Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Наталья Трауберг

Бог почтил человека свободою. Об отце Александре Мене.

Из книги: Трауберг Н. Сама жизнь. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2008.

Четверть века

С отцом Александром мы познакомились летом 1965 года (месяца не помню). Меня привез к нему Михаил Агурский, тогда называвшийся Меликом. Жила я в Литве, в Москву только приезжала, и те, к кому я не успевала зайти, большей частью - немолодые вельможные дамы, неизменно обижались. Насколько они ожили, когда смогли сказать: "На отца Александра у вас хватает времени!"

Он мне рассказывал об их обидах. Как-то мы поджидали на станции идущие в разные стороны поезда, и произошел разговор, очень точно показывающий отца Александра. Между прочим, смеясь по другому поводу, он сказал, что NN и ее дочь ругательски меня ругают. Я завела: "О Господи, сколько я старалась!..", а он серьезно спросил: "Зачем вы старались? Чтобы им нравиться? Надеюсь, для того, чтобы их подбадривать. Это вышло, они подбодрились, а вы им вообще противопоказаны".

Странно начинать с таких вещей, но, мне кажется, я хоть немного покажу человека, совсем не похожего на миф о нем. Иногда стараются вспомнить, какой он был строгий, даже уставной - чтобы защитить от обвинений в либерализме. А нужно ли? Он ценил чужую свободу, легко отделяя ее от вседозволенности. Многие знают: он ценил милость до такой степени, что, если иначе нельзя, жертвовал ради нее истиной. Об этом мы когда-нибудь поговорим, а вот - его любовь к правде. Ничего не скажешь, все точно. Он учил к такому привыкать, словно воспитывал послушника.

Дамы не обманывались, для него я находила время. Помню, как осенью я приехала к нему после суда над Синявским, нет, скорее - после ареста. Очень было мерзко; но говорили мы о мышах. У нас в Литве была мышь, которую дети называли Рамуте. Сидим мы в Семхозе, он, как всегда, советует молиться, практически - без перерыва. Наверное, Иулиания Норичская смотрит с небес, радуясь, что он тоже знает сказанные ей слова Христа: "Все будет хорошо, все будет хорошо...". Тут появляется мышь. Отец дает ей крошек. Я спрашиваю, как он ее зовет, а он отвечает: "Я их всех попросту, по-гречески, Васями".

Если бы отец Александр был католическим монахом, ему пришлось бы взять девиз. Они бывают всякие, например: "Сила Моя в немощи совершается". Наверное, ему подошло бы лучше всего вот это: "All shall be well", или что-нибудь из 103-го псалма. Особенно любил он меховых зверей и всяких грызунов. Как-то мы узнали, что "опоссум" - это "белый зверек", и радовались, вспомнив, что белый кролик в "Гайавате" зовется "вабассо". Потом я прочитала в словаре, что это действительно то же самое слово.

(Когда отца уже не было на земле десять лет, я шла по Оксфорду с сыном наших общих, давно уехавших друзей. Грег, бывший Гриша, восхищался тем, что для Честертона мир и уютен, и причудлив. Тут мы остановились и оба сказали: "Как для отца Александра".)

Тем временем многое менялось. Кончались 1960-е годы, вместившие и убогие радости коллектива, и сердитую обособленность Муравьева, Сергеева, Бродского. Судить, хорошо ли время "оттепели", бессмысленно. По сравнению с тем, что было раньше, все покажется хорошим. Наверное, лучше всего было бы рассказать о той поре в музыке или в каких-нибудь туманных стихах. Но, конечно, жизнь была советская, со всем издевательством над чужими и слабыми. Кто-то воспитывал в себе презрение, кто-то - бойкость, а наш отец просто жил. Позже, в 1990-1991 году, Ме-лик Агурский говорил мне, что Александр - классический шестидесятник. Я не совсем поняла, что он имел в виду, да и год был нечеловеческий, ровно между их кончинами, но думаю, и тогда, и всегда отец очень подходил ко времени, в которое был послан.

Честертон писал, что святой - противоядие против пороков своей эпохи. К отцу Александру это очень подходит. Тогда бытовала присказка: "Сноб или жлоб?". Под снобом понимали несоветского, под жлобом - уже органично живущего по-советски. Как было в реальности? Те, кто "смотрел сверху", уподоблялись жлобам невежливостью; те, кто дрожал в своей нише, были на грани сумасшествия. Наверное, только в фильмах молодые герои радовались еде, зверям, стихам, не замечая, где живут. Отец Александр прекрасно замечал, а указанным вещам - радовался, без допинга, без питья, без истерической взвинченности. Последние два слова кажутся смешными, когда речь идет о нем.

Свойства эти - конечно, далеко не только "естественные" - очень пригодились после Чехословакии. Время снова переменилось. Трудно передать, как тяжелы были 1970-е годы! Привился миф об их особом уюте. Что это? Египетские котлы? Поколения, не знавшие чистого воздуха? "Имманентная кара", то есть зло, плодящее зло, из особой вредности - противоположное? На экране шли картины про Павку Корчагина, а тут, на земле, набирал силу пофигизм.

Конечно, он плох, но (пишу сдержанно) не хуже людоедства. Помню, один молодой поляк хвалил инквизицию, противопоставляя ее нынешнему цинизму. Тут что ни слово, то предмет для спора. Но споры у нас бессмысленные, а тот, для кого они осмысленны, сам понимает.

Отец Александр буквально сораспялся тогдашней беде (или, по слову Бонхёффера, бросился под колеса истории). Мы почти ползали. Молодые, кажется, не так устали, и было у них что-то вроде подростковой игры. Отец помогал им, очень жалел, немножко смеялся, отговаривал от "индейцев" и, особенно, от разъедающей злобы. Но я больше помню, как он помогал нам, своим ровесникам (Глазов на пять лет старше его, я - на семь, но это никак не ощущалось. Мы - дети, он - отец).

Вот он приезжает на край света, в Матвеевку, где я тогда жила. В сумке у него - цыплята табака, которых он почти бежит жарить. Аверинцев уже ждет -и отца, и цыплят, поскольку "жареная курица" была для него символом частной жизни, мирного дома, честертоновской радости. Потом они сидят в углу и обсуждают еще не напечатанную книгу "Дионис. Логос. Судьба".

Или - на Страстной площади, у моих родителей. Он приходит соборовать мою девяностолетнюю бабушку. Мамы нет (папе он очень нравился), и мы с кем-то еще - Сезой (Сашей Юликовым), Мишей Ме-ерсоном, Толей Ракузиным? - садимся на кухне, и отец говорит, что теперь можно жить только над землей. Было это в 1972 году. Именно тогда, на Троицу или в Духов день они с о. Сергием Желудковым впервые дали мне Льюиса.

В 1975-м он еще ходил к бабушке, ей шел десятый десяток. Однако то, что я сейчас вспомнила, было в маленьком домике, в деревне. Я сказала ему, что больше вынести не могу. Он показал мне за окном (была зима) кошек и ярких птичек. От отчаяния это спасло.

Удивительно, насколько он умел жить "здесь и сейчас" и - в вечности. Мы - учились у него. Отец хотел, чтобы мы постоянно молились. Любил он и монашеское дело, переписывание библейских книг. Помню, я переписывала Псалтирь, книгу "Товит" и пророков. Сказать, что мы их "очень любили" -даже смешно: мы там жили.

Странно или нет, но я нередко чувствую, что люди пишут о каком-то другом человеке. Скорее всего, это показывает, что отец действительно был всем для всех. Со мной ему было и легче (Библия, Церковь с детства), и гораздо труднее - он ведь был совершенно здоровым, нормальным, если назвать нормой не жесткие требования мира, а Божий замысел. Как-то, подустав от моих свойств и утешая меня после действий властной дамы, он сказал: "Для вас хороша сестра Иоанна Рейтлингер", предсказав не только мои чувства к Юлии Николаевне, но и мое будущее имя.

В 1979-м, вскоре после смерти Елены Семеновны, отец обсуждал со мной тогдашние темы: "Ехать -не ехать". "Туда" я уехать не могла, потому что это убило бы моих родителей - не только разлука с внуками, но и папин понятный страх. Все же ровно за тридцать лет до этого его, космополита, называли в газетах "смердяковым" (с маленькой буквы). Дети, особенно - дочь, то ли переняли мое удушье, то ли их просто тянуло в Литву, и отец посоветовал мне туда переехать. Так мы и сделали, а вернулись в Москву перед самым Горбачевым.

Четыре с лишним года, начало 1980-х, оказались такими трудными, словно нас, как тех цыплят, придавили утюгом. Отец держался. Он держался всегда, меня кое-как спасала Литва. Мы писали друг другу короткие записки. Одной из темнейших зим я обозначила номера стихов "Сторож, сколько ночи? Сторож, сколько ночи?", и отец ответил тоже одними номерами: "Приближается утро, но еще ночь".

В самом конце весны 1985-го мы спокойно говорили о том, что уже - не ночь. Летом двоим нашим прихожанам вернули книги и еще что-то изъятое при обыске. Раньше, зимой 1984-го-1985-го, когда эти обыски были, отец любил повторять: "Сценарий пишут не они". Ему оставалось прожить пять лет.

Эти годы были голодные и грязные, "о, как заметил псалмопевец, "мы радовались". То встретимся в зале, который он назвал овальным, то в Доме медика, то еще где-нибудь. Отец бегал с толстым портфелем. Жили мы уже совсем как в Библии - против всяких вероятностей и ожиданий, чудом, колосс упал. Правда, летом 1986 года появилась мерзейшая статья в "Труде", и отец огорчался, но повторял, что возврата нет. Запомним и постараемся не забывать. Да, много сейчас похожего на Советы - но об этом говорят, и по радио! Об этом пишут. А главное - запомнив, мы порадуем отца, он хотел от нас надежды и благодарности.

Напоследок скажу еще о чудесах и библейских текстах. Когда появилась статья в "Труде", мы (без отца) были на лекции о пушкинском "Пророке". Женя Березина прислала мне записку, на случай, если я не знаю. Чтобы ответить, я стала копаться в сумке и обнаружила листочек, на котором зелеными буквами, под диктовку отца, записала еще в 1970-х: "Не бойся, червь Иаков, малолюдный Израиль, Я - Господь Бог твой, держу тебя за правую руку, говорю тебе, не бойся, Я помогаю Тебе"; "И до старости вашей Я тот же буду, и до седины вашей я буду носить вас, Я создал, буду носить, поддерживать и опекать вас". У Исайи немножко иначе, но так - даже лучше.

Исайя Иерусалимский

Темной зимой 1979-1980 года, в январе, сразу после того удара, который мы испытали от Афганистана, я сидела за письменным столом и писала отцу Александру. Обычно мы веселились или веселили друг друга, но тут я даже не помню, смогла ли я что-нибудь из себя выжать, кроме цифр из Исайи: 21,11. Собственно, я спросила, только цифрами, а словами было бы так:

Кричат мне с Сеира: сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи?

Отец ответил очень скоро, чуть не сразу, тоже цифрами:

Ис21,12.

Сквозь полную тьму слова Писания слышны, ничего не поделаешь. Другие какие-то - нет, а они слышны. Не зря Господь так любит "слышание", "уши", "слух" и самое имя Симон, или Симеон.

Через несколько лет я, уже в Москве, открыла шестую книгу о. Александра "На пороге Нового Завета". Смотрю - эпиграф именно этот. Хорошо у нас то, что все случаи возможны и важны: во-первых, мы оба вспомнили эти стихи, не сговариваясь; во-вторых, отец это взял из тех писем. Еще лучше то, что первый вариант вероятнее. Ну, что - "взял", и писатели берут, а здесь - вот она, соборность, без неприятных обертонов, которые мы так умеем придавать этому слову. А если хотите - мистическое тело, как сказал о. Станислав, когда я привезла ему самиздат и отказывалась взять деньги на обратную дорогу. "Бери, бери, еще кому-нибудь отдашь, -приговаривал он. - Что мы - не мистическое тело?".

Исайя Вавилонский

Утешайте, утешайте народ Мой... Ис 40,1

Странным летом 1986 года стали преследовать отца Александра. Утром в храме - не в Деревне, а в Москве, он тогда просил ходить куда поближе - так вот, утром мне сказали, чтобы я прочитала статью в "Труде". Гадость, естественно, дикая. А кроме того, мы больше года знали, что медно-глиняные ноги подкосились; как же так?

Тем же вечером или назавтра пошла я, кажется, в музей Пушкина, на доклад о "Пророке". Сижу, слушаю и получаю письмо от Женечки Березиной о той же самой статье. Начинаю рыться в сумке, нет ли там чего промыслительного - и пожалуйста, есть. Лежат в уголке листочки, видимо, продиктованные отцом в какой-то невыносимый момент (час, год). Как продиктовано, так продиктовано, по памяти:

Не бойся, червь Иаков, малолюдный Израиль! Я - Господь Бог твой, держу тебя за правую руку, говорю тебе: не бойся, Я помогаю тебе.

А на обороте, тоже зеленым:

И до старости вашей Я Тот же буду, И до седины вашей Я буду носить вас, Я создал, буду носить, Поддерживать и охранять вас.

Стоит ли напоминать, что до июня 1988-го оставалось два года? Оба они прошли для отца Александра достаточно тихо, словно статьи и не было.

Фейхоа

Осенью 1987 года я попала в больницу с тяжелым приступом панкреатита. Надо сказать, это так больно, что французы придумали термин drame pancreatique. Меня положили под капельницу и закололи обезболивающими. Тем самым я пребывала в особом состоянии. Правда, молилась, но плохо замечала соседку по палате. Зато, без удивления, ощущала совершенно райский запах, напоминающий землянику. Вот как оно бывает, думала или скорее чувствовала я, припоминая сперва - Терезу-старшую, а потом -Симеона Нового Богослова. У Терезы о запахах ничего нет, у Симеона - не знаю, но что поделаешь, "мистический опыт".

На третий день оказалось, что пахнет странный плод фейхоа, ящик с которым стоит под кроватью у соседки. Кстати, была она гречанкой и звали ее Га-латея. Но это к делу не относится. Относится же -то, что отец Александр Мень весело смеялся. Он очень не любил мистических опытов такого рода.

Повесть о том, как Галя сперва захотела стать христианкой, а потом честно испугалась, тоже обрадовала его. Повлияло на нее, naturellement, Послание к Галатам. Она и не знала, что свобода обусловлена такими дикими требованиями. Из больницы мы обе вышли уже в декабре.

Покойный магистр

Году в 1970-м, а скорее - в начале 1971-го отец Александр спросил, не напишу ли я "магистерку". Гордо отказаться мешала простая деликатность; как-никак, самые достойные пастыри именно этим способом кормили свою семью (писал ли их сам о. Александр, я не знаю). Я пробормотала что-то вроде согласия, решив про себя посоветоваться с дотошными католиками. Вот она, reservatio mentalis*, за которую Чарльз Кингсли бранил кардинала Ньюмена!**

Естественно, почти сразу я оказалась у отца Станислава, не столько дотошного, сколько серафического, как и подобает францисканцу. Поахав и, может быть, воскликнув по своему обыкновению: "Слава Иисусу Христу!", он ответил, что писать можно, даже нужно, поскольку:

будет честная работа о католичестве (замечу, что предложенная тема касалась энциклики Пия X); работа - анонимная, что полезно для души; я помогу человеку, с которого Бог не спросит, раз он такой простодушный; наконец, я немного раскручусь с деньгами, что тоже полезно, так как у меня есть дети и кот.

Ободрившись, я стала писать, конечно - уже в Москве. Многих книг в городе не было, приходилось ездить в Лавру. Заметим, что все они были на иностранных языках, которых простодушный соискатель не знал. Материал оказался очень интересным, мало того - душеполезным мне, либералу (хотя и мракобесу). Гонимые модернисты получались не такими уж правильными, что, собственно говоря, можно было предугадать. Чтобы увеличить объем, да и для собственной радости, я щедро цитировала Ньюмена, которым мы (Муравьев, Аверинцев, Шрей-дер) увлекались во второй половине 1960-х.

Зима кончилась, шли недели поста, я ездила к преподобному Сергию. На столе у меня лежало изображение св. Пия с алым кусочком его мантии. Лежит оно и сейчас, правда - с другими образками, в столике, но кусочек сам собой исчез.

После Пасхи состоялась защита. Знакомые из Лавры ехидно сообщили, что соискатель спутал Ньюмена с Ньютоном, а "английский" прочитал как "ан-тийский" и расшифровал как "антиохийский". Степень он получил; уехал туда, где она требовалась, и вскоре скончался.

Появилось и пятое оправдание -заплатил он ровно в десять раз меньше, чем обещал. Отец Станислав искренне радовался. Отец Александр при случае называл меня "покойным магистром". Позже в библиотеке был пожар, и диссертация сгорела.

Бог давал ему силы любить

Беседа для журнала "Континент"

- Наталья Леонидовна, Вы человек, воспитанный в церковной традиции и не были неофитом, когда впервые встретились с отцом Александром. Чем, как Вам показалось тогда, был необычен этот священник?

— Впервые отца Александра я увидела в середине 1960-х, в Тарасовке. Нас почти сразу сблизил самиздат. Я дала отцу Александру накопившиеся в больших количествах переводы Честертона, и потом уже он бесперебойно стал их размножать (вокруг него группировался очень маленький кружок - всего несколько человек). Я жила в Литве, поэтому прихожанкой его не стала, но очень подружилась и, приезжая, каждый раз с ним виделась. Он был веселый, скромный, простой и чрезвычайно ортодоксальный: никакого "специального" впечатления на меня он не произвел. И я могу засвидетельствовать: милый, смиренный, разумный и исключительно традиционный церковный человек. Целиком обращенный к Богу. Прямо как в Библии. А как он был погружен в Ветхий Завет! Невероятно любил пророков. Он, конечно, сугубо антиохийский богослов: весь в иудейской традиции приходящих к Христу.

- Это личные впечатления. А его книги?

— Писать он стал в те же годы, но не придавал этому особого значения. Тексты свои держал за служебные, просветительские. И другими не считал. Делалось все невероятно быстро, так под руками и крутилось. Кто-то привозил какие-то книжки, отец Александр переводил. Если не владел языком - не знал, допустим, итальянского или немецкого - ловил кого-нибудь, просил перевести. Кто какой язык знал, тот ему и читал, а он тут же записывал. Несмотря на "ликбез", эти книжки били наповал - если, конечно, ты хотел, чтоб тебя так било.

-Но ведь не секрет, что к нему тянулись не только за этим. Немало народа приходило, чтоб самовыразиться, даже самоутвердиться. Или даже просто дать почитать свои произведения.

— Это все было нужно, кто-то должен был делать это в страшные 1970-е... Представьте себе: какие-нибудь бедные женщины, которые еще десять лет назад ходили в походы, жарили шашлыки и пели у костра, а теперь, постаревшие и брошенные мужьями, сидели в своих квартирках где-нибудь в Бескудниково, увлекались какой-нибудь астрологией или оккультизмом и бесконечно страдали. Они шли к нему. Притягательность его была очень сильна, сильней, чем у кого бы то ни было. Вообще он людей очаровывал, они у него буквально "с рук ели". А отец Александр их жалел. Он был невероятно терпелив и жалостлив. На такую жалость способны немногие.

- Сегодня приходится слышать, что отец Александр был не столько священником, сколько психотерапевтом. Это одно из серьезных обвинений, которое ему предъявляется. Церковная ли это община или "клуб по религиозным интересам"? - вот какова претензия.

— Он не считал это духовным водительством. Он считал это психологической помощью. Свою миссию как пастыря он в этом видел тоже, и в высшей степени. И работал как психотерапевт школы Роджерса, хотя никакого Роджерса, может быть, и не знал.

Это не единственное, что он делал, но это очень важно. Кстати, он никогда не скрывал (и говорил это кому попало -любому, кто хотел слышать), что многих своих прихожан к покаянию не ведет. Просто не ведет и все. И не собирается.

- Почему?

— Потому что они умрут. Потому что это убьет их, приведет к новому отчаянию. Отец Александр был деликатен и ничего не делал насильно. Очень многое зависело, конечно, оттого, переменится человек или нет. И если в чем он и был повинен, так это в том, что слишком жалел людей. Но он был прав. Он очень много дал людям. Он дал им содержание жизни. Дал чем жить. И он очень хорошо понимал, когда и где бесполезна ортодоксия. И не навязывал ее.

- Правда ли, что как духовник он все попускал, все разрешал?

— Нет, это легенды. Он не был либералом, был очень суровым духовником - когда понимал, что этим человека не убьет. Если же видел, что убьет, он вел себя иначе.

- У всех его прихожан был статус духовных чад или нет?

— Он это скрывал. Публично все были равны. Каждому казалось, что он самый близкий. Отец Александр был мастер тех отношений, которые людей не обижают, а, наоборот, дают им возможность самоутвердиться. Тогда еще все не бегали к психологам. А он, прекрасно зная, что самоутверждение ведет в тупик, тем не менее отдавал себе отчет, что на другой стороне - отчаяние и отсутствие выбора. Если приходила женщина, набитая оккультизмом, он ее не мучил. Он ее хвалил, хвалил и хвалил. И стихи ее, независимо от качества, признавал хорошими, говорил: "Пишите! Пишите!" Эти женщины порой донимали его, изводили, так что он почти валился от усталости, но он их любил. Любил людей, которые шли к нему. Люди эти зачастую были очень эгоистичны. У него хватало на это сил, Бог давал ему сил любить и жалеть их. Они его обычно не жалели. Зато обожали, особенно женщины. Они и создали ужасный образ священника, которому все поклоняются...Но пройдет время, стремнина унесет все лишнее, и непременно придет прозрачность.

-Эта проблема вообще повторяющаяся: паства, превозносящая своего пастыря даже вопреки ему...

— Это с Христом бывает, а уж тем более... "Раб не больше господина своего". К тому же это "вопреки" происходит не со всеми. Насколько я знаю, иногда -пусть и очень редко - кое-кто из несчастных, одиноких и отчаявшихся людей все же поворачивал на путь покаяния и любви. Отец пожертвовал многим ради этого. Это был настоящий подвиг смирения. К примеру, он абсолютно попускал пошлость - не любя ее, попускал. По существу, это такой миссионерский пыл: пусть будет хоть что-нибудь в советской ситуации. Он был человеком очень широким. И всех принимал - и католиков, и протестантов, и диссидентов... Большая свобода разных проявлений религиозности: Бог разберется.

- Многие принимали и до сих пор принимают эту широту за всеядность.

— Он не был всеяден, он был достаточно суров. Но при этом он был человеком невероятной доброты. Ведущее начало этого человека помимо просветительства - доброта. Доброта - вообще ключ к нему.

У всех, кто его знал, возникало ощущение, что он постоянно, всегда, в любой момент жизни предстоит перед Господом. Как пастырь он был обращен к каждому, принимал решения только индивидуально. Он не предлагал единую схему, определенную парадигму, общий механизм (или пять, десять, двадцать схем или подходов), что вообще-то принято. Он каждый раз находил другой подход - и каждый раз индивидуальный.

- Не потому ли почитатели отца Александра так склонны создавать его культ, что этому человеку трудно наследовать? Ведь он не создал "школы" - не дал определенного набора приемов, не создал сколько-нибудь самостоятельной богословской традиции. Даже тексты, написанные им, - только популяризация, они не содержат чего-то нового...

— И все-таки ему наследуют. Если остался прямой наследник отца Александра, это американский священник Мейерсон. Без харизматичности, но с добротой и с чертами свойственной отцу Александру какой-то томистской уравновешенности. И здесь его преемники - отец Александр Борисов, отец Владимир Архипов, отец Владимир Лапшин, отец Георгий Чистяков. Они тоже разные. Отец Александр Борисов, человек редкой кротости, исключительно мирный, скромный, тихий и смелый. Говорю "смелый", потому что это единственный человек из виденных мной, кто после обыска больше заботился о близких, чем о себе. Во имя прихода Борисов сознательно самоустранился из общественной сферы, растворился, умалился. У Лапшина совершенно другая харизма, но он занимает примерно ту же позицию -и, кстати, снискал славу очень сурового духовника.

В свою очередь, отец Владимир воспитал трех алтарников, их рукоположили. Они тоже совершенно разные - один ученый и вполне традиционный (он в Ирландии), другой кротчайший, почти юродивый (в Цюрихе). Так что "школы" отец Александр не создал, зато создал живую связь...

- Об отце Александре говорят: дескать, служить не умел, эстетику православия не чувствовал, строя его не чувствовал. Сплошной библеизм и проповедь про Христа и про Бога - и все.

— Отец Александр бил в яблочко: он почитал Страстной Четверг. И доводил до сведения тех, кто хочет это узнать, что такое евхаристический канон и причастие. Он словно бы всегда присутствовал на Тайной вечери сам. Если кто хотел присутствовать с ним, - пожалуйста, он не мешал. Если кто-то хотел воспринимать это как магию, тоже не мешал. А литургию и правда служил не очень эффектно: бубнил, бегал, пока "Верую" читали, исповедовал быстренько. Если в чем и проявлялась его нетрадиционность, так только в этом.

- Есть такое верование, что отец Александр не слишком понимал диссидентов. С другой стороны, сегодня об отце Александре говорят как о религиозном диссиденте.

— Не стоит считать отца Александра этаким разудалым шестидесятником. В известной мере Церковь - всегда диссидентство, мы все равно граждане другого Града. В советской системе, как и в Риме, существовала империя, а у нас - свой мир, параллельный. Политику вообще не нужно приплетать, не нужно лезть на рожон. Отец Александр так и полагал. Строго говоря, никого из нас он не предостерегал и от диссидентства не отговаривал. Он твердо разграничивал: вот это относится к деятельности Церкви, а это заменяет ее и, скорее, не нужно. Но он никогда не говорил так прямо, что не нужно, и исключительно мудро давал возможность выбирать. Боялся он того, что борьба подпитывает злобу, а иногда и суету.

- Но принадлежность к Церкви была диссидентством и другого рода - хранение и распространение литературы и тому подобные вещи...

— Разумеется, и мы чудом не дожили до того, как нас поголовно стали бы сажать. А Голгофа не исключается ни из какой жизни. Надо заметить, что просветительство, которым занимался отец Александр, тоже было своеобразным религиозным диссидентством. Претензии к нему предъявлялись со всех сторон: одни обвиняли его в том, что он мало борется с режимом и подсовывает народу "опиум"; другие - в том, что он как священник слишком нетрадиционен. И КГБ всю дорогу не оставляло его своим вниманием.

- О, КГБ - это тема большая и отдельная...

— Поэтому мне не хочется особо на ней останавливаться. Отец Александр был исключительно милостлив и понимал, что все мы слабы. Он понимал, что КГБ - организация хитрая и страшная, лучше не попадаться, и которую не переиграешь. Он переигрывал, ведь кроме голубиной кротости отец Александр еще был мудр как змей. Но другим не желал. И продолжал общаться даже с теми, кого КГБ "переиграло", кто не выдержал и перед кем закрывали двери. Самого его обыскивали денно и нощно, часто вызывали. А он с кагэбэшниками дружил, он с ними разговаривал и не любил, когда ими гнушались, не считали их за людей. Он пользовался случаем любого общения - в том числе и с ними, чтобы что-то такое заронить. Он не разделял людей на порядочных и непорядочных. Более того, боролся с этой позицией: вот, говорил он, интеллигенты не подавали руки - и доигрались. Он не считал, что он чем-то лучше этих людей: их Бог поставил так, его - так, и мы не знаем, как Бог сведет концы. Я совершенно не представляю, чтобы он мог говорить о ком-то с пренебрежением или презрением, как нередко говорим мы.

- Мы действительно слишком часто грешим этим. А почему, по-вашему, и среди последователей отца Александра Меня бытует нетерпимость?

— Это же совершенно ясно. Послание апостола Иакова, четвертая глава...

Вопросы задавал Александр Кырлежев

Бог почтил человека свободою

Десять лет мы рассказываем про отца Александра, и уже трудно не заметить, как это странно у нас выходит. Разумных и доброжелательных людей, по меньшей мере, удивляют та выспренность, та слащавость, та нетерпимость и то самоутверждение, с какими мы вспоминаем человека, у которого начисто не было этих свойств. Кто-кто, а отец Александр, как Честертон, знал, что "секрет жизни - в смехе и смирении". Он на редкость легко относился к себе; по всему было видно, что ему прекрасно знакома удивленная и благодарная радость блудного сына. Глядя на нас, его духовных детей, усомнишься, что мы эту радость знаем.

Причины, конечно, не в отце Александре. Он делал, что мог, и намного больше. Досталось ему не столько "дикое племя интеллигентов", сколько странный и несчастный человек 1970-х годов, который толком и не описан. К этому времени множество по-советски, то есть очень средне образованных людей окончательно потеряли и "коллектив", и привычку к готовым ответам. Разбросанные по спальным районам, лишенные мало-мальски человеческой семьи, никому не нужные, мы жадно и жалобно искали нового всезнания, нового коллектива и чьей-то безоговорочной любви. Что тут может выйти? Всезнание - не вера, тем более - не живительное незнание; коллектив - не мистическое тело; любить нас, отдавая нам все, может только Бог. А главное, мы не хотели платить.

Очень часто отец Александр видел, что тронуть нас нельзя, можно только гладить, и это делал. Становясь психотерапевтом (и то особой школы), он повышал наше мнение о себе самих, отдаляя глубинное покаяние. Он этого не скрывал, охотно об этом беседовал, если заходила речь. Конечно, он знал опасности такой психотерапии. Знал и ее "предварительность" и, отдаляя для нас метанойю, пока что молился о том, чтобы, самоутверждаясь, мы не перекусали друг друга. Помню, как он смеялся (не очень весело), вспоминая крошку Цахеса и добрую фею из Гофмана.

Помогает он и теперь, но все-таки Бог "почтил человека свободою", и только мы сами можем "от-вергнуться себя". Пока мы этого не сделали, мы будем вносить во что угодно дух самовосхваления, больной восторженности и многозначительной обидчивости. Особенно это печально, когда мы это вносим в память об исключительно трезвенном и смиренном человеке.

-----------------

* Reservatio mentalis - "утаивание в уме". Ты что-то говоришь, о чем-то умалчиваешь, а в самых плохих случаях имеешь в виду не совсем то, что сказал.

** Чарльз Кингсли (1819-1875) — англиканский священник, известный писатель (многие читали его повесть "Водяные детки"). Одно время был духовником королевы Виктории; Джон Генри Ньюмен (1801-1890) - великий английский богослов, основатель так называемого "оксфордского движения". В1845 году принял католичество, позже стал кардиналом. Ответ Чарльзу Кингсли лег в основу его лучшей книги "Apologia pro vita sua" (1864).

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова