Иван ТургеневСТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕЯ видел себя юношей, почти мальчиком в низкой деревенской церкви. Красными пятнышками теплились перед старинными образами восковые тонкие свечи. Радужный венчик окружал каждое маленькое пламя. Темно и тускло было в церкви... Но народу стояло передо мною много. Все русые крестьянские головы. От времени до времени они начинали колыхаться, падать, подниматься снова, словно зрелые колосья, когда по ним медленной волной пробегает летний ветер. Вдруг какой-то человек подошел сзади и стал со мною рядом. Я не обернулся к нему - но тотчас почувствовал, что этот человек - Христос. Умиление, любопытство, страх разом овладели мною. Я сделал над собою усилие... и посмотрел на своего соседа. Лицо, как у всех, - лицо, похожее на все человеческие лица. Глаза глядят немного ввысь, внимательно и тихо. Губы закрыты, но не сжаты: верхняя губа как бы покоится на нижней. Небольшая борода раздвоена. Руки сложены и не шевелятся. И одежда на нем как на всех. "Какой же это Христос! - подумалось мне. - Такой простой, простой человек! Быть не может!" Я отвернулся прочь. Но не успел я отвести взор от того простого человека, как мне опять почудилось, что это именно Христос стоял со мной рядом. Я опять сделал над собою усилие... И опять увидел то же лицо, похожее на все человеческие лица, те же обычные, хотя и незнакомые черты. И мне вдруг стало жутко - и я пришел в себя. Только тогда я понял, что именно такое лицо - лицо, похожее на все человеческие лица, оно и есть лицо Христа. Декабрь, 1878 Разговор Ни на Юнгфрау, ни на Финстерааргорне еще не бывало человеческой ноги. Вершины Альп... Целая цепь крутых уступов... Самая сердцевина гор. Над горами бледно-зеленое, светлое, немое небо. Сильный, жесткий мороз; твердый, искристый снег; из-под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обветренных скал. Две громады; два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн. И говорит Юнгфрау соседу: — Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу? Проходят несколько тысяч лет — одна минута. И грохочет в ответ Финстерааргорн: — Сплошные облака застилают землю... Погоди! Проходят еще тысячелетия — одна минута. — Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау. — Теперь вижу; там внизу все то же: пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса; сереют груды скученных камней. Около них всё еще копошатся козявки, знаешь, ты двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня. — Люди? — Да; люди. Проходят тысячи лет — одна минута. — Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау. — Как будто меньше видать козявок,— гремит Финстерааргорн.— Яснее стало внизу; сузились воды; поредели леса. Прошли еще тысячи лет — одна минута. — Что ты видишь? — говорит Юнгфрау. — Около нас, вблизи, словно прочистилось,— отвечает Финстерааргорн,— ну, а там, вдали, по долинам есть еще пятна и шевелится что-то. — А теперь? — спрашивает Юнгфрау, спустя другие тысячи лет — одну минуту. — Теперь хорошо,— отвечает Финстерааргорн,— опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь... Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло всё. Хорошо теперь, спокойно. — Хорошо,— промолвила Юнгфрау.— Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть. — Пора. Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над навсегда замолкшей землей. Февраль, 1878 Старуха Я шел по широкому полю, один. И вдруг мне почудились легкие, осторожные шаги за моей спиною... Кто-то шел по моему следу. Я оглянулся — и увидал маленькую, сгорбленную старушку, всю закутанную в серые лохмотья. Лицо старушки одно виднелось из-под них: желтое, морщинистое, востроносое, беззубое лицо. Я подошел к ней... Она остановилась. — Кто ты? Чего тебе нужно? Ты нищая? Ждешь милостыни? Старушка не отвечала. Я наклонился к ней и заметил, что оба глаза у ней были застланы полупрозрачной, беловатой перепонкой, или плевой, какая бывает у иных птиц: они защищают ею свои глаза от слишком яркого света. Но у старушки та плева не двигалась и не открывала зениц... из чего я заключил, что она слепая. — Хочешь милостыни? — повторил я свой вопрос.— Зачем ты идешь за мною? — Но старушка по-прежнему не отвечала, а только съежилась чуть-чуть. Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой. И вот опять слышу я за собой те же легкие, мерные, словно крадущиеся шаги. «Опять эта женщина! — подумалось мне.— Что она ко мне пристала? — Но я тут же мысленно прибавил: — Вероятно, она сослепу сбилась с дороги, идет теперь по слуху за моими шагами, чтобы вместе со мною выйти в жилое место. Да, да; это так». Но странное беспокойство понемногу овладело моими мыслями: мне начало казаться, что старушка не идет только за мною, но что она направляет меня, что она меня толкает то направо, то налево, и что я невольно повинуюсь ей. Однако я продолжаю идти... Но вот впереди на самой моей дороге что-то чернеет и ширится... какая-то яма... «Могила! — сверкнуло у меня в голове.— Вот куда она толкает меня!» Я круто поворачиваю назад... Старуха опять передо мною... но она видит! Она смотрит на меня большими, злыми, зловещими глазами... глазами хищной птицы... Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам... Опять та же тусклая плева, тот же слепой и тупой облик. «Ах! — думаю я...— эта старуха — моя судьба. Та судьба, от которой не уйти человеку!» «Не уйти! не уйти! Что за сумасшествие?.. Надо попытаться». И я бросаюсь в сторону, по другому направлению. Я иду проворно... Но легкие шаги по-прежнему шелестят за мною, близко, близко... И впереди опять темнеет яма. Я опять поворачиваю в другую сторону... И опять тот же шелест сзади и то же грозное пятно впереди. И куда я ни мечусь, как заяц на угонках... всё то же, то же! «Стой! — думаю я.— Обману же я ее! Не пойду я никуда!» — и я мгновенно сажусь на землю. Старуха стоит позади, в двух шагах от меня. Я ее не слышу, но я чувствую, что она тут. И вдруг я вижу: то пятно, что чернело вдали, плывет, ползет само ко мне! Боже! Я оглядываюсь назад... Старуха смотрит прямо на меня — и беззубый рот скривлен усмешкой... — Не уйдешь! Февраль, 1878
Собака Нас двое в комнате: собака моя и я. На дворе воет страшная, неистовая буря. Собака сидит передо мною — и смотрит мне прямо в глаза. И я тоже гляжу ей в глаза. Она словно хочет сказать мне что-то. Она немая, она без слов, она сама себя не понимает —но я ее понимаю. Я понимаю, что в это мгновенье и в ней и во мне живет одно и то же чувство, что между нами нет никакой разницы. Мы торжественны; в каждом из нас горит и светится тот же трепетный огонек. Смерть налетит, махнет на него своим холодным широким крылом... И конец! Кто потом разберет, какой именно в каждом из нас горел огонек? Нет! это не животное и не человек меняются взглядами... Это две пары одинаковых глаз устремлены друг на друга. И в каждой из этих пар, в животном и в человеке — одна и та же жизнь жмется пугливо к другой. Февраль, 1878 Соперник У меня был товарищ — соперник; не по занятиям, не по службе или любви; но наши воззрения ни в чем не сходились, и всякий раз, когда мы встречались, между нами возникали нескончаемые споры. Мы спорили обо всем: об искусстве, о религии, о науке, о земной и загробной — особенно о загробной жизни. Он был человек верующий и восторженный. Однажды он сказал мне: — Ты надо всем смеешься; но если я умру прежде тебя, то я явлюсь к тебе с того света... Увидим, засмеешься ли ты тогда? И он, точно, умер прежде меня, в молодых летах еще будучи; но прошли года — и я позабыл об его обещании, об его угрозе. Раз, ночью, я лежал в постели — и не мог, да и не хотел заснуть. В комнате было ни темно, ни светло; я принялся глядеть в седой полумрак. И вдруг мне почудилось, что между двух окон стоит мой соперник — и тихо и печально качает сверху вниз головою. Я не испугался — даже не удивился... но, приподнявшись слегка и опершись на локоть, стал еще пристальнее глядеть на неожиданно появившуюся фигуру. Тот продолжал качать головою. — Что? — промолвил я наконец.— Ты торжествуешь? или жалеешь? Что это: предостережение или упрек?.. Или ты мне хочешь дать понять, что ты был неправ? что мы оба неправы? Что ты испытываешь? Муки ли ада? Блаженство ли рая? Промолви хоть слово? Но мой соперник не издал ни единого звука — и только по-прежнему печально и покорно качал головою — сверху вниз. Я засмеялся... он исчез. Февраль, 1878 Конец света Сон Чудилось мне, что я нахожусь где-то в России, в глуши, в простом деревенском доме. Комната большая, низкая, в три окна; стены вымазаны белой краской; мебели нет. Перед домом голая равнина; постепенно понижаясь, уходит она вдаль; серое, одноцветное небо висит над нею как полог. Я не один; человек десять со мною в комнате. Люди всё простые, просто одетые; они ходят вдоль и поперек, молча, словно крадучись. Они избегают друг друга — и, однако, беспрестанно меняются тревожными взорами. Ни один не знает: зачем он попал в этот дом и что за люди с ним? На всех лицах беспокойство и унылость... все поочередно подходят к окнам и внимательно оглядываются, как бы ожидая чего-то извне. Потом опять принимаются бродить вдоль и поперек. Между нами вертится небольшого росту мальчик; от времени до времени он пищит тонким, однозвучным голоском: «Тятенька, боюсь!» — Мне тошно на сердце от этого писку — и я тоже начинаю бояться... чего? не знаю сам. Только я чувствую; идет и близится большая, большая беда. А мальчик нет, нет — да запищит. Ах, как бы уйти отсюда! Как душно! Как томно! Как тяжело!.. Но уйти невозможно. Это небо — точно саван. И ветра нет... Умер воздух, что ли? Вдруг мальчик подскочил к окну и закричал тем же жалобным голосом: — Гляньте! гляньте! земля провалилась! — Как? провалилась?! Точно: прежде перед домом была равнина, а теперь он стоит на вершине страшной горы! Небосклон упал, ушел вниз, а от самого дома спускается почти отвесная, точно разрытая, черная круча. Мы все столпились у окон... Ужас леденит наши сердца. — Вот оно... вот оно! — шепчет мой сосед. И вот вдоль всей далекой земной грани зашевелилось что-то, стали подниматься и падать какие-то небольшие кругловатые бугорки. «Это — море! — подумалось всем нам в одно и то же мгновенье.—Оно сейчас нас всех затопит... Только как же оно может расти и подниматься вверх? На эту кручу?» И, однако, оно растет, растет громадно... Это уже не отдельные бугорки мечутся вдали... Одна сплошная чудовищная волна обхватывает весь круг небосклона. Она летит, летит на нас! Морозным вихрем несется она, крутится тьмой кромешной. Всё задрожало вокруг — а там, в этой налетающей громаде, и треск, и гром, и тысячегортанный, железный лай... Га! Какой рев и вой! Это земля завыла от страха... Конец ей! Конец всему! Мальчик пискнул еще раз... Я хотел было ухватиться за товарищей, но мы уже все раздавлены, погребены, потоплены, унесены той, как чернила черной, льдистой, грохочущей волной! Темнота... темнота вечная! Едва переводя дыхание, я проснулся. Март, 1878 Черепа Роскошная, пышно освещенная зала; множество кавалеров и дам. Все лица оживлены, речи бойки... Идет трескучий разговор об одной известной певице. Ее величают божественной, бессмертной... О, как хорошо пустила она вчера свою последнюю трель! И вдруг — словно по манию волшебного жезла — со всех голов и со всех лиц слетела тонкая шелуха кожи и мгновенно выступила наружу мертвенная белизна черепов, зарябили синеватым оловом обнаженные десны и скулы. С ужасом глядел я, как двигались и шевелились эти десны и скулы, как поворачивались, лоснясь, при свете ламп и свечей, эти шишковатые, костяные шары и как вертелись в них другие, меньшие шары — шары обессмысленных глаз. Я не смел прикоснуться к собственному лицу, не смел взглянуть на себя в зеркало. А черепа поворачивались по-прежнему... И с прежним треском, мелькая красными лоскуточками из-за оскаленных зубов, проворные языки лепетали о том, как удивительно, как неподражаемо бессмертная... да, бессмертная певица пустила свою последнюю трель! Апрель, 1878 Роза Последние дни августа... Осень уже наступала. Солнце садилось. Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над нашей широкой равниной. Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя. Она сидела за столом в гостиной и с упорной задумчивостыо глядела в сад сквозь полуоткрытую дверь. Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной, борьбы она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить. Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась. Пробил час... пробил другой; она не возвращалась. Тогда я встал и, выйдя из дому, отправился по аллее, по которой — я в том не сомневался — пошла и она. Всё потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь разлитую мглу, виднелся кругловатый предмет. Я наклонился... То была молодая, чуть распустившаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди. Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом. Вот и она вернулась наконец — и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол. Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как уменьшенные глаза. Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взгянула на меня,— и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами. — О чем вы плачете? — спросил я. — Да вот об этой розе. Посмотрите, что с ней сталось. Тут я вздумал выказать глубокомыслие. — Ваши слезы смоют эту грязь,— промолвил я с значительным выраженьем. — Слезы не моют, слезы жгут,— отвечала она и, обернувшись к камину, бросила цветок в умиравшее пламя. — Огонь сожжет еще лучше слез,— воскликнула она не без удали,— и перекрестные глаза, еще блестевшие от слез, засмеялись дерзостно и счастливо. Я понял, что и она была сожжена. Апрель, 1878 Посещение Я сидел у раскрытого окна... утром, ранним утром первого мая. Заря еще не занималась; но уже бледнела, уже холодела темная теплая ночь. Туман не вставал, не бродил ветерок, всё было одноцветно и безмолвно... но чуялась близость пробуждения — и в поредевшем воздухе пахло жесткой сыростью росы. Вдруг в мою комнату, сквозь раскрытое окно, легко позванивая и шурша, влетела большая птица. Я вздрогнул, вгляделся... То была не птица, то была крылатая маленькая женщина, одетая в тесное, длинное, книзу волнистое платье. Вся она была серая, перламутрового цвета; одна лишь внутренняя сторона ее крылышек алела нежной алостью распускающейся розы; венок из ландышей охватывал разбросанные кудри круглой головки — и, подобные усикам бабочки, два павлиньих пера забавно колебались над красивым, выпуклым лобиком. Она пронеслась раза два под потолком; ее крошечное лицо смеялось; смеялись также огромные, черные, светлые глаза. Веселая резвость прихотливого полета дробила их алмазные лучи. Она держала в руке длинный стебель степного цветка: «царским жезлом» зовут его русские люди,— он и то похож на скипетр. Стремительно пролетая надо мною, коснулась она моей головы тем цветком. Я рванулся к ней. Но она уже выпорхнула из окна — и умчалась. В саду, в глуши сиреневых кустов, горлинка встретила ее первым воркованьем — а там, где она скрылась, молочно-белое небо тихонько закраснелось. Я узнал тебя, богиня фантазии! Ты посетила меня случайно — ты полетела к молодым поэтам. О поэзия! Молодость! Женская, девственная красота! Вы только на миг можете блеснуть передо мною — ранним утром ранней весны! Май, 1878 Милостыня Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек. Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал. Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками — и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль. Он вспоминал... Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат — и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба — и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно. А слезы все капали да капали, пестря седую пыль. Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову — и увидал перед собою незнакомца. Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой. — Ты всё свое богатство роздал,— послышался ровный голос...— Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал! — Не жалею,— ответил со вздохом старик,— только вот умираю я теперь. — И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку,— продолжал незнакомец,— не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней? Старик ничего не ответил — и задумался. — Так и ты теперь не гордись, бедняк,— заговорил опять незнакомец,— ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры. Старик встрепенулся, вскинул глазами... но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий. Старик подошел к нему — и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего. Но за ним шел другой — и тот подал старику малую милостыню. И старик купил себе на данные гроши хлеба — и сладок казался ему выпрошенный кусок — и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость. Май, 1878 Насекомое Снилось мне, что сидит нас человек двадцать в большой комнате с раскрытыми окнами. Между нами женщины, дети, старики... Все мы говорим о каком-то очень известном предмете — говорим шумно и невнятно. Вдруг в комнату с сухим треском влетело большое насекомое, вершка в два длиною... влетело, покружилось и село на стену. Оно походило на муху или на осу. Туловище грязно-бурого цвету; такого же цвету и плоские жесткие крылья; растопыренные мохнатые лапки да голова угловатая и крупная, как у коромыслов; и голова эта и лапки — ярко-красные, точно кровавые. Странное это насекомое беспрестанно поворачивало голову вниз, вверх, вправо, влево, передвигало лапки... потом вдруг срывалось со стены, с треском летало по комнате — и опять садилось, опять жутко и противно шевелилось, не трогаясь с места. Во всех нас оно возбуждало отвращение, страх, даже ужас... Никто из нас не видал ничего подобного, все кричали: «Гоните вон это чудовище!», все махали платками издали... ибо никто не решался подойти... и когда насекомое взлетало — все невольно сторонились. Лишь один из наших собеседников, молодой еще, бледнолицый человек, оглядывал нас всех с недоумением. Он пожимал плечами, он улыбался, он решительно не мог понять, что с нами сталось и с чего мы так волнуемся? Сам он не видел никакого насекомого — не слышал зловещего треска его крыл. Вдруг насекомое словно уставилось на него, взвилось и, приникнув к его голове, ужалило его в лоб повыше глаз... Молодой человек слабо ахнул — и упал мертвым. Страшная муха тотчас улетела... Мы только тогда догадались, что это была за гостья. Май, 1878 Старик Настали темные, тяжелые дни... Свои болезни, недуги людей милых, холод и мрак старости... Всё, что ты любил, чему отдавался безвозвратно,— никнет и разрушается. Под гору пошла дорога. Что же делать? Скорбеть? Горевать? Ни себе, ни другим ты этим не поможешь. На засыхающем, покоробленном дереве лист мельче и реже — но зелень его та же. Сожмись и ты, уйди в себя, в свои воспоминанья,— и там, глубоко-глубоко, на самом дне сосредоточенной души, твоя прежняя, тебе одному доступная жизнь блеснет перед тобою своей пахучей, все еще свежей зеленью и лаской и силой весны! Но будь осторожен... не гляди вперед, бедный старик! Июль, 1878 Что я буду думать?.. Что я буду думать тогда, когда мне придется умирать, — если я только буду в состоянии тогда думать? Буду ли я думать о том, что плохо воспользовался жизнью, проспал ее, продремал, не сумел вкусить от ее даров? «Как? это уже смерть? Так скоро? Невозможно! Ведь я еще ничего не успел сделать... Я только собирался делать!» Буду ли я вспоминать о прошедшем, останавливаться мыслию на немногих светлых, прожитых мною мгновениях, на дорогих образах и лицах? Предстанут ли моей памяти мои дурные дела — и найдет на мою душу жгучая тоска позднего раскаяния? Буду ли я думать о том, что меня ожидает за гробом... да и ожидает ли меня там что-нибудь? Нет... мне кажется, я буду стараться не думать — и насильно займусь каким-нибудь вздором, чтобы только отвлечь собственное мое внимание от грозного мрака, чернеющего впереди. При мне один умирающий все жаловался на то, что не хотят дать ему погрызть каленых орешков... и только там, в глубине его потускневших глаз, билось и трепетало что-то, как перешибленное крыло насмерть раненной птицы. Август, 1879 Стой! Стой! Какою я теперь тебя вижу — останься навсегда такою в моей памяти! С губ сорвался последний вдохновенный звук — глаза не блестят и не сверкают — они меркнут, отягощенные счастьем, блаженным сознанием той красоты, которую удалось тебе выразить, той красоты, во след которой ты словно простираешь твои торжествующие, твои изнеможенные руки! Какой свет, тоньше и чище солнечного света, разлился по всем твоим членам, по малейшим складкам твоей одежды? Какой бог своим ласковым дуновеньем откинул назад твои рассыпанные кудри? Его лобзание горит на твоем, как мрамор, побледневшем челе! Вот она — открытая тайна, тайна поэзии, жизни, любви! Вот оно, вот оно, бессмертие! Другого бессмертия нет — и не надо. В это мгновение ты бессмертна. Оно пройдет — и ты снова щепотка пепла, женщина, дитя... Но что тебе за дело! В это мгновенье — ты стала выше, ты стала вне всего преходящего, временного. Это твое мгновение не кончится никогда. Стой! И дай мне быть участником твоего бессмертия, урони в душу мою отблеск твоей вечности! Ноябрь, 1879 Монах Я знавал одного монаха, отшельника, святого. Он жил одною сладостью молитвы — и, упиваясь ею, так долго простаивал на холодном полу церкви, что ноги его, ниже колен, отекли и уподобились столбам. Он их не чувствовал, стоял — и молился. Я его понимал — я, быть может, завидовал ему,— но пускай же и он поймет меня и не осуждает меня — меня, которому недоступны его радости. Он добился того, что уничтожил себя, свое ненавистное я; но ведь и я — не молюсь не из самолюбия. Мое я мне, может быть, еще тягостнее и противнее, чем его — ему. Он нашел, в чем забыть себя... да ведь и я нахожу, хоть и не так постоянно. Он не лжет... да ведь и я не лгу. Ноябрь, 1879 Встреча Сон Мне снилось: я шел по широкой голой степи, усеянной крупными угловатыми камнями, под черным, низким небом. Между камнями вилась тропинка... Я шел по ней, не зная сам куда и зачем... Вдруг передо мною на узкой черте тропинки появилось нечто вроде тонкого облачка... Я начал вглядываться: облачко стало женщиной, стройной и высокой, в белом платье, с узким светлым поясом вокруг стана. Она спешила прочь от меня проворными шагами. Я не видел ее лица, не видел даже ее волос: их закрывала волнистая ткань; но все сердце мое устремилось вслед за нею. Она казалась мне прекрасной, дорогой и милой... Я непременно хотел догнать ее, хотел заглянуть в ее лицо... в ее глаза... О да! Я хотел увидеть, я должен был увидеть эти глаза. Однако как я ни спешил, она двигалась еще проворнее меня — и я не мог ее настигнуть. Но вот поперек тропинки показался плоский, широкий камень... Он преградил ей дорогу. Женщина остановилась перед ним... и я подбежал, дрожа от радости и ожидания, не без страха. Я ничего не промолвил... Но она тихо обернулась ко мне... И я все-таки не увидал ее глаз. Они были закрыты. Лицо ее было белое... белое, как ее одежда; обнаженные руки висели недвижно. Она вся словно окаменела; всем телом своим, каждой чертою лица своего эта женщина походила на мраморную статую. Медленно, не сгибаясь ни одним членом, отклонилась она назад и опустилась на ту плоскую плиту. И вот уже я лежу с ней рядом, лежа на спине, вытянутый весь, как надгробное изваяние, руки мои сложены молитвенно на груди, и чувствую я, что окаменел я тоже. Прошло несколько мгновений... Женщина вдруг приподнялась и пошла прочь. Я хотел броситься за нею, но я не мог пошевелиться, не мог разжать сложенных рук — и только глядел ей вслед, с тоской несказанной. Тогда она внезапно обернулась — и я увидел светлые, лучистые глаза на живом подвижном лице. Она устремила их на меня и засмеялась одними устами... без звука. Встань, мол, и приди ко мне! Но я все не мог пошевельнуться. Тогда она засмеялась еще раз и быстро удалилась, весело покачивая головою, на которой вдруг ярко заалел венок из маленьких роз. А я остался неподвижен и нем на могильной моей плите. Февраль, 1878 Когда меня не будет... Когда меня не будет, когда все, что было мною, рассыплется прахом,— о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно, ты, которая наверно переживешь меня,— не ходи на мою могилу... Тебе там делать нечего. Не забывай меня... но и не вспоминай обо мне среди ежедневных забот, удовольствий и нужд... Я не хочу мешать твоей жизни, не хочу затруднять ее спокойное течение. Но в часы уединения, когда найдет на тебя та застенчивая и беспричинная грусть, столь знакомая добрым сердцам, возьми одну из наших любимых книг и отыщи в ней те страницы, те строки, те слова, от которых, бывало,— помнишь?— у нас обоих разом выступали сладкие и безмолвные слезы. Прочти, закрой глаза и протяни мне руку... Отсутствующему другу протяни руку твою. Я не буду в состоянии пожать ее моей рукой — она будет лежать неподвижно под землею... но мне теперь отрадно думать, что, быть может, ты на твоей руке почувствуешь легкое прикосновение. И образ мой предстанет тебе — и из-под закрытых век твоих глаз польются слезы, подобные тем слезам, которые мы, умиленные Красотою, проливали некогда с тобою вдвоем, о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно! Декабрь, 1878 Песочные часы День за днем уходит без следа, однообразно и быстро. Страшно скоро помчалась жизнь,— скоро и без шума, как речное стремя перед водопадом. Сыплется она ровно и гладко, как песок в тех часах, которые держит в костлявой руке фигура Смерти. Когда я лежу в постели и мрак облегает меня со всех сторон — мне постоянно чудится этот слабый и непрерывный шелест утекающей жизни. Мне не жаль ее, не жаль того, что я мог бы еще сделать... Мне жутко. Мне сдается: стоит возле моей кроватки та неподвижная фигура... В одной руке песочные часы, другую она занесла над моим сердцем... И вздрагивает и толкается в грудь мое сердце, как бы спеша достучать свои последние удары. Декабрь, 1878 Я встал ночью... Я встал ночью с постели... Мне показалось, что кто-то позвал меня по имени... там, за темным окном. Я прижался лицом к стеклу, приник ухом, вперил взоры — и начал ждать. Но там, за окном, только деревья шумели — однообразно и смутно,— и сплошные, дымчатые тучи, хоть и двигались и менялись беспрестанно, оставались все те же да те же... Ни звезды на небе, ни огонька на земле. Скучно и томно там... как и здесь, в моем сердце. Но вдруг где-то вдали возник жалобный звук и, постепенно усиливаясь и приближаясь, зазвенел человеческим голосом — и, понижаясь и замирая, промчался мимо. «Прощай! прощай! прощай!» — чудилось мне в его замираниях. Ах! Это всё мое прошедшее, всё мое счастье, всё, всё, что я лелеял и любил,— навсегда и безвозвратно прощалось со мною! Я поклонился моей улетевшей жизни — и лег в постель, как в могилу. Ах, кабы в могилу! Июнь, 1879 |