Яков Кротов. Богочеловеческая история.- Вера. Вспомогательные материалы.
ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА НАЗАД (ПАМЯТИ ВЛ.СОЛОВЬЁВА)
В.Сперанский. Четверть века назад (памяти Вл.Соловьёва). // Путь. - №2. - Путь. - №2. - 1926. - Янв. С. 104-108.
Прошло ровно двадцать пять лет с того дня, как в Москве хоронили Владимира Сергеевича Соловьева. Выросло уже после этого новое поколение и вместе с поколением предшествующим столько передумало и перечувствовало за минувшую четверть века, сколько не приходилось дальним предкам думать и чувствовать за целое столетие. Историческая Немизида творит переоценку всех ценностей и беспощадно кассирует самые уверенные приговоры современников. Имя Владимира Соловьева за минувшее двадцатипятилетие не только не померкло на историческом горизонте, но, наоборот, вырисовалось на нем более ярко и более четко, становясь, несомненно, светоносным средоточием целого литературно-философского созвездия.
Похороны знаменитого русского философа пришлись в самую глухую безлюдную пору московского лета. Утром 3 августа прах Владимира Сергеевича перевезли в университетскую церковь — ту самую, где, как он рассказывает в стихотворении «Три свидания», ему в раннем еще детстве явилось первое видение. Медленно и бесшумно двигался серебряный нарядный катафалк из имения Князя Петра И. Трубецкого «Узкое» по проселочной дороге в Москву. Девять верст прошли немногие сопровождавшие друзья то сжатыми золотистыми полями, то лиственным лесом, уже теряющим багряный свой убор. Задолго до начала обедни раскрытый гроб поставили на возвышение, украсили обильно живыми цветами. Всю долгую заупокойную службу я почти не мог оторвать глаз от бездыханного Соловьева. Трудно представить себе мертвеца, производящего более величественное, мистически-примиряющее со смертью впечатление. Точно из бледно-палевого мрамора, напоминающего своим цветом еще не увядшие лепестки нежной чайной розы, был выточен сверхчеловеческим резцом этот чудный тонкий профиль. Недвижно легли вокруг прекрасного лба когда-то непокорные пряди серебристых волос. Длинные пушистые ресницы полузакрытых глаз как будто скрывали предсмертную тайну навсегда погасшего взора. Послушно скрестились усталые женственные руки. На спокойно сомкнутых устах застыла чуть приметная примирительная улыбка.
Молодой безвестный священник, напутствовавший умиравшего «болярина Владимира» исповедью и причастием в селе Узком, прочел в конце отпевания с особым задушевным волнением разрешительную молитву. Одна из сестер бережно отерла прекрасное лицо усопшего брата какой-то ароматной влагой. Началось последнее прощание. Обширный храм огласился горьким плачем, не только женским. Когда я поцеловал чело Соловьева, я не почувствовал леденящего прикосновения смерти. Я ощутил, наоборот, благодатную близость того непобедимого и неумирающего начала, что «над бездушной смертью вечно торжествует». Завидным спокойствием недоговоренной, но для себя разгаданной тайны, мудрого завершительного синтеза, были запечатлены эти, пока невредимые, благородные останки. Сказал несколько сердечных напутственных слов старший из служившего соборно духовенства, симпатичнейший наш профессор богословия Н. А. Елеонский. Ближайшие друзья — братья Евгений, Петр и Сергей Трубецкие, В. Д. Кузьмин-Караваев,
105
кн. А. Д. Оболенский, П. Н. Исаков и другие подняли странно-легкий гроб и понесли его к выходу.
День был ярко-солнечный и душный. Когда немноголюдная процессия шла мимо Храма Спасителя при полном солнечном сиянии стал падать большими хрустальными каплями живительный дождь. Над Замоскворечьем вскоре показалась замечательно-красивая радуга — то небесное явление, которое так любил и так увлекательно символически толковал в своей поэзии покойный Владимир Сергеевич. У ворот Новодевичьего монастыря печальный кортеж был встречен хором монахинь. Чудесная мелодия заупокойных напевов, исполненных одними высокими голосами, нежной трелью замерла среди влажного освеженного воздуха. Могила знаменитому философу была приготовлена недалеко от входа, рядом с местом вечного упокоения его отца — знаменитого историка. Начались речи. Прекрасное, в душу проникающее, слово сказал профессор В. Н. Герье. «Радость и надежду ты всюду вносил с собой, дорогой Владимир Сергеевич. Радость и надежду испытывал тот, кто видел тебя ребенком в родительском доме, кто встречал твой вдумчивый взор на студенческой скамье. Радость и надежда овладели всеми нами, когда в Московском Университете ты водрузил знамя истинной философии, долго забытой. Светлые видения, которыми ты жил и утешался, были не напрасны!» По суровому, точно вольтеровскому лицу заслуженного историка текли слезы и в сухом бесстрастном голосе его звучали особо-теплые ноты...
***
В один из тихих летних вечеров 1867 года три мальчика-подростка, имевших благовоспитанно-барский вид, гуляли по кладбищу в подмосковном дачно-аристократическом селении Покровском-Глебове-Стрешневе и мирно беседовали. Вдруг старший из них — обладатель прекрасных синих глаз и густых каштановых кудрей, с мгновенно загоравшимся взглядом порывисто прыгнул на могилу неведомого покойника, повалил на ней крест и стал на этом кресте плясать какой-то дикий танец... С недоумением и ужасом гляделина такое жестокое чудачество два младших мальчика. Этот юный изувер, предвосхитивший ровно за полвека кощунственные выходки современных комсомольцев, был Владимир Соловьев — будущий ревностный защитник церковного христианства и дальновидный критик всякой безбожной революционности, а два его спутника — братья Лев и Владимир Михайловичи Лопатины — впоследствии первый — профессор Московского Университета по кафедре философии (умерший 8-21 марта 1920 года), а второй — артист Московского Художественного театра.
По засвидетельствованию, как этих, так и других своих друзей Владимир Соловьев в ранней молодости пережил кратковременный, но очень бурный период богоборческих сомнений и нечестивого задора. Однажды 15-летний скептик, живя под религиозно-консервативной сеньюродительского дома, «предался иконоборству» и в ознаменование этого сорвал со стены своей комнаты и выбросил в сад образа, бывшие свидетелями стольких его пламенных молитв**). Безболезненно, быстро и почти незаметно для окружающих перешел Соловьев от кощунственного вольнодумства к отстаиванию христианской теократии, от бестрепетных дерзаний к ортодоксальной покорности.
Однако в бездонно-глубокой натуре его остались неизбывные притаившиеся духовные потенции для самих смелых богоборческих сомнений. В последние годы он с особым скорбным убеждением повторял, что любить Бога деятельно и плодотворно может только тот, кто умеет Ему открыто и отважно противиться. «Многие проповедуют теперь союз верующих против угрожающего безбожья, а я предпочел бы вступить в союз с неверием против бездеятельных и поверхностных христиан», добавляет Соловьев, нередко при этом и напоминал, что из непримиримых как будто Савлов-гонителей выходили
____________________
*) Л. М. Лопатин. Вл. Соловьев и кн. Е. Н. Трубецкой. Вопросы философии и психологии, кн. 119, стр.356.
**) В. Л. Величко. В. Соловьев. Жизнь и творения. С. П. Б. 1903, стр. 50 и письма Вл. Соловьева, под редакцией Э. Л. Радлоса, том III (С. П. Б. 1911) стр.74-75
106
не раз Павлы — восторженные сторонники, что поэтому из всехсоюзов следует лишь решительно избегать союза с бесами, которые веруют и трепещут... Всегда искренно возмущался наш философ той непрошенной и своекорыстной защитой, которую встречает иная истинная вера от властвующего казенного лицемерия и не уставал восставать устно и печатно против гонений на еретиков, преследования иноверцев и утеснения инородцев... На закате своих недолгих дней, под впечатлением отечественной религиозной нетерпимости, Владимир Соловьев написал свое изумительное пророческое письмо к императору Николаю II, доныне почти неизвестное в русской эмиграции.*) «Христос сказал: Я есмь дверь. Позволительно ли христианам силою толкать в эту дверь одних и силою не выпускать из нее других? Сказано: приходящего ко мне не отгоню, но о притаскиваемых насильно ничего не сказано. Зачем же тут еще принуждение, к чему эта внешняя искусственная ограда, это тройное кольцо из уголовных законов, административных притеснительных мер и цензурных запрещений? Но как ни тяжелы и обидны эти оковы для стороны терпящей, — для различных раскольников, сектантов и иноверцев, — без сравнения тяжелее и обиднее такое положение для самой господствующей церкви: для нее оно пагубно. Крепостное право, порабощая крестьян, развращало помещиков. Закрепощение людей к православно лишает русскую церковь нравственной силы, подрывает ее внутреннюю жизненность. Может ли Церковь Божия жить на земле без духовной борьбы за истину, а возможна ли такая духовная борьба для Церкви, крепко огражденной оружием вещественным? С каким успехом можно заблуждающихся убеждать в той истине, во имя которой они уже посажены в тюрьму или сосланы в ссылку? Оружие церкви есть слово, но можно ли достойно обличать тех,кому уже зажали рот силой? Можно ли честно бороться с противниками, у которых крепко связаны руки? Народ уже выходит из духовного малолетства и недостойная защита истины производит в его глазах гораздо больший соблазн, нежели свободная проповедь заблуждения. Далеко не худшие среди православного народа могут рассуждать (и уже рассуждают) так: из двух религиозных обществ которое более соответствует духу Христову и евангельским заповедям: гонящее или гонимое? Ибо, хотя не всегонимые страдают за правду, но все гонители заставляют страдать высшую правду в самих себе. Нельзя же православному христианину отрицать того факта, что Христос в евангелии неоднократно говорил своим ученикам: вас будут гнать за имя Мое, но ни разу не сказал: вы будете гнать других во имя Меня». Так писал он там своему адресату. Преследование еретиков неминуемо порождает ожесточенных безбожников, будущих разрушителей и осквернителей, как об этом, в глазах Соловьева, наглядно свидетельствует пример французской революции. «Система замороженных нечистот» — порядок цензурных запретов и полицейских пресечений ранее или позже безусловно рушится и погребает под своими обломками ослепленных охранителей. «Новые времена стараются, хотя и не всегда успешно, отнять у божества полицейскую функцию, а у полиции божественную санкцию». «Задача— трудная» писал он в классической статье своей «Жизненная драма Платона». Этой великой задаче, не покладая рук, не склоняя оружия, служил Владимир Сергеевич до последнего часа жизни. Будущая русская революция всегда представлялась ему в жутких очертаниях стихийного беспощадного урагана, вандальской, кроваво-мстительной потехи. Однако, будучи непоколебимо предубежден против революции «безбожной, безыдейной и бессловесной», он порою сам совершенно серьезно мечтал о коренном государственном перевороте, двигаемом религиозною верой. Под впечатлением страшного голода, постигшего Россию в 1891 году, Соловьев носился с фантастическим планом целостного революционного обновления России, производимого дружными усилиями особого триумвирата в составе популярного священника, популярного полководца и популярного мыслителя. На всякого мудреца довольно простоты, и у всякого гения проявляется вечно-детское начало в особых неповторимых формах. Эта утопическая
__________________
*) Оно напечатано в журнале «Начала» 1921 г.
107
греза вскоре перестала совершенно владеть Соловьевым, но негодующий протест против власти, не умеющей оградить народ от хронического недоедания, как духовного так и плотского, не замолкал до конца в его душе.
Эта загадочная двойственность в неподражаемом духовном облике Соловьева, сказавшаяся так ярко в его политическом жизнепонимании, всегда чувствовалась и в его религиозно-философском творчестве. Из странных загадочных противоречий была соткана многогранная, тонко мозаичная личность русского гениального мыслителя. Как жемчуг есть болезнь раковины, как редчайшие черные перлы составляют по иным догадкам пленительную извращенность причудливой природы — так бывает, вероятно, и в сокровищнице драгоценностей философских. Необычайно разносторонний и капризный ум Владимира Соловьева в своих нетерпеливых переходах давал порою целый радужный спектр настроений. Игра цветов вещественной жемчужины зависит от интерференции света на волнистой поверхности перламутровых слоев. Так и титанический ум Владимира Соловьева сверкал разноцветными лучами в зависимости отчасти от того, какой внешний свет попадал на его своеобразную призму. Он отражал и ровный свет горы Фавор, свет невечерний и немерцающий, и кровавое зарево красного смеха и мутно-зеленоватое сияние житейских болотных огоньков... Решающим властным началом в этих, иногда очень быстрых переходах было, конечно, внутреннее самозаконное сознание нашего философа. Соловьев понимал, как может быть никто другой в наше время, кристально-чистую радость религиозной интуиции и молитвенного благоговения — однако и в очень зрелом возрасте озадачивал простодушных людей своими двусмысленными недомолвками. Иногда можно было заподозрить в нем какого-то двуликого Януса богословской диалектики, доброго, но ласково-коварного Мефистофеля. Соловьев называл православное богослужение «чудесным и ангелами переданным», но сам в храмы ходил очень редко и однажды сам при мне прямо сказал, что весь церковный обиход не для него писан и что молиться, как подобает нынешнему христианину, на языках славянском, греческом и еврейском, он может только в полном одиночестве.
Все эти противоречия и все эти причуды, крайне интересные для всех изучающих таинственный духовный облик великого русского философа, не подрывают нисколько бессмертную общественно-воспитательную ценность его превосходнейших сочинений. В серьезную минуту он говорил всегда о серьезном серьезно и обладал истинным энтузиазмом выстраданного убеждения. Всегда последовательно учил Владимир Соловьев, что нынешний мир безобразного суемудрия и духовного рабства, мир крови и грязи, может и должен быть преображен и одухотворен дружными усилиями свободной человечности. «Социализм завидует богатым — христианство их жалеет». Эти вещие слова его точно огненными буквами остаются на духовном небосклоне современной России, давшей с самоубийственным упорством кошмарную пародию на социализм и растратившей так головокружительно быстро свое богатство и духовное и материальное.
В миpe не жилец, а в даль стремящийся прохожий — бездомный бедняк-бессребреник Владимир Соловьев завещал родине и человечеству неисчислимое и нетленное богатство идейное. И вот почти все русские религиозные мыслители оказались хотя бы частичными его наследниками, отразив за четверть века в своих работах волей или неволей, прямо или косвенно, его могучее царственное влияние. Оценить же весь пророческий и учительский подвиг Соловьева будет по силам только освобожденной и очеловеченной России будущего.
Валентин Сперанский.
108