждение, у нее не было галош, а грязь в этом городе необыкновенная, и она на свои самодельные туфли в таких случаях надевала берестовые башмаки. Эти своеобразные галоши пришлось снять в передней. В эту же самую переднюю выходила дверь из комнаты бывшей хозяйки этого дома. Хозяйка недавно ослепла, жившая с ней женщина сказала, в каких галошах пришла девушка. Слепая заинтересовалась и попросила позвать эту девушку, когда она пойдет обратно. Они познакомились и результатом этого знакомства было то, что Елена ежедневно приходила сюда и провожала несчастную слепую в церковь.
Прошло некоторое время, и Елену позвали к следователю в Смоленск. Надо было ехать по железной дороге. Она взяла с собой только Св. Евангелие. Поезд пришел рано, и она успела зайти в церковь и причаститься.
Когда она пришла к следователю, он вынул ту тетрадь, которую у нее когда-то взяли в вагоне, и спросил - узнает ли она, чья это тетрадь? Она сказала, что это ее. Затем, между прочим, он спросил: здесь несколько страниц вырвано, по какому случаю она их вырвала? Она ответила, что там были написаны насмешливые стихи; ей сделалось стыдно за себя, что она, будучи христианкой, так относится к людям, и потому их вырвала. Следователь спросил: «Вы меня ненавидите?» «Нет, по-христиански мы не можем вас ненавидеть, мне только вас жаль...»
Совершенно изменившимся тоном он стал рассказывать ей о своем тяжелом детстве... Она заметила у него слезы на глазах. И в конце концов, он сказал: «Будьте такой, как вы есть, я буду за вами следить, но только потому, что вы заинтересовали меня. Неужели теперь может быть такой человек? Желаю вам оставаться такой, как вы есть». Тем и закончилось их знакомство.
Около этого времени я и попросила ее привезти мне Женечку.
Рассказала я то, что помнила из ее жизни, потому что воспоминание о Елене и ее жизни часто меня утешало. Впоследствии она справлялась обо мне, но меня там, где она узнавала, не было. Как бы хотелось повидаться с ней еще в этой жизни!..
Женечка пока поселилась у меня. Мне так хотелось, чтобы она подольше пожила у меня! Все окружающие с большой любовью относились к ней, нашлись бы для нее хорошие учительницы; но Севочка не захочет оставить ее у меня, да и в самом деле, в моем положении едва ли это будет возможно.
Пошла советоваться с батюшкой Анатолием, и он тоже нашел, что лучше отдать ее на квартиру к верующим людям. Мне пришла мысль о Меньшовых. Это верующие люди из Перемышля: казначей и его жена-учительница. Они приезжали к нам в Шамордино, жили по нескольку дней в гостинице, говели там. Они были слабого здоровья и обращались ко мне за лечением. Вот о них-то я и вспомнила. Как только я назвала их фамилию, батюшка сразу согласился, даже обрадовался и благословил нас отправиться в Перемышль. От Шамордина до Перемышля было верст 35. Обувь у нас была ненадежная, а так как осень выдалась сухая, то мы закрутили ноги белыми полотенцами и надели лапти. Сестра Даша обула нас, так как с непривычки эту обувь одевать трудно. Для дальней дороги более удобной обуви нам было и не найти. Дорогой пришлось ночевать.
Когда мы пришли к Меньшовым, Вера Сергеевна очень обрадовалась, приняла нас так, как будто давно ждала. В этот день она была именинница.
Я сказала, что пришлю все вещи, которые привезла из деревни и которые были у Женечки. Пробыла там день или два. К нашей общей радости, у Меньшовых за некоторое время до нас поселилась та учительница из нашего монастыря, которая раньше занималась с Женечкой и с такой любовью к ней относилась. Теперь, значит, они будут здесь вместе, это меня утешало. Женечку сейчас же приняли в школу, где работала и Вера Сергеевна.
Оставив там Женечку, я два раза в год приходила к ней: в начале лета и осенью. Вера Сергеевна полюбила Женечку так, что говорила: «Я боюсь только, чтобы вы не взяли от меня Женечку». Севочка несколько раз приходил к ним из деревни, говорили там, что он очень скучал по сестре. Но сюда переехать не захотел.
Однажды он пришел к Женечке, а затем ко мне, поговел и отправился на Кавказ. В первое время он писал Женечке, написал, кажется, что поедет в Индию и больше от него ничего не было. Паспорт он не получал.
Это была для нас большая скорбь, особенно для Женечки. Эта скорбь оставила глубокий след в ее душе.
Умерла моя любимая матушка игуменья, и вот я живу теперь в монастыре без поддержки. Много тяжелого пришлось испытать, но Господь посылал и утешения. Теперь уже по благословению м. казначеи я ходила в Оптину, где б. Анатолий своим любвеобильным сердцем и согревал и утешал.
Часто я скорбела, что от духовного чтения у меня мало что остается - все забываю. Это так беспокоило меня, что, собираясь идти к батюшке, этот вопрос я записала первым.
Монастырская скотница, узнав, что я иду в Оптину, прислала мне бутылку молока, завернутого в печатный листочек. Когда я дорогой села подкрепиться едой, то развернула листок и, видя, что он духовный, стала читать. Приблизительно так там было сказано. Послушник спросил старца: может ли быть польза от моего чтения, когда я прочту и тотчас забываю? Старец только что окончил трапезу и перед ним еще стоял кувшин, из которого он ел. Старец велел послушнику рядом поставить другой чистый кувшин и спросил его: «Чем разнятся эти кувшины?» «Тем, что один чистый, а другой грязный». Старец велел вливать воду в грязный и потом выливать, и так повторить несколько раз, и вылить так, чтобы не осталось ни капли воды. «Ну что, он совершенно пустой? Хотя в нем не осталось воды, но кувшин сделался чистым. Так и чтение духовных книг, и забывается, но созидает чистоту души». В этом же роде и бат; сказал.
Однажды летом я сидела у окна своей кельи и что-то шила, вдалеке от моего окна - окно из заразного отделения, к нему походит какая-то особа в сером апостольнике, с большой сумкой на плече и спрашивает больную сестру Александру Гурко. В то время сестра болела оспой, а теперь поправлялась. Особа подошла, подала ей письмо от ее сестры из Смоленска и рассказывает: она в вагоне познакомилась с ее сестрой, и когда та узнала, что путница едет Шамординский монастырь, то написала сестре письмо и просила передать. И вот она отдает письмо и говорит, что ей сейчас надо обратно в Оптину, так как м. казначея, не зная ее, по теперешнем времени не решается оставить ее в монастыре. Сестра Алексаша была очень словоохотлива и задержала ее разговором, стала говорить о том, что теперь приходиться терпеть голод, в монастырской кухне мало что готовится, запасы все кончились, а вот, когда кто-нибудь из деревенских больных приходящих принесет в кармане сколько картошин, докторша наша Александра Дмитриевна поделится с нами, - вот и вся наша еда. При этих словах путешественница переспросила имя и фамилию докторши и с удивлением вспомнила что мы с ней познакомились когда-то в общине во имя Христа Спасителя, в келье м. Марии (Амбразанцевой-Нечаевой). Ей указали мое окно, и она с радостью подошла ко мне.
Мы, конечно, узнали друг друга, и я выбежала позвать ее в свою келью. Потом я сходила к м. казначее, объяснила что это моя знакомая и просила разрешить ей остаться у меня на несколько дней. День уже клонится к вечеру, как она пойдет? Она совершенно измучена, ведь прошла уже двенадцать верст от Оптиной, да и там от вокзала несколько верст. В сумке ее, кроме белья и одежды, было большое Евангелие, которое она получила от своей любимой тетки, и еще несколько книг. Весом это все было, вероятно, не больше пуда.
Матушка Татьяна была очень красива, возрастом около сорока лет, но вид совсем молодой. Она была начальницей одной сестринской общины, устроенной Дондуковой-Корсаковой. Недавно тамошний епископ постриг ее в мантию, ей захотелось теперь проводить жизнь около старцев, и вот она решилась ехать сюда. Проехать тогда можно было по особым разрешениям. Делались попытки в этом отношении, знакомые давали ей бумажки с какими-то командировками, но дело не выходило, никак она не могла выехать. Наконец, подумала: «Такое святое дело, а я употребила ложь». Пришла в учреждение просить разрешения на проезд. Ей сказали, чтобы она написала заявление и в нем объяснила цель своей поездки. Она прямо так и написала, что хочет ехать, чтобы поступить в монастырь. И ей дали разрешение. Приехала она в Козельск, оттуда в Оптину, зашла к б. Анатолию, а оттуда к нам. Как чудесно Господь ведет Своих рабов! И вот, монахиня Татьяна сначала поместилась у меня в келье, а на ночь я отвела ее в пустую палату больницы.
Эта встреча была для нас большим утешением. Ведь она хотела всецело жить ради Господа. В свободные часы от богослужения и больничной работы мы читали с ней Добротолюбие.
Ходила я к м. казначее. Просила, нельзя ли ей остаться? Но матушка боялась, чтобы не донесли, что мы принимаем в монастырь, и отказала мне. Позволила побыть ей только несколько дней.
Тяжело было провожать ее из монастыря, а главное - куда?
Брат ее теперь умер, а его жена еще раньше. У них оставался сын, которого матушка Татьяна воспитывала; ради него она сначала поступила на высшие педагогические курсы, а потом, вследствие своего слабого здоровья, несколько лет ездила с ним в Швейцарию и там с ним занималась. Потом его определили в Пажеский корпус. Теперь он окончил свое образование, и тетка, благословляя его на самостоятельную жизнь, сказала ему, между прочим: «Служи, исполняй честно свой долг». А он ей: «В том-то и несчастье мое, что я не знаю, в чем теперь состоит мой долг».
Еще раньше, уже освободившись от обязанности воспитывать племянника (он поступил в учебное заведение), она стала всей душой стремиться к духовной жизни. В это время добродетельная Дондукова-Корсакова168, всю свою жизнь посвятившая на добрые дела (читала по тюрьмам), была уже при последних днях своей жизни и упросила Татьяну стать во главе ее общины (в Новгородской или Псковской губернии, не помню).
Находясь у предсмертного одра Дондуковой-Корсаковой, Татьяна увидала, что ее увлек еретик Ф. (он ее навещал). И в то же время, не зная этого, навещал ее и митрополит Антоний169, а в общине (хотя она и была освящена и открыта самим митрополитом) все было в духе этой ереси (название ее забыла).
Дондукова-Корсакова говорила: «Все эти перегородки, которые люди понаделали между Церквями, не доходят до неба». В ее душе уживались одновременно и еретические понятия, и исполнение обрядов Православной Церкви. Сестры, конечно, этого не знали и, беззаветно любя свою основательницу, придерживались всего того, что было заведено ею. И вот, когда Татьяна поступила и стала постепенно, с благословения местного епископа, вводить более монашеское устроение, сестры начали обижаться за свою любимую основательницу общины. Они не могли оценить вновь поступившую начальницу. Татьяна чувствовала это. Епископ предложил ей постриг, который она с радостью приняла. После этого отношения с сестрами с ли для нее еще более трудными, и она начала, никому ничего не говоря, думать о том, чтобы ей уехать и жить вполне по-монашески. В последнее время мысль ее обратилась к старцам, ее потянуло в Оптину, и она пришла к нам. Но время было какое!
Жалея отпустить монахиню Татьяну, я захотела проводить до Оптиной и побыть с ней еще хоть один день. Матушка отпусти меня проводить ее. В Оптиной для ночлега нам отвели в гостинице общий номер. Всю ночь м. Татьяна не спала, непрерывно кашляла (при такой цветущей наружности!). И утром я решила ее выслушать.?! К ужасу своему, я услышала в груди экссудативный плеврит, вся левая половина плевры доверху была наполнена экссудатом. Такой румянец у нее был от высокой температуры. Сейчас же я пошла к батюшке и рассказала ему все. Он, конечно, благословил оставить Татьяну до ее выздоровления в нашем монастыре. И мы возвратились; я объяснила все м. казначее, и она разрешила поместить ee в одну из пустующих палат больницы.
Как я уже сказала раньше, все запасы пищи в кладовых монастыря исчезли, в трапезной не готовили. А в больнице м. Аристоклия, заведующая больничным хозяйством, как-то вполне подчинилась фельдшерицам и на меня смотрела их глазами. Пришлет, бывало, м. казначея для больницы, например, сколько-нибудь постного масла, а она, по настоянию фельдшериц, прибавит немного больным, а все остальное - для фельдшериц. Сестры видят, что мне с м. Татьяной отправляют сухое кушанье и очень скорбят об этом, даже заплачут. Но это еще хорошо, было хоть что-нибудь, но вскоре и совсем перестали готовить. Тогда мы с м. Татьяной купили пуд овсянки и просили сестру кухонную делать нам из нее кисель: тем и обходились без хлеба.
При такой болезни м. Татьяне было трудно, конечно. Но она была в таком восторженном состоянии, видела во всем чудо милости Божией и Царицы Небесной, оставившей ее у Себя; все было для нее хорошо. Она не замечала и не особенно хорошее отношение к себе и всегда говорила - слава Богу!
Первое время мне часто напоминали о ней при разговоре, называя м. Татьяну «ваша» (т.е. моя), но потом как-то стали забывать. Несколько месяцев она пробыла в больнице, в своей уединенной келье, где точно исполняла все монашеские правила. Иногда я уже лягу в своей келье и слышу над головой, где помещалась м. Татьяна, постукивание от земных поклонов - значит, она исполняет пятисотницу.
Следя за своим внутренним миром, она часто ходила за советом к нашему монастырскому духовнику о. Мелетию. Его духовные дочери находили это, по немощи, предосудительным, а может быть, и завидовали. Кроме того, один из иеромонахов Белозерского монастыря170 (находившегося, кажется, вблизи общины м. Татьяны) написал своей знакомой, сестре нашего монастыря очень хороший отзыв о м. Татьяне и даже прибавил: «Хорошо, если бы она была у вас игуменьей». Все это я узнала только после смерти м. Татьяны, а тогда только удивлялась, почему старшие, говоря со мной, иногда выражали свое недоброжелательное к ней отношение. Все это так незаметно сплелось в какой-то клубок, и возникла непонятная, но недоброжелательная атмосфера. От матушки Татьяны я не слыхала, чтобы она это замечала, но мне было тяжело за нее. Ее я видела всегда радостной, благодарящей Господа за все.
Не помню, как это началось, но только месяца через 2—3 решили перевести ее в странноприимную. Там, кроме больших бараков для странников, прямо из сеней была маленькая комнатушка, куда ее и поместили.
Когда я пришла туда, м. Татьяна, как всегда радостная, говорила мне - как здесь хорошо, она в полном уединении, а матушка Зоя, заведующая странноприимной, к ней так добра! Она, эта заведующая, правда, была особенная, блаженная. Когда батюшка Амвросий еще был жив, ее молоденькую привезли в Руднево, на монастырскую дачу, куда часто приезжал батюшка; для него там был домик. Он и м. Евфросиния (слепая игумения) начали здесь копать колодезь, из которого вода потом исцеляла одержимых. Сюда и приведена была тогда м. Зоя, которая тут исцелилась от своей болезни. Впоследствии ее назначили заведовать странноприимной. Она отличилась простотой и была необыкновенно добра со странниками, что так необходимо при этом послушании.
Случайно для м. Татьяны нашлось место учительницы при детях на соседнем хуторе, в двух верстах отсюда: летом ей удобно было ходить. При общем голоде ей давали, конечно, очень мало, что-нибудь из продуктов. И она с восторгом говорила, как ей хорошо. На ближайшей мельнице она тоже с кем-то занималась.
Но на «странной» ей не пришлось долго быть: во-первых, там оказалось очень холодно, во-вторых, скоро странноприимную уничтожили.
Но Господь милосердный не оставляет любящих Его: около этого времени одна монахиня, имеющая свою келью, т.е. отдельный домик (она жила там со своей племянницей, умственно ненормальной девушкой), предложила ей жить в своей келье, в отдельной комнатке. Это было уже под конец жизни м. Татьяны. Вначале к ней сюда приходили дети... С трудом ходила она в церковь... Она все более и более ослабевала, ее легкие были уже поражены; поражен был, наконец, и кишечник, отчего началось сильное истощение. По возможности, она исполняла все правила, - лежа и сидя. А когда я приходила, она часто просила читать для нее Апостол и Св. Евангелие. Она сейчас же приподнималась, становилась на ноги, держась за спинку кровати и за меня: батюшка прежний велел ей читать Евангелие стоя говорила она. И так до кончины своей она исполняла его слова.
В конце ее болезни к нам приехали для изъятия ценностей. Когда я услышала об этом, меня взял ужас: как же будет со Святыми Дарами? Мне пришло в голову взять их с дарохранительницей и опустить в реку (у нас протекала большая река Серена и через нее мост). Приезжие ходят по храму с нашим священником (который скоро объявил себя обновленцем) и с м. казначеей, ужасно испуганно. Думаю: нужно попросить ее оставить меня на время обеда в храме, я тогда я уже сознаюсь перед всеми, чтобы никого больше не винить. Такие мысли, как молния, пронеслись у меня в голове. Спросить кого либо? И у меня явилась мысль: спрошу м. Татьяну, ведь она - умирающая, а кто же может правильнее судить, как не тот, кто ни в чем не нуждается, ничего не боится, отправляется уже в вечность?
Я побежала к м. Татьяне и спешно спросила ее. Она с радостью приняла мои слова и сказала: «Если м. казначея разрешит вам остаться в храме, то возьмите и меня, умоляю вас...»
Я побежала, застала м. казначею, идущую со всеми через храм, отозвала ее в сторону и стала просить, чтобы она оставила меня посторожить храм, пока они будут обедать. Матушка, видно, догадалась. Вся дрожащая, замахала на меня руками и вскричала: «Нет, нет!»
Были последние дни жизни м. Татьяны. На ее вопрос, каково ее состояние, - я откровенно ответила, что ей остается только готовиться к смерти. В это время случилось здесь же быть и м. Евдокии Саломон, которая очень любила матушку Татьяну. Мне пришлось идти по больным, и я оставила больную на руках м. Евдокии.
М. Татьяна вскоре в этот день же день скончалась (20 августа 1920 года).
Года два прожила у нас эта радостная страдалица. В последнее время б. Мелетий часто приходил причащать ее в келье. Матушка, принявшая ее в свою келью, заботилась о ней, сколько могла. И теперь, после погребения, пригласила помянуть покойницу и устроила чай и закуску.
В это время был случайно в гостинице приехавший из Оптиной протоиерей Адриан (окончил в Петербурге Инженерное училище, теперь он болящий, в Киеве, на иждивении жены). Он усердный молитвенник и - так приятно было - он отслужил панихиду и остался на чай.
Все терпели голод, особенно те, кто не был связан с деревней, е все же кое-что было. Идешь, бывало из церкви, слабость страшная (чистого хлеба нет, давали по 300 или 400 граммов - из гречневой мякины), а старушки просят каких-нибудь сухариков. В монастыре был устроен совхоз, а теперь еще приехали из так называемого Социального обеспечения для поддержки тех, кто не работает в совхозе и не имеет чем пропитаться. Записаны были богаделки и записали нас, больничных. Стали давать по сколько-то хлеба, как-то дали патоки, можно пить с чаем, а то ведь сахару не было. И дали мне метра два бумазеи (которая у меня и теперь на подкладке пальто).
В соседнем селе (версты три) образовался медицинский пункт. Молодой доктор, Николай Иванович Зерцалов, приехал познакомиться с нами. Он был неопытный (только что окончил); просил, если какой будет трудный случай, помочь ему. Несколько раз приходилось с ним ездить по поводу переломов. При этом, конечно, я не показывала вида, что я в этом что-нибудь понимаю, - но что все исходит от врача, а я ему помогаю.
Однажды он приехал ко мне с приглашением что-нибудь прочесть из популярной медицины на предполагаемом собрании. Очень уговаривал меня, - я не отказалась. Перед собранием (накануне) он приехал и спросил меня, что я буду читать. Я ответила, что если я буду читать, то думаю, что теперь самое необходимое - о неврастении, и как на исцеляющее средство, укажу на веру в Бога и молитву. Это так удивило доктора и испугало, что он сказал: «Этого никак нельзя читать, вас возьмут...» И я отказалась. Он попросил у меня что-нибудь почитать. Я дала ему статью епископа Игнатия Брянчанинова. Когда он возвратил мне книгу, я спросила, понравилась ли статья? «Прочел только потому, что вы мне дали. Мне тяжело читать духовное». А он ведь сын священника... Когда он задумал жениться, рассказал мне все про себя. Родные его далеко, от них он не может получить благословения, а теперь он куда-то уезжает, чтобы там жениться и получить новое место. Ему страшно без благословения и он очень просил меня его благословить. У меня был небольшой кругленький образок великомученика Георгия в серебряной ризе, им я и благословила доктора.
При этом докторе, который относился ко мне так хорошо, по-дружески, фельдшерицы немного притихли и вопрос о советской больнице в стенах монастыря оставили.
Как-то к нам, именно ко мне, приехали два врача из Перемышля, ближайшего к нам города. Может быть, под влиянием рассказов доктора Зерцалова или еще почему-нибудь, узнали и приехали, чтобы пригласить меня служить. В это время я была в своей келье, нездоровилось; я даже лежала. Когда они вошли, я встала, и мы го беседовали.
Оказывается, эти врачи были верующие. Сначала они высказали мне все свои доводы, что лечение - это дело богоугодное напрасно я не соглашаюсь. Затем я сказала им откровенно все-все, было у меня на душе. И в конце концов, они сказали: «Да, если мы были на вашем месте, то поступили бы так же». Расстались большими друзьями...
Поступил по соседству, вместо Зерцалова, новый врач, долго знакомившийся с нами. Только потом узнали - очень доброжелательный и тоже хорошо относящийся ко мне.
Опять с новой силой поднялся вопрос среди фельдшериц об устройстве у нас вместо монастырской советской больницы. Говорили с ними об этом приезжающие. И фельдшерицы начали пугать м. казначею и м. Екатерину, вообще старших монахинь, что вот она, врач, у нас живет, как бы скрывается. От этого будет плохо монастырю.
Конечно, они так говорили неправильно: никто не скрывался, наоборот, в списке Калужской губернии я была записана в числе врачей. И заведующий здравотделом, когда он посетил соседний с нашим участок, однажды виделся со мной и сказал: «Каждый из врачей зачем-нибудь обращается, а от вас я ничего не слышал и подумал: верно, она в монастыре».
Туча эта против меня все надвигалась и надвигалась... И вот, накануне Вознесения м. казначея приходит ко мне, - на глазах у нее слезы, - и говорит: «Страшно, что вы у нас в монастыре, надо вам пока куда-нибудь уйти».
«Благословите, матушка», - сказала я. Она заплакала, вынула приготовленный на ленточке образок в медальоне - Нерукотворный образ Спасителя, благословила и надела мне на шею. При этом она, конечно, говорила, что жалеет, но что же делать?
При ней я уложила в мешок правильник, Св. Евангелие, смену белья и надела его на плечи. (Такой дорожный мешок был у меня всегда наготове, так как с ним я ходила в Оптину пустынь.) При ней я и вышла. Матушка казначея спешила, чтобы я успела выйти до всенощной. Двум сестрам я сказала, что ухожу и прошу куда-нибудь сложить мои вещи. Никто ничего не знал.
В Оптину я пришла, когда было совсем темно. Зашла к батюшке, сказала ему вкратце, что мне придется куда-нибудь уйти. Батюшка сказал: «Молись Богу, чтобы Он тебя направил». И я пошла ко всенощной.
Не все сестры (даже больничные, которые только приходили работать в амбулаторию) знали о моих отношениях с фельдшерицами и вообще мое положение. И на другой день после моего ухода начальство сказало им, что теперь они должны ходить работать на огороды. Но начальство, конечно, не знало о моем уходе. До этого им дела не было, так только совпало; я не была зачислена в совхоз. А сестры поняли это как следствие моего ухода, в волнении прибежали к батюшке и стали жаловаться: что наделала докторша - ушла, а нас теперь на огород работать посылают. Все их разговоры подействовали на батюшку, он расстроился, и когда я пришла к нему, он строго сказал: «Иди обратно в Шамордино».
Виновата я, что точно и подробно ему всего не объяснила: у меня как-то сил не было... И пошла обратно.
Прихожу к м. казначее, а ее келейница, м. Арсения, благочинная монастыря, почти со слезами на глазах говорит: «Матушку нельзя сейчас видеть, она на собрании, подождите». Ласково обошлась со мной, чувствовалось, что ей больно за меня. Наконец, через некоторое время, вернувшись от матушки, она сказала: «Вам придется возвратиться в Оптину, но теперь уже поздно. Вы сходите в больницу и там в пустой палате переночуете».
Близкие сестры, рабочие и больные встретили меня со слезами. Среди вещей у себя я нашла полфунта шерстяной ваты, шерстяную черную юбку, серенький фартук и из всего этого я попросила их сшить для меня теплую кофточку на дорогу. Они очень плакали, особенно Анисья. Фельдшериц я не видела, так и ушла на другой день рано утром.
В Оптиной, конечно, прежде всего пошла к батюшке Анатолию и рассказала ему, что м. казначея даже не приняла меня и велела возвратиться обратно. Теперь батюшка понял, что это не от меня пошло, как ему представили, а действительно надо уходить, - и сказал: «Ты бы так и сказала мне. Ну, куда же ты поедешь?» «Мне не хочется в мир, а вы, батюшка, благословите меня идти по направлению к Иерусалиму, я буду останавливаться для ночлега, а потом идти дальше, пока не умру, и все буду представлять перед собой Иерусалим». «Какой тебе Иерусалим? Иди молись, и я буду молиться». Из церкви пришла опять к старцу и высказала свою новую мысль: не пойти ли мне в пустыньку Иерусалимской иконы Божией Матери? (Я слышала от духовной дочери о. Герасима младшего, Веры Адамовны, что старец назначил ее туда.)
При этих словах батюшка обрадовался и сказал: «Да-да, туда хорошо, благословляю. Есть здесь монах, который оттуда родом, - он объяснит, как туда пройти».
Увидала этого монаха, он рассказал мне весь путь, я все записала, поговела. Пришла Даша (служащая больным в нашей больнице), принесла мне сшитую кофточку, которую я просила, баночку варенья, булку хлеба и, на всякий случай, паспорт умершей схимонахини Екатерины, неграмотной. Взяла я бумажную рясу, маленькую мантию, правильник, Св. Евангелие, кипарисный крест и белье.
Батюшка Анатолий рассказал мне, что в Иерусалимской пустыньке недавно выстроен и освящен храм: «Вот ты и читай там псалтирь, а в свободное время помогай Параскеве, которая там живет, делай, что она тебе скажет»171.
Возвратилась я из Иерусалимской пустыньки за несколько дней до Успения. Батюшка благословил меня готовиться к св. причастию на Успение. Народу по случаю поста было очень много, поэтому поговорила с батюшкой совсем кратко.
На праздник пришла одна из больничных сестер - Анюта, очень хорошо ко мне относившаяся, любившая меня, но горячая, нетерпеливая: ей хотелось, чтобы я сейчас же пошла к ним. При виде меня она ничего не сказала, а только попросила идти с ней к батюшке. Получили благословение и стоим на коленях перед ним. Анюта заговорила: «Нам хочется, чтобы м. Амвросия устроилась у нас, пусти она попросит прощения у Саши Никитиной (председательница совхоза), и тогда та похлопочет оставить ее у нас».
Довольно продолжительное время батюшка молчал. В это время мя в голове у меня проносились мысли: «В чем просить прощения?» Страшно мне, если так батюшка решит...»
И батюшка заговорил: «Нет, она теперь к вам не пойдет, а если пришлют за ней, попросят, тогда...» И сестра Анюта с этим возвратилась.
А за это время доктор, иногда наезжавший в наш монастырь, сказал фельдшерицам: «Ожидать открытия советской больницы в монастыре никак нельзя, об этом нечего и думать - в здравотделе средств мало, закроется и та больница, где я теперь нахожусь».
После этого фельдшерицы заговорили другим тоном, они пришли в палату и сказали сестрам: «Мы надели ей сумку на плечи, теперь снимем». И м. казначея послала ту же Анюту за мной. Тогда батюшка благословил меня идти в монастырь. Фельдшерицы встретили меня доброжелательно, а больные и сестры с большой радостью.
На этот раз недолго мне пришлось побыть у себя. Через несколько дней м. казначея была в Оптиной, увидала, что б. Анатолий заболел, позвала меня и сказала: «Я тебя повезу к батюшке, тебе надо там остаться, он заболел, а его близкий хороший келейник тоже заболел и лежит в больнице. Теперь у него о. Вакх» (этот о. Вакх был очень странный, все искал великих подвигов; потом, как говорили, попал в Саров и в 20-х годах заболел психически). Она сказала мне: «Будь у батюшки, пока он тебя благословит».
У батюшки была огромная грыжа, временами она ущемлялась, теперь было неполное ущемление. Я поселилась у батюшки. У него было три комнаты и ожидальня: спальня, приемная (довольно большая) и для келейника - маленькая. Батюшка думал, что я буду ночевать в приемной, но я попросилась в ожидальной, так мне было удобнее. Келейник Вакх читал правило, молились мы все вместе: батюшка, лежа в постели.
Лечили мы батюшку вдвоем с доктором Казанским (он приехал из Кронштадта, очень опытный, и хороший человек; ко мне он относился очень хорошо). Несмотря на все наши старания, болезнь все ухудшалась. Батюшка все бледнел, слабел.
Я сказала о. архимандриту Исаакию, что болезнь очень серьезная, - как он думает насчет схимы. Отец архимандрит предложил батюшке.
Положение больного было очень тяжелым: он ничего не ел, состояние было такое - вроде бреда. Видно, организм постепенно отравлялся.
Во время пострига он был так слаб, что не в состоянии был сам держать свечку, а голос был едва-едва уловимый. Мало было надежды на выздоровление. Прошло несколько тяжелых дней, и - Господь дал - батюшке сделалось немного лучше, он мог кое-что есть. Теперь на батюшке была надета скуфейка с белым крестом.
Бывало, бережешь сон батюшки, чтобы не стукнула дверь, ведь ему так необходим сон. А стучат часто, всё спрашивают, нельзя ли видеть. Не брала я на себя этой обязанности - впускать, говорила: это дело келейника, а о. Вакх строго запрещал. Как жаль, что я не вела тогда записок! Теперь все забыла. Помню, что батюшка, несмотря на свою болезнь, все заботился, есть ли у нас с келейником что поесть? А когда стал немного подниматься, - велит приготовить обед и сам из каждого кушанья попробует и благословит нас... А келейник о. Евстигней все еще был болен и лежал в больнице. Когда батюшка немного окреп, но еще лежал, я, сидя на скамеечке около его постели, иногда читала ему. Помню, батюшка дал мне книжку, где описывалось, как тонул корабль: кто мог - садился в лодку и уплывал; кто на доске, или просто уплывал... А капитан стоял на мостике, никуда не уходил. Перед ним разверзлись небеса, и он увидел Спасителя...
Получила я как-то записку из монастыря от Фени (самой близкой мне сестры, так как матушка игуменья покойная поручила ей заботиться обо мне, и нас б. Анатолий вместе постригал). Она писала: «Многие недовольны на вас, что вы так долго живете у батюшки. Некоторые обижаются, что вы их к нему не пускаете». Писала она это с таким волнением, - будто я здесь живу и остаюсь самовольно. Ответила ей, что м. казначея так благословила, и я спокойна.
Когда возвратился о. Евстигней, я отправилась в свой монастырь.
Здание больницы понадобилось под богадельню для мирян, откуда-то привезли мужчин и женщин. Фельдшерицы вступили в совхоз. Для старшей отвели келью, где она устроилась с двумя близкими сестрами. Хозяйственно устроились как члены совхоза: завели там кур, вообще хозяйство. Предложили мне вступить в члены совхоза врачом, но я сказала: «Ведь вы не потерпите меня: тяжелым больным я буду говорить, что надо причаститься...» И они замолчали.
Вторая фельдшерица, Вера Ивановна, поселилась в келье Ольги Константиновны Сомовой, с которой она была дружна.
Вера Ивановна (она была рясофорная) скоро заболела сыпным тифом, и так тяжело, что у нее появились пролежни. Окружающие отчаялись и говорили, что трогать ее теперь не надо: ни перекладывать, ни камфары впрыскивать. «Нет, надо надеяться до последнего момента и все делать, как полагается», - сказала я им и сама начала перевертывать ее... Она, хотя и была в полусознательном состоянии, но это услыхала, и потом так мне благодарна была!.. Все старалась чем-нибудь отплатить, и мы были потом с ней в самых лучших отношениях.
В церковь мы не ходили, так как священник был уже открытым обновленцем. Батюшка иеромонах приходил к нам в больницу, причащал больных.
Недолго прожил наш батюшка Анатолий, только год после пострига в схиму. Он был уже очень слаб, но все же принимал народ. Смотрела я на него с тайным страхом и думала, - может быть, в последний раз его вижу. И однажды спросила его: вот время какое, не у кого будет и спросить, как поступать. И батюшка сказал: «Если некого спросить, далеко от старца, можно после усердной молитвы открыть Св. Евангелие или Псалтирь».
24 июля, на святых Бориса и Глеба, я исповедовалась у батюшки с таким чувством, как будто в последний раз...
Исповедовалась у него и моя троюродная сестра Анна, приехавшая в Оптину. На другой день были ее именины, и батюшка после исповеди благословил нас идти в Шамордино, чтобы там причаститься и затем сестре остаться у меня погостить.
30 июля (1921 год) мы сидели в моей келье, я читала вслух епископа Игнатия Брянчанинова. Прочла место, где рассказывается о том, как у одного брата умер старец и после этого у него вместо старца были скорби...
На этом месте в дверь помолитствовалась сестра, вошла и сообщила: «Батюшка Анатолий скончался в пять часов сорок минут утра». Сестра рассказала: рано утром келейник о. Евстигней заметил, что батюшке совсем плохо, что он изнемогает, и побежал к казначею о. Пантелеймону. Когда они возвратились, то застали батюшку уже скончавшимся: он стоял на коленях у самой кровати, голова его лежала на постели...
Сейчас же мы, кто мог, побежали в Оптину; м. казначея, конечно, всем разрешила. Когда мы пришли, батюшка лежал уже в Казанской церкви; почти непрерывно служили панихиды. Ночью духовные дети батюшки оставались в церкви и читали по очереди Псалтирь. Могилу приготовили в той самой часовне, где были погребены уже два предшествующих старца: Амвросий и Иосиф.
Пришлось копать рядом с могилой старца Макария, который был погребен под соседней часовней. Копая землю, братия попали на гроб о. Макария: он был цел, только угол отгнил. Они видели, что тело его нетленно.
Помню, спрашивали кого-то из старцев - почему в Оптиной мощей нет? И тот ответил им: «Это нарушило бы уединение пустыни». В записной книжке я нашла запись ответа батюшки Анатолия на мой вопрос, как жить? «Живи просто, по совести, помни всегда, что Господь тебя видит, а на остальное не обращай внимания! Молись, чтобы Господь помог лучше послужить святой обители».
18 августа - 20-й день кончины б. Анатолия. В гостинице Шамординской (раньше это был дом монахини Амвросии, в нем жили ее внучки Ключаревы, когда летом здесь гостили) после богослужения был устроен обед, на который пригласили о. архимандрита с некоторой братией; были и мы, сестры из Шамордина...
Продолжительное время я не говела: тяжело было идти к другому духовнику, особенно от старца наставника. Когда бывала в Оптиной пустыни, заходила к б. Нектарию на благословение, - он с любовью принимал духовных детей покойного б. Анатолия, как осиротевших.
7 декабря, на день Ангела покойного б. Амвросия, старец радушно принял меня. Поздравил и меня со днем ангела, потом оставил у себя, и когда приходили другие, говорил: «Поздравьте ее, у нее сегодня день Ангела».
Вообще у б. Нектария было как бы юродство, он часто говорил загадочно. На Рождественский пост я попросила принять мою исповедь, он согласился, несмотря на то, что ему было трудно; братия имела его своим духовником и старцем.
Но недолго мне пришлось иметь его своим духовником. Вскоре его арестовали и свезли в Козельскую больницу. Везли на розвальнях, был сильный мороз; один из братии провожал его. Мы все, бывшие там, бежали за санями до монастырской границы. В больнице около его дверей стоял дежурный с ружьем.
В Шамордине у нас было очень печально: в храм мы не ходили, так как наш священник открыто объявил себя обновленцем, больничные, со всеми больными жили за монастырской оградой бывшей булочной. Там было две небольших комнатки для больных одна - побольше - для умерших, где мы и молились; была келья сестер (их было четыре) и для меня - отдельная, маленькая. Как только в монастыре кто-нибудь ослабевал, мы старались во время темноты перевезти ее к нам, чтобы здесь причащать (в гостинице еще жил иеромонах о. Мелетий) и похоронить, если умрет...
Маленькую палату украсили ельником, и когда в нее положили первую покойницу, батюшка несколько раз приходил служить панихиду и парастас172; ночью все мы и много приходящих из монастырь молились и пели, и на вторую ночь так же, а на третий день чуть свет - батюшка ее похоронил. Такое всенощное моление очень понравилось многим монахиням. Некоторые говорили: и меня так похороните, как хорошо, все молятся!
Каждый раз мы так и делали: тайно увозили к себе умирающих из монастыря. Это не могло, конечно, укрыться от священника Николая-обновленца (было несколько приверженных ему сестер - человек десять или чуть более), и он грозил нам заочно, что мы не имеем права никого хоронить на монастырском кладбище без его ведома, но это была только угроза... Мы продолжали перевозить слабых.
Как-то раз я читала св. Иоанна Златоуста (на трапезе), именно о ночной молитве; нас это очень тронуло, и всем захотелось, как в Оптиной пустыни, вставать в двенадцать часов для полунощницы. Спросили у духовника б. Мелетия. Он благословил нас так вставать, а поспавши еще, утром читать часы с обедницей.
Вставали по звонку. Не только служащие здоровые, но и больные просили непременно перенести их в моленную (у нас было кресло для перевозки). В это время чувствовалось особое воодушевление.
Прочла я как-то за трапезой из аввы Дорофея, о послушании, как надо смотреть на него: если что делаешь, то именно ради Бога.
Это так тронуло сестер! Одна из них, более горячая - сестра Анна воскликнула: «Если бы я знала раньше, как бы мне было легко всякое дело!..»
С пищей у нас было очень трудно, жили почти впроголодь, но, кажется, мы тогда были записаны на социальное обеспечение и кое-что получали, могли кормить больных. Но в общем воспоминание об этой жизни - не мрачное, наоборот: внешние тяжелые обстоятельства заставили войти внутрь себя, обратить больше внимания на духовную сторону.
Для чего-то совхозу понадобилась в богадельне келья слепой м. Марфы (она с трех лет от оспы совершенно ослепла), и когда кто-то из нас пришел к ней, слепая сидела на своих вещах в трапезной. Сейчас же на салазках перевезли вещи и взяли ее к нам в больницу: мы рады были такой духовной монахине. Поместили и еще нескольких - например, Екатерину (Капитанникову), уставщицу из богадельни, она у нас ведала уставом.
Видела я, что дело идет к концу, и монастырская библиотека, вероятно, скоро подвергнется уничтожению. Кроме того, однажды, навещая какую-то монахиню, я в ее келье на столе увидела книжку, где была описана жизнь одной святой, подвиг которой состоял в сбережении духовных книг от уничтожения. Это было для меня еще большим побуждением, и когда я спросила у б. Нектария (еще во время его пребывания в Оптиной пустыни), не надо ли взять из библиотеки самые важные книги, он горячо отнесся к этому вопросу и сказал: «Это необходимо». И вот, пошла я как-то с мешком в библиотеку, но заведующая - очень аккуратный и педантичный человек - с трудом согласилась на то, чтобы я взяла несколько книг. Хотелось мне взять акафист св. Игнатию Богоносцу (я держала его в руках), написанный Шишковой (она, как говорили, умерла потом от голода в Московской богадельне) и исправленный собственноручно затворником Феофаном, но заведующая никак не соглашалась. А потом, вскоре, не успела я во второй раз пойти уговаривать ее, как книги уже повезли на подводе и многие листы из священных книг пошли на курение, - многие это видели.
(Этот акафист был напечатан, и у меня теперь есть, но мне хотелось сохранить почерк святителя и видеть, на что именно он обратил внимание.)
Мне пришлось лечить старика, отца заведующего богадельней. Старик благодарил меня и даже сказал: чем бы мне вас отблагодарить? А я ответила: если можно, отдайте мне этот крест, который стоит у вас в трапезной на каноннике, и угольник с богослужебными книгами. Он согласился, и больничные сестры сейчас же приехали за ними. Крест у меня и теперь.
Старшая фельдшерица вскоре уехала с его сыном-коммунистом. Через год или два я услыхала, что она лежит в параличе, где-то далеко...
Прошел год со смерти б. Анатолия. 1 октября, на Покров Пресвятой Богородицы, нас созвали к храму, где с паперти комиссар объявил, что с сегодняшнего дня у нас нет монастыря...
Потом матушка казначея сказала нам между прочим: «Ровно лет тому назад, в 1884 году, в такой же день, на Покров Пресвятой Богородицы, было открытие Казанской Горской Общины Шамордина монастыря, и вот, мы жили, как расслабленный, 38 лет, и за грехи наши теперь лишились монастыря. Не называйте теперь меня вслух матушкой казначеей»...
Мы продолжали жить на прежнем месте, и когда оставались себя, то нам было хорошо. Но всякий выход за стены монастыря причинял скорбь. Прежде я думала: буду жить здесь, пока живы еще наши параличные монахини и калеки... Пошла к заведующему (латышу) спросила его, а он мне на это сказал: «Да этих черных ворон мой стрихнином...» Меня это так поразило, что я, придя к себе, сказала сестрам: нам надо готовить сумки, чтобы уходить. Стали говорить том, кто куда пойдет. За м. Марфой еще раньше приехал племянник и увез ее. Ее спрашивали, как же она будет жить? На что она отвечала: «У меня Отец очень богатый, Он предоставит мне всё-всё, не надо беспокоиться». Потом мы услыхали, что некоторые состоятельные люди вскоре выстроили для нее домик, и она там поселилась с двумя сестрами.
Матушка Марфа впоследствии многих приглашала к себе погостить, сама с сестрами приезжала в Козельск повидаться с духовниками и сестрами и многим помогала. Глубокая вера не обманула ее...
Пошла я в Козельскую больницу, там меня пропустили к б. Нектарию. Первый наш разговор был о его затворе: я высказала ему свою веру в то, что его освободят. Чувствовалось мне, что он этому порадовался: велел мне прочесть «Верую» и потом сам запел одно из священных песнопений (забыла, какое). Потом я спросила, к кому мне теперь обращаться, у кого исповедоваться?
Еще когда я ежедневно ходила на панихиды в часовни, где погребены старцы, - то панихиды эти, большей частью, служил молодой иеромонах Никон, такой строгий, сосредоточенный... И я всегда думала - вот истинный монах-подвижник...
Несколько его слов долетело до меня. Кто-то сказал: «Да это так». «Так никогда не бывает! - ответил о. Никон. - Как хорошо встретить смерть с молитвою, а для этого надо навыкнуть, пока здоровы, а теперь время поста - самое удобное для этого. Помоги нам, Господи!»
«Как скорби переносить?»
«Положиться на волю Божию. А о тех, которых считаем виновниками, - думать (как у Марка Подвижника173), что они только орудия нашего спасения».
Все эти слова, сказанные о. Никоном, произвели на меня сильное впечатление. И после смерти б. Анатолия, когда я подумала о духовнике, - первая мысль была об о. Никоне. Но он такой молодой.
Теперь я спросила б. Нектария где он благословит мне поселиться? «В Козельске у Еремеевых квартиру возьми», - ответил батюшка. Это был последний раз, когда я его видела. Вскоре он вышел из больницы. Ему с радостью предоставили квартиру одни благочестивые люди в Козельске. Но он там прожил совсем мало. Внезапно, вдвоем с келейником, не объясняя никому ничего, он выехал на хутор верст за шестьдесят от Козельска, в другой уезд: там и жил до самой смерти.