Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

БОГОЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ КОМЕДИЯ

XХ ВЕК: ОСВЕНЦИМ

Третий виновник Освенцима. - Освенцим глазами любви - всегда с одним. - Освенцим глазами фанатизма. - Освенцим и медицина. - Жизнь после Освенцима.

См. Освенцим как столица княжества. - Зло, история ХХ в., Шоа (Холокост), история Израиля. Почему Израиль - не нацистское государство.

1942 год: антропофания в Варшавском гетто (записки Рингельблюма).

См.: история раввина Мурмельштейна. История узника Освенцима Петра Мирчука.

 

Перед Освенцимом

Ненавижу пошлость. "Богословие после Освенцима" - пошлость изначально. Теперь вот еще наткнулся на "богословие после Майдана". Остаётся ждать "богословия после отключения горячей воды", "богословие после уплаты штрафа за безбилетный проезд" и т.п.

Разве Богу доверяли евреи, которые попали в Освенцим? Они государству доверяли - немецкому государству в частности, но и всякому государству вообще. "Доверие государству после Освенцима" - вот это не пошло, хотя, конечно, звучит не так эффектно. А ещё точнее: "Доверие государству перед Освенцимом". Потому что Освенцим страшен тем, что он не только в прошлом, но и в будущем, и каждую минуту, оказываясь перед государством, надо спрашивать: "А как, любезное, ты докажешь, что неспособно на Освенцим?"

 

Третий виновник Освенцима

Освенцим - грех Бога, политиков, надзирателей, случайных участников? Грех, промах, невроз, больное воображение? Мой грех сопоставим с грехом Освенцима?

Освенцим стал символом неверия. Если есть Освенцим, значит, нет Бога. С точки зрения атеизма, рассуждение идиотское. Если нет Бога, а Освенцим есть, то кто отвечает за Освенцим? Разумеется, царство кесаря. В случае с Европой - за Освенцим отвечает, естественно, не Гитлер, а те политики, которые допустили приход Гитлера. Это люди, вполне заслуживающие звания "элиты". Их предки свергли феодальный гнёт, добились освобождения, наладили правовой порядок. Эта элита, конечно, богата, но она поддерживает в себе и достаточно жёсткую самодисциплину, представления о долге и чести. Они не склонны заигрывать с народом, из которого вышли, они предпочитают оставаться в тени за спинами "демократически избранных политиков". Эта элита поддерживает механизмы самообновления и пополнения, - через выборы очень сложные, неформализованные, но всё же именно выборы. Эта элита заслуживает уважения - в отличие от нацистской или пост-революционной кремлёвской элиты.

Тем не менее- или тем более - именно эта элита не смогла предотвратить Освенцим, а в огромной степени и допустила его, сделав ставку на меньшее зло - нацизм - в борьбе с коммунизмом. Почему же к этой элите не обращают тех претензий, что обращают к Богу? Да потому, что всё-таки эта элита человеческая, а самые избранные, умные, великолепные люди, понятное дело, не всеведущи и не всесильны.

Что же, человек должен надеяться не на людей, а на Бога - и, соответственно, бороться не с людьми, а с Богом, подобно праотцу Иакову или Иову?

Это был бы невроз, ошибка. Есть ещё третий возможный виновник Освенцима - понимая под Освенцимом торжество безумия и зла. Это "маленький человек", это тот, кто может погибнуть в Освенциме, а может и не погибнуть.

Психотерапевт (юнгианец) Джеймс Холлис писал о том, что древнегреческое "амартия" - буквально "неточность", в русском чаще переводят как "промах", а на церковнославянском это "грех" - он лично предпочитает переводить как "больное воображение" (Холлис, 2010, 31). В качестве примера он приводит случай с одной женщиной, которая пришла к нему только, чтобы выговориться, использовать его как духовника. Она родилась в 1917-м году в семье люблинского врача (поляка, не еврея). В 1943-м году во время облавы её забрали на рынке вместе с евреями и отправили в Майданек. Во время селекции ей удалось убедить офицера, что произошла ошибка и что она "христианка". "Христианка" было синонимом фразе, которую она тоже кричала: "Ich bin nicht Jude!". Однако, немец сказал, что отпустить её он не может, она слишком много видела, но в газовую камеру не пошлёт.

Он приказал ей отвезти в "душевую" двух девочек, которые в остолбенении стояли рядом - только что их оторвали от матери. Одной девочке было шесть, другой четыре.

"Я была счастлива, что останусь в живых. Я потащила детей дальше, до двери душевой. Там Capos - рабочие-заключённые - сами втащили детей в душевую".

Несчастная дожила до освобождения. Она не вышла замуж, она всегда ходила в чёрном. Боялась любить, боялась иметь детей, боялась чувствовать, подозрительно относилась ко всему вокруг. Она верила, что Бога нет, - раз Он предал девочек, попустил их гибель - но есть Двадцать Четыре Праведника, и если она каждому из них поведает свою историю, то получит облегчение. Вот, психотерапевту рассказала.

Холлис рассказал эту историю иначе: он начал с фотографии, которую прислала ему эта женщина. Она нашла её в одной из книг по истории войны. На этой фотографии была она с этими девочками. Она не помнила, конечно, чтобы кто-то её фотографировал. На фото было видно, что шестилетняя девочка абсолютно спокойна - она прижалась к женщине и замерла, словно став её частью. Младшая девочка была страшно испугана.

Врачу бросилась в глаза дырка на её чулке - видимо, она упала, и он стал думать о том, как ей было больно. Он тут же проанализировал сам себя: "Это была некая форма морального подлога. Когда челоек не может принять чтото целиком, он начинает концентрироваться на малом, частным, постижимом".

Почему девушка чувствовала себя виноватой? Какой у неё был выбор? Откажись она вести девочек, их отвёл бы кто-то солдат или капо, вот и всё. Офицер её морально изнасиловал - так вина целиком на офицере. Её страдание мнимое (невроз) или подлинное? И то, и другое.

Она не виновна в предательстве, и в этом смысле её богоборчество, её отказ выходить замуж, её бегство от жизни - невроз.

Она попала под каток смерти, она пережила то, что человек не может и не должен переживать, она вошла в абсолютное зло. Это - подлинное страдание.

Она не только пострадала. Если бы дело ограничилось страданием! Она действительно умерла в ту минуту, когда захотела жить сильнее, чем захотела сохранить чужую жизнь. Она включилась в причинную цепочку смерти. Это - вина в самом точном смысле ("причина"). Скорее всего, если бы она отказалась, офицер бы не послал её в газовую камеру - он просто развлекался. Соответственно, её поступок - промах, неточность, ошибка, грех, рызгравшееся сверх меры воображение. Но как осудить? Нельзя ни осудить, ни успокоить. Вот - ситуация покаяния, полного одиночества, когда человек сам должен лишить себя всего - и освободить для жизни, для благодати, для любви. Но чтобы освободиться - надо верить, а эта женщина согрешила не столько предательством, сколько неверием. Не в Бога, это как раз самый поверхностный, простительный, рациональный пласт. Неверием в других людей, в Бога.

Предательство настоящее не в том, что она не спасла детей, а в том, что она не видела в окружающих её людях тех же детей, только выживших, спасшихся. Она оказалась в зависимости от смерти, а человек должен зависеть только от любви.

Эта дырка на коленке - не только подлог. Дырка на коленке - мостик. Сострадание не бывает абстрактным. Я не был в газовой камере, я могу лишь умозрительно представить себе ужас, который там был, но коленку я разбивал, и через память о своей боли, о своей любимой внучке, я могу придти к покаянию за Освенцим (включая и Майданек, и Шали, и Сонгми) - Освенцим повседневного предателсьтва, каждодневной жажды выжить, зашкаливающей в готовность не жить, а выживать, оттесняя, отпихивая других - "словом, делом или помышлением и всеми моими чувствами"...

ОСВЕНЦИМ ГЛАЗАМИ ЛЮБВИ

Примечательная книга Матвея Гейзера «Плач Иеремии» (М., 2009, 383 с.). Самое интересное – воспоминания автора (хотя больше всего – очерки о Михоэлсе, Утёсове и др.). А среди воспоминаний самое пронзительное – эпизод жизни в гетто. Гейзер вообще-то не Матвей, имя он поменял в разгар антисемитской кампании 1956 года. Он Мотл, Мотл Моисеевич. Впрочем, родители назвали его Марком – но в память о деде по имени Мотл. Когда после войны ему восстанавливали погибшие в гетто документы, то паспортист вписал имя «Мотл», исполняя директиву: евреи должны носить еврейские имена.

В его воспоминаниях звучат местечки, названия которых сейчас на слуху в фамилиях «Шаргородский», «Шкловский», «Бершадский»,  «Шполянский»… Да, Шпола – это еврейское местечко, где русские отлично говорили на идиш – уж не знаю, о. Михаил Шполянский потомок евреев или тех самых русских.

О войне – точнее, о гетто в Бершади – Гейзер помнит немного. Вообще-то он помнит одно, зато это он помнит так, что в книжке эпизод повторен дважды.

Зима 1944 года. Марку Гейзеру четыре года, он дружит с мальчиком Вэлвэлэ. Родители подарили его другу клетку с маленькой серой птичкой.

«Она-то и стала нашей единственной детской отрадой. Мы разговаривали с ней, кормили с рук. Через несколько дней мы случайно выпустили её из клетки, и птичка полетела по улицам гетто, а мы понеслись за ней. К нашей неописуемой радости под вечер пичуга сама вернулась в своё жилище. С той поры мы стали её выпускать каждый день».

Однажды птичка перелетела за чёрную колючую проволоку, которая окружала гетто.

«Не задумываясь, Вэлвэлэ пробрался через колючее ограждение и весь в кровавых царапинах побежал за ней. Навстречу ему на мотоцикле мчался новый комендант. Он остановился, в три шага догнал Вэлвэлэ и ударил его ногой в лицо. Мой друг упал. Немец связал ему руки верёвкой, привязал её к сидению мотоцикла и нажал на газ…. Птичка метнулась вслед за Вэлвэлэ, а он так кричал!.. Больше я никогда не видел своего друга, но в моих ушах до сих пор нет-нет, да раздастся его крик.
Сколько ни проходит лет, я часто вижу одно и то же: безжизненное тело Вэлвэлэ, как пёрышко, скользит по улице, вымощенной необработанным камнем бруковке, и птичка, словно лёгкая его детская душа, летит за ним».

Гейзер говорит: "Не надо делать из Шоа - шоу". Катастрофа - это не шесть миллионов, это вот один мальчик, одна птичка... И не говорите мне, что одно не исключает другое. Исключает, потому что когда "шесть миллионов", тогда можно поднять руку на очередного мальчика - немца, русского, чеченца или араба. Для защиты своего мальчика или своей девочки. А когда просто - один Вэлвэлэ... А, что говорить... Вот сижу и шмыгаю носом...

Почему говорят о невозможности «богословия после Освенцима», «философии после Освенцима»? Разве Освенцим научил, что есть какой-то количественный предел в уничтожении людей, после которого авторитаризм – жёсткий? Вот шесть миллионов – жесть, а несколько сотен тысяч жителей Чечни (не только чеченцев, стоит помнить) – это мягкость?

Нет! Урок Освенцима прямо противоположный. Нельзя ждать, когда появится вторая жертва. Между второй и шестьюмиллионной интервальчик небольшой. Алмаз, которым измеряется жёсткость авторитаризма – это одна-единственная человеческая жизнь. Одинаково драгоценна жизнь Михника, умного, пожилого и богатого поляка, и жизнь чеченского недоросля, необразованного и нищего, застреленного по кремлёвской индульгенции во время сбора черемши – и неважно, русский или чеченский стрелял, у пальца, который нажимает курок, нет национальности. Стыдно измерять мягкость беззакония тем, сколько людей отправлено за решётку. Только своего палача имеет право человек назвать «мягким палачом», «либеральным палачом». Чужого палача так называть недопустимо.

ОСВЕНЦИМ ГЛАЗАМИ ФАНАТИЗМА

Осмысление зла всегда разнообразно и никогда не ново. Зло не бывает новым качественно, оно может лишь наращивать количество, этим зло и отличается от добра.

Между тем, одним из явлений ХХ века называют явление в мир небывалого прежде зла. Обычно называют два явления: тоталитаризм и Шоа, гибель миллионов людей от зверств коммунистов в России и гибель миллионов евреев от зверств национал-социалистов в Германии. Примечательно, что эти два явления редко упоминаются одновременно. Зло делится на «своё» и «чужое», уникальным объявляется «своё».

Те, кто пережил зло Гулага или Освенцима, не противопоставляли «своё» зло чужому. Они говорили о «невыносимости», «абсолютности» страдания, через которое прошли, но именно поэтому они не были склонны умалять чужие страдания. Кошмар, который открылся им, заключался именно в том, что они увидели зло с его абсолютной стороны. Зло всегда – ноль, этим оно и кошмарно. Распределять зло по уровням, тяжести, национальной принадлежности означает делать его не совсем злом, придавать ему черты нормального явления.

Абсолютность зла соседствует с его неописуемостью. Описаний много, может быть, даже больше описывали Шоа и Гулаг, чем зло предыдущих эпох, - не потому, что это зло «большее», а потому что это зло совершалось в мире уже информационном, где большинство страдавших умели писать. Жертвы массовых убийств предыдущих эпох не оставили ни строчки лишь потому, что не умели писать.

Большинство мемуаров о Шоа и Гулаге вполне традиционны. Новым является частая оговорка авторов о том, что их описания не могут описать того, что они пережили. Чем талантливее автор, тем более он подчёркивает эту неописуемость. Писали и Солженицын, и Шаламов, но Шаламов подчёркивал ничтожность всяких описаний. Неописуемость тесно связана с другим свойством зла – его повторяемостью. Описуемое зло может быть предотвращено. «Кто предупреждён, тот вооружён». Солженицын предпринял описание лагерей, чтобы разрушить режим, который породил лагеря, и предотвратить повторение зла. Шаламов считал подобную цель утопией. В результате Солженицын спокойно просмотрел очередной прорыв зла, даже оправдал его (как «борьбу за Россию», «борьбу с терроризмом»), Шаламов же оказался созвучен правозащитному движению, исходящему из того, что зло нельзя описать и этим ликвидировать, а нужно ежедневно отслеживать и оттеснять. Солженицынского же стиля описания постигла та же участь, что и мемуары революционеров о царской ссылке – они стали основой для нового витка насилия и зла.

Рассказы о зле царской ссылки родили советскую империю, рассказы о зле гулаговском родили империю неосоветскую. В обоих случаях зло воспринималось как атака на идею – идею справедливости, идею России, идею Российской империи.

Концепция неописуемости и бессмысленности зла означает, напротив, что зло никогда не против какой-то идеи, оно беспричинно и абсолютно замкнуто в себе, хотя провозглашать может любые идеи. Зло не оправдывает никакой идеи, но и борьба со злом не оправдывает никаких идей, иначе и такая борьба – зло.

Манипуляции со злом, а не зло, - вот отличительная черта ХХ века. Люди достаточно образованны, чтобы писать о зле, описывать зло, мотивировать необходимостью борьбы со злом своё поведение. Они ещё недостаточно образованны, чтобы избегать говорить о борьбе со злом как мотиве добра. Опыт революции как борьбы со злом (злом капитализма) остался непонятым. Опыт национал-социализма, который поддерживали извне для борьбы со злом коммунизма, остался неусвоенным. Разговоры о зле коммунизма, ужасах Гулага использовали и демократами, и антидемократами, причём последними – с большей результативностью. «Страдания русского народа» стали оправданием проекта «Возрождение великой Российской империи».

Очень часто зло и страдания использовались религиозным фанатизмом. «Мы страдали» было сделано аргументом в отстаивании тоталитарной модели религиозности – и весьма действующей модели. Это очень архаичное поведение, что опять возвращает к безвременности зла. В течение тысячелетий тоталитаризм утверждал себя как средство борьбы со злом, а страдания объявлялись не только злом, но и средством «искупления», «очищения», приобретения некоего добра. Происходила рационализация иррационального, приручение хаоса, превращение его в часть порядка – и порядка тоталитарного. Связь прямая: порядок свободы основывается на творчестве и прощении, порядок тоталитаризма основывается на зле под псевдонимом, конечно, «борьба со злом», «неизбежное зло». Ничего не понял о зле тот, кто считает возможным «в крайнем случае» прибегнуть ко злу (к насилию как способу противостоять злу).

Зло оказывается одним из сильнейших мотивов насилия и милитаризма. Всякий милитаризм вдохновляется борьбой со злом. «Милитаризм» тут есть одна из форм агрессии, это может быть и тоталитаризм, может быть религиозный фанатизм.  Испанская инквизиция, русское истребление старообрядцев и катакомбных православных, - примеры того, как боязнь зла ведёт к торжеству зла.

Европейцы часто говорят о религиозном фанатизме под личиной христианства, реже – о релииозном фанатизме под личиной ислама и крайне редко – о религиозном фанатизме под личиной иудаизма. Между тем, фанатизм, как и насморк, не щадит никого. Истинность религии не делает её неуязвимой для фальсификации. Вино может быть отличным, но это не означает, что его нельзя отравить или заморозить, в общем, сделать негодным для питья.

Ярким примером религиозного фанатизма под личиной христианства может служить оправдание сталинскими репрессиями против Церкви агрессивного, хищного поведения многих православных России после 1990 года. Об этом написано (в том числе, автором этих строк) очень много. Объективность требует заметить, что полный аналог такого феномена есть и в иудаизме – когда страданиями Освенцима оправдывают насилие как средство сохранения Израиля. Это новое явление в иудаизме, на фоне которого выгодно смотрится средневековая теодицея, исходившая из того, что человек никогда не страдает невинно. «По грехам нашим», - формула традиционная и для средневекового иудаизма, и для средневекового христианства. В Новое время, увы, она чаще принимала вид «по грехам вашим» - дьявольская разница.

Такова концепция Шоа как наказания европейского еврейства за его грехи. Не за те, разумеется, вымышленные грехи, которые приписывали и приписывают евреям антисемиты, а за реальные грехи. Именно эта концепция, о чём мало кто знает, была первой попыткой осмысления Шоа. Точно также в катакомбном православии репрессии осмысливали как наказание от Бога, Сталин же воспринимался как «бич Божий».

Такая «ультра-ортодоксальная» (английский аналог термину «фанатичная») трактовка зла не слишком известна; официальная про-израильская пропаганда придерживается идеи Шоа как страдания, которое Европа может и должна «компенсировать». Трактовка Шоа как наказания от Бога за грехи (русскому «по грехам нашим» соответствует выражение «мипне хатаэну») может даже шокировать – большинство современных евреев далеки не только от фанатизма, но и от веры, вообще от понимания сложности проблемы зла. Они обычно и не подозревают, что разрушение Первого и Второго Храма для религиозного сознания – результат наказания евреев за грехи. Они вообще редко читают Библию, хоть в христианском, хоть в иудейском виде, а для Библии такое осмысление зла – стандарт. Впрочем, и более осведомлённые авторы – как Артур Коэн и Эмиль Факенхейм – не знали о том, как Шоа осмыслялась во время войны иудеями, они считали, что царило отчаяние и молчание.

О нацистском кошмаре как наказании за отступление евреев от правил набожности проповедовал авторитетнейший польский раввин Исхак Данцигер, отказавшийся уезжать в Палестину и погибший в Треблинке в 1943 г. Раввин Йозеф Шнеерсон (1880-1950), шестой представитель династии Хабад, во время Второй Мировой войны стал говорить о Шоа как об апокалиптической катастрофе, свидетельствующей о близости Помазанника (Машиаха, Мессии). В 1941 году он писал: «Каждый еврей должен помнить, что не люди Израиля погибают, а мир рождает – рождает новый еврейский народ и новую землю Израиля. … Родовые муки начались, но они продлятся недолго» (цит. по: «Toward the millennium: messianic expectations from the Bible to Waco»,  с. 385). Теолог Циммерман цитировал учение каббалиста XVI в. Хаима Витала о том, что души одного поколения могут вновь родиться на земле в следущем поколении и заявлял, что Шоа – это наказание душ тех, кто согрешил в предыдущем воплощении. Раввин Джоэль Тейтельбаум (представитель сатмара, одного из направлений хасидизма) подчёркивал, что грех причина всякого страдания, Шоа – результат тяжёлого греха Израиля, способ, которым Бог возвращает Израиль к Себе. Такая позиция, к счастью, широко распространена не была, но – была. Грехом при этом оказывался сионизм как самочинная попытка приблизить пришествие Машиаха. На другом конце религиозной «мысли» оказывались те (тоже немногочисленные) деятели, которые заявляли, что грехом, за который Бог покарал евреев Европы Освенцимом, было «еврейское просвещение» и либеральная реформа иудаизма.

Осмысление же Шоа в Израиле, особенно в 1950-1960-е годы, тоже было далеко от известного широкой (нееврейской) публике тезиса о Шоа как абсолютном зле и одном из аргументов в пользу существования Израиля. Сионизм формировался как антитеза диаспоре, писал Стивен Кац. Диаспора представлялась недоразумением, эпизодом, который должен скорее завершиться. Еврей диаспоры рассматривался сионизмом как существо несовершенное – пассивное, забитое, необразованное. Благодаря приезду в Израиль этот еврей должен был превратиться – и превратился, согласно современному сионизму – в «настоящего еврея», смелого, образованного, активного.  

Сионистская идеология, резюмировал Кац, описывала Шоа как одно из многих наказаний для тех евреев, которые не захотели, не смогли, не сумели изменить историческую реальность, в которой они жили. Выжившие в Шоа евреи, приехав в Израиль, сталкивались с большими проблемами: о Шоа предпочитали не говорить, Катастрофа подвергалась табуированию, выжившие были вынуждены участвовать в этом процессе. Проявлялось это и в том, что люди пытались свести концлагерные номера или носили рубашки с длинными рукавами.

В 1951 году кнессет объявил днём национального единения с погибшими шестью миллионами евреев день Варшавского восстания. Этот праздник был назван днём Памяти Шоа и Гевура – Разрушения и Героизма (сопротивления). Таким образом, затушёвывался самый сложный с точки зрения сионизма элемент Шоа: большинство погибших погибли не героически, не сопротивлялись, большинство не были сионистами. Стирался образ еврея как жертвы, столь основополагающий именно для религиозного сознания, начиная с образа Исаака («Акеда», «связывание»), Страдающего Слуги и т.д., вплоть до евреев, которые так же пострадали от крестоносцев, как позднее – от Гитлера. Проблема зла решалась просто: акцент был сделан не на тех евреях, которые шли в печи «как безгласный агнец на заклание», а на тех, кто восставал против оружия с оружием.

Таким образом, и ультра-религиозные фанатики, и сионистские фанатики одинаково обвиняли погибших в Шоа – тех, кто погиб пассивно, не взявшись за оружие, или тех, кто погиб, не принеся покаяния Богу. С этими идеологами полемизировали Мартин Бубер, Йозеф Соловейчик, Цви Колиц, Элиезер Берковиц, когда доказывали, что Освенцим не был наказанием евреев за богоотступничество, что Шоа была проявлением не воли Божией, а воли человеческой.

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова