II. “Доктор Фауст. Из записной книжки писателя”Итак, автор. Вопрос даже о самом общем характере возникновения “Протоколов сионских мудрецов” (далее ПСМ) настолько сложен и мистифицирован, в такой степени погружен в некую столько же искусственную, сколько и беспросветную иррациональность, что в его массивной тени вопрос о конкретной личности автора ПСМ подчас даже не возникает. Или странным образом становится совершенно периферийным. Тогда как казалось, должно было бы проблему указанного возникновения решать именно со стороны той, самой конкретной авторской личности, хотя бы и гипотетической. Тем более, что такая личность существует, то есть именно в виде гипотезы, неоднократно высказанной в самых серьезных исследованиях о ПСМ. Речь идет о русском литераторе и журналисте Матвее Головинском (?—1920), чье имя определенная исследовательская традиция едва ли не исстари связывает с созданием ПСМ. Так, в соответствии с этой традицией “Краткая Еврейская Энциклопедия” в статье, посвященной ПСМ, утверждает: “Непосредственным составителем ПСМ считается М.Головинский, профессиональный литератор, который по заданию охранки занимался слежкой за русскими эмигрантами в Париже”1. Статья эта, в качестве дополнения (“краткой справки”), перепечатана в известной книге израильского исследователя Савелия Дудакова — именно с упоминанием М.Головинского как “составителя ПСМ”2. В той же книге, в основном ее тексте, в одном из примечаний говорится об известном русском журналисте-авантюристе начала века Иване Манасевиче-Мануйлове и затем, несколько мимоходом, сообщается о том, что он, “вместе с М.В.Головинским (сотрудник газеты “Фигаро” в Париже и русский негласный агент) участвовал в составлении “Протоколов Сионских мудрецов” под руководством П.И.Рачковского”3. Утверждение об авторстве Головинского восходит единственно к двум свидетельствам начала 1920-х годов — польско-французской писательницы княгини Катажины Ржевуской-Радзивилл и американки Генриэтты Херблат. Та же энциклопедия в той же статье утверждает: “По свидетельствам княгини Радзивилл и Генриэтты Херблат агенты русской политической полиции М.Головинский и И.Манусевич (sic!)-Мануйлов (1869–1918; еврей, был крещен в раннем детстве) по заданию руководителя заграничной службы охранки С.(sic!)Рачковского (впоследствии вице-директора департамента полиции), готовили в Париже документ, изобличающий еврейский заговор”4. Эти свидетельства, впрочем, подвергаются сомнению — как сторонниками подлинности ПСМ, так и некоторыми их непредубежденными исследователями. Среди последних — блестящий итальянский знаток проблемы Чезаре Г. Де Микелис, который, по ряду представленных им обстоятельств, свидетельство княгини Радзивилл относит к числу слишком “подозрительных”5. Так как мы прежде всего ставим перед собой цель выявить персонального, коллективного ли автора ПСМ, что, по нашему разумению, необходимо разъяснит характер их происхождения и, возможно, тем самым несколько устранит демоническую, иррациональную ауру вокруг них, то, вопреки скепсису итальянского исследователя, все же обратимся к тому свидетельству княгини Радзивилл, в сущности, единственному во всей истории рецепции ПСМ четкому указанию на их автора. Итак, в феврале 1921 года, то есть, как раз в пору громогласного евроамериканского дебюта ПСМ, только что переведенных с русского на западные языки, княгиня Катажина Ржевуская-Радзивилл (1858–1941) (литературный псевдоним “граф Павел Василли”) дала интервью “American Hebrew” (вскоре, 1 апреля, перепечатанное “La Tribune juive”) по поводу возникновения ПСМ. 15 марта того же года княгиня Радзивилл напечатала в “La Revue mondiale” статью под названием “Протоколы сионских мудрецов”, повторившую основные положения того своего интервью. Ввиду недоступности для нас тех изданий, положения те мы излагаем в интерпретации столько же скептического, сколько и точного пера профессора Чезаре Де Микелиса: княгиня Радзивилл “утверждала, что она лично видела рукопись (т.е. предполагаемый французский оригинал ПСМ — В.С.) в Париже, будучи приглашена Матвеем Головинским (?–1920), который был ее составителем вместе с Рачковским и Иваном Манасевичем-Мануйловым (1869–1918); они же, по ее словам, сделали не что иное, как раскопали и переработали предыдущую фальшивку, сфабрикованную в 1884 г., в недрах тех же “служб” (секретных), генералом Оржевским (Orћevskiy) (sic!)”6. Итак, княгиня Ржевуская-Радзивилл в феврале-марте 1921 г. указала на ПСМ как на полицейскую литературную интригу, которую по заданию главы русского зарубежного политического сыска Рачковского непосредственно провел его предполагаемый агент Матвей Головинский — в сотрудничестве с Иваном Манасевичем-Мануйловым, на некоей литературной же основе, возникшей некогда подобным, то есть полицейским образом. “Заявления польской княгини, — продолжает итальянский исследователь, — были немедленно подтверждены в интервью (“American Hebrew”, 4 марта 1921 г., затем “La Tribune juive”, 1 апреля 1921 г.) одной американкой, которая в то же время находилась вместе с ней в Париже, Генриэттой Херблат (Henrietta Hurblutt) (sic!)”7. В сущности, это свидетельство, по выражению Чезаре Де Микелиса, “этих двух дам” (de ces deux dames) — единственное во всей столь обширной литературе о ПСМ, относящееся к персоне их предполагаемого автора, составителя ли, “компилятора” — Матвея Головинского. И оно сразу же было взято под подозрение. Причем, как указывает Де Микелис, сразу с двух очень разных мировоззренческих позиций. С одной стороны, Владимир Бурцев, знаменитейший разоблачитель провокаторов царской охранки, крайне левый (разумеется, по эмигрантской политической шкале), — в “La Tribune juif” от 29 апреля 1921 г., заявил, что свидетельству княгини Радзивилл — Генриэтты Херблат “резко противоречит” то обстоятельство, что в указанное ими время “ни Головинского, ни Рачковского не было в Париже; первый оставался там только до 1900 года, а второй до октября 1902...”8. Как известно, впоследствии В.Л.Бурцев приложил немало усилий для разоблачения ПСМ как литературной подделки, но, кажется, при этом он никогда не вспоминал имя Головинского. Другой автор, на которого ссылается Де Микелис как на того, кто проблематизировал названное свидетельское показание, политически и интеллектуально представляет собой совершенно иную фигуру. Генерал Александр Нечволодов — едва ли не эмблематический представитель эмигрантской крайне правой, фанатически убежденный в подлинности ПСМ, назвавший утверждения княгини Радзивилл “ложью” — наряду с некоторыми другими попытками определить ПСМ как подделку9. Мы здесь не просто добросовестно излагаем коллизии, сложившиеся вокруг свидетельства “тех двух дам”, единственного свидетельства, содержащего хотя бы малую долю какой-то информации о персоне, потрудившейся над созданием ПСМ. И не только указываем на своеобразную идеологическую судьбу того свидетельства, немедленно взятого под подозрение — и “слева”, и “справа”. Мы хотим здесь обратить внимание на чрезвычайную сложность и, возможно, даже бесперспективность, скажем так, биографического метода при исследовании вопроса об авторстве ПСМ. И дело не только в том, что высокая степень мифологизации и в самом тексте ПСМ и самой читательской рецепции последних — всей своей иррациональной мощью обрушивается на те или иные попытки к чисто рационалистическому истолкованию названного вопроса. Даже на попытки приближения к нему с позиций самого обыкновенного здравого смысла, подчас подсказывающего нам столько же простые, сколько и убедительные решения, с тем вопросом связанные. Перед нами едва ли не притчевая ситуация, когда явление, претендующее на самую массивную, именно “беспросветную” иррациональность, постоянно уклоняется от всех уровней его рационального понимания. Но дело также в том, что мифология ПСМ и мифология вокруг них всей своей тяжестью обрушивается среди прочего, решительно на все биографии участников и исполнителей “протокольной” драмы. И вполне известных, — скажем, С.А.Нилуса — и лишь предполагаемых, как в случае с Головинским. Да и на биографию самой информантки того случая. Чезаре Де Микелис, кажется, единственный исследователь проблемы, представивший краткую, но точную биографическую справку о княгине Ржевуской-Радзивилл, замечает вместе с тем: “авантюристка, осужденная в 1900 году за подделку векселей, названная “кокеткой” в очень серьезном Польском биографическом словаре”10. Разумеется, это действительно бросает тень на подлинность свидетельств княгини-”кокетки”, но не больше, чем совершенно сходный юридический инцидент в биографии С.А.Нилуса, увы, также в свое время замеченного в такой же проделке и подделке — на подлинность опубликованных им ПСМ. Исследователь ссылается также на то, что “свидетельству тех дам”, по словам В.Л.Бурцева “сильно противоречит тот факт”, что в указанное или парижское “свидетельское” время Головинского приходится на 1904 или 1905 годы, тогда как он оставался в Париже “только до 1900 года”11. Но есть также сильное, в высшей степени публичное и, некоторым образом, весьма убедительное свидетельство самого Матвея Головинского о том, что он имел в Париже постоянную резиденцию — во время немногим более позднее, чем указанное княгиней Радзивилл. В 1910 г. в Москве выходит сборник полубеллетристических-полуавтобиографических этюдов Головинского — под псевдонимом “Доктор-Фауст” — под названием “Из записной книжки писателя”. В примечании ко второму из этих этюдов — “Не хочу жить” — читателей, среди прочего, приглашают вступить в переписку с автором — в связи с поднятой им темой идейного самоубийства среди молодежи ницшеанского толка: “Пусть пишут доктору Фаусту (Docteur Faust 14 rue Hautefeuille “La maison Jaeques” a Paris)”12. Характер этого адреса и само приглашение к переписке такого рода свидетельствуют о едва ли не постоянном пребывании Головинского-Доктора-Фауста в тогдашнем Париже. И, во всяком случае, вполне проблематизируют указанное возражение Бурцева по этому поводу. Вслед на тем итальянский автор со свойственной ему объективностью рассматривает аргументы эмигрантского генерала-писателя Александра Нечволодова, по словам Де Микелиса, “горячего защитника подлинности ПСМ”, аргументы, направленные против другого эмигрантского автора, Александра дю Шайла, как раз усомнившегося в их подлинности, — кстати, — на основании своего давнего знакомства с С.А.Нилусом и представленными последним доказательствами в пользу той подлинности. Не касаясь аргументов ни дю Шайла, ни Нечволодова, обратим внимание именно на объективный тон итальянского исследователя, вслушивающегося в тот русский спор и принимающего в нем скорее сторону Нечволодова, “без сомнения свирепого юдофоба, но не дурака”13. Увы, в продолжение темы не столько самих ПСМ, но чрезвычайной проблематичности любых биографическо-персональных сюжетов в их поле, можно вспомнить мемуарную характеристику совершенно иного рода, относящуюся к генералу Нечволодову. Другой русский генерал-писатель, уже советской ориентации, вспоминает самое эксцентрическое поведение тогда еще полковника Нечволодова во время русско-японской войны, в разгар боев под Ляояном пытавшегося самолично заключить перемирие с японцами. Впоследствии главнокомандующий Куропаткин, узнав о том, что Нечволодов произведен в генералы, начертал на одной из бумаг новоиспеченного генерала: “Нач. Штаба. Прошу доложить. Как же это так? Мы же считали его под Ляояном сумасшедшим...”14. Впрочем, есть другие, не менее красочные характеристики, скажем так, психологического и другого своеобразия генерала Нечволодова... Мы здесь, впрочем, нисколько не оспариваем авторов, оспаривающих свидетельства княгини Радзивилл — Генриэтты Херблат. Так же, как и не выражаем какой-либо уверенности в подлинности тех свидетельств. Мы всего лишь обращаем внимание именно на бесперспективность биографического метода в его применении к вопросу о “протокольном” авторе. В самом деле, любое, чисто биографическое уточнение названных свидетельств, как мы убеждены, немедленно наталкивается на биографические же указания совершенно противоположного свойства, в той или иной информационной степени их дезавуирующие. Очевидно, мы здесь сталкиваемся не только с партийными страстями вокруг ПСМ, но и с фундаментальными изъянами самого биографического метода, — по крайней мере, в области литературоведения. “В литературном факте, — говорил некогда В.Ф.Переверзев, — наименее интересным моментом я считаю его связь с авторской личностью”.15 Но так как по отношению к ПСМ связь их с соответствующей исторической правде “авторской личностью” приобретает едва ли не исключительно важное значение, постараемся всё же выявить эту “личность”, но уже иными эвристическими средствами, весьма отличными от чисто биографических разысканий, средствами, лишь косвенно связанными с биографическим методом. Собственно, именно такой путь предлагает и пролагает Чезаре Г. Де Микелис в своей замечательной микромонографии, посвященной, согласно ее подзаголовку, “филологии и истории” ПСМ, путь преимущественно текстологический, удаленный от чисто идеологических их интерпретаций. Сославшись на совершенно справедливые слова Пьера-Андре Тагиева, “одного из лучших современных специалистов по изучению ПСМ”, о необходимости “задать себе вопрос об этой неуязвимости мифической конструкции для рациональной критики”, итальянский исследователь видит методологический выход из иррациональных лабиринтов вокруг проблемы ПСМ именно в текстологическом их анализе: “Поскольку эта история обросла ложью и фальшью, то свое внимание мы направим на то единственное, что “не может лгать”, на сам текст, как таковой”16. Последуем этому здравому методологическому совету, отодвинув в сторону вышеизложенные биографические спекуляции, но при этом, в отличие от итальянского автора, сосредоточим свое внимание не столько на внутренней структуре “протокольных” текстов, сколько на выявлении их резонансов, перекличек, параллелей — то, что “не может лгать” — в сумме других текстов. Текстов, бесспорно принадлежащих перу Матвея Головинского, чье имя упоминается в связи с создание ПСМ. Чье возможное авторство, как видим, едва ли не мимоходом утверждается и столь же мимоходом опровергается — на достаточно зыбкой в обоих случаях биографической почве. Собственно на некоем свидетельском песке строится указание княгини Радзивилл — Генриэтты Херблат, но примерно там же воздвигаются и его опровержения. И вот вместо того и другого — весьма скромный корпус доступных нашему вниманию текстов Матвея Васильевича Головинского, насколько нам известно никогда не привлекавшийся для рассмотрения по интересующему нас поводу (впрочем, он, похоже, вообще не был удостоен современниками какого бы то ни было внимания, хотя бы элементарных рецензентских откликов, нами в тогдашней печати, увы, не обнаруженных). Итак, “корпус” этот составляет своего рода беллетристическо-публицистическую “тетралогию”, состоящую именно из доступных нам четырех изданий, очень разных по своему жанру и по своей идеологической направленности, но объединенную, скажем так, стилистическим темпераментом автора. Перечислим их в хронологической последовательности их написания, начиная с издания, нами уже упоминавшегося. 1. Доктор-Фауст. Из записной книжки писателя. Издание М.М.Левина. Москва. 1910 год. 163 с. 2. Доктор Фауст (М.В. Головинский). Опыт критики буржуазной морали. Перевод с французского А. Карелина. С предисловием автора”. М., 1919. Издание зарегистрировано и цена утверждена отделом печати М.С.Р. и К.Д. Типография Н.Н.Желудковой. Большая Якиманка, 32, 32 с. (французский оригинал, выпущенный в Париже в 1910 г., нами не был обнаружен). 3. Черная книга германских зверств. Под редакцией и со вступительной статьею д-ра М.В. Головинского. 9-ая тысяча. Цена 60 коп. С.-Петербург. 1914. 56 с. 4. Д-р М. Головинский. Беседа дедушки о болезни “сыпной тиф”. Цена 40 коп. Издание комитета памяти В.М.Бонч-Бруевич (Величкиной). Общедоступная библиотека. Кн. 8-ая. Адрес Комитета, Редакции, Издательства и книжного склада: Москва. Земляной вал, Гороховская ул., д.20. 7 с. Итак, покамест отодвинув в сторону какие-либо биографические коллизии представленного здесь автора, будем исходить из старинной интуиции некоего априорного единства любой авторской личности, а также интуиции хотя бы относительно семантического и стилистического единства текстов, этой личности принадлежащих. И соответственно представим названные здесь четыре издания именно как некую, условно говоря, “тетралогию”, отмеченную таким сквозным единством, системой определенных смысловых и стилевых “лейтмотивов”. Названная литературная сумма Головинского-Доктора-Фауста — это, в общем, довольно заурядная беллетристика и столь же ординарная публицистика. И то и другое стилистически оформлено главным образом в виде газетного фельетона, тогдашнего “подвала” (весьма возможно, что оттуда в отдельные издания и пришло большинство представленных в них текстов). Вместе с тем “тетралогию” Головинского отмечает немалая авторская амбициозность в виде непрестанного стремления газетного фельетониста к созданию в своих “психограммах” и “набросках” (именно так автор и означает свои основные жанры) целостного портрета всей современной цивилизации да и всей остальной человеческой истории — портрет, преимущественно скептический и даже пессимистический. “Тетралогия” — самый скептический взгляд на современные общества, на все их ценности и институты, на самое историю их возникновения, на их возможное будущее. При этом такая всеобъемлющая критика предстает у Головинского именно в предельно облегченных, сугубо газетных жанрах, в режиме самого крайнего беллетристического упрощения и просто вульгаризации. Словом, перед нами литературно вполне заурядный продукт, если вспомнить выражение Германа Гессе, “фельетонной эры” той ее поры, эпохи возникновения и бурного становления массовых, уже действительно в больших числах крупнотиражных периодических изданий. Но что на самом деле бьет в глаза в “тетралогии” Головинского, так это идеологическая разнонаправленность и, пожалуй, даже разномастность всех ее составных. Так, “Из записной книжки писателя” — это, по своей литературно-мировоззренческой тональности, сочетание некоей подчеркнуто пессимистической интонации с усредненно-гуманистической, общелиберальной и, временами, даже леволиберальной. “Опыт критики буржуазной морали” — это уже самый леворадикальный публицистический набросок к проблеме той морали, левоэкстремистская ее критика анархического свойства. “Черная Книга германских зверств” — самое “черное” по своей реакционно-консервативно-шовинистической направленности собрание соответствующего повсеместной ксенофобии–1914 пропагандистского материала, те “зверства” изобличающего. “Беседа дедушки о болезни “сыпной тиф” интересна не столько неожиданным обращением автора “доктора Головинского”, бывшего, оказывается, профессиональным медиком, от его прежних наблюдений над массовыми идеологическими и моральными эпидемиями к эпидемии в собственном клиническом смысле. Эта брошюра по обстоятельствам самого своего появления, исчерпывающе зафиксированным в ее выходных данных, убедительно свидетельствует об издательском и другом “флирте” автора с уже находящимся при власти большевизмом, с его самыми видными сановниками (В.Д.Бонч-Бруевичем и его супругой В.М.Бонч-Бруевич-Величкиной). Итак, стрелка идеологического компаса писателя Головинского с удивительной легкостью и скоростью поворачивается в самые разные идеологические стороны — от очевидной зависимости от той или ной общественной ли, политической, другой ли конъюнктуры, каковую должно выяснить именно его биографу, буде таковой найдется. Но мы здесь ставим перед собой совершенно иную, внебиографическую цель, средства к достижению которой столь отчетливо-методологически указаны выше итальянским исследователем ПСМ: так как в комплексе их проблем “текст в своем объективном семиотическом бытии” — “то единственное, что “не может лгать”, то именно в связи с теми проблемами и сосредоточим наше исследовательское внимание единственно на самих текстах Головинского “как таковых”. Исходя из предполагаемого единства любой авторской личности, из необходимого и неизбежного повторения в ее литературной продукции неких постоянных — стилистических и семантических — “составляющих”, возможно — именно не биографически, а чисто “текстологически” — выявить в ПСМ те элементы их слога и содержания, которые и указывают на ту личность. В ее не столько индивидуально-биографической, сколько индивидуально-литературной конкретности. Разумеется, это возможно лишь при сличении — и весьма тщательном — текста ПСМ с другими текстами. В данном случае, с текстами Головинского, некогда едва ли не мимолетно названного главным автором-исполнителем ПСМ и даже едва ли не столь же мимоходом вычеркнутого — из неизвестного числа их неизвестных авторов. Вместо хронологических и других состязаний и просто пререканий тех мимолетных биографов Головинского, всего лишь вглядимся в его тексты на текстовом же фоне ПСМ, и, разумеется обратно. С этой точки зрения особый интерес представляет издание “Из записных книжек писателя” (далее — ИЗКП), хронологически открывающее доступный нам корпус текстов Головинского. Достаточно пестрое по своему жанровому и семантическому составу, оно вместе с тем выполнено преимущественно в виде газетных очерков-фельетонов — на материале мемуарно-автобиографического, общеисторического, общепсихологического и другого характера. Автор в них ставит перед собой цель именно портретирования современной цивилизации, ее прошлого и ее гипотетического будущего — в читательски облегченной газетно-публицистической форме, почти всегда с элементами беллетристики, несколько оживляющей тот газетный рассказ. ИЗКП состоит из трех разделов (“Психограммы”, “Наброски”, “Из дальних лет. Воспоминания студенчества”), группирующих те очерки-фельетоны по некоторым жанровым признакам, впрочем, довольно ослабленным. Так, “Психограммы” — это пять как бы “психологических” этюдов, воспроизводящих душевное состояние героев в тех или иных пограничных ситуациях (“Беспокойный сосед”, “Не хочу жить”, “Почему она меня не любит?”, “Ненавижу!”, “Пять шагов в длину — два с половиной в ширину...”). “Беспокойный сосед” — весьма короткий рассказ о ребенке, умирающем за стеной комнаты рассказчика, который тем временем, той ночью, предается размышлениям общего свойства об истории страдающего человечества как о смене одна за другой нескольких формаций тех несчастий. Нелишне указать, что вся та история изложена как бы в газетном сокращении — на одной печатной странице. “Не хочу жить (отрывок из письма самоубийцы)” — также новеллистическая миниатюра, но уже в виде предсмертного письма молодого ницшеанца, изведавшего в своем эротическом опыте всю полноту бытия и в виду обретенного в том опыте сверхчеловеческого величия оставляющего эту жизнь. “Почему она меня не любит?” представляет собой столь же лаконичный рассказ о травме сознания — и детского, и материнско-супружеского — наталкивающегося на холодный, расчетливый, так сказать, “подпольный” эгоизм человека, появившегося в доме после смерти там отца и мужа. Последняя “психограмма” — “Пять шагов в длину — два с половиной в ширину...” — представляет собой короткий психолого-социологический этюд о пролетарии, становящемся люмпен-пролетарием и, очевидно, совершающем затем преступление — на почве своей безысходной участи. Следующая группа очерков — “Наброски” — и по жанру, и по интонации не слишком отличающаяся от “Психограмм”. “Острою секирой ранена береза” — “психология” участи дерева, превращенного из собственно дерева в телеграфный столб. “Подвиг Абрамыча” — рассказ о страданиях ремесленника, убивающего своего молоденького деревенского земляка по его же просьбе, чтобы освободить того от беспросветной жизни. И, совершенно неожиданно для себя, оправданного судом — усилиями адвокатов и присяжных. “Ожидание” (“Посвящается памяти погибшего товарища”) — зарисовка драмы молодого революционера, приехавшего к деревенской матери, и на ее глазах, после полицейского стука в дверь, покончившего с собой. “Поп и мышь” — этюд об обращении деревенского же священника в сторону самого радикального христианства, о его уходе из казенной церкви и затем смерти. И, наконец, третья группа текстов в книге — “Из дальних лет (Воспоминания студенчества)”, подчеркнуто мемуарная, посвященная студенчеству автора и коллизиям тех лет. Психологическим и мировоззренческим, по преимуществу. Итак, книга Головинского состоит их двадцати четырех этюдов —”психограмм”, “набросков” и “воспоминаний”. С претензией едва ли не в каждом из них на создание если уж не целостного образа цивилизации, то по крайней мере, на воспроизведение той или иной доминантной ее черты, характеристики, направленности. То есть это странно, но достаточно очевидно, корреспондирует с двадцатью четырьмя “сионскими” “протоколами”, каждый из которых непременно представляет собой кризисный, даже эсхатологический, но именно с претензией на целостность, портрет той или иной основоположности современной цивилизации. Книга Головинского как бы резонирует в своих, преимущественно критических обобщениях главными структурными принципами “протокольной” семантики, также резко критически обобщающей современность — в направлении самых главных, стратегических ее черт. Разумеется, такое совпадение можно истолковать как совершенно внешнее сходство, вызванное неприятием современного общества со стороны ультрареакционного автора ПСМ, с одной стороны, и автора ИЗКП, заурядного в ней либерала, с долей некоего расплывчатого радикализма. Но перейдем, наконец, от общей структуры текстов к тому, что “не может лгать”, к самому тексту. К первому же этюду из двадцати четырех в книге Головинского. Воспроизводим его полностью. Беспокойный сосед В маленькой комнате душно и тесно. Тесно — пока мысль не раздвинет стен. Но и думать нельзя. Рядом — беспокойный, несносный сосед. Он все плачет, плачет день и ночь. Что там за люди? Слышно только ребенка. Он плачет уже всю неделю. Не дает работать, не дает думать. “Стон несется из подвала, стон несется из дворца — стону нет нигде конца, стону нет нигде конца” вспоминается откуда-то стих неведомого автора. Читать?.. И читать трудно. Ночь, холодно — не уйти от плача, не уйти от стона... в жизни. Несносный — когда же он умолкнет? Стону нет нигде конца — люди бегут от стона — а не уйти. Давно уж бегут... Голубое небо, яркое солнце, море сверкает... Счастливые люди, счастливая страна, счастливые времена... Счастие в любви к отечеству. Нет счастия выше смерти за эту дивную родину. И вот идут они, вместе с Леонидом, и гибнут все триста. И стонут матери, и девы, и нежные супруги. Почему счастие этих людей в смерти? Разве счастие не в жизни? Не ушли и прекрасные эллины от стона, не спаслись от плача. Смерть торжествует над их любовью. Мир их праху. Новые люди идут на смену. Идут с отрицанием красоты, требуют жертвы... Жертвы, увы! не для жизни. Эти люди идут за Ним — героев сменили мученики. Их любовь торжествует над жизнью ради того, что выше жизни. Выше жизни — но разве счастие не в жизни? Смерть опять торжествует над любовью. И люди продолжают искать счастия. Новых три слова пишут они своей кровию и стонут... “Как лес под властью непогоды, Пред силой клонятся народы, Но втайне — ждут ее конца”. Что же придет на смену силе? Счастье для жизни, любовь, торжество любви? Надрываясь плачет за перегородкой сосед... Белеет утро. Как крепок был сон! Все тихо. Странно! Сон уже кончился — а тихо. Над неподвижным телом ребенка склонилась мать — но она и плакать не может... Беспокойный сосед умолк. Да — жаль, он умолк. Итак, перед нами своего рода эталон основного жанра Головинского, жанра, направленного на воссоздание стратегий цивилизации, но, разумеется, на воссоздание в весьма упрощенных формах, скажем так, газетной, едва ли не бульварной культурологии. Первая “психограмма” в книге Доктора-Фауста литературно представляет собой, как уже говорилось, сочетание новеллы о плачущем и затем умирающем ребенке за стеной каморки героя с пессимистическим историософским примитивом, полуторастраничной миниатюрой, “охватывающей”, тем не менее, всю историю страданий человеческих — от древних времен до современности. Собственно, от античности до французской революции и ее злободневных следствий... Очевидно “формальное” сходство этой “психограммы” с некоторыми “мениппеями” Достоевского, прежде всего со “Сном смешного человека”, где герой, погруженный в “вечные вопросы”, вместе с тем слышит в своей убогой комнате доносящиеся из-за стены голоса и крики тех, кто озабочен совсем другим. Герой “мениппеи” Доктора-Фауста, слушая в той же ситуации плач больного ребенка, мысленно набрасывает как бы общеисторическую ретроспективу человеческого “стона”, сначала отдаленно — а затем и не очень — напоминающую общеисторический же пейзаж “Протоколов”. Смерть — последняя, самая важная казуальность “протокольного” мира: “Смерть есть неизбежный конец для всякого” (“Протокол № 15-й”, с. 106). Соответственно она является главным орудием планетарной “сионской” интриги: “Лучше этот конец приблизить к тем, кто мешает нашему делу, чем к нашим, к нам, создателям этого дела” (там же, с. 106). Та же казуальность предстает и в доктрине Доктора-Фауста. Идиллию древних счастливых времен прерывает “смерть за эту дивную родину”, смерть ее “счастливых людей”: “И вот идут они, вместе с Леонидом, и гибнут все триста”. Итак, “не ушли и прекрасные эллины от стона, не спаслись от плача. Смерть торжествует над их любовью”. “Счастливые времена” в первой “психограмме” ИЗКП перекликаются с пассажем из первого же “протокола”: “Еще в древние времена мы среди народа впервые крикнули слова “свобода, равенство, братство” (“Протокол № 1-й”c. 62; более ранний вариант: “Во времена величия Греции мы впервые крикнули слово свобода”). Провокация “мудрецов” приводит к катастрофе того “величия”, точно так же смерть торжествует над “головинской” античной идиллией. В том же “протоколе” предстает также катастрофическая картина уже Нового времени с его превращением “абстракции свободы” в деспотизм самой брутальной “силы”, прячущейся за политическими декорациями в виде риторики о “свободе, равенстве, братстве”. В “психограмме” Доктора-Фауста после гибели античности возникает поначалу отрицающее ее христианство: “Новые люди идут на смену. Идут с отрицанием красоты, требуют жертвы... Жертвы, увы! не для жизни”. В “Протоколах” “жертвы” — это, прежде всего, специфическое производное от интриг “мудрецов” против “гоев”, оттого для последних они — бесполезны: “Насколько же были прозорливы наши древние мудрецы, когда говорили, что для достижения серьезной цели не следует останавливаться перед средствами и считать число жертв, приносимых ради этой цели... Мы не считаем жертв из числа семени скота — гоев...” (“Протокол № 15-й”; с. 106). В “психограмме”, в самой пессимистической тональности, говорится, в сущности, о той же бесполезности христианской жертвы — для самих жертвователей: “Эти люди идут за Ним — героев сменили мученики. Их любовь торжествует над жизнью ради того, что выше жизни. Выше жизни — но разве счастие не в жизни? Смерть опять торжествует над любовью”. В “Протоколах” категория “мученичества” “за общее благо” и вовсе предстает — в своей исторически последней форме революционного подвига — как следствие соответствующих “сионских” интриг, с одной стороны, и общего неразумия “гоев”, с другой: “... через прессу и в речах, косвенно, — в умно составленных учебниках истории, мы рекламировали мученичество, якобы принятое крамольниками на себя, за идею общего блага. Эта реклама увеличила контингент либералов и поставила тысячи гоев в ряды нашего живого инвентаря” (“Протокол № 19-й”, с. 119). В названной “психограмме” катастрофу христианской жертвы продолжает крах новоевропейских упований на “свободу, равенство, братство”: “И люди продолжают искать счастия. Новых три слова пишут они своей кровию и стонут...” Доктор-Фауст завершает свой весьма пессимистический экскурс в историю, в которой упомянутая “триада” преломилась во всевластие “силы”, лаконичной картиной кризиса и возможного конца этой “силы” — для совсем уж безотрадного будущего, на каковое намекает смерть ребенка за стеной. “Как лес под властью непогоды, Пред силой клонятся народы, Но втайне — ждут ее конца”. Что же придет на смену силе? Счастье для жизни, любовь, торжество любви? Надрываясь плачет за перегородкой сосед... Белеет утро. Как крепок был сон! Все тихо. Странно! Сон уже кончился — а тихо. Над неподвижным телом ребенка склонилась мать, — но она и плакать не может... Беспокойный сосед умолк. Да — жаль, он умолк”. В “Протоколах” же крушение новоевропейской “силы”, притворившейся, в соответствии со стратегическим сценарием “мудрецов”, “свободой, равенством, братством”, означает начало их уже откровенного господства, сочетающегося также с некоей совсем демонической грядущей конспирацией грядущего деспотизма. Теперь обратим внимание на следующее сходство двух текстов: “Наша власть будет вершителем порядка, в котором и заключается всё счастье людей. Ореол этой власти внушит мистическое поклонение и благоговение перед ней народов. Истинная сила не поступается никаким правам, даже Божественным...” (“Протокол № 22-й”, с. 130). А теперь еще раз напомним “развязку” названной “психограммы”: Крушение средневековья. Но — “... люди продолжают искать счастия. Новых три слова пишут они своей кровию и стонут... “Как лес под властью непогоды, Пред силой клонятся народы, Но втайне — ждут ее конца”. Что же придет на смену силе? Счастье для жизни?.. Надрываясь плачет за перегородкой сосед...” и т.д. Напоминаем, что “психограмма” — медицинско-психологический термин, встречающийся на рубеже веков (см. наследие киевского профессора-психиатра Ивана Сикорского, известного консерватора), но, возможно, у Доктора-Фауста он также связан с категорией “психологического момента” (“Протокол № 12-й”, с. 98) и “текущего момента” (“Протокол № 24-й”, с. 132) как опорных точек самой временной техники “мудрецов”. Последние в последнем своем “протоколе” заканчивают тем, чем заканчивается первая “психограмма” указанного автора: открытое господство будущего будет осуществляться в режиме некоей прикровенной тайны этого господства. В “психограмме” — бесспорно смертоносной. II. “Доктор Фауст. Из записной книжки писателя” (продолжение 2) Осмотрю почву под ногами, найду точку опоры и начну действовать... на пользу свою и других. Конечно прежде всего свою, а затем и других, избегая столкновения между своей пользой и пользой своего ближнего, но в обе стороны. Я не сторонник мученичества, хотя бы потому, что оно даже не доказательство истины, а лишь доказательство выносливости мученика. Я хочу жить, хотя бы для этого и пришлось отгородиться от многого... Ведь это ни что иное, как распространение принципа самосохранения и на свою личность, а разве это не одно из неоспоримых “прав личности”, о которых повествует наш косматый?” “Нет, брат, совсем нет, — горячо и огорченно перебил его Семенов. Нужно всему высказаться, целиком, поскольку, по крайней мере, сам понимаешь и умеешь. Да впрочем... всамделишный — вопреки себе — не смолчит. Разве настоящий борец не то же, что волна, разве в нем не стихийная сила? Волны эти выдвигает человеческое море вплоть до девятого вала — гения, победителя, сокрушителя и — строителя творца. Пусть до него все разобьются — против девятого вала не устоять... Но и в предшественниках — сила. Они предвестники — за ними стихия несокрушимая... И это грозно. А отдели частицу стихии, хотя бы для того, чтобы лучшее сохранить — что будет? Капля грязи... Такова участь тех, которые понимают и замыкаются в своем понимании, замораживаются в “чистом” искусстве, чистой науке и т.д. Все это — грех против духа свята, духа истины... страха ради иудейска”. “Ишь куда заехал — грех против духа истины”. Начал опять Петров — “по-моему, повторяю, просто инстинкт самосохранения. Все вижу — но себя ненавижу и молчу. В этом и есть задача... человека с сильным характером. Все же эти “борцы” напоминают мне, знаешь ли, паровоз, который на полных парах пустили по рельсам, а поезд прицепить забыли... Он и несется, бедненький, может и долго пронесется, а все же в конце концов где-нибудь в местах отдаленных скувырнется... Я хочу до станции доехать и довезти с собой все то, что захвачу по пути и что довезти должен — прощай”... Пожав друг другу руки, мы разошлись в разные стороны. Немногим ранее появления книги Доктора-Фауста происходит тот эпизод “Доктора Фаустуса” Томаса Манна, в котором звучит следующая немецкая студенческая реплика, в связи со студенческим же вопросом — “Что, молодежь других народов тоже терзается проблемами и антиномиями?” — “За исключением русской революционной молодежи, — вставил Арцт. — У этих, насколько мне известно, идут беспрерывные споры, полные напряженнейшей диалектики”. Исторические результаты этих студенческих и других прений известны. Но, дело, разумеется, в другом: студенческая мировоззренческая перепалка у Доктора-Фауста отзывается не только общей “диалектикой” русской интеллигентной молодежи двух последних царствований, но и множеством, скажем так, “смыслов” ПСМ. “Точка опоры” весьма элементарно беллетризует некоторые стороны семантики ПСМ, в режиме самой примитивной “художественности” перекодирует их — в основных положениях вышеприведенного спора, прежде всего, в аргументах Петрова, едва ли не пародийно отзывающихся некоторыми “социологическими”, “этическими” и другими тезисами ПСМ. Обратим внимание на некоторые такие резонаторы последних в тексте Головинского. Обратим внимание на сам облик и участь главного оппонента “народника по призванию”. “Напряженная борьба за превосходство, толчки в экономической жизни создадут, да и создали уже, разочарованные, холодные и бессердечные общества”. (“Протокол № 4-й ”, с. 72). Петров с его “отталкивающей холодностью” и одновременно с последующим его признанием того, что он “ошибся” в своей эгоистической стратегии. (“ИЗКП”, с. 121, 126). Вместе с тем “его дорога была ясно намечена — он шел к прокуратуре” (“ИЗКП”, с. 121) В ПСМ, как уже отмечалось, эта дорога намечена именно в таком же направлении — институт адвокатуры будет превращен в простое подспорье прокуратуры, “в простые докладчики дел в пользу правосудия в перевес прокурору”. (“Протокол № 17-й”, с. 114). По разумению и по самой интриге “мудрецов” — “Адвокатура создает людей холодных, жестоких, упорных, беспринципных, становящихся во всех случаях на безличную, чисто легальную почву” (“Протокол № 17-й ”, с. 113). Тот “холодный” Петров, будущий “известный московский адвокат”, “почти квадратный крепыш”, “энергичный, со стальным характером” “высказывал мнение что следует менее “искать” и более опираться на “существующий фундамент”. “... строить на существующем фундаменте”. (“ИЗКП”, с.115, 117). “Осмотрю почву под ногами, найду точку опоры и начну действовать”. (“ИЗКП”, с. 117). В ПСМ, отвергающих все прогрессистские иллюзии, последние дефинируются, среди прочего, так: “фантастические проекты социальных благ”. (“Протокол № 14-й”, с. 102). “измышления фантастических теорий”. (“Протокол № 13-й”, с. 100). Петров, в сущности, совершенно повторяет те “тропы”: “... как ни привлекательны далекие горизонты — без точки опоры — это всё одна идеология”. (“ИЗКП” с. 115). Он же: “Все же эти “борцы” напоминают мне, знаешь ли, паровоз, который на полных парах пустили по рельсам, а поезд прицепить забыли... Он... все же в конце концов где-нибудь в местах отдаленных скувырнется...” (“ИЗКП”, с. 119). “Мудрецы” о провокационно-неэффективном характере “идейного” мученичества, этой, как уже говорилось, их специфической интриги: “... в умно составленных учебниках истории, мы рекламировали мученичество, якобы принятое крамольниками на себя, за идею общего блага. Эта реклама увеличила контингент либералов и тысячи гоев в ряды нашего живого инвентаря”. (“Протокол № 19-й “, с. 119) “Живой инвентарь” — при этом должно еще раз вспомнить “скот и рабов” “новых европейцев”, выгоняемых ими “на работу” в “Видении” (“ИЗКП”, с. 45). Но еще характернее пассаж Петрова, совпадающий с угрюмой иронией “мудрецов” по поводу “мученичества”: “Я не сторонник мученичества, хотя бы потому, что оно даже не доказательство истины, а лишь доказательство выносливости мученика”. (“ИЗКП”, с. 117). В споре тех “иллюзий” и противоположной, чисто “силовой” исторической стратегии, Петров принимает не только сторону, но и саму “филологию”, “жаргон” той стратегии. “А пророками нам сказано, что мы избраны самим Богом на царство над всею землею”. (“Протокол № 5-й”, с. 74). “Сила нашего преобладания”, “наша интернациональная агентура, обладающая миллионами глаз”. (“Протокол № 2-й”, с. 64). Петров, ополчаясь против “идеалистических” пророчеств, одновременно, собственно, указывает на условия исторического успеха других “пророков”: “Моменты пророчеств не были никогда моментами их осуществления — напротив современниками пророчества всегда считались безумием... И теперь то же — проповедники, без миллионов, без власти, без точки опоры, только один из подлежащих избиению пророков, но для настоящего его значение равно нулю”. (“ИЗКП”, с. 75). Современную цивилизацию ПСМ понимают исключительно как — “Государство, в котором плохая организация власти...” (“Протокол № 1-й”, с. 59). Из речей Петрова: Неразумная “организация общественности”, при которой “разумный принцип” уступает ситуации униженной “массы”, “силы количественной”, “а меньшинство, между тем, умеет авторитетно утверждать...” (“ИЗКП”, с. 116). Один из бесчисленных, но начальных демофобских пассажей ПСМ: “Толпа” с “ее неспособностью понимать и уважать условия собственной жизни, собственного благополучия”. (“Протокол № 1-й ”, с. 60). Петров повторяет те же положения: “Эта масса” — “сила количественная молчит, дважды два для нее по-прежнему стеариновая свечка, а не четыре, а меньшинство ест на ее глазах хлеб с маслом, отнимая, естественно, для своего масла — хлеб у этой количественной силы”. (“ИЗКП”, с. 116). Далее в “Точке опоры” следуют параллели примерно того же типа. “...мощь толпы слепая, неразумная, не рассуждающая, прислушивающаяся направо и налево”. (“Протокол № 1-й”, с. 60). “Эта масса, за отсутствием точки опоры, современной, а не какой-либо лежащей вне пространства и времени, не может выделить и отграничить от себя необходимые тараны и стенобитные орудия”. (“ИЗКП”, с. 116). “Мудрецы” о своих антагонистах: “Мы посадили их на конька мечты о поглощении человеческой индивидуальности символической единицей коллективизма...” (“Протокол № 15-й ”, с. 106). Точные языковые соответствия той “мечте” в речах Семенова, одного из таких “антагонистов”: восторженный монолог “народника по призванию” об индивидуальной участи человека, растворяющегося в “человеческом море вплоть до девятого вала”. “Они предвестники — за ними стихия несокрушимая... И это грозно. А отдели частицу стихии, хотя бы для того, чтобы лучше сохранить — что будет?.. Капля грязи...” (“ИЗКП”, с. 118). Итак, перед нами как бы “морской конек” той “мечты”... Основной пароль ПСМ: “Насилие должно быть принципом...” (“Протокол № 1-й ”, с. 61). Петров, чисто риторически, принимает “принцип” оппонента — “интересы масс” прежде всего, но тут же обращается к принципу противоположному, то есть к тому же паролю: “Что может быть в наших с тобой глазах, разумней того принципа, по которому интересы масс должны иметь преимущественное значение в организации общественности. Однако посмотри...” (“ИЗКП”, с. 116). “Искусство управлять” “мудрецов” начинается с всеохватного понимания духовной структуры “большинства”: “Нам необходимо считаться с современными мыслями, характерами, тенденциями народов, чтобы не делать промахов в политике и в управлении административными делами”. (“Протокол № 2-й ”, с. 65). В сущности, Петров повторяет то же положение, но уже в связи с принципиальной беспомощностью той структуры: “Эта масса” не в состоянии противостоять “меньшинству”, которое “умеет авторитетно утверждать”, — не в состоянии “за отсутствием точки опоры, современной...” (“ИЗКП”, с. 116). “Мудрецы” пребывают при некоем абсолютном конформизме “зла”, его первоприсутствия в истории. “Это зло есть единственное средство добраться до цели, добра”. (“Протокол № 1-й”, с. 61). Петров же постоянно повторяет тот тезис о легитимности существующего, хотя бы и отрицательного строя вещей, принципиального устроения истории: “...хочу жить и строить... на существующем фундаменте”. (“ИЗКП”, с. 117). Так и возникает сходство поведенческих моделей в обоих текстах. “Мудрецы” прибегают к “диктатуре”, “энергичному и сильному слову” — “Мы правим сильною волею”. (“Протокол № 9-й”, с. 83). Петров, “энергичный, со стальным характером”, выполняет, по его мнению, “задачу... человека с сильным характером”. (“ИЗКП”, с. 119). “Политическая свобода есть идея, а не факт. Эту идею надо уметь применить, когда является нужным...” (“Протокол № 1-й”, с. 58). Петров, иронически соглашаясь с “призывом к солидарности” во имя “защиты прямых нужд” и “интересов масс”: “Недостаточно иметь любовь к правде, но нужно уметь и найти правду и иметь искусство заставить ее оценить и пользоваться ею...” (“ИЗКП”, с. 116) “Мудрецы” в составлении своих “планов политического действия и солидарности” о своем “искусстве управлять массами посредством ловко подстроенной теории и фразеологии, правилами общежития и всякими другими уловками...” (“Протокол № 5-й ”, с. 73). Среди прочего, “антисемитизм нам нужен для управления нашими меньшими братьями”. (“Протокол № 9-й”, с. 83) Петров: “А меньшинство, между тем, умеет авторитетно утверждать...” (“ИЗКП”, с. 73). ПСМ заканчиваются на обещании “счастья” некоего искусственного, “тоталитарного” свойства: “Наша власть будет вершителем порядка, в котором и заключается все счастье людей”. (“Протокол № 22-й”, с.130). “Точка опоры” заканчивается как бы вынужденно — апологией “счастья” в устах “народника по призванию”: “Это правда — мы вечные странники — но разве не в этом залог нашего счастья? ...Будем же все счастливы!” Петров же при встрече с Семеновым, давнишним своим оппонентом, как бы признавая свое поражение, вдруг спросил: “Ты счастлив, Коля?” (“ИЗКП”, с. 123, 124, 126). “Мудрецы” о том, чего же именно “наше самодержавное правительство будет избегать”, “когда мы воцаримся”, — “ради принципа самосохранения”. (“Протокол № 20-й ”, с. 119). Петров в завершение своей “диалектики”: “Я хочу жить, хотя бы для этого и пришлось отгородиться от многого... Ведь это ничто иное как распространение принципа самосохранения и на свою личность, а разве это не одно из неоспоримых “прав личности...” (“ИЗКП”, с. 117–118). Тем и заканчивается дискуссия о том, что в ПСМ называется “истинной точкой зрения”. (“Протокол № 14-й ”, с. 102), которую, по их представлению, должно засекретить, заместив ее тем, что Петров назовет “точкой опоры”, официальной догмой своего эгоизма. Вообще же сам мировоззренческий спор оппонент-”народник по призванию” заканчивает не просто радикальным несогласием, а несогласием, выраженным весьма характерно, — неким, скажем так, “еврейским” резонансом, как бы скрытой полемикой с ПСМ: “Все это — грех против духа свята, духа истины... страха ради иудейска”. (“ИЗКП”, с. 118). III. “Доктор-Фауст. Опыт критики буржуазной морали” “Протоколы сионских мудрецов” и названная брошюра М.В.Головинского начинаются в одном и том же стилистическом режиме — с указания на необходимость, “отложив фразерство”, выяснить “значение каждой мысли”, “осветив обстоятельства” в “Протоколах” и с сетования на то, что “значение” слов “принцип” и “идеал” (ключевые лексемы упомянутой брошюры), “если можно так выразиться, потускнело”. И “Протоколы” и брошюра — именно в одной и той же стилистике! — изначально хлопочут о прояснении своих основоположных “значений”. Там — “осветив обстоятельства”, здесь, указуя на то, что “значение” “потускнело” (очевиден один и тот же “оптический” образ, только расщепленный здесь в разных направлениях). “Отложив фразерство, будем говорить о значении каждой мысли, сравнениями и выводами осветим обстоятельства.” (“Протокол № 1-й”; с. 57). Сравни в брошюре Головинского (далее “ОКБМ”) раздел “О принципе и идеале. Определение этих понятий”: “Слово — “принцип” и “идеал” употребляются так часто, что их значение, если можно так выразиться, потускнело. Но так как при изложении каких-либо положений необходима полная точность, то мы будем пользоваться только понятиями, которым попытаемся дать определения”. (с. 5). Итак, в самом начале первого “протокола” и в первых же строках основного текста брошюры бьет в глаза их удивительное стилевое сходство. Автор “Протоколов”, отвергая “фразерство”, обещает постоянное возвращение к “значению” каждой предлагаемой “мысли” — автор брошюры, указывая на риторическую стертость слов-сигналов своих “положений”, в интересах их “полной точности” обещает нечто весьма похожее. Вслед за тем в первом “протоколе”, в полном соответствии с основоположениями реакционной мысли, доказывается среди прочего, отвлеченный характер “политической свободы” как “идеи”, одно из центральных положений полемики “реакции” с “либерализмом” и “радикализмом”: “Политическая свобода есть идея, а не факт. Эту идею надо уметь применять, когда является нужным идейной приманкой привлечь народные силы к своей партии...” (“Протокол № 1-й”, с. 58). Брошюра М.Головинского в леворадикальной своей направленности сосредоточена именно на “идее” (здесь “идеале”), но она, что несколько “неожиданно” для автора-”радикала”, как бы соглашается с положением об отвлеченности “идеала”, о невозможности его полного общественно-исторического воплощения и соответственно — с положением о сугубой инструментальности “идеала”. Итак, в начале “Протоколов” некую “идею” “надо уметь применять” в интересах политической нужды реакционного характера, в начале же “передовой” брошюры точно также говорится о процессуальности “принципа” и “идеала” как специфических орудий исторического движения. “... жизнь — движение. Следовательно, принципы это — теоретическое начертание пути, которые дают возможность двигаться в определенном, ведущем к реализации идеала, направлении. Принципы, как и всякая применяемая на практике теория, лишь частично достижимы. В силу этого, то же самое надо сказать и об идеале.” (с. 5). Далее в “Протоколах” возникнет макиавеллистский образ “принципа” как специфической абстракции, подчас подчиняющей себе живую человеческую жизнь уже чисто полицейско-террористическими средствами, в виду высшей необходимости подчинения “личного” “общественному” (один из основных мотивов “Протоколов”). “Ореол нашей власти требует целесообразных, т.е. жестоких наказаний за малейшее нарушение, ради личной выгоды, её высшего престижа. Потерпевший, хотя бы и не в мере своей вины, будет как бы солдатом, падающим на административном поле в пользу Власти, Принципа и Закона, которые не допускают отступления с общественной дороги на личную, от самих же правящих общественной колесницей.” (“Протокол № 15-й”; с. 108). “Протокольная” невозможность “отступления с общественной дороги на личную” совершенно — и идеологически, и стилистически — совпадает с “общественным” же пафосом “принципа” (здесь — “идеала”) на первой же странице основного текста М.В.Головинского; одна и та же, в первом случае “праворадикальная”, во втором — “леворадикальная” рука выводит буквально одно и то же: невозможность “отступления с общественной дороги на личную”. “немыслим частный или личный идеал, не находящийся в каком-либо отношении к социальному или общему идеалу.” (с. 5). Но подчас стилевое сходство “Протоколов” и брошюры чередуется с идеологической полемикой между ними — и именно в первых же строках обоих текстов. “Надо заметить, что люди с дурными инстинктами многочисленнее добрых, поэтому лучшие результаты в управлении ими достигаются насилием и устрашением, а не академическими рассуждениями. Каждый человек стремится к власти, каждому хотелось бы сделаться диктатором, если бы только он мог, но при этом редкий не был бы готов жертвовать благами всех ради достижения благ своих. Что сдерживало хищных животных, которых зовут людьми? Что ими руководило до сего времени? В начале общественного строя они подчинились грубой и слепой силе, потом закону, который есть та же сила, только замаскированная. Вывожу заключение, что по закону естества право— в силе.” (“Протокол № 1-й”; с. 57-58). Но вот именно “академические рассуждения” открывают основной состав брошюры Головинского, стремящегося — уже в первом ее разделе — к неким основополагающим “выводам”, на которых и строится, по его мнению, человеческое существование. “Многие причины, породившие недовольство существующим порядком вещей, настолько общепризнанны, что дают материал для выводов без особого труда. Мы сознаем вынужденную неполноту тех выводов и заключений, на которых мы строим наш идеал, но мы не можем отказаться от намечаемых нами построений.” (с. 6). С удивительной последовательностью Головинский приступает как бы к опровержению главной посылки “Протоколов”, начинающих с “выводов” и “заключений”, “что по закону естества право — в силе”: “...изложение нового идеала надо начать с критики старого... Для осуществления этой задачи пришлось бы начать с попытки изложить принятое наукой естественное основание человеческой морали. Затем пришлось бы обрисовать, с самого начала, различные представления о человеческом идеале, вырабатывавшиеся с ростом человеческого общества.” (с.5-6). В режиме этих “различных представлений” Головинский теперь выдвигает абсолютную антитезу первоположениям “Протоколов” и в связи именно “с ростом человеческого общества” опровергает эти “протокольные” первоположения о человеке как существе с самого “начала общественного строя” подчинившемся навсегда “грубой и слепой силе”,— противопоставляя таким “представлениям” совершенно иное “основание” человека и его “морали”. Сравним: раздел “О принципах и идеале. Определение этих понятий”: “Мы твердо убеждены, что счастье является единственно моральным состоянием человека, почему и считаем своею обязанностью найти причины нашего общего несчастья и пути (принципы), которые могли бы привести нас к счастью.” раздел “О счастье”: “Цель человеческой жизни это счастье, а счастье есть ничто иное, как развитие личности. Средства достигнуть счастья это— принципы или пути, начертанные в целях реализации идеала.” (с. 7). Это уже очевидная леворадикальная инверсия “ранее” сказанного: “Каждый человек стремится к власти”— “Наша власть будет вершителем порядка, в котором и заключается все счастье людей.” (“Протокол № 22-й”; с. 130). В заключение первого раздела брошюры Головинского говорится: “Всякая истина настойчиво ищет свою формулу. Истина принадлежит всем, формулу делаем мы. Надеемся, что для тех, кто сумеет расширить слишком узкую формулу, истина появится в еще более величавом виде.” (с. 6). Самое начало “Протоколов”: “Итак, я формулирую нашу систему с нашей и гоевской точек зрения.” (“Протокол №1-й”; с. 57). Затем предлагается совсем другая версия “истины” и ее бытования: “...истина одна, в ней нет места прогрессу. Прогресс, как ложная идея, служит к затемнению истины, что никто ее не узнал, кроме нас, Божиих избранников, хранителей её.” (“Протокол № 13-й”; с. 100). “Сегодня начинаю с повторения уже сказанного и прошу вас помнить, что правительства и народы в политике довольствуются показным.” (“Протокол № 10-й”; с. 85). “философии новых теорий... Эти теории мы возведем в догмат веры... я вам прочту основания этих теорий. ... мы поглотим и конфискуем последние проблески независимости мысли... Система обуздания мысли уже в действии...” (Протокол № 16-й”; с. 113). Наряду с прямым употреблением силы, современный строй прибегает с охранительной целью и к разного рода идеологическим ухищрениям. “Отсюда— теории всех сортов, верования, моральные системы, идущие вразрез повелительным указаниям экономических отношений: если не насилие, так захват души — важнейшая опора строя, “устремления взоров на небо”— это лучший совет не видеть земли и... скрыть от других собственные, самые земные интересы. Слишком много разговоров о небе, воистину слишком много: на земле от “небесного” становится душно и тесно. Все спасено, если поместить счастье над землею,— вне жизни: “спасительная” ложь найдена... Впоследствии мы попытаемся доказать, что такая концепция, рассматриваемая, как наиболее верная охрана современных “священных” интересов собственности, государства и т.д., вводит в заблуждение только тех, для кого созданы все эти миражи “общественного блага”, “государственной необходимости”, “патриотизма”... (с. 8). Таков путь от “правого” к “левому”, инверсирующий в брошюре Головинского топику ПСМ. Сравним также: “Наша власть будет вершителем порядка, в котором и заключается всё счастье людей. Ореол этой власти внушит мистическое поклонение ей и благоговение перед ней народов.” (“Протокол № 22-й”; с. 130). “ОКБМ”: “Невежество и неспособность людей оценивать положение надлежащим образом, заставляя их подчиняться воздействию мрачных, непонятных сил власти.” (с. 29). “Если этот мир замутится, то это будет означать, что нам нужно его замутить, чтобы расстроить слишком большую его солидарность.” (“Протокол № 15-й”; с. 105). “Уже и ныне в формах хотя бы французской журналистики сущест-вует масонская солидарность в пароле: все органы печати связаны между собою профессиональной тайной.” (“Протокол № 12-й”; с. 98). “ОКМБ”: “В обществе будущего”— “Редкость преступлений обусловится также и тем, что благодаря экономическому прогрессу, идея солидарности и необходимого сотрудничества все более и более будет проникать в сознание людей, разовьётся практика солидарности...” (с. 22). “В грядущие века”— “В безвластии, регламентированном любовью к ближнему, личным сознанием солидарности интересов, человек найдет вновь собственное достоинство и счастье не быть одиноким.” (с. 23). “Настоящее всегда чревато будущим”— “Взаимоотношения людей... должны привести к братским отношениям, при которых люди будут солидарны в действиях, в деятельной любви, трудовой деятельности, творящей всеобщее счастье, единственное счастье — свое и всех.” (с. 25). Моральный ландшафт современности и в “Протоколах” и в названной брошюре, в общем, совпадает, даже по самой лексике своих описаний, но предстает в разных “моральных” оценках: одобрительной в первом случае, отрицательной во втором. Но само сходство текстов очевидно. “Надо заметить, что люди с дурными инстинктами многочисленнее добрых, поэтому лучшие результаты в управлении ими достигаются насилием или устрашением, а не академическими рассуждениями. Каждый человек стремится ко власти, каждому хотелось бы сделаться диктатором, если бы он только мог, но при этом редкий не был бы готов пожертвовать благами всех ради достижения благ своих. (“Протокол № 1-й”; с. 57). Ср. также: “Политическая свобода есть идея, а не факт. Эту идею надо уметь применять, когда является нужной идейной приманкой привлечь народные силы...” (“Протокол № 1-й”, с. 58). О счастье в “ОКБМ”: “Если эти пути являются путями громадного большинства — счастье возможно; моральное состояние человека (счастье) является следствием такого положения. Наоборот, если общественная организация является ничем иным, как строем несправедливостей, уничтожающим всякую возможность развития для большинства личностей, то счастье (очень неполное, но отчасти удовлетворяющее нескольких привилегированных лиц положение, при наличности отрицательной реакции других) заключает в себе свое собственное противоречие: оно не-морально, т.е. невозможно; таким образом, если мыслимо “буржуазное благосостояние”, оно может существовать не иначе, как в виде несчастья для громадного большинства. Всякая другая схема, утверждающая, что человеческая жизнь имеет своею целью самопожертвование или долг, или надежду на будущую жизнь, является только приманкой, и к тому же приманкой очень грубой и вредной. (с. 7). ПСМ: “Что сдерживало хищных животных, которых зовут людьми? Что ими руководило до сего времени? В начале общественного строя они подчинились грубой и слепой силе, потом — закону, который есть та же сила, только замаскированная. Вывожу заключение, что по закону естества право — в силе.” (“Протокол № 1-й”; с. 58). “Наше право — в силе. Слово “право” есть отвлеченная и ничем недоказанная мысль. Слово это означает не более, как: дайте мне то, чего я хочу, чтобы я тем самым получил доказательство, что я сильнее вас. Где начинается право? Где оно кончается? В государстве, в котором плохая организация власти, безличие законов и правителя, обезличенных размножившимися от либерализма правами, я черпаю новое право — броситься по праву сильного и разнести все существующие порядки и установления, наложить руки на законы, перестроить все учреждения и сделаться владыкою тех, которые предоставили нам права своей силы, отказавшись от них добровольно, либерально...” (“Протокол № 1-й ”; с. 59–60). “ОКБМ”: “... ничто так не безлично, как физиономия лакея, солдата, полицейского: это — служители известного строя, они не имеют индивидуальности, так как “личность” никогда не может быть слугою (рабом приказа), но всегда является сотрудником, союзником, работником.” (с. 30). “Мы не ставим здесь заглавия: “обязанности личности по отношению к государству”, так как не считаем идею обязательности моральной концепцией. Но, скажут нам, если вы говорите о правах, то не можете не признавать и обязанностей. Если понимать под словом “право” совокупность чуждых уголовной и принудительной санкции отношений между единицей и коллективом, то только это приведенное замечание можно считать верным. “Обязанность” и “право” тесно связаны с понятием силы, с идеей принуждения, т.е. с одной из закоренелых безнравственностей современного общества. Мы предвидим возможность такого общества, которому будет вполне чужд и враждебен принцип принуждения и наказания.” (с. 20). “Грубая сила начальника (победителя) является в роли непосредственно действующего стимула и она очень действительна, но не имеет будущности. Ничто не делает человека более изобретательным нежели желание освободиться от навязанной необходимости (приказа). Такая необходимость с полным основанием рассматривается человеком, как нечто во много раз более невыносимое, чем необходимость (непосредственная) простая; дело в том, что навязанная необходимость является результатом не только невыгодно сложившихся обстоятельств, но и несправедливости.” (с. 27). ПСМ: “Политическая свобода есть идея, а не факт. Эту идею надо уметь применять, когда является нужным идейной приманкой привлечь народные силы к своей партии, если таковая задумала сломить другую, у власти находящуюся... Тут-то и проявится торжество нашей теории: распущенные бразды правления тотчас же по закону бытия подхватываются и подбираются новой рукой, потому что слепая сила народа дня не может пробыть без руководителя...” (“Протокол № 1-й”, с. 58). “ОКБМ”: “... жизнь — движение... Принципы, как и всякая применяемая на практике теория, лишь частично достижимы. В силу этого то же самое можно сказать и об идеале. Но, так как полное достижение идеала явилось бы остановкой движения, то и идеал, всегда частично достигаемый, не может никогда быть достигнут. Идеал — это весь план, во всей совокупности. Ясно, что ни идеал, ни совокупность проводящих его в жизнь положений (путей — т.е. принципов), — даже теоретически, — не могут быть изложены вне связи со средой и действующими в этой среде факторами.” (с. 5). “Привилегированные классы хорошо понимают, что число массы — это сила, но эти классы прекрасно знают, что это сила ещё не осознавшая себя и неорганизованная. При таком положении дел, однако, не существует безусловной гарантии сохранения строя. Временным перевесом силы... нельзя вечно сохранять status quo.” (с. 8). ПСМ: “тайна происходящего — бывшего и текущего, стремящегося в поток великих, грядущих уже в близком будущем событий”. (“Протокол № 22-й ”, с. 129). “Злоупотребления властью окончательно подготовят все учреждения к падению, и всё полетит вверх ногами под ударами обезумевшей толпы.” (“Протокол № 3-й”, с. 67). “Создав всеми доступными нам подпольными путями с помощью золота, которое всё в наших руках, общий экономический кризис, мы бросим на улицы целые толпы рабочих одновременно во всех странах Европы. Эти толпы с наслаждением бросятся проливать кровь тех, кому они, в простоте своего поведения, завидуют с детства, и чьи имущества им можно будет тогда грабить.” (“Протокол № 3-й”, с. 69). “ОКБМ”: Один из признаков всеобщего кризиса строя — кризис семьи с её “произволом родителей” “и главной причиной этих лицемерных и тиранических отношений является вновь играющая свою фатальную роль индивидуальная собственность. Семья превращается в ад, так же, как труд превращен в проклятье. Оглядываясь на всё сказанное, нельзя не придти к заключению, что счастье, т.е. интегральное развитие личности, не совместимо, в современном обществе, ни с существующей организацией труда, ни с собственностью, ни с семьею. Такое положение вещей безошибочный признак смертельной болезни того нравственного и социального строя, которого придерживается современное большинство, признак указывающий на грядущий разгром буржуазного общества...” (с. 20). ПСМ: “Вспомните французскую революцию, которой мы дали имя “великой”. (Протокол № 3-й”; с. 69). “ОКБМ”: “Свобода . Равенство. Братство”. “Эти три великие слова, которые еще вчера были истиной, а сегодня уже ложь” (с. 23). “русская революция”— “отказалась от ошибки французской революции, утверждающей собственность” (с. 4). ПСМ: “Народ под нашим руководством уничтожил аристократию, которая была его естественной защитой и кормилицей ради собственных выгод, неразрывно связанных с народным благосостоянием. Теперь же, с уничтожением аристократии, он попал под гнет кулачества, разжившихся пройдох, насевших на рабочих безжалостным ярмом”. (“Протокол № 3-й”; с. 67–68). “Свобода, равенство, братство” — “эти слова были червяками, которые подтачивали благосостояние гоев, уничтожали всюду мир, спокойствие, солидарность, разрушая все основы их государств. Вы увидите впоследствии, что это послужило к нашему торжеству: это нам дало возможность между прочим, добиться важнейшего козыря в наши руки — уничтожения привилегий, иначе говоря, самой сущности аристократии гоев, которая была единственной против нас защитой народов и стран.” (“Протокол № 1-й”; с. 63). “ОКБМ”: “Пользуясь несознательными народными массами, капитал уничтожил все привилегии, которыми не обладали капиталисты для того, чтобы сохранить единственную привилегию капитала. Для капиталистов и буржуазии было ясно, что все те привилегии, которыми они не обладают — чужие привилегии — несправедливость, их же собственные требования привилегий капитала — закон и осуществление справедливости.” (с. 23). “Даже поверхностный взгляд на экономический строй указывает, что сохранение собственности не является необходимым; собственность даже вредна не только для интегрального развития общества, но даже интегрального развития индивидуумов, самих собственников. С каждым днем собственность все более становится тем, что римляне называли “privilegium odiosum” (с. 12). ПСМ: “Народы прикованы к тяжелому труду бедностью сильнее, чем их приковывало рабство и крепостное право, от них так или иначе могли освободиться, могли с ними считаться, а от нужды они не оторвутся. Мы включили к конституцию такие права, которые для масс являются фиктивными, а не действительными правами.” (“Протокол № 3-й”; с. 67). “Еще в древние времена мы среди народа впервые крикнули слова: “свобода, равенство, братство”, слова, столь много раз повторенные с тех пор бессознательными попугаями, отовсюду налетевшими на эти приманки.” (“Протокол № 1-й”, с. 62). “ОКБМ”: “Основываясь на равном праве пользоваться собственностью, свобода создала всю современную промышленность и такое положение дел, которое нельзя назвать внутренней и внешней войной, но которое нельзя назвать и миром, так как мир — это ничто иное, как добросовестное сотрудничество индивидуумов. Такое положение дел характеризуется тем, что материальная нужда является фактором принуждения “заставляет трудиться”, а имущество (собственность) защищается угрозами наказаний и репрессий. Закон и полиция; вот гарантия современной свободы и равенства,— общественное равновесие покоится на насилии.” (с. 23–24). ПСМ: “Власть, Принцип и Закон, которые не допускают отступления с общественной дороги на личную...” (“Протокол № 15-й”; с. 108). “Интеллигенты гоев будут кичиться знаниями и, без логической их проверки, проведут в действие все почерпнутые из науки сведения, скомбинированные нашими агентами с целью воспитания умов в нужном для нас направлении. Вы не думайте, что утверждения наши голословны: обратите внимание на подстроенные нами успехи Дарвинизма, Марксизма, Нитцшетизма. Растлевающее значение для гоевских умов этих направлений нам-то, по крайней мере, должно быть очевидно”. (“Протокол № 2-й”; с. 64-65). “Может ли здравый логический ум надеяться успешно руководить толпами при помощи разумных увещаний или уговоров при возможности противоречия хотя бы и бессмысленного, но которое может показаться народу более приятным?” (“Протокол № 1-й ”; с. 59). “ОКБМ”: “Борьба человека с людьми же, во время которой один человек становится в такое же отношение к другому, как волк к волку (homo homini lupus) была объяснена и почти оправдана, найденным в биологии сравнением. Борьба за существование, удаление слабых и т.п. всё это чуть ли не является принципом морали, при помощи которого, чтобы найти логическую ошибку таких толкований достаточно сказать, что сравнение — не доказательство. Социальная борьба ничто иное, как искажение трудового начала, трудовая деятельность не может и не должна быть использована какой-либо группой за счет других групп”. (с. 25–26). ПСМ: “В политике надо уметь брать чужую собственность без колебаний, если мы ею добьемся покорности и власти. Наше государство, шествуя путем мирного завоевания, имеет право заменить ужасы войны менее заметными и более целесообразными казнями, которыми надобно поддерживать террор, располагающий к слепому послушанию. Справедливая, но неумолимая строгость есть величайший фактор государственной силы: не только ради выгоды, но и во имя долга, нам надо держаться программы насилия и лицемерия”. (“Протокол № 1-й”; с. 62). “Абстракция свободы дала возможность убедить толпы, что правительство ничто иное, как управляющий собственника страны — народа и что его можно сменять, как изношенные перчатки.” (“Протокол № 1-й”; с. 63). “ОКБМ”: “Присматриваясь к современному обществу, мы вынуждены признать, что существование собственности — это пережиток прошлого и результат ошибочной точки зрения.” (с. 14). “Достаточно отряхнуть пыль веков, скрывающую от нас характер обязанностей гражданина по отношению к государству для того, чтобы констатировать, что последнее, благодаря странной узурпации власти, присваивает себе право смерти над гражданами, тогда как в действительности оно имеет лишь одну обязанность — гарантировать им жизнь, сначала защищая граждан, а затем и обеспечивая им существование; что государство — этот Молох, имеющий претензию создать себе особые цели — увеличение территории, претендующий на право войны в целях усиления национального значения, — имеет в сущности только одну единственную и священную обязанность: — всеми средствами гарантировать существование индивидууму...” (с. 14). ПСМ: В ситуации того или иного кризиса государство от “пропасти”, куда оно “катится”, спасает единственно “деспотизм капитала, который весь в нашей власти”. — “Того, который от либеральной души сказал бы, что рассуждения такого рода безнравственны, я спрошу: если у каждого государства два врага, и, если по отношению к внешнему врагу ему дозволено и не почитается безнравственным употреблять всякие меры борьбы... то почему же такие меры в отношении худшего врага, нарушителя общественного строя и благоденствия, можно назвать недозволенными и безнравственными?” (“Протокол № 1-й”; с. 58–59). “ОКБМ”: “До сего времени не было еще государства, которое бы считало себя обязанным доставлять пищу умирающему от голода гражданину... Хотя нравственное чувство буржуазии и может возмущаться фактом смерти от голода в центре богатого города какого-либо несчастного, но все-таки многим покажется нелепой мысль о том, что жена или дети умершего от голода могут начать на этом основании процесс с государством.” (с. 12). “В современном обществе лишь известное количество индивидуумов обладают капиталом; эти господа видят в своем привилегированном положении наиболее важные гарантии своего счастья, т.е. интегрального развития своих личностей: они думают, что несмотря на угнетение других людей — счастье для них, их “собственное” счастье возможно.” (с. 7-8). ПСМ: “Сверхправительство находится в таких экстралегальных условиях, которые принято называть энергичным и сильным словом — диктатура.” (“Протокол № 9-й”; с. 83). “Наше правление, в котором царь будет иметь легальную фикцию принадлежности ему всего, что находится в его государстве (что легко перевести на дело), может прибегнуть к законному изъятию всяких сумм для регулирования их обращения в государстве... Такая мера уничтожит ненависть бедняка к богачу.” (“Протокол № 20-й”; с. 120). “ОКБМ”: “... в настоящее время для индивидуума есть только два способа существовать, быть собственником или быть рабочим, т.е. найти работу или умереть. Права жить вне этих условий не существует; если и встречаются тем не менее индивидуумы, которые не подходят под эти категории, то они живут экстрасоциальным, так сказать, образом, — как объек-ты правительственного попечения в приютах или тюрьмах.” (с. 16). “Цель переворота (временная диктатура пролетариата) не сводится к тому, чтобы перемешать в общей нищете, как тех, кто не знал нищеты, так и тех, кто страдал от нее, но к тому, чтобы направить общее усилие к единственной цели: интегральному развитию всех и каждого и к обеспечению этой цели личными и совокупными усилиями.” (с. 26–27). ПСМ: “Ныне гоевские судьи творят поблажки всяким преступлениям, не имея правильного представления о своем назначении”. (“Протокол № 15-й”; с. 109). “ОКБМ”: В будущем — “Не будет места, конечно, и для глубоко комичной (если бы она не была такой трагической) деятельности судьи, так как нужно иметь очень странное и узкое представление о действительности для того, чтобы допустить, чтобы один человек, каков бы он ни был, мог быть, по профессии, судьею всего происходящего среди индивидуумов.” (с. 21). ПСМ: “Смерть есть неизбежный конец для всякого. Лучше этот конец приблизить к тем, кто мешает нашему делу, чем к нашим, к нам, создателям этого дела”. (“Протокол № 15-й”; с. 106). “ОКБМ”: “Чем можно развить наши органы — их функционированием. Чем является для органа отсутствие деятельности. Смертью через короткий срок. Для всех существ это — наиболее неумолимый и наиболее доказанный из всех законов.” (с. 9). “Если мы, как птицы небесные, не должны заботиться о завтрашнем дне, труд может быть или проклятием, или своеобразным спортом, спортом душеукрепления, убиения материи, тела. Всякое человеческое страдание ведет к умерщвлению тела; оставаясь логичной, христианская идея не может не привести к самоубийству, как к наиболее радикальному средству для торжества души над телом. Но христианская идея лишь намечает этот вывод. Допуская самоубийство для своего основателя, который, будучи всемогущим, позволил распять себя, она разрешает адептам великого галилеянина только мученичество. Тем не менее, избрание медленного или быстрого способа смерти — в обоих случаях — это торжество смерти.” (с. 9). ПСМ: “Владыка, который сменит ныне существующие правления, влачащие свое существование среди деморализованных нами обществ, отрекающихся даже от Божеской власти, из среды которых выступает со всех сторон огонь анархии, прежде всего должен приступить к заливанию этого всепожирающего пламени.” (“Протокол № 23-й”; с. 131). “ОКБМ”: “... неизбежен за социализмом и последующий шаг, истинное братство самоопределяющихся личностей (Эг-архия).” (с. 25). ПСМ: “Когда мы взойдем на престол мира, то все ... финансовые извороты ... будут уничтожены бесследно, как будут уничтожены и все фондовые биржи, так как мы не допустим колебать престиж нашей власти колебанием цен на наши ценности...” (“Протокол № 21-й”; с. 128). “Протокол № 17-й” начинается с диатрибы, направленной против самого института “адвокатуры”, которая “создает людей холодных, жестоких, упорных, беспринципных, становящихся на безличную, чисто легальную почву. Они приучились всё относить к выгоде защиты, а не к социальному благу её результатов... этим они деморализуют суд.” (“Протокол № 17-й”; с. 113–114). “ОКБМ”: “... деятельность не только бесполезная, но и вредная для общества, хотя бы она приносила в то же время громадную пользу индивидууму, напр., биржевая спекуляция, военная служба, деятельность адвоката, — далеко не заслуживает имени труда, являясь антиобщественным делом, безнравственным деянием...” (с. 10). ПСМ: “Чтобы снять престиж доблести с политического преступления, мы посадим его на скамью подсудимых наряду с воровством, убийством и всяким отвратительным и грязным преступлением. Тогда общественное мнение сольет, в своем представлении, этот разряд преступлений с позором всякого другого и заклеймит его с одинаковым презрением.” (“Протокол№ 19-й”; с. 119). “ОКБМ”: “Слепое орудие прогресса,— преступники подавляются таким же слепым и преступным, как и они, обществом: Герой только тот, кто сознает значение своего поступка и оценивает его не столько с личной, сколько с общественной точки зрения... Однако даже буржуазная мораль не квалифицирует, как кражу, сознательное отрицание прав собственности группой индивидуумов, не преследующих личных целей. Русских максималистов, грабивших банки, никто без сомнения не назовет ни ворами, ни грабителями.” (с. 17). Весьма возможно, что автор имеет в виду не только общий “террористический” стиль “максимализма” тех лет, но конкретно челябинский процесс в сентябре 1910 г. над группой большевиков-”экспроприаторов”, совершивших в августе 1909 г. самое дерзкое ограбление почтового поезда. Подсудимых защищал среди других лучших адвокатов России, А.Ф.Керенский. “Группа русских писателей” за границей (Горький, Луначарский и др.) опубликовали там воззвание к “честным людям мира” с требованием спасти подсудимых от “неумолимого суда царя” (см. Генрих Иоффе. Революция и судьба Романовых. М. “Республика”. 1992, с. 170–171). По-видимому Головинский был свидетелем соответствующих усилий в русско-парижской революционной и либеральной колонии. ПСМ: “Скоро мы станем через прессу предлагать конкурсные состязания в искусстве, спорт всех видов: эти интересы отвлекут окончательно умы от вопросов, на которых нам пришлось бы с ними бороться”. (“Протокол № 13-й”; с. 100). “Отвыкая всё более и более от самостоятельного мышления, люди заговорят в унисон с нами, потому что мы одни станем предлагать новые направления мысли.” (“Протокол № 13-й”; с. 100). “ОКБМ”: “На очередь поставлен вопрос о физической культуре тела, которое делает то, что мы называем душой, и эта культура создаст равновесие между умом, освещающим путь, совестью— сознанием, вырабатывающим отношение к внешней среде (обществу) и волей исполняющей, проводящей в жизнь, под воздействием среды — линию характера (субъекта)” (с. 3–4). ПСМ: “Наша власть будет славною, потому что она будет могущественна, будет править и руководить, а не плестись за лидерами и ораторами, выкрикивающими безумные слова, которые они называют великими принципами и которые ничто иное, говоря по совести, как утопия... истинная сила не поступается никаким правом, даже Божественным: никто не смеет приступить к ней, чтобы отнять у нее хотя бы пядь её мощи.” (“Протокол № 22-й”; с. 130). “ОКБМ”: “... наилучшие условия существования и развития всех людей являются единственным и законченным, истинно божественным правом человека, живущего в обществе и обязанностью общества по отношению к человеку.” (с.15). ПСМ: “Такая организация искоренит злоупотребления властью, силой, подкупом — всё то, что мы ввели нашими советами, теориями сверхчеловеческих прав в привычки гоев...” (“Протокол № 17-й”; с. 116). “ОКБМ”: “Договоры— клочки бумаги... в современном обществе для наиболее сильных репрессии смягчаются, если речь идет об исключительных индивидуумах (короли, банкиры и т.п.)” (с. 24). ПСМ: “Этот избранник Божий назначен свыше, чтобы сломить безумные силы, движимые инстинктом, а не разумом, животностью, а не человечностью. Эти силы теперь торжествуют в проявлениях грабительства и всякого насилия под личиною принципов свободы и прав.” (“Протокол № 23-й”; с. 131). “ОКБМ”: “Принципы свободы и равенства, провозглашенные французской революцией указывали лишь на промежуточное состояние общества, содержащее в себе эмбрион братства.” (с. 25) “Обязанность” и “право” тесно связанны с понятием силы, с идеей принуждения, т.е. с одной из закоренелых безнравственностей современного общества... В коллективе грядущего... все эгоистические факторы, которые побуждают отнимать у любого индивидуума самое необходимое и вырывать у соседа последний кусок хлеба, не будут иметь места. Право каждой личности на интегральное развитие получит общее признание; осуществление этого права не будет связано с необходимостью преступления.” (с.20-21). ПСМ: “... свобода могла бы быть безвредной и просуществовать в государственном обиходе без ущерба для благоденствия народов, если бы она держалась на принципе веры в Бога, на братстве человечества, вне мысли о равенстве, которому противоречат сами законы творения, установившие подвластность.” (“Протокол № 4-й”; с. 71). “Мы уничтожим всякое свободное преподавание... преподаватели будут читать якобы свободные лекции о вопросах человеческих отношений, о законах примера, о репрессалиях, рождающихся от бессознательных отношений и наконец о философии новых теорий, еще не явленных миру.” (“Протокол № 16-й”; с. 112–113). “ОКБМ”: “если в крови и ужасе вернется реакция, если падет и немногое созданное, то все же, со следующим оборотом колеса истории, неуловимая (подсознательная) жизнь масс еще более приблизит нас к идеалу...” (с. 4). “Пользуясь несознательными народными массами, капитал уничтожил все привилегии, которыми не обладали капиталисты.” (с. 23). ПСМ: “... люди с дурными инстинктами многочисленнее добрых, поэтому лучшие результаты в управлении ими достигаются насилием и устрашением, а не академическими рассуждениями.” (“Протокол № 1-й”; с. 57). “ОКБМ” “... на пути к счастью к расцвету личности, нужна согласованная организация труда и распределения, распределение вещей, а не управление людей...” (с. 4). ПСМ: “Когда мы ввели в государственный организм яд либерализма, вся его политическая комплекция изменилась: государство заболело смертельною болезнью — разложением крови. Остается ожидать конца их агонии.” (“Протокол № 10-й”; с. 88). “ОКБМ”: “Во что бы то ни стало сохраняй внешность (“лицо” у китайцев) для того, чтобы скрыть внутреннюю порчу нашей организации, кричит в своей агонии умирающее общество.” (с. 29). ПСМ: “... Отложив фразерство, будем говорить о значении каждой мысли, сравнениями и выводами осветим обстоятельства.” (“Протокол № 1-й”; с. 57). “ОКБМ” “Многие причины, породившие недовольство существующим порядком вещей, настолько общепризнаны, что дают материал для выводов без особого труда. Мы сознаем вынужденную неполноту тех выводов и заключений, на которых мы строим наш идеал, но мы не можем отказаться от намечаемых нами построений.” (с. 6). “Борьба человека с людьми же, во время которой один человек становится в такое же отношение к другому, как волк к волку (homo homini lupus) была объяснена и почти оправдана, найденным в биологии сравнением. Борьба за существование, удаление слабых и т.п. всё это чуть ли не является принципом морали, при помощи которого пытаются оправдать буржуазную организацию коллектива. Для того, чтобы найти логическую ошибку таких толкований достаточно сказать, что сравнение — не доказательство.” (с. 25). ПСМ: “Якобы умные, интеллигентные гои не разобрались в отвлеченности произнесенных слов, не заметили противоречия их значения и соответствия их между собою, не увидели, что в природе нет равенства, не может быть свободы, что сама природа установила неравенство умов, характеров и способностей, равно и подвластность её законам...” (“Протокол № 1-й”; с. 62). “равенство”, “которому противоречат сами законы творения, установившие подвластность.” (“Протокол № 4-й”; с. 71). “ОКБМ” (раздел “Свобода. Равенство. Братство”): “Эти три великие слова, которые ещё вчера были истиной, а сегодня уже ложь” (с. 23). ПСМ: “Свобода совести провозглашена теперь всюду, следовательно, нас только годы отделяют от момента крушения христианской религии”. (“Протокол № 17-й”; с. 114). “... мы должны разрушить всякие верования”. (“Протокол № 14-й”; с. 101). “ОКБМ”: “Христианский идеал”— “Нет сомнения, что экономические условия буржуазного общества выковали этот идеал, как моральное оправдание всей современной безнравственности. Нет сомнения, что экономические условия, которые пересоздадут общество, и экономическая эволюция найдут свою формулу и в новом идеале, который мы стараемся здесь наметить.” (с. 11). ПСМ: “Нам необходимо, чтобы войны, по возможности, не давали территориальных выгод.” (“Протокол № 2-й”; с. 64). “... наши международные права сотрут народные в собственном смысле права.” (“Протокол № 2-й”; с. 64). “ОКБМ”: “...государство — этот Молох, имеющий претензию создать себе особые цели — увеличение территории, претендующей на право войны в целях усиления национального значения.” (с. 14). “Закон в виду трудности силой поддерживать его санкцию в отношениях между народами, осуществляется в самых скромных размерах. Договоры — клочки бумаги.” (с. 24). ПСМ: “Вспомните пример того, как залитая кровью Италия не коснулась волоса с головы Силлы, который пролил эту кровь: Силла обоготворился своею мощью в глазах народа”. (“Протокол № 15-й”, с. 104). “ОКБМ”: “Индивидуальный идеал всецело сольется с идеалом коллективным и с идеалом всего человечества: всё вместе взятое явится мощным усилием по направлению к обоготворению человека, к его счастью.” (с. 32). ПСМ: “Царские планы действий текущего момента, а тем более, будущего, будут неведомы даже тем, которых назовут ближними советниками. Только царь, да посвятившие его трое будут знать грядущее.” (“Протокол 24-й”, с. 132–133). “От автора” в “ОКБМ”: “три революции”— “французская революция”, “русская революция”, “Третья революция, которая, наконец, положит прочные основы творчеству человека, будет созданием новых форм, объединенных трудом личностей на путях к идеалу личному, совпадающему с общим идеалом. Привет грядущему.” (с. 4). IV. “Черная Книга германских зверств” “Черная Книга германских зверств. Под редакцией и со вступительной статьей д-ра М.В.Головинского. 9-ая тысяча. Цена 60 коп. С.Петербург. 1914. 56 с.” — в высшей степени типичное пропагандистское производное от шовинистической истерии-1914, охватившей решительно все воюющие стороны (а подчас и некоторые нейтральные страны). То была эпоха ранее в мировой истории невиданной по своей агрессивности ксенофобии, обрушившейся решительно на всех участников тогдашней европейской драмы, что, впрочем, было обусловлено не столько иррациональными вспышками межнациональной ненависти, — явление в той истории весьма известное, сколько также вполне целенаправленными действиями тех или иных институтов, действиями, на самом деле впервые в истории помноженными в той своей неизбывной иррациональности — на новые коммуникативные возможности современной технологии, на язык больших демографических и других чисел, язык массового тиража, то есть на внешне рационалистические тенденции индустриальной эпохи. Брошюра М.В.Головинского — не лучше и не хуже мириадов других сходных текстов во “вселенной” тогдашней пропаганды, создаваемых всеми участниками мирового конфликта — без особенных различий в национальных подразделениях той “вселенной”, развертывающихся в поразительно сходном, бесконечно монотонном режиме их “поэтики” и “стилистики”. Но “Черная Книга германских зверств” в исполнении Головинского зловеще интересна как несколько пародийное превращение “Протоколов сионских мудрецов”: вместо тех “мудрецов” здесь появляются “германцы”, действующие куда более безжалостно и уже не в подполье кризисной цивилизации, а откровенно-брутально, при полном “свете” тогдашнего, столь сумеречного исторического “дня”. Вместе с тем основная схема “Протоколов” в “Черной Книге” вполне сохраняется, лишь переменив свои национальные адреса и представления о способе действий мирового зла: в этом историческом случае оно развертывается уже в режиме не конспирации, а ужасающей псевдолегитимности. “Черная Книга германских зверств” — это как бы действия “сионских мудрецов”, мгновенно, в несколько июльских дней 1914 года, вышедших на историческую поверхность (брошюра посвящена “зверствам” немецких властей и обывателей при насильственной депортации российских подданных в те дни — первый раздел, а также “черным дням Калиша, Ченстохова, Андреева и Вержболова” — название второго раздела — в первые дни и даже часы военных действий). Разумеется, брошюра Головинского с ее чудовищными гиперболами, бестиализирующая целый народ, как уже отмечалось, ничем не отличается от соответствующей прикладной словесности, непрестанно сходившей с пропагандистского конвейера, с совершенно обезумевшего в те дни европейского печатного станка. Единственно интересно в ней именно то, что здесь резонирует “Протоколами”, продолжает их — идеологически, композиционно и даже стилистически. “Черная Книга” по самому своему жанру — “протокольное” собрание “фактов”, равных некоему идеологическо-историческому откровению. В обращении к “Русскому читателю”, открывающем “Книгу”, об этом говорится так: “Действительность иногда бывает неожиданнее всякой фантазии и ужаснее всякого кошмара. Нам не нужно ни сильных выражений, ни красочных сравнений для того, чтобы изобразить весь ужас передаваемых нами фактов, которые всякого беспристрастного историка заставят записать современных немцев в “Черную Книгу” варваров и дикарей. Бесконечный вопль страданий несчастной Туган-Барановской, у которой сдирают кожу с черепа, плач детей героя долга казначея Соколова, искалеченные жизни изнасилованных в Ченстохове, крики несчастных, сошедших с ума во время ужасного обратного путешествия из Германии, все эти картины так живо стоят перед глазами каждого русского, что не нуждаются в особом художественном таланте для их изложения” (“Черная Книга”, с. 3). Завершается же “Книга” следующим жанровым самоопределением: “... В эту книгу вошел лишь безыскуственный рассказ о первомучениках нашего крестового похода за освобождение народов от германского ига. Это — отчет о страданиях и пролитой крови беззащитных”. (с.56). Очевидно, что “все эти картины”, при всех их неимоверных пропагандистских преувеличениях, стремятся предстать именно “действительностью”, “отчетом”, что необходимо возвращает нас к “Протоколам”. Но если “кошмары” и “фантазии” последних достаточно абстрактны, то на этот раз они в самых крайних и безапелляционных жанровых формах заявляют о себе в виде строго “документированного” “отчета”. “Черная Книга” — это поспешный монтаж “фактов”, упавших на голову русского читателя в самые первые дни войны со страниц тогдашних газет, работавших в яростном пропагандистском режиме, иногда уже совершенно фантастической направленности.. “Факты” эти Головинский выбирает в направлении прежде всего пессимистической антропологии “Протоколов”, заявленных уже в первых их параграфах, пронизанных мотивом бестиальности человека, животного в нем начала как ведущего и непрестанно вырывающегося на поверхность и частной и общественной жизни. “... люди с дурными инстинктами многочисленнее добрых, поэтому лучшие результаты в управлении ими достигаются насилием и устрашением... каждому хотелось бы сделаться диктатором...” (“Протокол 1-й”; с. 57). “Что сдерживало хищных животных, которых зовут людьми? Что ими руководило до сего времени? ... по закону естества право — в силе” (“Протокол 1-й”; с. 58). “Черная Книга” в изобилии иллюстрирует разгул “дурных инстинктов”, поведение “хищных животных, которых зовут людьми” — да ещё в массовом, подчеркнуто стадном, “общенациональном” их проявлении. “Толпа — варвар, проявляющий свое варварство при каждом случае” (“Протокол 1-й”; с. 61) — “факты”, собранные Головинским, ставят своей целью “записать современных немцев в “Черную книгу” варваров и дикарей” (“Черная книга”, с.3), убедить читателя, что “немецкий духоносец” “упал до состояния грабителя, дикаря и насильника” (там же). “Черная книга” продолжает “Протоколы” подчас даже стилистически, едва ли не “цитируя” их (в частности, специально русские их “тропы”). В начале “Протоколов” говорится о засилии “сионских мудрецов” в прессе, долженствующей “передавать жалобы народного голоса” — и так как “государства не умели воспользоваться этой силой”, то “мудрецы”, по их признанию, “благодаря ей... собрали в свои руки золото, не взирая на то, что нам его приходилось брать из потоков крови и слез...” (“Протокол 2-й”; с. 65). Эта скрытая аллюзия на образ в монологе Барона из пушкинского “Скупого рыцаря” возникает на первой же странице “Черной Книги” — в диатрибе, адресованной (собственно, здесь пере-адресованной!) “народу”, который “задохнется в слезах и крови невинных”. (“Черная Книга”, с. 3). Наряду с указанной аллюзией этот пассаж в его “германофобии” совершенно восходит к “юдофобии”, столь неожиданно завершающей брошюру Головинского “Опыт критики буржуазной морали”, вообще-то совершенно не касающейся “еврейского вопроса”, “юдофобии”, странно сочетающейся там с ... апологией Иуды. Последний, по совершенно парадоксальному мнению Головинского, предал Иисуса, “чтобы поднять негодующий народ на защиту символа своей национальности, на защиту своего идеала” — “для того, чтобы восстановить коллективную личность (национальность) великого Израильского народа” (“Опыт критики буржуазной морали”, с. 37) Но — “Великий народ... К несчастью для Иуды и его сторонников, этот народ перестал быть великим” (там же). В том же духе — и в тех же выражениях — во вступлении к “Черной Книге” говорится о немецком народе: “Тяжелая прусская каска оказалась гасильником немецкого духа... У такого народа нет алтаря, дух его покинул...” (“Черная Книга”, с. 3). Вообще-то в том вступлении переадресовка “еврейского” “немецкому” мимоходом отдает комизмом — в связи с немецкой “травестией” традиционно-расхожего еврейского “образа”: “Немецкий духоносец постепенно превратился в юркого и хвастливого, бессердечного коми-вояжера” (“Черная Книга”, с.3). Автор “Черной Книги” в своем монтаже “германофобских” “фактов” как бы непроизвольно, в русле некоей жанровой инерции, останавливается на том, что уже отмечалось в “Протоколах”. Таков возникающий там мотив “дальневосточной” интервенции в европейские дела. “Сионские мудрецы” в их “системе обуздания гоевских правительств в Европе” грозятся: “... всем, если допустить их восстание против нас мы ответим Американскими или Китайскими, или Японскими пушками.” (“Протокол № 7-й”; с. 80). “Черная Книга” же грозится немецкому народу: “...никакие пушки не могут защитить его от распадения”, при этом, как бы в продолжение “Протоколов”, цитирует “свидетеля” — русского подданного, брутально депортируемого из Германии: “На одной из станций я прочитал немецкую газету, в которой сообщалось, что Япония объявила войну России и что полмиллиона японцев находятся на нашей земле. Это известие и всевозможные толки породили среди русских путешественников немалое смущение.” (“Черная Книга”, с. 3, с. 18). Указанное общеантропологическое “наблюдение” “Протоколов” — “Что сдерживало хищных животных, которых зовут людьми?” — в “Черной Книге”, в своем переходе от “евреев” к “германцам” и даже “японцам”, с той же пропагандистской легкостью соотносится — с союзными главному врагу “австрийцами”. В одном из “интервью” говорится об “австрийских пьяных резервистах”: “Для меня было ясно, что эти звери, потерявшие всякий человеческий образ, способны нас растерзать” (“Черная Книга”, с. 28). В “Протоколах сионских мудрецов” крайне пессимистический образ человека расслаивается на расчетливо-безжалостных интеллектуалов-”мудрецов” и захваченных своими низменными инстинктами “скотов-гоев”, т.е. европейских масс. В “Черной Книге” оба варианта исконной человеческой агрессивности уже нераздельно перемешаны — в действиях германского правительства и тамошней “толпы”. “Немцы доказали, что обучение маршировке и совершенствование в машинном производстве, индустриализация жизни и развитие промышленности могут быть совершенно чужды культуре духа.” (“Черная Книга”, с. 3). Вообще “Черная Книга” некоторые постулаты “Протоколов” смещает, в соответствии с новыми историческими условиями, в сторону известной “модернизации” этих постулатов: “Наше государство, шествуя путем мирного завоевания, имеет право заменить ужасы войны менее заметными и более целесообразными казнями, которыми надобно поддерживать террор, располагающий к слепому послушанию.” (“Протокол 1-й”; с. 62). “Черная Книга”, понятно, отказывается в военных условиях от специфического “пацифизма” “мудрецов”, в условиях “действительности”, которая “неожиданнее всякой фантазии и ужаснее всякого кошмара” (поразительная строчка, открывающая “Черную Книгу” и как бы инстинктивно-мнемонически тут же “закрывающая” фантазию” “Протоколов” с их ирреальным “кошмаром”, жанрово исчерпывающая те условные “протоколы” в пользу якобы “безусловных”). Характерно, что “Черная Книга” состоит из “фактов”, заимствованных преимущественно из респектабельных либеральных газет (“Биржевые ведомости”, “Речь”, “Русское слово” и т.п.), что необходимо должно было усилить степень информационной достоверности тех “фактов”. Столь же характерно, что брошюра Головинского во втором ее разделе — “Черные дни Калиша, Ченстохова, Андреева и Вержболова” — выступает с самой “горячей” защитой еврейского и польского населения пограничья империи, первым павшего жертвой германской агрессии и германской же разнузданности (“Черная Книга”, с. 46–54). То есть этносы, положенные в становой хребет обличительного “протокольного” мифа (еврейский — откровенно, польский — прикровенно), здесь становятся предметом публицистической защиты столь же пропагандистско-прагматической, как и обвинения, в этой брошюре содержащиеся. Итак, “Черная Книга” выделяется из всего необъятного пропагандистского космоса-1914 единственно своими авторскими резонаторами, обращенными в сторону “Протоколов”, как бы продолжая последние — в условиях уже нового социально-исторического заказа. Вместе с тем “Черная Книга германских зверств” содержит несколько неожиданный, если можно так выразиться, экзистенциально-прогностический аспект: бесконечно преувеличенные, едва ли не фантомные “германские зверства”, здесь описанные, по своей страшной бестиальной структуре вполне предвосхищают немецкую и другую историческую реальность Второй мировой войны, переходя из статуса пропагандистской гиперболы в “действительность”, которая, по слову автора “Черной Книги” подчас “неожиданнее всякой фантазии и ужаснее всякого кошмара”. Всё то, о чем так вдохновенно лгала брошюра М.В.Головинского в 1914-ом году, вполне произошло в 1939–1945-м годах, да еще в режиме куда более сокрушительных “фактов” и чисел. Дело, разумеется, не в провидческих свойствах автора массового (“9-я тысяча”) издания “ценой в 60 копеек”, а именно в жанровой и другой связи этого издания с тоталитарными “фантазиями” и соответственно сконструированными “кошмарами” “Протоколов сионских мудрецов”. Эти “фантазии” и “кошмары” — “все эти картины” — сюжетно вращаются вокруг кризиса либеральной демократии, ее возможной стремительной инволюции в сторону некоей гипотетической диктатуры. Сюжет “Протоколов сионских мудрецов” вращается именно вокруг этого угрожающе универсального сюжета Нового, а особенно Новейшего времени, вокруг его опасной “переменной”. Некогда советский критик В.В.Ермилов, известный своей агрессивностью, смешанной с самой крайней сервильностью, заметил о Достоевском, что тот в своих обличениях современного ему кризиса, “путал социальные адреса”. “Протоколы”, как уже говорилось, возникшие среди прочего, на самой отдаленной периферии романного мира Достоевского, скажем так, “путали национальные адреса” мирового кризиса, констатируя его и одновременно мистифицируя. “Черная Книга германских зверств”, по-своему продолжая “фантазии” и “кошмары” “Протоколов”, вполне угадала те зверства, но уж очень “перепутав” предшествующие “национальные” “адреса” предполагаемого автора... Тайные субъекты европейского кризиса, вопреки прогностике “Протоколов” в конечном историческом счете оказались его неоспоримой явной жертвой, — не в последнюю казуально-историческую очередь, благодаря “Протоколам”... Пропагандистскую сумму той эпохи — еще в разгаре Первой мировой войны — начала обобщать так наз. “сигнифика”, возникшая тогда наука о знаках, среди прочего, о наиболее элементарных лозунгах и паролях военного времени.1 Брошюру Головинского завершают, среди прочего, слова о том, что она — “лишь безыскуственный рассказ о первомучениках нашего крестового похода за освобождение народов от германского ига”. (“Черная Книга”, с. 56). “Германское иго” здесь — “национальная” “метатеза” “еврейского ига”.2 |