Честертоновские сюжетыОп.: ж-л "Индекс", №14, 2001 г. 132-136. Над холмами Литвы Что-то вроде мольбы за весь мир... Ровно десять лет назад папа Иоанн-Павел II опубликовал энциклику "Centessimus annus". Она означала, что прошло сто лет - тоже ровно в мае - с очень важной энциклики Льва III "Rerum novarum". Замечу для желающих, что обе они, вместе, опубликованы по-русски с невиданной быстротой летом 1991 года. Издание это - большая желтая книжка в мягком переплете - совпало с концом советской власти. Содержание энциклик очень этому соответствует. Можно было бы написать о них отдельную статью для "Индекса", вообще-то о них написано очень много, потому что речь в них идет о социальных делах. Но сейчас я хочу сказать только об одном: у Иоанна-Павла II есть кусочек текста, который трудно читать без слез, хотя, как всегда в энцикликах, там нет ни малейшего пафоса. Римский первосвященник сдержанно вспоминает первую половину 80-х, когда так трудно было в Польше, опасно - во всем мире и (прибавлю от себя) невыносимо здесь, у нас. Бог милостив, именно эти годы я провела между Россией и Польшей, то есть в Литве. Милость тут значит, что, как ни странно, в Литве было не так невыносимо, как в России, и не так трудно, как в Польше. Помню, из Литвы посылали в Польшу сахар. Граница была закрыта, но однажды появился священник, похожий скорее на бомжа. Совершенно не представляю, каким образом он добрался, но мало того - из Литвы, прихватив одну монахиню (все они тогда были тайные), он поехал в Москву, подбодрить тех, кто уж очень страдал за Польшу. Утешения у него были исключительно те, что Бог не оставит, а Папа все время молится. Только что я написала, что в Литве было не так невыносимо, как в России. Но это неверно. Точнее сказать - "на острове Лапута", или, еще точней, "в городе Китеже". Обычная Литва к этому времени стала наконец довольно советской, научившись не работать, огрызаться и даже приставать на улице с упреками типа "что ж это у вас пальто запачкано?". Она пожухла, как ни красили старый Вильнюс в конфетные цвета, и - в отличие от 50-х или 60-х - об Европе почти не напоминала. Усилилась и нелюбовь к русским, и сходство с ними, причем похожи стали на советских, а не любили именно русских, даже если в них ничего советского не было. Однако Лапута или Китеж там оставались, а здесь - не знаю. Наверное, тоже (бывает ли без них?), но я бы не заметила, иначе Бог не засунул бы меня в Литву на четыре с половиной года, с осени 79-го до лета 84-го. Что же происходило в этом Китеже? Описать это нельзя, как вообще ничего нельзя описать, - в словесности мало измерений. Можно сказать иначе: как передать бесконечно малые, как передать интегралы? Ну, интегралы еще туда-сюда, но скорее не словами. Может, музыкой? Или обликом города вместе со всеми изменениями неба? Не знаю. Однако средство для описания есть, теперь его называют мифом. Расплодились и писатели такого рода - Уильямс, Толкин, Льюис. Средство это опасное, нестойкое, оно очень быстро превращается в муляж, да еще злобный, "наши" - "ваши". Но некоторые сумели им пользоваться, и лучше всех, по-моему, Честертон. Именно его я переводила в те годы. Собственно, я его переводила постоянно, но тогда перевела, кроме эссе, четыре романа, по одному в год. К этому мы еще вернемся, а сейчас попытаюсь ему подражать - в смысле сюжета, конечно; не больше. Жили мы в квадратном дворе, где росли плакучие ивы, в трехкомнатной квартире. Сын тогда только что женился в Москве, у него родился сын Матвей (Мотеюс), и они иногда приезжали; а жили там мы с дочкой и кот Кеша. Этот кот был председателем честертоновского общества, избранным в 100-летнюю годовщину с честертоновского рождения, 29 мая 1974 года, когда Сергей Сергеевич Аверинцев, братья Муравьевы, Юлий Анатольевич Шрейдер и Кястас Янулайтис основали у нас (здесь, в Москве) честертоновское общество. Много позже я узнала, что тогда же его основали в Англии. Чтобы сильнее было, для этого случая Кешу назвали Инносент Коттон Грей. Примерно через год после нашего переезда, перед самым началом польских событий (конец лета - начало осени 1980-го), у нас поселился тайный священник, молодой доминиканец, в миру - инженер-связист. Еще через год ему предложили работать в милиции - кажется, проверять, не крадут ли машины с сигналами, и он согласился. Сам он не понимал, почему, а моя дочь предполагала, что устал бояться "знают - не знают", и рывком решил проверить. Как права была Ахматова, когда сказала, что боялись все время (цитирую по памяти). С тех пор в шкафу у него висели рядом форма - и доминиканский хабит, черный доминиканский плащ, прозрачная альба, два-три расшитых орната самых честертоновских цветов. Ходил он в обыкновенном костюме. Каждое воскресенье мы шли с ним к монашкам, которые, отсидев свое, жили попарно в своих квартирках. Чаще мы ходили в ближнюю квартирку, за вокзалом. Там жила девяностолетняя настоятельница, мать Антонина, и кругленькая, сероватая сестра Маргарита. Две другие и еще одна, живущие сами по себе, приходили туда - Екатерина, Магдалина, Филумена. Наш отец Доминик служил мессу. Потом обедали, и непременно на сладкое ели крем-брюле или конфеты "Коровка". На балконе росли незабудки и маргаритки. Мать Антонина вспоминала со мной любимые детские книжки - "Маленькую принцессу", "Леди Джейн". Знаете ли вы, что такое интенция? Вот что: когда о чем-то очень молишься, можно что-то сделать или от чего-то отказаться или, на самый худой конец, посвятить свои тяготы - скажем, болезнь. Собственно, это обет, но, сколько я их видела, слышала, ничего самонадеянного в них нет, все препоручается Богу. Сестры и матушка давали их непрерывно. Особенно заволновались они, когда 13 мая 1981 года был ранен Иоанн-Павел II. Стали перезваниваться: "А ты что посвятишь?", "А ты?". Я посвятила перевод "Четверга", там как раз про анархистов и террор, и перевела его месяца за два. Каждый роман Честертона посвящался чему-нибудь, и все они были как описание нашей жизни - "Шар и крест", "Перелетный кабак", даже "Возвращение Дон-Кихота". Однако совсем уж точно совпадал с ней роман Льюиса "Мерзейшая мощь". Не верите - прочитайте. Нельзя это описывать, разве что иронически, и было действительно много смешного, однако эта детская, смешная правда сокрушала горы. Об этом, собственно, Папа и пишет, хотя и суховато. А как иначе? Поистине, тут подошли бы только музыка или - ну, хотя бы фреска. Расскажу лучше факты. Почему-то в Москве решили издать эссе Честертона "Писатель в газете". Раньше ни за что не хотели, а в мерзком 1983 году стали торопить! Многое перепечатывалось, но было и новое, в частности, эссе "Великан". Представьте сами, как я сидела летом, перед окном с зеленью, и писала собственной рукой: "Не странно ли, что в великих битвах всегда побеждали побежденные? Те, кого побеждали в конце боя, торжествовали к концу дела. <...>... побежденный побеждает почти всегда. <...>. Вот и все, что мы можем сделать, когда сражаемся с сильнейшим. Он убьет нас; мы нанесем ему незаживающую рану, словно камушек, попавший под колеса поезда, мы сотрясем и поразим хоть на миг невиданную силу и бездумную невинность зла". Задолго до того, как сборник прошел разные издательские стадии, это пошло по рукам, самое актуальное, сиюминутное - из честертоновского сам-издата. Нет, было еще сиюминутней - "О Польше". К именинам нашего отца Доминика, когда в Польше стало совсем тяжко (в 1982? Да, наверное), я перевела не для издательств, ему в подарок, эссе 1927 года. Честертон описывает там, как на скачках один поляк "вызывал особенную жалость". "Во всяком случае, так я думал; однако, извернувшись каким-то непостижимым образом, он буквально повис на лошадином ухе и, уж совсем неведомо как, оказался в седле. Словом, он пришел первым. А рядом со мной кто-то сказал: "Поляк!.." Если кажется, что это очень хорошо - так страдать и так надеяться, как было со мной, когда я выводила эти слова и заключительную строчку из Беллока о Деве Марии: "Надежда почти обреченных, дом золотой..." Если кажется, то пусть не кажется. Не дай Господь никому из нынешних детей (чуть не написала "из моих внуков", но правильней - вообще никому). Третье послание от Честертона перевела не я. Его еще в 1969 году перевел Тоша Якобсон, потому что мы надеялись издать "Перелетный кабак" (оно оттуда), но не разрешили. Постоянно повторяя, что в Бога он не верит, Тоша Честертона полюбил и перевел два стишка для "Кабака". Они напечатаны неоднократно - в романе и в Тошином двухтомнике. Сейчас повторю одну строчку: Ибо жалеет наш Господь свою больную страну. (Послание скорее - просто от Тоши; у Честертона - "большую" или даже "великую", но Т., видимо, не разобрал моего подстрочника.) Однако эти стихи почему-то больше читали тут, в первые, нищие годы освобождения. Перед самыми этими годами, осенью 1983-го, мне стало совсем плохо. Я отказалась от очередной работы - не самиздатской, издательской, почти не вставала; все это было и непозволительно, и невыносимо. Несколько лет я знала, что на севере Литвы живет и служит алтарником архиепископ Винцентас Сладкявичюс, молитвенник и экзорцист. Тогда, буквально только что, ему дали кафедру в Кайшядоряй, между Вильнюсом и Каунасом; говорят, что тогда же он тайно стал кардиналом. Мне посоветовали поехать к нему. Я поехала; и он сказал: "Потерпите, это кончается". Была осень 1983-го, день Терезы, 15 октября. Прибавил он и очень важные слова: после, когда оно кончится, не гневите Бога. Будет не рай, будет жизнь, а сейчас ее нет. (Конечно, пишу не буквально, но смысл этот.) В одной нынешней английской статье сказано, что "против течения истории" встали, среди прочих, "бывший актер преклонных лет, дочь бакалейщика, портовый электрик и польский Папа - поразительное, истинно честертоновское содружество". Было это именно тогда, в первой половине 80-х. Но, вот видите, то ли весь мир, то ли - особенные, решающие его кусочки были испещрены честертоновскими сюжетами, персонажами, чудесами. После поездки к Сладкявичюсу я очень тяжело заболела. Это он, кстати, предполагал заранее - "Сейчас надо болеть, надо страдать и посвящать все это". Вот они, интенции. Ближе к весне, уже передвигаясь, я пересказывала его слова молодому литовскому диссиденту, который пришел и плакал, больше не было сил. Когда я пересказала и дала ему папский розарий, он встал на колени и поцеловал крест. Стыдно это писать? Да, немножко. Надо? Наверное, надо. Позже, в начале 91-го, именно этому человеку запертые в сенате литовцы поручили составить эмигрантское правительство (он случайно был, кажется, в Дании), но, слава Богу, это не понадобилось.. Сами цифры "1984" перечеркивали возможность жить. Мы вернулись в Москву из-за семейных дел. Стояла жара, время остановилось. Сотни раз я пересказывала начало "Наполеона Ноттингхильского" - Честертон заверяет там, что через 80 лет после того года, когда он писал, 1904, будет вполне человеческая жизнь, и три клерка будут спокойно идти через парк, зайдут в кафе. Взял Оруэл саму цифру отсюда или нет, англичане спорят. Но тот, кто ее выдумал, что-то видел - прямо (посмотрите, как развивается "Наполеон" дальше) или почти наоборот. Видел перелом времени, ничего не скажешь. Ровно год назад, в мае 2000 года, кардинал Сладкявичюс умер. Живет маленькая Литва, похожая на утопии Честертона своей красотой и беззащитностью. Заодно она, как и мы, показывает, чего Честертон в упор не видел: религиозный человек и просто "обычный человек", его любимый "common man", бывает (часто ли, не знает никто) еще хуже нерелигиозного. Казалось бы, так ясно в Писании, еще у пророков, а он - не знал. Однако в отвратительный муляж теократии она не превратилась. Живем и мы, гневим Бога. Почему-то совсем не common people, а скорее те, кого он относил к prigs, видят что-то хорошее не в Лапутах, не в Китежах тех времен, а в земном, очевидном их слое. Однако Бог очень терпелив, да к тому же знает, как мы глупы. P.S. Стихи из "Перелетного кабака" В городе, огороженном непроходимой тьмой, Спрашивают в парламенте: "Кто собрался домой?" Никто не отвечает, дом не по пути, Да все перемерли, и домой некому идти. Но люди еще проснутся, они искупят вину, Ибо жалеет наш Господь свою больную страну. Умерший и воскресший, хочешь домой? Душу свою вознесший, хочешь домой? Ноги изранишь, силы истратишь, сердце разобьешь И тело твое будет в крови, когда до дома дойдешь, Но голос зовет сквозь годы: "Кто еще хочет свободы? Кто еще хочет победы? Идите домой!" Перев. А. Якобсона. Когда мы жили в Литве, он уже умер. Замечу, что переехали мы точно в первую годовщину его смерти, 27 сентября. |