Майкл Асквит: Честертон, весельчак и пророк.Мне кажется, впечатления детства похожи на картины итальянских примитивистов — так же нарушены пропорции, та же незрелость и, порой, то же обаяние. Таковы и мои воспоминания о Честертоне. Они ярки, ясны, но совершенно субъективны — это набросок, а не портрет, да и набросок-то неумелый. Когда мы дружили, я был еще ребенком, и неудивительно, что первое мое впечатление — не сам Честертон, а его брюки (право же, они произвели бы впечатление на кого угодно). Должен пояснить, что в первый раз, когда я повстречался с брюками, самого Честертона в них не было. Их со всем почтением нес по коридору наш дворецкий — было это в загородном доме, где я провел почти все детство. Дом в Котсволдзе принадлежал моему деду, но летом несколько комнат снимал известный драматург, сэр Джеймс Барри, и у него бывал Честертон. Дворецкий, мой добрей знакомый, с трудом высвободился из-под огромной черной ноши и протянул ее мне для обозрения. "Вечерние брюки мистера Честертона, — пояснил он. — Прямо туннель какой-то". Нужно ли говорить, что знакомство с брюками побудило меня ожидать многого от их обладателя, и я не был разочарован. Мне говорили, что Честертон — человек великий, но он оказался и очень большим; таких больших я еще не видел. Когда я вошел в комнату, он сидел в глубоком кресле и, увидев меня, стал подниматься. Такая вежливость к тринадцатилетнему мальчику была бы поразительна в любом человеке под шестьдесят, но поступок его был еще драгоценней — ведь той энергии, которую он затратил, другому хватило бы, чтобы взобраться по крутой лестнице. Пока он вставал, я мог вволю любоваться его огромной головой, его седой гривой, пенсне, ненадежно примостившимся на носу, длинными усами, бесформенным костюмом. Я сразу полюбил его — мне показалось, что мы и вправду современники. Вспоминая нашу встречу, я пытаюсь понять, что же в нем поразило и покорило меня. Я думаю, он пробуждал это чувство во всех детях. Честертон, в самом редком и подлинном смысле слова, был современником и сверстником всякому. Он болтал, разыгрывал сценки, играл с нами, читал нелепые стихи, и вы не думали, что он дружелюбно старается перебросить мостик через пропасть между нами, вы просто чувствовали, что этой пропасти нет. Именно поэтому дети так любили его, и сам он так любил детей и отдавался им на милость. Не знаю, просил ли его кто-нибудь постоять на голове, но если какой-нибудь ребенок его попросил бы, он бы непременно постарался встать на голову — конечно, если бы жена не остановила. Миссис Честертон постоянно и тревожно следила за мужем, особенно за стульями, на которые он пытался сесть. С опытностью эксперта оценивала она их прочность и порой выражала свои сомнения вслух. "Наверное, Честертону лучше бы не сидеть на этом стуле?" — спросила она однажды, когда все самые крепкие стулья были уже заняты, и муж ее целеустремленно проламывал стул поменьше. Конечно, Честертона нельзя назвать практичным человеком. Он ничего не понимал в деньгах и часто говаривал, что непременно попадешь на поезд, если упустишь предыдущий. После женитьбы миссис Честертон взяла на себя заботу о его делах. Пока он ездил с лекциями по всей стране, она вела записи и как-то получила от него телеграмму: "Я в Бирмингеме. Где я должен быть?" Честертон — единственный человек, на моих глазах застрявший в дверях. Заметим, что он от души этим наслаждался. Вот и вторая причина, по которой его любили дети, — он охотно выставлял себя на посмеяние; мало сказать "охотно" — с восторгом. Он был так далек от самодовольства, что постоянно утверждал и отстаивал свое ничтожество. Все вокруг толковали о своих удачах и успехах; он хвалился неудачами и провалами. "Только человек может быть нелепым, — писал он, — ведь только у него есть достоинство". Непоколебимый боец за достоинство человека, он без устали забавлялся человеческой нелепостью, прежде всего — своей собственной. Одно из его изречений: "Если что-то стоит делать, это стоит делать плохо". Так относился он, например, к спорту. Я помню, как он спорил с Барри за ужином — мне иногда разрешали ужинать вместе со взрослыми. Оба они никак не были прирожденными атлетами, но Барри хорошо владел обеими руками, был меток и гордился спортивными достижениями. Он неплохо метал кольца, очень любил крикет, играл в крокет и гольф. Честертон не любил энергичных игр и гордился, что непригоден ни к какому спорту. Похвалялся он промахами и говорил, что, играя плохо, он проявляет бескорыстный интерес, не подпорченный эгоистическим самодовольством. Каждый день гости сэра Мэтью играли в крокет; и вот два писателя сошлись в поединке. Барри навис над шаром, словно готовый к прыжку хищник, и как-то похитроумней ухватил молоток, чтобы нанести решительный удар. Честертон раскачивался всем огромным телом на несоразмерно коротких ножках, размахивался — и наконец ударил от плеча, со всей силы. Мяч улетел неведомо куда, а он потерял очко, и мяч вдобавок, но стяжал аплодисменты, и оба противника были довольны таким исходом. И Барри, и Честертон — и сами по себе люди замечательные, но особенно хороши они были вместе, за обеденным столом. В моей памяти сохранилось несколько ярких картинок-сцен, в которых участвует Честертон. Я помню, как величественно поднимался он с кресла, как протискивался на заднее сиденье крошечного автомобиля, и кажется, я все еще вижу, как он играет с нами в прятки, и мы видим, что занавеска оттопырилась и вздулась, очерчивая знакомую фигуру. Но лучше всего я помню эти обеды с Барри. Маленький, щуплый Барри — огромная трубка почему-то придавала ему печальный вид — отодвигался от стола и поджимал одну ногу, скрываясь за густой пеленой табачного дыма. Честертон — огромный, жизнерадостный — держал на груди стакан вина, а салфетка спускалась на стол, словно уютный снежный холмик. Вдохновенно захлебываясь, порой возвышая голос до пронзительного писка, он изливал на собеседника целые речи, рассыпая вместо точек блестки остроумия и отмечая абзацы внезапным взрывом парадоксов. Часто он перебивал самого себя посреди серьезного разговора, чтобы прочитать забавные стихи или спеть песенку из мюзик-холла, который он так любил. "Я твердо верю, — писал он, — в важность расхожих фраз, особенно простых шуток. Люди, сочиняющие анекдот, знают порой что-то столь глубокое, что его и выразишь только таким нелепым способом". Честертон был не только блестящим собеседником, он был и вдохновенным слушателем. Любой пустяк, рассказанный ему, сиял новым смыслом, и вы, к своему удивлению, понимали, что вам удалось сказать что-то умное. Словно Фальстаф, которого он так напоминал сложением, он не только был остроумен, но и пробуждал остроумие в других. Он громче всех смеялся над собственными шутками, но это их не портило, потому что чаще всего он смеялся над самим собой. Шутки над собой были любимым его развлечением — но и уловкой. Он был блестящим спорщиком и, когда хотел, наносил тяжкие удары. Когда задевали что-то близкое его сердцу, он возмущался свирепо и яростно. В споре он был горяч, но не желчен, самые ядовитые его сарказмы смягчались добродушной веселостью, которая превращала спор в потешный бой двух клоунов в разноцветных штанах и с деревянными мечами. Как и его прославленный друг Беллок, он любил вино, но, в отличие от большинства, вовсе не нуждался в искусственном возбуждении. Радость жизни не иссякала в нем, и ничто не возмущало ого так, как люди, принимавшие жизнь без благодарности, ибо сам он постоянно благодарил за выпавшее ему на долю удивительное приключение — жизнь. Честертон умел забавляться, даже дурачиться. Однажды, когда он в последний раз гостил у нас, он целый день выдумывал сложную игру, в которую нам предстояло играть вечером. Утром он съездил за покупками, вернулся с какими-то свертками, весь день просидел в библиотеке, погрузившись в работу. К чаю он явился счастливый и сказал, что придумал новую детективную) игру. Надо было найти не убийцу, а жертву, одного газетного магната. Честертон — искусный художник, вырезал из картона величественного вельможу, разрезал его и попрятал по всему дому. К тому же он сочинил песенку, где не только указывал намеками и загадками, где искать обломки трупа, но и сообщал немало любопытных подробностей о столь трагически закончившейся жизни. Под самый конец мы обнаружили голову в баронской короне. Несчастного лорда собрали — и в жизни своей я не видел лучшей карикатуры. Я не собираюсь называть имя; во всяком случае, барон не принадлежал к числу честертоновских героев. Не помню, как вели счет в той игре, но, кажется, я выиграл.
Андре Моруа: Кончина ЧестертонаПрошло только полгода после смерти Киплинга, как не стало Честертона. Я с юных лет с упоением читал его, а познакомился с ним в 1934 году на борту корабля, возвращавшегося с Мальты. "Честертон на борту", — объявил мне адмирал Фишер. Впрочем, представлять его не было необходимости. Такая массивная фигура, такая широкополая фетровая шляпа, такой романтический капюшон могли принадлежать лишь ему одному. Он страдал острым ревматизмом и ходил, опираясь на две палки. Однако жизнерадостность его поражала. Этот мученик любил жизнь и восхвалял вселенную. Все его радовало: и луч солнца, пробежавший по волнам; и чайки, не отстававшие от нашего судна; н детишки, играющие на палубе. Смех его был поистине гомерическим: так, должно быть, смеялись боги Гомера. Его присутствие сделало наше путешествие волшебным и одновременно очень поучительным для меня. Здоровая философия и искренняя вера — вот чем объясняется то удивительное ощущение счастья, в котором жил этот калека. Целый день не подымаясь с кресла, он читал полицейские романы. Он говорил со мной о двух французских писателях: Гастоне Леру [1] и Морисе Леблане [2]. Ему почему-то доставляло удовольствие думать, что эти два столь аналогичных имени — псевдонимы одного и того же писателя, который подписывался Gaston the Red (Гастон Рыжий) под романом, где рассказывал о приключениях сыщика Рултабиля, а под романом, героем которого был взломщик-джентльмен Арсен Люпен, ставил подпись Maurice the White(Морис Белый). Это же ясно, — твердил Честертон... — Вы утверждаете, что эти джентльмены действительно два разных лица? Вы наверняка ошибаетесь. Уверяю вас, такая симметрия вполне достаточна, чтобы дать попять человеку неглупому, что это чистая символика. Поразузнайте-ка хорошенько во Франции. И вы убедитесь, что я прав. И громовой смех сотрясает его необъятные телеса. В прошлом году я снова встретился с ним во Флоренции, где он должен был прочесть лекцию в дни Maggio musicale florentino [3]. Трогательное и возвышенное зрелище. Прежде Честертон считался превосходным оратором, но у него пропал голос. Я, сидевший прямо под ним, кое-что расслышал, а из тысячной аудитории даже человек девятьсот вряд ли что-либо разобрали. А что они видели? Груду каких-то черных одеяний, а над ними лицо, по которому ручьями струился пот. Завязший в своих записях, Честертон то и дело вытирал платком лицо, потом окончательно заплутался в своих бумажках, уронил пенсне, усмехнулся про себя какой-то вдруг осенившей его мысли, и, отчаявшись связать концы с концами, замолчал, улыбнулся публике такой очаровательной, таков естественной улыбкой, что флорентийцы, не понявшие из сказанного им ни слова, устроили ему шумную овацию. Тема его лекции "Романский характер английской цивилизации" была одной из его излюбленных тем. — Некоторые историки, — говорил он, — считают, что в Англии нет римских монументов. Но мы сами все римские монументы… Понаблюдайте-ка за старым английским полковником, когда он гневается. Какое ругательство для него самое привычное? Помянет ли он, по утверждению господ историков саксонского толка, бога Тора [4]? By Thor! Да ни за что на свете! Он помянет Юпитера. By Jove! А это доказывает, что подсознание расы пронизано латынью. В отеле, где мы оба остановились, он целые дни сидел в холле около двери, загораживая вход, и читал detective novel (так он называл полицейские романы). — Что поделываете, господин Честертон? — Что поделываю? Пытаюсь шокировать английских эстетов, читая на виду у всех "Убийство в аэроплане", а не "Утро во Флоренции". Но говорилось это все таким веселым тоном, что никого шокировать не могло.
Примечания (используйте кнопку Back для возврата к тексту):- Леру, Гастон (1868-1927) — журналист и писатель, автор детективных романов.
- Леблан, Морис (1864-1941) — писатель, автор многочисленных психологических и детективных романов.
- Maggio musicale florentino — Большой флорентийский музыкальный фестиваль (итал).
- Тор — один из главных богов скандинавской мифологии, бог грома, бури и плодородия.
|