Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Яков Кротов. Богочеловеческая история.- Вера. Вспомогательные материалы: Россия в 1920-е гг.

Юлия Сазонова

РЕЛИГИОЗНЫЕ ИСКАНИЯ В ОТРАЖЕНИИ СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Сазонова Ю. Религиозные искания в отражении советской литературы / Путь.— 1930.— № 21 (апрель).— С. 76—93.

Богоборчество русской революции ограничилось отрицанием религии, не противопоставляя ей никакого активного духовного начала. Французская революция противопоставляла христианской идее Богочеловека идею Человека, обожествляя его разум.

Атеизм французской революции был воспитан целым векомрелигиозного отрицания, и его проповедники выдвигали новые, еще не испытанные и потому искушавшие идеи. Мечта «быть как боги» — древний соблазн Люцифера — до сих пор жива во Франции и владеет умами многих ученых и изследователей. Отказ от Бога и его рая во имя Человека, носящего в самом себе божественное начало и могущего собственными усилиями создать рай на земле — эта мечта рождена молодоюжаждою жизни и потому радостна и активна. То, что этой мечте до сих пор отдают свои силы многие выдающиеся деятели, морально безупречные, что среди них бывают люди, созна­тельно жертвующие жизнью за науку, придает этой мечте характер новой религии, способной создавать своих святых. Во французском атеизме нет и тени равнодушия. Он пламенен. Жажда чуда не оставляет его и весь путь современной науки определяется этой жаждой доказать свою способность творить чудеса. Трудность борьбы с  французским атеизмом в том и заключается, что он внутренне не связан с материализмом. Весь он построен на духовных началах и обладает религиозной энергией, родственной христианству, хотя и борющейся с ним. Отказ от Бога вызван горделивою верою в человека, носящего в себе высшее духовное начало. Борьба, которая в настоящее время почти так же остра, как сто лет назад, оказалась не под силу атеизму. Победа, несомненно, остается за церковью, и Франция, переборов за полторас­та лет официального атеизма все язывосемнадцатого столетия, стала теперь такою же «христианнейшею» какою была во

76

 

 

времена королей. Bсе живые силы страны постепенно стяги­ваются вокруг католической церкви. Любопытно отметить, что этот процесс начался в самый момент разрушения церкви: мать Javouhag,будущая основательница Конгрегаций св. Иосифа и давшая католической церкви своею миссионерской работой среди негров новые колониальные епархии, эта замечательнаярелигиозная деятельница выросла и укрепила свою веру в период преследования христианства. Точно так же русская цер­ковь, преследуемая в России, находить сейчас благодаря свое­му ореолу мученичества  новых адептов среди иностранцев.

Атеизм русской революции не обладает творческими силами французского богоборчества, которые затрудняли во Франции победу церкви. Официальное безбожие советской России является, в сущности, новой формой нигилизма. Никакого творческого начала на место разрушаемой религии он не ставит. Он только отрицает, ничего, не утверждая. Подобно тому, как религия Разума явилась в эпоху французской революции итогом целого века интеллектуальных ранцсилий, русский революционный атеизм является завершением полувековой борьбы части русской интеллигенция с церковью. То, что сейчас провозглашается, как «революционное достижение», заключено в произведениях Чехова и многих его атеистических предшественников. Доводы, приводимые в опровержение существования Бога, повторяют старые материалистические доводы, с которыми всвое время боролись Владимир Соловьев, Достоевский, Лев Толстой. Внутреннее бессилие этих доводов и логический круг, из которого они не могут выйти, были раскрыты мно­гими русскими писателями последнего полувека. Но современ­ные коммунистические проповедники повторяют те же доказа­тельства, которая когда-то соблазнили Чехова: «Если бы убежденному спиритуалисту дать вскрыть труп, то он вынужден был бы отказаться от существования души, ибо, где же она помещается?» — писал Чехов своему брату. Логический круг тут ясен — ибо спиритуалисты не утверждают существования материалистической души, которую можно найти скальпелем; к тому же в мертвом теле, которое вскрыл Чехов, души уже быть не могло. Но именно на этот путь — путь, указанный еще Тургеневым в образе Базарова — вступила русская революция для борьбы с Богом. Единственная серьезная цита­дель, откуда ведется настоящая борьбы со спиритуализмом — это лаборатория академика Павлова, в которой ищут химиче­ской формулы жизни с тем же упорством, с каким алхими­ки искали философского камня. Свести все жизненные процессы к физиологическим рефлексам, — какой соблазн для материа­лизма! Таким образом, следуя русской нигилистической тра-

77

 

 

диции борьба с Богом ведется не философским путем, как-то было на Западе, но путем медицинским и по формуле, данной еще Чеховым: «истина добывается скальпелем. Опыты Павлова быть может ближе всего подходят к тому сатанинско­му облику науки, который чудился людям в древние времена. Отрубленная голова, продолжающая жить на блюде искусст­венной жизнью — образ, достойный средневековья. Животное, выделяющее пищевую слюну в виде рефлекса на попеременно зажигающиеся лампочки различных цветов — как будто разоблачает лаборатории жизни. Практического лечебного значения гениальные опыты Павлова не имеют. Он не ищет способа излечивать рак или проказу, — это вряд ли может интересовать его. Он ищет ключей от тайны жизни, он вер­нулся к мечте о гомункулусе, об искусственном творении. Лаборатория Павлова есть повторение в новом векелаборато­рии Фауста. Фауст признал свое бессилие, Павлов  стремится доказать что Фаустъ напрасно сложилъ оружие. Опыты Павлова являются в России завершением борьбы со спиритуализмом в том виде, как она была начата Базаровыми. Если я вскрою труп и не смогу скальпелем нащупать души, то значит, в мире нет ничего кроме материи,— утверждает Чехов. Если я докажу, что можно искусственным путем продлить или даже создать жизнь, то значит в мире нетничего иррационального — утверждают опыты Павлова. Философский атеизм на Западе давно перестал прибегать к этим вещественным доказательствам, сознавая, что основное «почему?» не находящее ответа вне религии, не будет устранено тем, что количество действующих в  мире законов будет сведено к минимуму. Но для неискушенных умов и для малообразованных масс эти «чудеса науки» всегда были стимулом к неверию. Борьба с религией использовала это в России, соблазняя новичков ка­жущейся мощью медицинской науки в вопросах метафизики и вызывая, таким образом, чудовищное смешение научных проблем и методов.

Еще чаще борьба сводится к настойчивому повторению одних и тех же малопонятных формул вроде — «религия опиум для народа». Эти плакаты напоминают надписи секты пашковцев и исходят из того же принципа гипноза печатным словом.

Существует ли у русского коммунизма какая-либо определенная атеистическая доктрина? Конечно, нет. Церковь, яв­ляясь свободным и внеклассовым установлением, мешала теории классовой борьбы. Церковь, утверждая ценность духовных благ, могла уменьшить стремление к захвату материальных преимуществ. Церковь, выдвигая незыблемость мораль-

78

 

 

ных законов, могла, кроме того, поколебать многих при выбо­ре способов захвата житейских благ. Церковь, бывшая преж­де официальной и внешне связанная в России с монархиче­ской властью, могла также оставить в народе какую-то память о прошлом. Церковь обладала имуществом, которое представ­ляло большой соблазн: Эти мотивы главным образом, и оп­ределили борьбу с церковью, в первый период. В дальнейшем церковь оказалась единственным пристанищем свобод­ной личности и тем самым естественно вызывала особое преследование. Но все эти  мотивы борьбы были вне религиозного вопроса, и по существу против религии не было выдвинуто за все эти годы никаких иных доводов, кроме политических, социальных или финансовых.

Русская революция не имела той возвышенной идеи Чело­века, которая вдохновляла атеистов в эпоху французской ре­волюции. Идея борьбы классов отвергает возможность такогоЧеловекобога. Напротив, она утверждает зависимость чело­века от случайностей жизненной обстановки, необходимость его очищения погружением в класс, профессионально лишенныйинициативы и — в той форме, как это проповедуется в Рос­сии, утверждает наследственность социальных навыков. Таким образом, Человек, как независимое ни от чего сво­боднее духовное начало, в мире не существует. На место Бога становится не Человек, но нечто неопределенное и безликое: класс, усовершенствованные формы материальной жизни. Вернее, на место религии, начала вечного, ставится момент классовых установлений, то есть нечто явно преходящее. Та­ким образом, на месте Бога остается пустота. Революция в России происходила на почве материальной, и отвлеченный вопрос о Боге мало кому был интересен. Бога нет. Его не нужно. Он мешает. И только. Создать новой, хотя бы внешне стройной теории мира, никто не предполагал, так как делошло об устройстве непосредственных удобств существования.

Этим и объясняются особенности официальной борьбы с религией в России. Никакой отвлеченной мысли, но множество реальных способов притеснения. Даже специально созданныйжурнал «Безбожник» ограничивается анекдотами о краже шубы на приходском собрании или рассказом о том, как крестьяне, отказавшись от треб, купили на сбереженные  та­кимъ образомъ деньги сельскохозяйственную машину. В своих плакатах и иллюстрациях «Безбожник» стараетсявнешней карикатурой разбить традиционное отношение к принятым церковным изображениям Христа или изобразить священника как агента монархизма и врага крестьянства. Но по существу против религии не выдвигается ни одного возраже-

79

 

 

ния. «Свобода, равенство и братство» — являлось отвлеченной идеей, и материальные изменения были лишь ее следствиями. Идея борьбы классов есть мысль бытовая и отвлеченная пред­посылки ей не нужны. Таким образом, борьба с религией ведется на житейской почве,вне содержания и этим объясняется ее чисто административные приемы. Запрет бытовых обрядов, из которых многие сохранились от языческих  времен, преследование священства и раскрытие, таким образом, его подлинной веры и готовности к мученичеству, упрощение религиозных треб, и главное, сохранение в церкви только подлинных христиан—все это очистило православие от многих случайных и вредивших его престижу элементов и послужило к возвеличению русской Церкви.

Борьба с религией ведется только правительством, без участия живых сил страны. Следует отметить, что в «Безбожнике» не участвует ни один настоящий писатель, ни один приличный карикатурист. Все делается анонимными служа­щими коммунизма.

Несмотря на официальную борьбу со священниками, ни один из писателей коммунистов не посвящает ей целой повести. Уступая, по-видимому, какому-то внутреннему чувству, авторы, любящие реалистические изображения сцен гражданской войны, никогда не описывают казни священника. По-видимому, они уверены в том, что чувство читателя будет против них.

Фадеев в «Разгроме» изображает сцену, когда священник, заодно со злодеями белыми, содействует гибели героиче­ски прекрасного красноармейца. Когда красные отбивают де­ревню, победители не казнят священника и отпускают его без побоев. Фадеев, явно отступает от реализма, когда заставляет красноармейского полковника ответить отрицатель­но на выразительный жест солдата, указывавшего на колоколь­ню, предлагая повесить священника. Это отступление от действительности, в угоду ли читателю или в угоду собственному чувству, показательно. Таких мелких косвенных указаний много можно найти у советских беллетристов. Несмотря на множество совершенных над священниками казней их описаний нет в советской беллетристике, между тем как убийства офицеров, даже по самым нелепым поводам, изобра­жены с полной откровенностью.

В рассказе Фибиха «Святыни» изображен бунт по пово­ду изъятия церковных ценностей. Тут единственный раз вы­веден приговоренный к смерти священник. Но, будто нароч­но, автор заставляет священника искренно отречься от Бога и таким образом как бы снять с себя свой духовной сан. Таким образом, мы присутствуем при осуждении неверующего

80

 

 

человека, но не священника. Как умирает верующий человек? — вот вопрос, к которому не решается подойти атеис­тический писатель—     не из боязни цензуры, а из боязни собственного чувства. Этим быть может и объясняется то, что, не­смотря на жажду все записать, советская беллетристика не отразила   гонения на церковь в ее бытовом виде.

Советские авторы, продолжая традицию шестидесятых годов, не верят в  Бога. Но условия прежнего быта давали да­же атеисту некоторые успокоительные впечатления религиозных обрядов. Чехов был атеистом вернее, нигилистом. Но он любил в пасхальную ночь ходить по улицам, слушая благовест, любил бывать в церкви, отлично знал службы. Во многих своих героях как в «Архиерей», «Святой но­чью», «Мужики», и др. — он изобразил сладостное волнение,вызываемое словами службы.

Советские писатели, отказавшись от веры, отказываются и от ее бытовой одежды. Они не могут забыться, понежившись хотя бы около чужой духовной радости. Они не могут за­быть, что они атеисты. Это придает особую горечь их сознанию. Русский атеизм всегда был полон отчаяния, в противо­положность беззаботно-ироническому западному атеизму. Это яснее всего видно теперь.

Значение советской литературы для русской религиозной мысли заключается главным образом в том, что она до конца, раскрывает состояние души атеиста. Отказавшись от Бога,писатели отказываются и от его творения человека. Жизнь кажется им источником уродства и злобы, без всякой на­дежды на изменение. Нет более страшного описания человека и его жизни, чем та, которую дают молодые советские писате­ли, призванные строить «новый мир». Прежнее атеистические писатели в России верили в прогресс, верили в обновляю­щую Революцию, верили, главное, в светлую природу челове­ка. Теперешние атеистические писатели этой успокоительной ве­ры не имеют. Они видели и виденного забыть не могли.

Для будущего читателя произведения тех из советских писателей, которые искренно отказались от христианства останутся зловещей и поразительной картиной того, что сулить человеку атеизм. Возможно, что именно страх перед этим духовным адом толкнет будущего человека русского к обретению и укреплению   своей веры.

Ужас перед человеком, его равнодушием и безжалост­ностью, перед случайностью и бесцельностью жизни является основным содержанием творчества Зощенки. Мир представ­ляется ему в виде бессмысленной отчаянной схватки: «Они

81

 

 

грызутся зубами, валяются по земле, подминают под себя друг друга, рвут волосы». Так во сне видится жизнь Ивану Ивановичу, герою повести «Люди». Он наяву приводить сон в исполнение, пробуя свою способность в жизненной борьбе: Иван Иванович, стоя теперь на коленях, боролся с собакой, пытаясь руками разорвать ей пасть. Собака судорожно хрипела, раскидывая и царапая землю ногами». Такою видится писателю жизнь в России, где «многие поколения воспитывались на том, что любовь существует, и Бог существует, и скажем, царь есть какое-то необъяснимое явление» и где «теперь мало-мальски способный философ с необычайной легкостью однимросчерком пера доказывает, обратное». Все становится случайным, — «Какой может быть строгим закон, когда все меняется на наших глазах, все колеблется, начиная от самых величайших вещей — от Бога и любви — до мизернейших человеческих измышлений». В этом колеблющемсяслучайном мире мечутся злобные и тупые люди, хватаясь, как во время пожара, за самые ненужные вещи. Влюбленные рас­ходятся, потому что невесте не дают в приданое какого-то комода; чиновник погибает, потому что коза, из-за которой он собирался сойтись со своей квартирной хозяйкой, принад­лежим не ей, а другому жильцу; неотразимый тапер, лишив­шись своей бархатной куртки, теряет из-за этого свою воз­любленную; другой, испугавшись случайности человеческой жизни, бежит на колокольню и бьет в набат в надежда на какую-то фантатическую помощь, — и только один находить свое счастье в том,  что тетка «наконец подохла», и на за­вещанный ею лотерейный билет пал выигрыш в двадцать рублей. Среди своих обезумевших фантошей, сцепившихся в бессмысленной, борьбе, рвущих друг у друга какие-то сапоги, примусы, огрызки какого-то житейского благополучия — с воплями мечется сам автор, отбиваясь от чьих-то предполагаемых преследований, оправдываясь, объясняясь, жалуясь на свои болезни, прерывая все отчаянными стонами: «ох, как скучна жизнь!» без всякой надежды, что хотя бы «через двести лет она будет прекрасна». Раз все случайно, раз нет ни любви, ни Бога, то «будет ли жизнь прекрасна — это еще вопрос» и «автору кажется, что и так будет много ерунды и дряни». Показывая с отчаянным смехом свой урод­ливый и жуткий мир, в котором все гибнет, Зощенко как бы говорить читателю «вот он, человеческий мир, без Бога»! строя, таким образом, свое доказательство бытия Божия от противного. Корчась в страшных муках своего неверия, Зощенко исповедует, что без Бога, без высшего духовного начала в мире, все на земле есть смерть. И мука его безбожия

82

 

 

славить Бога. Мытарь Зощенко бесспорно ближе к Богу, чем аккуратно его восхваляющий фарисей.

Зощенко быть может самый яркий пример атеистического отчаяния, которое в своем существе является религиозным исканием.

Тот же ужас перед человеком, перед освобожденным от Бога миром владеет творчеством других атеистически мыслящих писателей. Козаков видит весь мир в злобе и грехе безнадежном. Все друг друга убивают без особенной цели, любовь даже у молодых отвратительна и безобразна.Какие-τοстрашные, расползающиеся амебы вместо людей. Основной закон тот же, что у Зощенко; безжалостность и зло­ба. Убивают старуху, на ее деньги открывают дом свиданий и когда брат, помогавшей в убийстве, становится чересчур назойливым — ударяют его топором по виску, и мирно, у порога дома ждут в свою «гостиницу» новых жильцов. Ни проблеска какого-либо чувства, какой-либо мысли. Разврат­ные чахоточные, страстные горбуны, безногие кутилы, девушки с ненормальными инстинктами, влюбленные карлики — вот во что претворяется у Козакова мысль, что «нет любви». Убийцы случайные, убийцы скопом, убийцы теоретические, убийцы из озорства или по принципу, погромщики, засекатели, вешальщики или просто «мещане», которые, закусывая у богатой приятельницы, убивают ее и потом не забывают вместе с деньгами унести недоеденные пирожные, чтобы угостить ими соседских детей — вот то, что видит Козаков в человече­ской природе. Он не верит в Бога, он не призывает его, он давно потерял всякую надежду и ждет только смерти. — Но читателю он показывает с такой страшной силой изобра­зительности мир, освобожденный от духовного начала, что все его творчество превращается в проповедь. Так когда-то в церквах были изображения не только святых, но и чертей, ибо жуткий образ черта должен был остерегать верующего. Козаков рисует именно черта и рисует его беспощадно.

Страшные бесы, скачущее вокруг котла с горящим спиртом, старающееся пить из котла «вишневку», в которой только что сгорел человек, в» Крушении и Возрождении» Полонского, пьяный матрос, втыкающий нож в офицера, потому что он приснился ему в виде  таракана, в «Ветре» Лавренева женщина, из фанатизма убивающая своего возлюбленного, в «Двадцать-третий» Лавренева страшные, кровожад­ные люди, несущиеся куда-то тенями для новых и новых убийств — вот то, что с потрясающей искренностью описывают молодые атеисты в России. В повести Козакова маль­чишка украл яблоко: — «бей, лови!» — кричит толпа — и

83

 

 

вот он лежит, из пробитого пулей лба вытекает мозг, а убийцы сами недоумевает: как это из-за яблока убили ребенка.

Правдивое изображение видимого мира становится у лучших молодых писателей, как бы всенародной исповедью атеиста. В этой своей части советская беллетристика останется замечательным памятником того, как ощущает мир душа, в которой нет веры.

Катаев не ограничился таким отрицательным свидетельством, которое он дает в своей замечательной повести «Рас­тратчики». Он захотел в наиболее простой и ясной форме передать основную муку неверия. Рассказ Катаева «Огонь» один из самых поразительных образцов литературной исповеди. В нем с бесстрашной простотой и искренностью сосредоточена вся боль атеизма, которая горит в жутких произведениях других молодых писателей.

Как умирать без веры? Как жить без Бога? Вот два основных вопроса, на которые должна ответить атеистическая литература. Русская действительность показала на примере, как умирают верующие. Она дала ответ и на второй вопрос. Русская действительность, впервые с существования христианской культуры показала человеческое существо, вполне сво­бодное от всяких уз чувства и от всяких верований: в образе беспризорного она создала подлинного «сверхчеловека». Но ни тот, ни другой полюс человеческой души — ни мучени­ки христианства, ни «свободные, как ветер пустыни», беспризорные не отразились никак в советской беллетристике. Козаков упоминает в «Мещанине Адамейке», о детях, отнимающих покупки у прохожих, но упоминает в виде описания вечерней улицы. О беспризорных пишут, как о социальном бедствии, не касаясь метафизической сущности явления. Беллетристика о них молчит. У нее нет той решительной мысли, которая позволила бы ей описать по-настоящему это по­разительное создание революции: беспризорного. Она не может вывести из этих двух явлений—   смерти верующих и спосо­ба жизни беспризорных — тех выводов, которые искрений талант писателя невольно нашел бы в них. Поэтому об обоих этих полюсах советской действительности она мол­чит. Но и молчание иногда говорит.

Катаев ищет ответ именно на эти основные вопросы: как жить без веры? что такое смерть для неверующего? Его «Огонь» потрясает почти толстовской искренностью и бесстрашиемвыводов. На нескольких страницах изложен извечный процесс человека с Богом. Подобно героям Достоевского, Катаев готов отказаться от Бога, не прощая ему страданий смерти. Он отказывается от Богано в самом про-

84

 

 

тесте против Него, герой Катаева как бы признает его существующим. Он отрекается от Него, но небо без Бога окружает землю черным мраком и разгадкой мира без Бога отка­зывается Смерть.

Тема рассказа проста. «У коммуниста Ерохина сгорала жена Катя». Коммунист Ерохин «обладал острым и отрицательным умом прирожденного атеиста». Его образование — он в «свое время блестяще кончил духовную академию» — и его искрение убеждения сделали его видным деятелем антирелигиозной пропаганды. Ерохин был вполне вооружен для теоретической борьбы в споре: «его трудно было поставить в тупик. На текст он отвечал текстом, против цитаты выставлял цитату» и на каждое возражение отвечал репликой, меткой и короткой, как выстрел». Внутренне он был защищен от атеистического отчаяния тем, что в доме его жила любовь, иррациональная и самоотверженная. Он мог спокойно подбирать доводы против существования духовного начала в мире, пока за его рукой следил любящий взгляд жены, которая являлась живым опровержением нигилизма: «Отказавшись от семьи, от привычек, от религии, от дома, заменив все это одним — любовью — она продолжала оста­ваться той же прелестной, влюбленной женщиной, живущейлюбовью и для любви». Ему не было жутко создавать своим писанием пустой холодный мир случайностей, так как его согревало присутствие человека из иного, духовного мира: «Сонная и теплая, положив руку ковшиком под пунцовую щеку, Катя лежала с полуоткрытыми глазами и сквозь ресни­цы смотрела на его сутулую спину, на его движущуюся руку, терпеливо ожидая, когда он кончит и придет спать». При этом «прелестно воспитанная, в родовитой семье, она вноси­ла в его жизнь тот хотя бы внешний уют религиозных навыков, которые так любил Чехов. Любопытно отметить, что большинство молодых писателей для изображения жены, дающей подлинную моральную поддержку мужу, берут не комсомолок и не «мужественных женщин, записанных в ларго», но «прелестно воспитанных» тургеневских девушек. Любовь Кати могла заменить Ерохину всеотвергнутые им духовные ценности. Но Катя внезапно исчезла. Та самая бессмысленная случайность, которую он провозгласил единственным законом мира, взял у него Катю. «Теперь ее больше не было в живых». Ерохин, находившей реплику на каждое теорети­ческое возражение, оказался бессильным перед реальным вопросом жизни и смерти: что же такое человек, если мир есть только цепь бессмысленных случайностей?

По теории, исповедываемой Ерохиным, человек есть

85

 

 

лишь сцепление материальных атомовСмерть разъединяет их. От человека ничего не остается. Души нет «ее не найдешь скальпелем» — и следственно Смерть берет все, всего человека. «Вот, сказал он, — вот все, что от нее осталось. Посмотрите.  Он развернул бумагу. Там лежало несколь­ко шпилек, коричневая ленточка, сафьяновая записная книжеч­ка с золотым образом и маленькая фотографическая глянце­вая карточка из числа тех, какие были в моде перед революцией. — Вот что от нее осталось, — с трудом выговорил он». Теоретически, в прежних спорах все выходило просто и «меткие реплики» находились быстро. Но теперь, когда исчезла Катя, мог ли он согласиться, что все ее милое, такое знакомое и сложное существо было только горстью пепла. «Ерохин положил на ладонь пакет, как бы взвешивая его слишком ничтожный вес». Может ли сложное человече­ское существо иметь столь «ничтожный вес», который приписывает ему материалистическая теория. Машинально Ерохин, идет в церковь. Но священник использовал его несчастие для проповеди: «Огненный столб упал с неба и превратил в пепел жилище и сожительницу безбожника». Ерохин ощущает острую боль — не возмущение, а боль, как будто «чудо», о котором говорит священник, действительно слу­чилось, и жена погибла по его вине. Он бежит в страшную минуту горя не к атеистам, не в ячейку антирелигиозной про­паганды. Единственный человек, который может освободить запертый в нем поток слез, единственный человек, с которым он может говорить о том, что чувствует, это враг его — священник. Инстинктивно, не сознавая того, что делает, этот неверующий коммунист, бежит, подобно всемприхожанам, к священнику. Ему он открывает все. Он рассказывает этому заклятому своему врагу, человеку, которого он хотел уничтожить, отцу Григорию Смирнову, свою жизнь с женой. Ему, единственному на свете, он описывает пять дней агонии жены, свои сокровеннейшие страдания и, разодрав рубашку, показывает свою исцарапанную в отчаянии грудь. Не своим единомышленникам, а жрецу враждебной ему религии он оказывает это предельное доверие, позволяю­щее говорить с ним, как со вторым своим «я». Диалог священника и атеиста — веры и неверия — действительно кажется происходящим в душе человека; во время внутреннего борения. Все метафизическая ухищрения отброшены и все сведено к основному вопросу: как примирить Бога и Смерть. Суще­ствование Бога подразумевается обоими противниками. Атеист Богу, живому Богу предъявляет иск за свои страдания, тем самым, признавая Его: «Вот что от нее осталось — вот...

86

 

 

и вы утверждаете, что это ваш бог... бог»? «Он требует ответа за эту несправедливость, как будто священник был виновен: «Теперь ее нет. Она умерла, Вы понимаете это?». Он готовь все простить, даже проповедь о «каре безбожника», лишь бы только священник, именем Бога, изменил чудовищ­ную нелепость смерти. — «Вы меня давеча видели... не будем об этом говорить, я не за этим. Я сам иногда... Но как вы могли так оскорбить ее? Постойте... Не надо ничего говорить. Я все понимаю...» и он начинает свою исповедь: «Сегодня утром я ее отвез на кладбище»... Он ведет свою тяжбу сБогом, которого он теперь признает ответственным за зло и смерть, и он предъявляет ему обвинение: гибель невинной... «За что? Почему?» «Он не хочет больше «метких реплик», которые доказали бы случайность жизни и смерти — он требует у священника решающего ответа, как если бы действительно Катя была сожжена гневом Божиим: его отрицание теперь звучит отчаянием: — «я бы за такого бога копейки не дал — крикнул он страшным оглушительным голосом — копейки бы не дал! Копейки, понимаете». Это больше не отрицание, это отчаянный безнадежный бунт. Каким бессмысленным бормотанием кажутся в свете этого нового ощущения карающей близости Бога ерохинские прежние горделивые слова: «Огонь... Переход материи из одного состояния в другое… Взрыв: Техническая отсталость… Пережиток... Перейдем на электричество... Будем бороться... Погодите... Победим природу... Победим смерть... Тогда от вашего черного бога косточек не останется... Да, косточек»... Жалкие слова из учебников — разве - они могут служить Ерохину ответом  на его вопрос. «За что? Почему»? «Черный бог» видится ему как властитель мира, держащий страшное оружие — смерть. Надо вырвать это оруж1е и только тогда можно отрицать власть Бога. Искать победы над природой, добиваться бессмертия не есть путь материализма, ибо по физическому закону смерть непобедима. Только вне материи может быть бессмертие, — всематериальное подвластно гибели и разложению. Эта мечта, это внезапное видение «черного бога» — пусть страшного, но живого и бессмертного — освобождают душу Ерохина и дают волю его слезам. Присутствие священника, который так силен  и прост в своей вере рядом с мятущимся атеистом — исповедь перед ним и мгновенное жуткое ощущение непобедимого Бога — все это утоляет острую боль Ерохина. Теперь он снова хочет вернуться к своей борьбе. Но он знает теперь, куда ведет путь отрицания. «Выше! Выше! Может быть, там дальше мы встретим ангелов и Бога? Но нет. Их нет и там. Ледяной холод, и черный непроницаемый мрак безвоздушного

87

 

 

пространства окружает нас. И громадный, холодный, багро­вый, без лучей и света, непомерный диск солнца как бы стремительно опускается на нас из этого жуткого, ледяного пространства вечной ночи. Где же ангелы? Где же Бог? Их нет и здесь. Холод. Лед. Молчание. Огонь. Смерть...»

Этими словами кончает Катаев свою замечательную по­весть. Смерть является ключом неверия. Мир без Бога,— это «Холод. Лед. Молчание. Смерть». Только присутствие Бога может изгнать смерть из мира — Смертью Смерть попрать — и зажечь живым огнем жизни «холодный, багровый, без лу­чей и света, непомерный диск солнца». Перед лицом смерти атеист бессилен, только верующий может на земле радовать­ся небу и солнцу.

Повесть Катаева является разоблачением атеизма. Она в наиболее простой и конкретной форме передает основную трагедию неверия, с логической ясностью рисует мир, соз­данный теорией позитивизма — мир холода и смерти. Катаев не проповедует религию, но он, как в притче, рисует нам духовную судьбу атеиста. Притча эта написана так, что могла бы служить убедительным доводом для религиозной пропаган­ды. Кто может соблазниться этим неверием? Кто может не испугаться страшной пустоты ерохинского мира?

Катаев формулирует с наибольшей полнотою отрицательные стороны неверия, подводя итог в своей короткой повести всему тому, что разбросано в молодой атеистической литературе. Он, быть может, и, не желая этого, служит, таким образом, борьбе против атеизма, которая ведется русскою церковью.

Леонов идет дальше. Его талант радостный и жизненный. Он верить в будущее России. Он не склонен к отчаянию. Зрелище черной бездны атеизма отрицание всего живого, — составляющее содержание большинства советских произведе­ний, не удовлетворяет его. Он хочет живой, творческой радости и находит ее в христианстве. Леонов является единственным оптимистическим писателем в советской России. Он один верить в светлую природу человека и в его спо­собность  очищения  после  всех  свершенных  преступлений.

Но этот свет в  леоновском мире несет с собою христианство. Вопреки всем запретам, Леонов в своем творче­стве славит Христа и в Нем видит будущее спасение России.

В первом романе «Барсуки» революционный атеизм изображен в виде злобного, жалкого, харкающего кровью Дудина. Всю тишину и нежность вложил Леонов в образ смиренного христианина Катюшина, который сияет любовью и кротостью, сквозь кровь и ужас изображенных событий.

88

 

 

Катушин — лишь короткий миг в жизни героя «Барсуков». Основная тема романа, — восстание и гибель мятежных крестьян в борьбе с большевиками.

Катушин воскресает в образе Пчхова в романе «Вор» и становится центральною фигурой. Среди мятущихся, тщетно ищущих своего пути, взаимно истребляющих друг друга героев романа, Пчхов один сияет, как маяк, ровным не меркнущим светом. К нему идут все «труждающиеся и обре­мененные» в минуту острой скорби и он находить для них слова спасения. «Разум его, как и руки, был одарен непостижимым умением прикоснуться ко всему». Пчхов, прославлен­ный «великим мастером» в предместье Благуш был за­гадкою и люди «не добирались до смысла немой и непонятнойПчховской жизни», хотя и чувствовали, что есть в нем какая-то скрытая спасительная сила: «И тут вышло, что не будь Пчхова, погибла бы Благуша, а без Благуши—какая уж там Москва»! Без живой силы, таящейся в Пчховепогибла бы Москва, погибла бы Россия.

Главный герой романа, Митька Векшин, в котором Леонов воплощает будущую Россию,любит только Пчхова: «Митькина улыбка твердила: — Не сердись, старый, — я твой, твой накрепко». При всех духовных качаниях Митьки, сначала красноармейского героя, потом вождя воровской бан­ды, — неизменным остается его близость к Пчхову. Тема романа — духовная борьба Митьки, его воровская жизнь, падение, отчаяние и возрождение. Когда, наконец, Митька выходить новым человеком после болезни и почти полной духовной гибели, как Иван царевич из огненного котла, — единствен­ный, кого он уносит в сердце из прежней жизни, это Пчхов. И ему одному он обещает свое возвращение из далеких лесов, куда он уходит искать новую правду.

«Митька торопливыми глазами искал чего-нибудь устойчивого, возле которого можно переждать судьбу». Он переносил «всю громаду нежности своей» с любимой девушки на то­варищей, на сестру, на деревню, — но все ускользало, исчеза­ло, изменялось, и устойчивым оказывался только Пчхов, который спрашивал его: «я спрошу тебя, можешь ли ты соору­дить мост, чтобы держал над бездной мимобегущую тяжесть?» Пчхов знает тайну этого «моста» между человеком и миром, но он не хочет сообщить ее Митьке, «хромит человека чужая воля». Митька, который почему-то не захотел «беречься про­пасти», должен сам найти путь спасения из бездны, и Пчхов с любовью следить за его борьбою, зная, что ему великая сила дана».

Не один Пчхов владеет судьбою Митьки. Все земные

89

 

 

искушения, все великие страсти искушают русское «железное сердце». В отрочестве Митька стремится к любви Маши Доломановой: «радуга стояла на лугу совсем близкая, можно было бы добежать до нее и обхватить». Но радуга исчезла, — трога­тельная Маня обернулась бесстыдной подругой вождя воровской шайки Агея. Агей наиболее сознательный выразитель разруши­тельной мысли. Он воплощает начало противоположное Пчхову. Агей испытал все преступления, и ему при мысли об убитых «мертвого не жалко, а только противно». Но и «живых то противно теперь». Страдание Агея то же, что у всех атеистических героев советской литературы: «Пусто очень». Это все тот же ерохинский бред о «ледяном пустом мире». Агей рассказывает свои муки «сочинителю», надеясь у него найти ответ на свои сомнения: «Ответь мне, ученый», Освободив мир от Бога и морали, Агей очутился в пустоте:

«Вот ты живешь, все тебе сладко: самый воздух тебе слаще меду. А я всему этому изнанку отыскал». Воздух «слаще меду» в живом духовном мире, но что если вынуть из мира его духовную сущность? Мир станет пустым и легким: «Легкость вот яд. Который темядом отравлен, не должен более жить», Агей, мечтая о смерти, томится в этом «легком мире», — «пусто очень». Если мир «легкий», если на самом деле ничего нет вне человеческих желаний, то все должны истреб­лять друг друга. «Так гуськом и пойдет до самого конца». Земля должна обезлюдеть, на ней должна воцариться Смерть. Но и для этого, для Кары людской Агей мечтает о Боге: «Кто, если Его нет, а?» Так другим путем Леонов прихо­дить к тому же выводу, что Катаев, что все молодые писатели;Земля без Бога есть обитель Смерти.

Но Леонов не останавливается на этом. Агей погибает, Митька, с почти омертвевшей душой, мечется среди призраков любви, дружбы, родства. За что бы он ни схватился, все исчезало как дым. Маша стала «Манькой-Вьюгой», революционное дело оказалось бойней, воровские товарищи оказываются предателями, которых надо убивать, акробатка-сестра, на которую он «пере­носит всю громаду нежности» разбивается на смерть в цирке. Все вокругъ оказывается смертью. «Революционное творчество» обернулось коммунистом Чикилевым, который хочет «всю человеческую породу на один образец пустить. Чтобы рождались люди одинакового роста, длины, веса и прочего! Чуть вверх полез какой, зашебаршил, тут ему крылышки и подрезать». Ерохинская материалистическая мечта «победить природу» и вырвать у Бога его оружие — Смерть — тут, у леоновского Чикилева находит свое логическое завершение; Смерть не страшна, если нет жизни». И никакого бы горя, а все в одну дудку. Сло-

90

 

 

мался — не жалко, помер — взабвение его». От этого торжествующего городского коммунизма, Митька бежит в деревню, но и там больше не находит жизни. Брат спрашивает его: «душой можно ради устрицы пожертвовать»? Он присутствует  при деревенском свадебном  веселье: — «Кабы вот этот плясун не плясал, в петлю б ему лезть: дом у него с женой и скотиной сгорел». Тут тоже Митька видит только власть Смерти: «Думается, это пролитая кровь гниет в земле и испа­ряется. И долго еще мы, до ветерка, недобрым воздухом ды­шать будем. Перестарались военные люди». В деревне живого «ветерка» нет. Тут, как и в городе у Чикилевых: «На свете все, братец, человеческая выдумка. Кабы ее не было, и ничего б в природе не было. Придумали и засуществовало». В поезде, когда Митька бежит из страшной «обновленной» деревни, его провожает призрак старухи, матери всех им убитых, она все хочет заглянуть ему в глаза, чтобы увидать души усопших. Митьке больше некуда спасаться. Все испробовано, и все оказалось во власти Смерти, все обернулось дымом. Но в этом мертвом мире есть хижина Пчхова. Тайна жизни у него. Он знает: случайности в мире нет: «Видишь, ни одно дерево без смысла не растет». «Дерево амарант. — Гордющее, от злой гордыни и не цветет никогда». Но, отказавшись от гордыни, можно обрести цветение, и Пчхов верит в силу раскаяния и искупления: «агорт-птичий-глаз. Растет цветисто, длинно и розово. Разбойникам кресты из него построены были. Мощному Клену можно и мягкую сердцевину лучинкой проткнуть». И Митька подобен ему. Погибая на кресте, Митька при­ходить искать спасения у Пчхова. Он помнит завет Пухова: «должен уйти человек от всего». И он бежит от мира в далекую Россию степей и лесов. Он помнит притчу Пчхова: «Когда у Адама да Евы случилось ЭТО, то и погнали их из сада. Тут подошел к ним самый соблазнитель. — Не плачьте, говорит, граждане. В тот сад и другая дорога есть. Вставайте, я вас сам туда и поведу. — И повел. С тех пор все и ведет. Сперва пешочком тащились, потом на колеса их посадил. А ныне на аэропланах катит, гонит, нахлестывает. Долга она, окольная дорожка, а все невидимы заветные врата». Пчхов верит, что «взбунтуются люди: довольно, скажут, нам клетку самим сооружать». Тогда материалистической мечте о «земном рае» наступит конец. Но Митька готов был спорить: «А уж достигнем, сами хозяева. Вперед и вверх надо». Но Пчхов напоминает: «Когда ангел черный падал в начале дней, так он тоже вперед и вверх летел... головой вниз» Стремление к материалистическому прогрессу без духовной цели есть падение: «не остановишься, если бы и захотел». Когда

91

 

 

все, что казалось ему, вело к земному раю, обратилось в прах и муку, Митька понимает правду слов Пчхова и к нему идет искать спасения. Идите ко мне, все труждающиеся и обременен­ные:— «Ты меня звал, когда плохо мне будет. Вот я пришел». Теперь, когда он пришел «накрепко», когда он прошел весь путь испытаний, Пчхов может открыть ему свою тайну: — «Чем же ты лечишь, Пчхов? — А тем, чем и Он лечил» (Тут в советском издании Он напечатано с большой буквы). Так «карты Благушинского мастера раскрылись, наконец». — Митька узнал источник его духовной силы, его «устойчивости» среди шатающегося мира. «Ты один остался непохожий на других, и никто не может даже в следах твоих ходить». Но Митька еще не отдает Пчхову своей свободы, хоть и спрашивает его Пчхов: «Свободным... на что»? «Бой велся в глубине, а на поверхности играли лишь словесные узоры». Пчхов видит опасность: «Милый, в пароходе вот экая щелочка, а тонет пароход». Смерть уже ищет Митькиной души: Омертвеваешь, Митька», — но Пчхов гонит ее: «Душу твою,ласковую, как Девушка, люблю»... «Тоскует она и все ошибает­ся». Пчхов не хочет отдать ее ошибке и смерти, он предлагает спасение— «Причастись, Митька, — сказал Пчхов, тихо, но было так, будто ножом ударил Митьку». Срок Митькиного обращения еще не пришел. «Спасибо тебе, Пчхов». «По твоему не сделаю, не хочу, «Порывисто наклоняясь к старику, он поцеловал его в одрябленную колючую щеку». Мысль Пчхова будет отныне хранить Митьку на его новом пути: «Я молиться не умею, но думать беспрестанно о тебе буду... самохотенно-убивающий себя Димитрий». Пчхов «явно обессилил, отдав все, что имел». Зато Митька обрел новую силу, «как бы брошенный из пращи». И Пчхов может спокойно дожидаться вести об его воскресении: Митька ушел, а Пчхов «все стоял, глядя в звездный мрак и угадывая в нем возникающее солнце». Вокруг Пчхова не «черный мрак» катаевского мира, но «звездный мрак», предрассветного живого неба. Пчхов знает теперь после решительного разговора с Митькой, что мрак побежден день: «Не прощаюсь. Я еще вернусь... Через пять лет, а вер­нусь» — говорить Митька, ему одному сообщая о своем бегстве от людей. И солнце, которое провидел Пчхов в «звездном мраке» Митькиной души встало для Митьки в далеком русском краю, когда он «входил в лес, по-иному постигая эту, свою вторую родину» — вторую, потому что первая была потеря­на им во время «кощунственной пляски». Какова будет эта новая, обретенная религиозным возрождением Россия — это «остается вне пределов повествования». Леонов реалист. Он мог только указать то, что он видел в «звездном мра-

92

 

 

ке» современной России, но он не мог и не желал предвидетькаковы будут реальные формы ее духовного возрождения.

Поразительный роман Леонова указывает не только яд, — «легкость» Агея — но и противоядие — устойчивость Пчхова, хранителя жизни. Он один твердо верит в воскресение Рос­сии, и это помогает ему создать религиозный роман, продолжающий традицию Достоевского. Его реалистическое искусство описания дает нам уверенность, что показанное им действитель­но существует, что Пчхова живы в России и что русский человек Митька, несмотря на все запреты, стремится к ним и от хранимой ими правды ищет спасения и жизни, зная, что вне ее лишь «Холод, Лед, Молчание, Смерть», лишь жуткая игра официальной «чикилевщины», нигилизма, которая с такою по­лнотою, с такою силой раскрыта в писаниях советских беллетристов. Только путь Митьки, указанный хранимою Пчховыми верою, выводит из неживого мира туда, где «вставало надмиром солнце».

Так, в эпоху сильнейшего гонения на религиозную мысль, ощущают и передают жизненную правду лучшие молодые писатели в России.

Ю. Сазонова

93

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова