Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Робин Коллингвуд

ИДЕЯ ИСТОРИИ

К оглавлению

 

Часть II. ВЛИЯНИЕ ХРИСТИАНСТВА

 

§ 1. Воздействие христианских идей

 

 

|46| Европейская историография в своем развитии прошла через три кульминационные точки. Первая относится к пятому столетию до новой эры, когда возникла идея истории как науки, как формы исследования, istoria . Вторая приходится на четвертый – пятый века нашей эры, когда эта идея истории получила новую форму под революционизирующим воздействием христианской мысли. Мне следует теперь описать этот процесс и показать, как христианство отбросило два ведущих принципа греко-римской историографии, а именно: 1) оптимистическое представление о человеческой природе и 2) идею субстанциальной метафизики о вечных сущностях, лежащих в основе процесса исторического изменения.

 

1. Одним из наиболее важных элементов сферы морального опыта, получившим свое выражение в христианстве, было чувство слепоты человеческих деяний. Речь идет не о случайной слепоте, связанной с недостатками индивидуальной проницательности человека, а о слепоте органической, заложенной в природе самого действия. Согласно христианской доктрине, то, что человек вынужден действовать вслепую, не зная будущих результатов своих действий, – неизбежно. Эта неспособность достичь заранее поставленных целей, которую греки называли amartia (промахом), перестала рассматриваться как случайный элемент в природе человека. Она стала считаться ее необходимым элементом, вытекающим из условий существования человека как такового. Это – его первородный грех, который так настойчиво подчеркивал св. Августин 1 , связывая его в психологическом плане с силой плотского желания. Человеческое действие, в соответствии с этой точкой зрения, не планируется для достижения целей, заранее поставленных интеллектом. Оно вызывается к жизни а tergo [сзади, с тыла (лат.)], непосредственным и слепым желанием. И не только необразованный простолюдин, но и человек вообще делает то, что ему хочется, а не обдумывает разумный план своих действий. Желание – это не укрощенный конь платоновской метафоры, а бешено мчащаяся лошадь, закусившая удила. «Грех» же (используя технический теологический термин), к которому оно несет нас и совершить который мы стремимся, – это не грех, свободно выбранный нами, это – врожденный, первородный грех, присущий нашей природе. |47| Из этого следует, что своими благими делами человек обязан не собственной воле и интеллекту, но чему-то, отличному от него самого, чему-то, что заставило его желать добиваться целей, достойных того, чтобы к ним стремиться. Поэтому, с точки зрения историка, принадлежащего к этой школе, хотя человек и ведет себя так, как если бы он был мудрым архитектором своей судьбы, мудрость, обнаруживаемая в его действиях, принадлежит не ему, а богу, милостью которого желания человека направляются к достойным целям. Отсюда – планы, реализуемые в человеческих действиях (я имею в виду такие планы, как завоевание мира Римом), возникают не потому, что люди задумывают их, устанавливают их ценность и находят средства их осуществления, но потому, что люди, поступая в каждый данный момент в соответствии со своими желаниями, фактически осуществляют предначертания бога. Это понимание благодати согласуется с теорией первородного греха.

 

2. Метафизической доктрине субстанции в греко-римской философии был брошен вызов христианской доктриной творения. Согласно последней, ничто не вечно, кроме бога, а все остальное было сотворено им. Человеческая душа перестала рассматриваться как нечто, существовавшее в прошлом ab aeterno [от века (лат.)], ее бессмертие в этом смысле отрицалось. Считалось, что каждая душа – новое творение. Аналогичным образом народы и нации, эти коллективы людей, – не вечные субстанции, но были созданы богом. А то, что бог создал, он может и видоизменить, переориентировав его природу для достижения новых целей. Так, проявив свое милосердие, он может изменить характер созданного им человека или народа. Даже так называемые субстанции, еще допускавшиеся ранней христианской мыслью, не были субстанциями в подлинном смысле слова, как их понимали античные мыслители. Человеческая душа все еще называлась субстанцией, но понималась теперь как творение бога, зависящее от него на протяжении своего существования. И природный мир все еще именовался субстанцией, но с теми же самыми ограничениями. Сам бог тоже рассматривался как субстанция, но его субстанциальная природа теперь считалась непознаваемой: непознаваемой не только для разума человека, опирающегося на свои собственные силы, она не могла быть раскрыта и с помощью откровения. Единственное, что мы можем знать о боге, – это его действия. Но постепенно, под воздействием христианства исчезли даже и эти квазисубстанции. В тринадцатом столетии св. Фома Аквинский отверг концепцию божественной субстанции и определил бога как чистую деятельность, actus purus [чистое действие (лат.)]. В восемнадцатом столетии Беркли отбросил концепцию материальной субстанции, а Юм – духовной.

 

|48| Тем самым были созданы все условия для третьего переломного момента в истории европейской историографии, когда появилась, наконец, давно ожидаемая история как наука.

 

Внедрение христианских идей оказало троякое воздействие на понимание истории.

 

а) Возникло новое отношение к истории, в соответствии с которым исторический процесс рассматривался как реализация не человеческих, а божественных целей. Так как эти цели становились целями человека, воплощаясь в человеческой деятельности и осуществляясь при помощи его воли, то соучастие бога в их реализации ограничивалось предопределением их, изменением время от времени объектов человеческих желаний. Так, каждое действующее человеческое существо знает, чего оно хочет, и добивается желаемого. Но оно не знает, почему оно этого хочет, ибо причина его желания – бог, который вложил его в душу человека для того, чтобы достичь осуществления своих предначертаний. С одной стороны, исторический деятель – человек, ибо все, что происходит в истории, происходит по его воле. С другой стороны, единственным историческим деятелем является бог, ибо только действие божественного провидения обеспечивает то, что действия человеческой воли в любой данный момент приводят именно к этому результату, а не какому-нибудь иному. С одной стороны, опять же человек является той целью, ради которой происходят все исторические события, ибо бог стремится к благосостоянию людей. С другой стороны, человек существует всего лишь как средство осуществления божественных предначертаний, ибо бог создал его только для того, чтобы достичь своих целей, целей, осуществляемых при помощи человека. Это новое отношение к человеческим деяниям внесло громадный вклад в историю, потому что признание человеческого желания как единственного фактора возникновения исторических событий является неотъемлемой предпосылкой понимания любого исторического процесса.

 

б) Этот новый взгляд на историю позволил поднять историческую значимость не только действий исторических деятелей, но и значимость самого их существования и природы как исполнителей божественных предначертаний. Как индивидуальная душа, созданная богом для вечности, обладает, однако, только теми характеристиками, какие требует данное время для исполнения его замыслов, так и такие исторические объекты, как Рим, – не вечные сущности, но преходящи, возникают в соответствующую историческую эпоху для того, чтобы выполнить некую определенную функцию, и сходят со сцены, когда их роль сыграна. Все это было глубокой революцией в историческом мышлении. Это значило, что историческая эволюция не рассматривалась более как процесс, протекающий, так сказать, по поверхности вещей, затрагивающий только их акцидентальные (случайные) стороны. Теперь он касался самой их сущности и тем самым включал в себя подлинное творение и подлинное уничтожение. |49| Все это было приложением к истории христианской концепции бога, бога – не простого ремесленника, формирующего мир из предсуществующей материи, а бога – творца, созидающего сущее из небытия. И это тоже громадное завоевание исторической мысли, потому что признание того, что исторический процесс создает своих собственных носителей, что, например, такие исторические образования, как Рим или Англия, – не просто предпосылки, а продукты этого процесса, было первым шагом на пути к пониманию характерных особенностей истории.

 

в) Эти два изменения в концепции истории вытекали, как мы уже видели, из христианских учений о первородном грехе, божественной благодати и творении. Третье было связано с универсализмом христианского отношения к человечеству. Для христианина все люди равны в глазах бога, для него нет избранного народа, привилегированной расы, людского сообщества, судьбы которого более важны, чем судьбы другого. Все люди и все народы вовлечены в осуществление божественных предначертаний, поэтому исторический процесс происходит везде и всегда его характер один и тот же. Любая часть его – это часть одного и того же целого. Христианин не может удовлетвориться римской историей, древнееврейской историей или любой иной историей отдельного народа: ему нужна история мира в целом, всеобщая история, темой которой должно быть осуществление божественных предначертаний для человека. Вторжение христианских идей преодолевает не только гуманизм и субстанциализм, характерные для греко-римской историографии, но и ее партикуляризм.

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{1} Св. Августин – Августин Аврелий, Августин Блаженный (354–430) – епископ Гиппона (Северная Африка), богослов, один из крупнейших представителей патристики на Западе. Основной труд Августина в области христианской философии истории – «О граде Божьем» – заложил основы всей средневековой философии истории. Оказал также громадное влияние на идеологию раннего средневековья своими трудами по экзегетике Священного писания.

 

 

§ 2. Характерные черты христианской историографии

 

 

Любая история, написанная в соответствии с христианскими принципами, по необходимости должна быть универсальной, провиденциальной, апокалиптической и периодизированной.

 

1. Это будет универсальная история, как история мира, восходящая к началу человека. Она опишет, как возникли различные расы и заселили разные части земли. Она опишет расцвет и падение цивилизаций и государств. Греко-римская ойкуменическая история не была универсальной в подлинном смысле этого слова, потому что она тяготела к определенному центру притяжения. Греция или Рим были этими центрами, вокруг которых вращалось все. Христианская универсальная история пережила коперниковскую революцию, уничтожившую самую идею такого центра притяжения.

 

2. Она припишет исторические события не мудрости людей, совершивших их, но действиям провидения, предначертавшего деяния людей. |50| Теократическая история Ближнего Востока не провиденциальна в этом смысле, потому что она имеет не универсальный, а партикуляристский характер. Теократический историк заинтересован в действиях отдельного общества, а бог, управляющий этими действиями, – это бог, для которого данное частное общество – избранный народ. Провиденциальная же история, напротив, хоть и рассматривает историю как пьесу, написанную богом, но в этой пьесе для нее нет персонажей, пользующихся особым благоволением автора.

 

3. В общем ходе событий она ставит задачу найти доступную разуму закономерность. В частности, она придает в этой связи исключительно важное значение исторической жизни Христа, которая для нее, безусловно, представляет собой одно из самых главных предустановленных выражений этой закономерности. Ее повествование будет концентрироваться вокруг данного события, а все предшествующие и все последующие факты будут рассматриваться как события, либо ведущие к нему и подготавливающие его, либо развивающие его последствия. Поэтому рождение Христа разделит историю для нее на две части, каждая из которых отличается неповторимыми особенностями. Первая часть будет обращена в будущее, ее смысл – неосознанная, слепая подготовка к событию, которое еще не произошло. Вторая же часть ретроспективна, так как откровение Христово уже было дано людям. Историю, которая поэтому делится на два периода, периоды мрака и света, я буду называть апокалиптической историей.

 

4. Разделив историю прошлого на две части, христианская универсальная история, естественно, будет стремиться и к дальнейшему делению. Поэтому она станет выделять и другие события, не столь решающие, как рождение Христа, но также по-своему важные, события, делающие все происшедшее после них отличным от того, что им предшествовало. Таким образом, история делится на эпохи, или периоды, каждый из которых имеет специфические особенности и отличается от периода, предшествовавшего ему, каким-нибудь событием. На специальном языке историографии такого типа подобное событие называется эпохальным.

 

Все эти четыре элемента вполне сознательно внесены в историческую мысль раннехристианскими учеными. В качестве примера можно взять Евсевия Кесарийского 2 , автора третьего – начала четвертого века. В своих «Хрониках» он ставит перед собой задачу создать универсальную историю, все события которой включены в единые хронологические рамки, а не датируются по Олимпиадам, как в Греции, или же по годам правления консулов, как в Риме. Его работа была компиляцией, но она очень сильно отличается от компиляций языческих ученых периода Поздней империи, так как ее вдохновляет новая цель – доказать, что события, хронологически упорядоченные таким образом, образуют закономерную последовательность, в центре которой – рождение Христа.

 

|51| Решая ту же самую задачу, Евсевий создал и другую работу, так называемое «Praeparatio Evangelica» [«Приготовление к Евангелию» (лат.)], в которой он доказывал, что дохристианская история мира может рассматриваться как процесс, задуманный таким образом, чтобы найти свою кульминационную точку в Воплощении. Иудейская религия, греческая философия, римское право объединяются в его работе, создавая почву, на которой христианское Откровение только и могло пустить свои корни и созреть: если бы Христос был рожден в мир в любое иное время, то этот мир был бы просто неспособен принять его.

 

Евсевий был всего лишь одним из представителей большого числа мыслителей, стремившихся разработать в деталях следствия, вытекавшие из христианской концепции человека. Когда мы видим, что отцы церкви, такие, как Иероним 3 , Амвросий 4 или даже Августин, с презрением и враждебностью говорят о языческой учености и литературе, то мы должны помнить, что это презрение вытекает не из недостатка образованности или варварского безразличия к знанию как таковому, но из страстности, с которой эти люди, провозгласившие новый идеал знания и сталкивавшиеся с яростной оппозицией, трудились над переориентацией всей структуры человеческой мысли. В случае истории, а мы здесь занимаемся только ею, эта переориентация не только возобладала со временем, но и оставила свои плоды в виде непреходящих завоеваний исторической мысли.

 

Подход к истории как, в принципе, к истории мира в целом, в рамках которой войны, подобные войнам Греции с Персией, Рима с Карфагеном, рассматриваются беспристрастно не с точки зрения победы одной из враждующих сторон, а с точки зрения влияния их исхода на будущие поколения, – такой подход стал общим местом. Символом этого универсализма оказывается принятие единой хронологической системы отсчета для всех исторических событий. Единая универсальная хронология, изобретенная Исидором Севильским 5 в седьмом столетии и популяризированная Бедой Достопочтенным 6 в восьмом, датирующая все происшедшее временем до и после рождества Христова, ясно показывает, откуда пришла ее идея.

 

Общим местом стала и идея провиденциализма. Нас учат в наших школьных учебниках, например, что англичане – между делом и не придавая этому большого значения – в восемнадцатом столетии создали империю: т. е. они осуществили то, что при ретроспективной оценке представляется как проведение в жизнь некоего плана, хотя в то время никакого сознательного плана не существовало.

 

|52| Общим местом стала и апокалиптическая идея, хотя историки относят ее кульминационный, апокалиптический момент к самым различным временам и событиям: к Ренессансу, изобретению книгопечатания, научному движению семнадцатого столетия, Французской революции, либеральному движению девятнадцатого века или даже, как историки-марксисты – к будущему.

 

И идея эпохальных событий стала общим местом, а вместе с ней и деление истории на периоды, отличающиеся характерными чертами.

 

Все эти элементы, столь знакомые современной исторической мысли, полностью отсутствовали в греко-римской историографии и были старательно разработаны мыслителями раннего христианства.

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{2} Евсевий Кесарийский – основоположник церковной истории, автор трудов: «Жизнь Константина», «Церковная история», «Приготовление к Евангелию» и др.

{3} Иероним Стридонский – один из «отцов» западной католической церкви. Переводчик Библии на латинский язык. Перевод известен под именем «Вульгаты».

{4} Амвросий Медиоланский – епископ Миланский, один из «отцов церкви». Автор книг по церковному праву, догматике, экзегетике.

{5} Исидор Севильский – епископ Севильи, святой католической церкви. Автор популярной средневековой энциклопедии «Начала, или Этимологии».

{6} Беда Достопочтенный – англосаксонский летописец, монах. Автор многочисленных работ по экзегетике Ветхого и Нового завета и «Церковной истории англов» – ценнейшего источника по истории Англии со времени римского завоевания Британии по VIII в. н. э.

 

 

§ 3. Средневековая историография

 

 

Средневековая историография, посвятившая себя разработке указанных концепций, с одной стороны, представляет собой продолжение эллинистической и римской историографии. Их метод остается неизменным. Средневековый историк все еще черпает фактический материал из преданий и не располагает эффективным оружием критической оценки этих преданий. Здесь он подобен Ливию, со всеми его достоинствами и недостатками. У него нет никаких средств для изучения того, как возникли эти предания, дошедшие до него, и для анализа их различных компонентов. Его критика носит чисто личный, ненаучный, несистематический характер, и это часто подводит его, и он нам кажется неумно доверчивым. Но, с другой стороны, он часто обнаруживает замечательные стилистические достоинства, силу воображения. Например, смиренный монах из Сент-Олбани, оставивший нам «Flores Historiarum» 7 , приписанные Матвею из Вестминстера, поведал нам о короле Альфреде и пирогах 8 , леди Годиве 9 , короле Кнуте на берегу Босхема 10 и т. д. Все это, может быть, и сказочные истории, но они – немеркнущие жемчужины нашей литературы и не меньше, чем история Фукидида, заслуживают того, чтобы их бережно сохраняли как kthma eV aei [нетленное сокровище (греч.)].

 

Однако в отличие от Ливия средневековый историк обрабатывает свой материал с универсалистской точки зрения. И в средние века существовал национализм, но историк, зараженный национальными антипатиями или чувством национального превосходства, знал, что поступает плохо. Его задачей было не хвалить Англию или Францию, но поведать о gesta Dei [деяния божьи (лат.)]. Для него история была не просто драмой человеческих устремлений, в которой он принимал ту или иную сторону, но процессом, которому присуща внутренняя объективная необходимость. |53| Самые мудрые и сильные люди вынуждены подчиниться ей не потому, что, как у Геродота, бог – разрушительное и вредоносное начало, но потому что бог, будучи провидцем и творцом, имеет собственный план и никому не позволит помешать его осуществлению. Поэтому человек, действующий в истории, оказывается втянут в божественные планы, и те увлекают его за собой независимо от его согласия. История как воля бога предопределяет самое себя, и ее закономерное течение не зависит от стремления человека управлять ею. В ней возникают и реализуются цели, не планируемые ни одним человеческим существом. Даже те, кто думает, что они противодействуют им, на самом деле способствуют их исполнению. Они могут убить Цезаря, но не в силах помешать падению республики. Само это убийство – новое и дополнительное обстоятельство, содействующее этому падению. Следовательно, общий ход исторических событий – критерий оценки действий индивидуумов, принимающих в нем участие *. Долг индивидуума – стать добровольным инструментом для достижения его объективных целей. Если он выступит против них, то ему не удастся остановить или изменить ход истории. Все, чего он добьется, так это лишь своего осуждения, того, что все его усилия окажутся тщетными, а жизнь прожита впустую. Это патристическая доктрина. Ранний христианский писатель Ипполит 11 определяет дьявола, как o antitattwn toiV kosmikoiV [враг всего миропорядка (греч.)].

 

Великой задачей средневековой историографии было открыть и разъяснить этот объективный, или божественный, план. Он развертывался во времени, и потому его осуществление проходило последовательно ряд этапов. Размышления над этой последовательностью и породили концепцию исторических эпох, каждая из которых начиналась с какого-нибудь эпохального события. Но попытка выделить исторические периоды – показатель развитой и зрелой исторической мысли, не боящейся истолковывать факты, а не просто устанавливать их. Однако и здесь, как и в других областях, средневековая мысль, отнюдь не лишенная смелости и оригинальности, оказалась неспособна выполнить свои обещания. Чтобы проиллюстрировать это, я воспользуюсь всего лишь одним примером – примером средневековой периодизации истории. В двенадцатом столетии Иоахим Флорский 12 разделил историю на три периода: царствование бога-отца, или невоплощенного бога, т. е. дохристианская эра; царствование бога-сына, или христианская эра; царствование святого духа, которое должно было начаться в будущем. |54| Это обращение к будущему свидетельствует об одной важной черте средневековой историографии. Если бы от средневекового историка потребовали объяснить, как он узнал, что история протекает в соответствии с неким объективным планом, он ответил бы – через божественное Откровение. Оно – часть того, что Христос открыл людям о боге. И это Откровение давало ключ не только к пониманию прошлых деяний творца, но показывало нам и его будущие намерения. Христово Откровение, следовательно, позволяло нам охватить мыслью историю всего мира в целом – от его сотворения в прошлом до его конца в будущем, ту историю, какой она представляется вневременному и вечному видению бога. Таким образом, средневековая историография предвидела конец истории, конец, предопределенный богом и ставший известным людям через его Откровение. Поэтому она включала в себя эсхатологию.

 

Эсхатология всегда является чужеродным элементом в истории. Дело историка – знать прошлое, а не будущее. Если же историки претендуют на то, чтобы определить будущие события до того, как они произошли, то это верный признак, на основании которого мы можем с уверенностью сделать вывод о какой-то порочности самой их концепции истории как таковой. Более того, мы можем точно определить, в чем состоит этот порок. Здесь происходит следующее: они расщепляют единую реальность исторического процесса на две отдельные части (на ту, которая определяет, и на ту, которая определяется), на абстрактный закон и простой факт, на всеобщее и отдельное. Они гипостазируют всеобщее, превратив его в некое ложное единичное, существующее само по себе и для себя, и тем не менее продолжают рассматривать его в этой его изоляции как нечто, определяющее ход конкретных событий. Всеобщее, будучи изолированным от временного процесса, действует не в нем самом, но только воздействует на него. Временной процесс здесь – нечто пассивное, формируемое вневременной силой, воздействующей на него извне. И так как эта сила действует совершенно одинаковым образом во все времена, то, зная, как она действует в настоящем, мы понимаем также, как она будет действовать в будущем. Если нам известно, как она направляла поток событий в одно время, мы тем самым знаем, как она направит его в другое время. Поэтому мы можем предсказывать будущее. Отсюда в средневековой мысли полная противоположность между объективной целью бога и субъективными целями человека мыслится таким образом, что цель бога навязывает истории некий объективный план, совершенно не зависящий от субъективных целей человека. А это с необходимостью ведет к идее о том, что намерения людей никак не влияют на ход истории, а единственной силой, направляющей ее, оказывается божественная природа. Поэтому, предположив, что божественная природа дана в Откровении веры, те, кому она дана, могут благодаря силе веры знать, каким должно быть будущее.

 

|55| Все это может показаться близким к субстанциализму. На самом же деле мы сталкиваемся здесь с чем-то совсем иным, а именно – с трансцендентализмом. Бог в средневековой теологии – не субстанция, а чистый акт. Трансцендентализм же означает, что деятельность божества мыслится не как проявляющаяся в человеческой деятельности и посредством ее, а как действующая извне и управляющая ею, не имманентная миру человеческого действия, а трансцендентная этому миру.

 

В данном случае произошло следующее: маятник мысли качнулся от абстрактного и одностороннего гуманизма греко-римской историографии к столь же абстрактному и одностороннему теократизму средневековой. Деятельная роль провидения в истории была признана, но признана таким образом, что человеку ничего не оставалось делать. Одним из следствий этого было, как мы видели, ошибочное убеждение историков в том, что они могут предсказывать будущее. Другим следствием было то, что, стремясь обнаружить общий план истории и веря, что этот план принадлежит богу, а не человеку, они стали заниматься поисками сущности Истории вне самой истории, пренебрегая деяниями людскими, для того чтобы открыть план божественный. Вследствие этого конкретные факты человеческой деятельности стали для них чем-то малозначительным. Они пренебрегли первой обязанностью историка – его готовностью любой ценой установить, что же произошло в действительности. Вот почему средневековая историография так слаба в смысле критического метода. Эта слабость не случайна. Она определяется не скудостью источников и материалов, находившихся в распоряжении ученых. Она зависит не от ограниченности того, что они могли делать, а от ограниченности того, что они желали делать. Они стремились не к точному и научному исследованию подлинных фактов прошлого, а к точному и научному изучению атрибутов божества, к теологии, прочно основанной на двойном фундаменте веры и разума, к теологии, позволившей бы им определять априори, что должно было произойти и что должно будет произойти в ходе исторического процесса.

 

Все это обусловило то, что в глазах ученого-историка того типа, который не заботится ни о чем другом, кроме точности в передаче фактов, средневековая историография не просто неудовлетворительна, но преднамеренно и отталкивающе ложная. Историки девятнадцатого столетия, которые, как правило, и занимали именно такую чисто академическую позицию в своем отношении К природе истории, воспринимали эту историографию с крайней антипатией. Сегодня же, когда мы менее одержимы требованием критической точности и больше заинтересованы в интерпретации фактов, мы можем смотреть на нее более дружелюбными глазами. |56| Мы столь далеко зашли на пути, возвращающем нас к средневековой точке зрения на историю, что возникновение и падение наций и цивилизаций является для нас результатом действия, какого-нибудь закона, закона, имеющего мало общего с намерениями и целями людей, составлявших эти нации и цивилизации. И не так уж плохо, по-видимому, мы сейчас относимся к теориям, которые утверждают, что крупномасштабные исторические изменения обязаны своим происхождением диалектике особого рода, действующей объективно и формирующей исторический процесс в соответствии с необходимостью, не зависящей от человеческой воли.

 

Все это несколько сближает нас со средневековыми историками, и, если мы хотим избежать ошибок, свойственных идеям этого рода, изучение средневековой историографии полезно для нас потому, что оно показывает, как антитеза между объективной необходимостью и субъективной волей ведет к пренебрежению исторической точностью, к ненаучному легковерию и к слепому принятию традиции. У средневекового историка были все основания для ненаучности, понятой в этом смысле: в то время никто еще не открыл, как критиковать источники и устанавливать факты научным образом. Все это сделала историческая мысль тех веков, которые последовали за средневековьем. Для нас же сейчас, когда эта работа уже проделана, нет извинений. И если бы мы пошли назад, к средневековой концепции истории со всеми ее ошибками, то тем самым мы бы продемонстрировали и ускорили то падение цивилизации, которое, может быть, и преждевременно, уже сейчас провозглашают некоторые историки.

 

ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА

{ * } Знаменитый афоризм Шиллера «Die Weltgeschichte ist das Weltgericht» («Всемирная история – это всемирный суд») – представляет собой старую средневековую максиму, возрожденную в конце восемнадцатого столетия. Он типичен для того культа средневековья, который был характерен для многих романтиков.

 

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{7} «Flores Historiarum» – памятник английской средневековой историографии XIII в. Длительное время приписывался несуществовавшему Матвею Вестминстерскому. На самом деле написана Матвеем Парижским (ум. в 1259), монахом в Сент-Олбане. Последнее критическое издание памятника осуществлено в 1890 г. Упомянутые автором легенды см. в записях за 878, 1035 и 1057 годы.

{8} Альфред Великий – король Англии, организатор борьбы с датскими и норманнскими вторжениями, законодатель, создатель административного и судебного устройства Англии в эпоху раннего средневековья. Имеется в виду легенда о пребывании короля Альфреда, скрывшего свое имя, в хижине пастуха после разгрома его войска и завоевания Уэссекса датскими викингами в 878 г. По легенде, чрезвычайно популярной в англоязычной культуре, король получил резкую отповедь от жены пастуха за подгоревшие по его вине пироги.

{9} Леди Годива (Годгифу) – легендарная основательница Бенедиктинского монастыря в Ковентри (1043) По легенде, впервые упомянутой в «Англо-саксонских хрониках» (под 1057 г.), добилась освобождения жителей Ковентри от тяжелых налогов, согласившись проехать по Ковентри верхом, будучи обнаженной.

{10} Кнут – король Дании, Англии и Норвегии. Восстановил утраченные датчанами завоевания Англии. Имеется в виду рассказ о последней, предсмертной речи Кнута, обращенной к волнам Северного моря. Драматически построенная сцена обращения Кнута к морю содержит слова, полные христианского смирения перед всевышним, повелевающим всеми стихиями и всеми, кто их населяет.

{11} Ипполит – раннехристианский писатель-апологет, религиозный лидер одной из римских христианских сект, провозглашенный ею «антипапой». Известен своими работами, отстаивающими принцип троичности божества, и резкой критикой монотеистических ересей II – III вв. Главный труд Ипполита – «Философумена, или Опровержение всех ересей» (ранее ошибочно приписывали Оригену). Приводимое Коллингвудом положение – цитата из дошедшего до нас отрывка другого труда Ипполита – «Об антихристе».

{12} Иоахим Флорский (1132 – 1202) – итальянский мыслитель, создатель мистико-диалектической концепции всемирно-исторического процесса, основоположник мессианистических движений итальянской религиозной мысли конца XII – XIII в. Деление мировой истории на три эпохи, соответствующие трем ипостасям божественной троицы, с ожиданием наступления эпохи Святого духа оказало большое влияние на средневековую и возрожденческую философию истории. Влияние Иоахима Флорского прослеживается и в настоящее время в мистических философско-исторических построениях, в частности в русской религиозной философии конца XIX – начала XX в. (В. Соловьев, Н. Бердяев).

 

 

 

§ 4. Историки Возрождения

 

 

Одной из главных задач европейской мысли в конце средних веков было осуществить переориентацию исторических исследований. Великие теологические и философские системы, дававшие основу для априорных определений общего плана истории, перестали внушать доверие, и вместе с Ренессансом происходит возврат к гуманистическому взгляду на историю, основывавшемуся на гуманизме античности. Академическая точность вновь становится важной, потому что действия людей перестают казаться ничтожными в сравнении с божественным планом истории. Историческая мысль снова ставит человека в центр рисуемой ею картины. Но, несмотря на это новое пробуждение интереса к греко-римской мысли, ренессансная концепция человека глубоко отличалась от греко-римской, и когда Макьявелли в начале шестнадцатого столетия высказывает свои идеи об истории, комментируя первые десять книг Ливия, он отнюдь не воспроизводит взгляды Ливия на историю. Человек для историка эпохи Возрождения не был похож на человека, обрисованного античной философией, управляющего своими действиями, творящего собственную судьбу силой своего интеллекта. |57| Это был человек, как его представляла христианская мысль, – существо страстное и импульсивное. История поэтому становилась историей человеческих страстей, которые рассматривались как необходимое проявление человеческой природы.

 

Благим плодом этого нового подхода мысли была прежде всего та великая чистка всего фантастического и недостоверного, что содержалось в средневековой историографии. Например, в середине шестнадцатого столетия Жан Воден 13 показал *, что принятая в истории схема периодизации по четырем Империям ** основывалась не на точном истолковании фактов, а на произвольной схеме, заимствованной из Книги Даниила 14 . А многочисленные ученые, в большинстве случаев итальянцы, занялись опровержением тех легенд, в которые многие страны облекали свое незнание собственного происхождения. Полидор Вергилий 15 , например, в начале шестнадцатого столетия разрушил старое предание об основании Британии Брутом-троянцем и заложил основы критической истории Англии.

 

К началу семнадцатого столетия Бэкон оказался в состоянии подвести итоги всему этому развитию, разделив свою карту знания на три большие области – поэзию, историю и философию, – управляемые тремя способностями человеческого духа – воображением, памятью и разумом. Сказать, что память владычествует над историей, равносильно утверждению, что главная задача истории – воскрешать в памяти и регистрировать факты прошлого такими, какими они были в действительности. Тем самым Бэкон настаивает на том, что история должна быть прежде всего интересом к прошлому ради него самого. Это – отрицание претензий историка на то, чтобы предвидеть будущее, и в то же самое время отрицание идеи, согласно которой главным делом историка является познание божественного замысла, проходящего через факты. Его интересуют факты сами по себе.

 

|58| Но положение истории, понятой таким образом, было не очень определенным. Она освободилась от ошибок средневековой мысли, но ей все еще нужно было найти свой собственный предмет. У нее была определенная программа – возрождение прошлого, но она не располагала ни методами, ни принципами, руководствуясь которыми она могла бы осуществить эту программу. В действительности же бэконовское определение истории как области памяти было ошибочным, потому что прошлое только тогда нуждается в историческом исследовании, когда его не помнят и не могут вспомнить. Если бы его можно было вспомнить, то не было бы нужды в историках. Уже во времена Бэкона, его современник Кемден 16 , занимаясь – в лучших традициях Ренессанса – топографией и археологией Британии, показал, как забытая история может быть реконструирована на основании определенных данных, точно так же, как естествоиспытатели, работавшие в то же время, строили на основании своих данных научные теории. Вопроса, как усилиями мысли историк восполняет пробелы своей памяти, Бэкон так никогда и не поставил.

 

ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА

{ * } Methodus ad facilem historiarum cognitionem (1566), Cap. VII: «Confutatio eorum qui quatuor monarchias... statuunt».

{ ** } Для медиевистических тенденций романтизма конца восемнадцатого века, о которых я уже упоминал в связи с Шиллером, весьма характерно то, что Гегель воскрешает эту давно опровергнутую схему четырех Империй в своем параграфе о мировой истории в конце «Философии права». Читатели Гегеля, привыкшие к его неистребимой привычке делить любой предмет, по канонам его диалектики, на триады, с удивлением обнаруживают, что схема мировой истории, приводимая на заключительных страницах этой книги, делится на четыре раздела, озаглавленные «Восточная империя», «Греческая империя», «Римская империя», «Германская империя». Читатель здесь склонен думать, что наконец-то факты оказались слишком сильными для гегелевской диалектики. Но отнюдь не факты сломали его диалектическую схему. Это – восстановление средневековой периодизации.

 

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{13} Жан Боден – французский историк, правовед, публицист, теоретик абсолютизма. Здесь Коллингвуд имеет в виду его работу «Метод легкого изучения истории» (1566), в частности гл. VII: «Опровержение тех, кто учит о четырех империях».

{14} Книга Даниила – одна из пророческих книг Ветхого завета. Периодизация всемирной истории по четырем империям дана в ее VII гл.

{15} Вергилий Полидор – итальянский гуманист, автор «Истории Англии», в которой изложение доведено до конца правления Генриха VIII.

{16} Уильям Кемден – английский историк, основатель кафедры истории в Оксфорде, один из видных деятелей так называемого «Елизаветинского Возрождения». Положил начало критической обработке источников в английской историографии.

 

 

§ 5. Декарт

 

 

Творческая мысль семнадцатого столетия сосредоточилась на проблемах естественных наук и обошла проблемы исторической науки. Декарт, как и Бэкон, делил все человеческое знание на поэзию, историю и философию, добавив к ним четвертую область – теологию. Но свой новый метод он применил только к одной философии с ее тремя основными разделами: математикой, физикой и метафизикой, ибо лишь здесь он надеялся достичь надежного и достоверного знания. Поэзия, говорил он, – больше природный дар, чем научная дисциплина; теология зависит от веры в Откровение; история же, как бы она ни была интересна, и поучительна, и ценна для формирования практического отношения к жизни, не могла притязать на истину, ибо события, описываемые ею, никогда не происходили так, как она их описывала. Поэтому революция в познании, которую планировал и осуществил Декарт, не дала ничего исторической мысли, потому что он не считал историю областью знания в строгом смысле этого слова.

 

В этом плане заслуживает пристального внимания один параграф, посвященный истории, из первой части его «Рассуждения о методе».

 

«Но я полагаю, что посвятил уже достаточно времени языкам, а также чтению книг древних с их историями и небылицами. Беседовать с писателями других веков – почти то же, что путешествовать. Полезнее познакомиться с нравами других народов, чтобы более здраво судить о наших собственных и не считать, что все, не согласное с нашими обычаями, смешно и противно разуму, как обычно думают те, кто ничего не видел. |59| Но тот, кто чересчур много времени тратит на путешествия, становится в конце концов чужим в собственной стране, а слишком большая любознательность по отношению к событиям прошлых веков обычно приводит к весьма большой неосведомленности в делах своего века. Кроме того, вымыслы вселяют веру в возможность таких событий, которые абсолютно невозможны; ведь даже самые правдивые повествования, если они не извращают и не преувеличивают значения событий, чтобы сделать чтение более занимательным, по меньшей мере почти всегда опускают самые низменные и менее значительные подробности, в силу чего все остальное представляется не таким, каково оно в действительности, и поэтому те, кто сообразует свое поведение с примерами, отсюда извлекаемыми, могут впасть в сумасбродство рыцарей наших романов и вынашивать замыслы, превосходящие их силы» 17 .

 

Декарт здесь делает четыре замечания, на которые стоит обратить внимание. 1. История как бегство от реальности: историк – путешественник, который, пребывая вне дома, становится чужаком по отношению к собственному времени. 2. Исторический скептицизм: исторические повествования – недостоверные отчеты о прошлом. 3. Антиутилитарная идея истории: недостоверные повествования никак не могут помочь нам понять, что в действительности является возможным и тем самым – как эффективно действовать в настоящем. 4. История как сфера игры воображения: даже в лучшем случае историки искажают прошлое, представляя его более блестящим, чем оно было на самом деле.

 

1. В ответ на декартовскую оценку истории как «бегства от современности» можно было бы сказать, что историк способен разглядеть подлинное прошлое только в том случае, если он твердо опирается на настоящее. Его задача – совсем не в том, чтобы полностью отрешиться от своего времени. Он должен во всех отношениях быть человеком своей эпохи и рассматривать прошлое с точки зрения этой эпохи. Это поистине сильный ответ, но чтобы дать его, необходимо было дальнейшее развитие теории познания, развитие, выходящее за рамки теории Декарта. Только во времена Канта философы поняли познание как процесс, направленный на объект в соответствии с собственной точкой зрения познающего. Кантианская «коперниковская революция» содержала в себе в скрытой форме теорию – хотя сам Кант никогда ее и не разрабатывал, – которая показывала, как возможно историческое знание, когда историк не только не отказывается от взглядов своей эпохи, но именно придерживается их.

 

2. Утверждать, что исторические повествования рассказывают о событиях, которые не могли произойти, равносильно утверждению, что у нас есть какой-то критерий, благодаря которому мы и получаем возможность судить о том, что могло произойти, основываясь не только на дошедших до нас свидетельствах. Декарт здесь предвосхищает возникновение подлинно критического метода в историографии, полное развитие которого явилось бы ответом на его собственное возражение.

 

|60| 3. Ученые Ренессанса, возрождая многие элементы греко-римской концепции истории, возродили и ту ее идею, что история имеет практическую ценность, ибо учит людей искусству политики и практической жизни. Эта идея была неизбежна в то время, когда люди не могли найти теоретических основ для иного подхода к истории, согласно которому ценность истории имеет теоретический характер и заключается в ее способности открывать истину. Декарт был совершенно прав, отвергая эту идею. Фактически он предвосхищает замечание Гегеля из введения к его «Философии истории», замечание, согласно которому единственным практическим уроком истории является то, что она никого и никогда ничему не научила. Но Декарт не видел, что современные ему исторические труды таких людей, как Бьюкенен 18 и Гроций 19 , а в еще большей мере работы историков, принадлежавших к поколению, еще только вступавшему в науку (Тиллемон 20 , болландисты 21 ), были продиктованы простым стремлением к истине. Прагматическая концепция истории, которую он критиковал, была в то время мертва.

 

4. Говоря, что исторические повествования преувеличивают величие и великолепие прошлого, Декарт фактически предлагает некий критерий, с помощью которого их можно подвергнуть критике, а истина, скрываемая или искажаемая ими, может быть восстановлена. Если бы он продолжал работать в этом направлении, он мог бы создать основы метода исторической критики, кодекс ее правил. Приведенный выше тезис фактически и становится одним из этих правил, сформулированных в начале следующего столетия Вико. Но Декарт не понимал этого, потому что его интеллектуальные интересы были столь определенно сориентированы на математику и физику, что, когда он писал об истории, он ошибочно принимал плодотворные указания, направленные на усовершенствование исторического метода, за доказательство полной невозможности такого усовершенствования.

 

Таким образом, отношение Декарта к истории было причудливо-неопределенным. Коль скоро речь идет о его намерениях, он в своей работе стремился к тому, чтобы поставить под сомнение ценность истории, как бы ее ни понимать, ибо он стремился отвлечь людей от истории, направить их усилия на развитие точной науки. В девятнадцатом столетии наука пошла своим, независимым от философии путем, потому что послекантовские идеалисты начали проявлять все более скептическое отношение к ней. Разрыв стал ликвидироваться только в наше время. Это отчуждение было совершенно аналогично тому, которое возникло в семнадцатом веке между историей и философией под влиянием аналогичной причины – исторического скептицизма Декарта.

 

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{17} См.: Декарт Р. Рассуждение о методе. Избр. произв. М., 1950, с. 263.

{18} Джордж Бьюкенен – шотландский политический деятель, историк, церковный реформатор, автор ряда работ по истории Шотландии.

{19} Гуго Гроций – голландский юрист, правовед, политический деятель. Исторические работы Греция посвящены освободительной войне Соединенных Провинций против Испанской монархии.

{20} Себастьян Тиллемон – французский историк, автор трудов по истории раннего средневековья и католической церкви первых шести веков ее существования. Главное его сочинение – «История императоров и других государей, правивших в течение первых шести веков» (1693 – 1712).

{21} Болландисты – ученое общество иезуитов. Основано в XVII в. в Антверпене Ж. Болландом. Существует до настоящего времени. Основная его цель – критическое издание свода «Житий святых» (Acta sanctorum).

 

 

§ 6. Картезианская историография

 

 

|61| В действительности же декартовский скептицизм ничуть не обескуражил историков. Скорее они восприняли его как вызов, как призыв к тому, чтобы, отдалившись от философии, разработать собственный метод, открывающий возможность критической истории, а затем, обогатившись новым знанием, вернуться к философии. В течение второй половины семнадцатого века возникла новая школа исторической мысли, которая, как это ни парадоксально звучит, может быть названа картезианской историографией, подобно тому как французская классическая драма этого периода была названа школой картезианской поэзии. Я называю ее картезианской историографией, потому что, как и картезианская философия, она была основана на методическом сомнении и полном признании критических принципов. Главная идея этой новой школы сводилась к тому, что историк не должен учитывать свидетельства письменных источников, не подвергнув их критическому анализу, основанному по крайней мере на трех методических принципах: 1) на собственном правиле Декарта, правиле, которое он хоть и не сформулировал, но подразумевал: никакой авторитет не должен заставлять нас верить в то, что, как мы знаем, невозможно; 2) на правиле, требующем сопоставлять различные источники друг с другом, чтобы они не противоречили друг другу; 3) на правиле о том, что письменные источники надо проверять неписьменными. История, понимаемая таким образом, все еще основывалась на письменных свидетельствах, на том, что Бэкон бы назвал памятью. Но историки теперь учились воспринимать их критически.

 

Я уже упоминал в качестве примера представителей этой школы – Тиллемона и болландистов. «История римских императоров» Тиллемона была первой попыткой создать римскую историю, в которой внимание историка все время было направлено на то, чтобы согласовать свидетельства разных источников. Болландисты, школа ученых монахов, поставили перед собой задачу переписать жития святых, пользуясь критическим методом и устраняя из них все неправдоподобные чудеса. Болландисты углубились гораздо дальше, чем кто-либо до них, в проблему источников, в то, как рождаются предания, передаваемые от поколения к поколению. Именно этой эпохе, и в особенности болландистам, мы обязаны идее анализа традиции, анализа, учитывающего те искажения, которые вносились посредниками, ее передавшими. Тем самым они раз и навсегда решили старую дилемму, предписывающую либо принять традицию в целом как истинную, либо отбросить ее как ложную. В то же самое время они тщательно исследовали, что дают монеты, надписи, грамоты и другие нелитературные свидетельства для проверки и иллюстрации рассказов и описаний историков-повествователей. Именно в этот период Джон Хорсли 22 из Морлета в Нортамберленде собрал первую систематическую коллекцию римских надписей в Британии, руководствуясь идеями итальянских, французских и немецких ученых.

 

|62| Этого движения почти не заметили философы. Новый исторический метод оказал большое влияние лишь на одного первоклассного мыслителя – Лейбница. Он применил его к истории философии, достигнув при этом выдающихся результатов. Мы можем даже назвать его основателем этой науки в новое время. Он не оставил обширных сочинений в данной области, но все его труды обнаруживают знание античной и средневековой философии и ему мы обязаны концепцией философии как непрерывной исторической традиции, в которой завоевания мысли связаны не с провозглашением совершенно новых и революционных идей, но с сохранением и развитием того, что он называл philosophia perennis [вечная философия (лат.)], т. е. вечных и неизменных истин, которые всегда были известны людям. Эта концепция, безусловно, делает слишком большой упор на идее постоянства и обращает слишком мало внимания на изменение. Философия понимается им в значительной степени как некое неизменное собрание заимствованных и вечных истин. Лейбниц здесь явно недооценивает постоянную необходимость ее перестройки усилием мысли, выходящей за границы прошлого. Но это означает только то, что лейбницевская концепция истории представляет собою типичный продукт той эпохи, когда отношение между постоянным и меняющимся, между истинами разума и истинами факта еще не было до конца осознано. Взгляды Лейбница означают rapprochement [сближение (фр.)] между отчужденными сферами истории и философии, но еще не их эффективное взаимодействие. Вопреки этой строго исторической тенденции в философии Лейбница и вопреки блестящей работе, проделанной Спинозой как основателем критики Библии, общее направление картезианской школы было резко антиисторическим. Именно это и привело к упадку картезианства в целом, к его дискредитации. Мощное новое движение исторической мысли, развившееся фактически вопреки запретам картезианской философии, уже самим фактом своего существования опровергало ее. Когда же пришло время для открытого наступления на ее принципы, люди, возглавившие его, естественно, оказались людьми, чьи главные творческие интересы лежали в сфере истории. Я расскажу о двух таких атаках на картезианство.

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{22} Джон Хорсли – английский историк, археолог, исследователь памятников римской Британии. Главный его труд – «Римская Британия, или Римские древности Британии» (1732).

 

 

§ 7. Антикартезианство: 1. Вико

 

 

|63| Первую из них предпринял Вико, работавший в Неаполе в начале восемнадцатого столетия. Работы Вико интересны прежде всего потому, что он был образованным и блестящим историком, поставившим перед собой задачу сформулировать принципы исторического метода точно так же, как до него Бэкон сформулировал принципы метода естественнонаучного познания. В ходе своей работы Вико и столкнулся с картезианской философией как с чем-то таким, с чем необходимо было полемизировать. Он не ставил под сомнение обоснованность математического познания, но оспаривал картезианскую теорию познания с ее выводом о невозможности никакого иного знания, кроме математического. Поэтому он напал на картезианский принцип, в соответствии с которым критерием истины является ясность и отчетливость идей. Он указал, что в действительности это субъективный, или психологический, критерий. То, что я считаю мои идеи ясными и отчетливыми, доказывает только мою веру в них, а не их истинность. Высказывая это положение, Вико в сущности солидарен с Юмом, утверждавшим, что вера – это не что иное, как живость наших восприятий 23 . Любая идея, сколь бы ложной она ни была, может убедить нас своею кажущейся самоочевидностью, и нет ничего легче, чем считать наши убеждения самоочевидными, хотя на самом деле они являются ни на чем не основанными фикциями, выросшими из софистической аргументации (здесь снова мы сталкиваемся с юмистскими взглядами). Мы нуждаемся, доказывает Вико, в принципе, руководствуясь которым мы могли бы различить то, что может быть познано, от того, что познано быть не может, – в теории, которая устанавливала бы пределы человеческого знания. Это положение, безусловно, ставит Вико в один ряд с Локком, задачей критического эмпиризма которого было создание исходных позиций для другого главного удара по картезианству.

 

Вико находит этот принцип в доктрине, утверждающей, что verum et f actum convertuntur [истинное и содеянное совпадают (лат.)], т. е. возможность истинного познания чего бы то ни было и понимание его как реальности, а не как простого восприятия, определяются условием, при котором познаваемое должно быть создано познающим. В соответствии с этим принципом природа познаваема только для бога, но математика познаваема и для человека, потому что объекты математической мысли – фикции или гипотезы, построенные самим математиком. Любое математическое рассуждение начинается с некоего постулирования: пусть ABC будет некий треугольник: и пусть АВ = АС. Именно потому, что актом своей воли математик творит этот треугольник, потому что он его factum, он и может обладать истинными знаниями о нем. Но все это – не «идеализм» в принятом значении этого слова. |64| На самом деле существование треугольника не зависит от того, познают его или нет. Познать объект – не значит создать его. Напротив, ничто не может быть познано до того, как оно сотворено, и сможет ли познать его данное мышление, зависит от того, каким путем оно было создано.

 

Из этого принципа verum – factum следует, что история, которая особенно явно выступает как нечто, созданное человеческим духом, оказывается и особенно пригодной для того, чтобы быть объектом человеческого познания. Вико рассматривает исторический процесс как процесс, в котором люди создают системы языков, нравов, законов, правительств и т. д., т. е. он видит в истории историю возникновения и развития человеческих обществ и их институтов. Здесь мы в первый раз сталкиваемся с абсолютно современной идеей предмета истории. Нет больше антитезы между изолированными действиями людей и божественным планом истории, связывающим эти действия, как было в историографии средних веков. Нет здесь, с другой стороны, и предположения, что доисторический человек, которым Вико особенно интересовался, предвидел то, что получится из его начинаний. Хотя план истории и зависит исключительно от человека, он не является чем-то предсуществующим, как нереализованный замысел, постепенно находящий свое воплощение. Человек больше не просто демиург, формирующий человеческое общество, как бог Платона формирует мир по идеальным моделям. Как подлинный бог, он – настоящий творец, созидающий как форму, так и материю по мере своего исторического развития. Здание человеческого общества создано человеком из ничего, и именно потому каждая деталь его полностью познаваема человеческим духом.

 

Вико знакомит нас с результатами своих долгих и плодотворных исследований в таких областях, как история права и языка. Он обнаружил, что эти исследования способны нам дать знание столь же точное, как знание, полученное, по Декарту, в результате физических и математических исследований. Он определил и способ достижения такого знания, сказав, что историк может мысленно реконструировать процесс, в результате которого людьми творились исторические деяния в прошлом. Между мышлением историка и предметом его исследований существует своего рода предустановленная гармония. Это не предустановленная гармония Лейбница, основывающаяся на чуде. Она базируется на общности человеческой природы, объединяющей историка с людьми, деятельность которых он изучает.

 

Это новое отношение к истории имеет глубоко антикартезианский характер, потому что вся структура картезианской системы сложилась под воздействием проблемы, чуждой миру истории, – проблемы скептицизма, проблемы отношения идей к объектам. Декарт, начиная свои исследования в области метода естественных наук и основываясь на скептической точке зрения, господствовавшей тогда во Франции, должен был сначала уверить самого себя в том, что такая вещь, как материальный мир, действительно существует. |65| Для историка подобной проблемы, как ее понимает Вико, быть не может. Скептическая точка зрения здесь исключается. История, по Вико, не занимается прошлым как прошлым. Она занята в первую очередь реальной структурой того общества, в котором мы живем, нравами и обычаями, которые свойственны нам и окружающим нас людям. Для того чтобы изучать их, нам не нужно задавать вопрос, существуют ли они на самом деле. Этот вопрос лишен смысла. Декарт, глядя на огонь, спрашивал, существует ли наряду с его идеей огня и сам огонь в действительности. Для Вико, занимавшегося такими вещами, как современный ему итальянский язык, подобный вопрос не мог возникнуть. Разграничение идеи исторической реальности и самой реальности было бы бессмысленным. Итальянский язык – это и есть то, чем считают его люди, пользующиеся им. Для историка такая обыденная человеческая точка зрения является окончательной. Ему нет нужды заниматься вопросом, думает ли бог об итальянском языке, и он знает, что на этот вопрос нельзя ответить. Поиски вещи в себе для него бесцельны и бесплодны. Сам Декарт полупризнал это, когда сказал, что в вопросах морали он придерживается правила принимать законы и институты страны, в которой он живет, и руководствоваться в своем поведении наилучшими и, как он считал, общепринятыми нормами. Тем самым он признал, что индивидуум не может создать все эти объекты априори, но должен признать их за исторические факты, относящиеся к обществу, в котором он живет.

 

Правда, Декарт принял эти правила только временно, надеясь, что потом он сможет разработать собственную систему поведения, систему, основанную на метафизическом фундаменте. Но это время так никогда и не пришло и не могло прийти по самой природе вещей. Декартовские надежды были всего лишь еще одним примером его преувеличенных оценок возможностей априорных спекуляций. История – тот вид знания, в котором вопросы об идеях и вопросы о фактах неразличимы, а весь смысл декартовской философии состоял в различении этих двух типов вопросов.

 

Вместе с концепцией истории Вико, концепцией, рассматривающей последнюю как философски оправданную форму знания, родилась и концепция исторического познания, способного охватить гораздо более широкие области, чем до той поры считалось возможным. Коль скоро историк дал ответ на вопрос, как возможно историческое знание вообще, он мог приступить и к решению исторических проблем, до сих пор остававшихся не решенными. Для этого надо было создать ясную концепцию метода исторического познания, разработать правила, которым оно подчиняется. Вико особенно интересовался тем, что он называл историей отдаленных и темных периодов, т. е. расширением исторического знания. В этой связи он и сформулировал некоторые правила метода исторического познания.

 

|66| Во-первых, он полагал, что определенные периоды в истории имеют общие черты, окрашивающие каждую деталь и повторяющиеся в других периодах, так что два различных периода могут оказаться тождественными по своей природе. Тем самым становится возможным заключать по аналогии от одного периода к другому. Он дал пример такого всеохватывающего сходства между двумя эпохами, которые он обозначил как «героические», а именно между гомеровским периодом истории Греции и европейскими средними веками. Их общими чертами были господство военной аристократии, экономика, основанная на сельском хозяйстве, эпическая поэзия, мораль, которая зиждется на идее личной доблести и верности, и т. д. Для того чтобы узнать о гомеровской эпохе больше, чем сам Гомер мог сказать нам, мы должны были бы заняться средними веками, а затем установить, насколько то, что изучено нами, приложимо к ранней истории Греции.

 

Во-вторых, он показал, что сходные периоды имеют тенденцию чередоваться в одном и том же порядке. За каждым героическим периодом следует классический, когда мысль превалирует над воображением, промышленность – над сельским хозяйством, а мораль, основанная на мире, – над моралью, основывающейся на войне. Затем в свою очередь наступает упадок, ведущий к новому варварству, варварству, однако, совершенно отличному от героического варварства эпохи, в которой царило воображение. Он называет его варварством рефлексии: мысль здесь все еще правит над чувствами, но мысль, исчерпавшая свою творческую силу, способная создать только бессмысленные сети искусственных и педантичных дефиниций. Вико иногда строит свои циклы следующим образом: вначале ведущим принципом истории является грубая сила, затем – доблестная, или героическая, сила, затем – бескомпромиссная справедливость, затем – блестящая оригинальность, затем – конструктивное раздумье и, наконец, – расточительное изобилие, которое разрушает все, что было создано до него. Но он совершенно ясно осознает, что любая такая схема слишком жесткая, и допускает бесконечное множество исключений.

 

В-третьих, это циклическое движение оказывается не простым вращением истории, прохождением ее через определенные фазы. История движется не по кругу, а по спирали, ибо она никогда не повторяется, а вступает в каждую новую фазу в иной форме, которую определяет предшествующее развитие. Так, христианское варварство средних веков отличается от языческого варварства гомеровской эпохи именно тем, что недвусмысленно выражает христианский дух. Именно потому, что история всегда создает нечто новое, циклический закон ее развития не позволяет нам предвидеть будущее. |67| В этом отличие закона циклической эволюции Вико от старой греко-римской идеи строгого циклического движения в истории (мы находим ее, в частности, у Платона, Полибия, у таких историков Возрождения, как Макьявелли и Кампанелла), и оно сближает его с тем принципом, на фундаментальное значение которого я уже указывал, а именно: настоящий историк никогда не занимается пророчествами.

 

Вико затем перечисляет предрассудки, аналогичные «идолам» Бэкона в «Новом Органоне», по отношению к которым историки всегда должны быть бдительными. Он выделяет пять таких источников ошибок.

 

1. Преувеличенное представление о древности, т. е. предрассудок, переоценивающий богатство, мощь, величие и т. д. периода, исследуемого историком. Тезис, который Вико формулирует здесь в отрицательной форме, сводится к следующему: любой период истории прошлого заслуживает изучения не из-за ценности его достижений самих по себе, но в связи с его отношением к общему ходу истории. Предрассудок, указанный Вико, весьма живуч. Я, например, обнаружил, что люди, интересующиеся культурой римских провинций, с большим трудом верили тому, что Лондон в эпоху Римской империи (как мне удалось доказать по данным археологических раскопок) насчитывал всего 10 – 15 тыс. жителей. Они предпочли бы, чтобы их было 50 – 100 тыс., именно потому, что им свойственно было преувеличенное представление о прошлом.

 

2. Тщеславие наций. Каждая нация, занимающаяся своей историей, склонна изображать ее в наиболее выгодном свете. Истории Англии, написанные англичанами и для англичан, не слишком распространяются о военных неудачах и т. д.

 

3. Тщеславие ученых. Оно, как Вико понимает его, выражается в форме особого предрассудка, заставляющего историка думать, что люди, о которых он пишет, были похожи на него самого, т. е. являлись учеными, исследователями и вообще людьми рефлексивного склада ума. Академический ум ошибочно предполагает, что лица, которые вызывают его интерес, должны быть академичными по своей натуре. Фактически же, утверждает Вико, большинству исторических деятелей меньше всего был свойствен академический склад мышления. Историческое величие и рефлексирующий интеллект очень редко сочетаются в одном лице. Шкала ценностей, которыми руководствуется в своей жизни историк, весьма отлична от той, которая определяла жизнь его главных персонажей.

 

4. Ошибка источников, или то, что Вико называет ученической преемственностью наций. Считается, что если две нации имеют сходные идеи или институт, то одна из них должна была научиться У другой. Вико показывает, что эта ошибка связана с отрицанием оригинальной творческой силы человеческого духа, который способен самостоятельно прийти к тем же самым идеям, не перенимая их у других. И он совершенно прав, предостерегая историков от этой ошибки. |68| На самом деле даже тогда, когда невозможно отрицать, что одна нация научила другую, как Китай – Японию, Греция – Рим, Рим – Галлию и т. д., важно помнить, что ученик усваивает из уроков учителя не все, что тот мог бы ему передать, а лишь то, к чему подготовило его предшествующее историческое развитие.

 

5. Наконец, предрассудок, будто древние должны были быть лучше информированы о временах, более близких к ним, чем мы. В действительности же, если взять пример, которого нет у Вико, ученые времен короля Альфреда знали гораздо меньше о происхождении англосаксов, чем мы. Предостережение Вико против этого предрассудка имеет большое значение потому, что оно равносильно утверждению принципа, согласно которому знание историка не зависит от непрерывности исторического предания, ибо он может с помощью научного метода реконструировать картину прошлой эпохи независимо от любого предания вообще. Это явное отрицание того, что история, как говорил Бэкон, основывается на памяти, или, иными словами, на свидетельствах авторитетов.

 

Вико не удовлетворяется этими предупреждениями негативного характера. Он пытается также указать некоторые методы, с помощью которых историк в своей работе может выйти за рамки простого использования свидетельств авторитетов. Его наблюдения – банальности с точки зрения современного историка, но для его времени они были революционными.

 

1. Он показывает, как лингвистические исследования могут пролить свет на историю. Этимология может показать, каков был образ жизни данного народа, когда складывался его язык. Задача историка – реконструкция духовной жизни, идей народа, изучаемого им. Но запас слов раскрывает запас идей, а способ метафорического использования старого слова в новом смысле, когда люди хотели выразить новую идею, говорит о том, каким запасом идей они обладали до того, как эта идея родилась. Например, такие латинские слова, как intellegere [подмечать, узнавать, мыслить, понимать (лат.)] и disserere [излагать, говорить подробно, рассуждать; первоначально: сеять рассаживать, рассеивать (лат.)], показывают, что, когда римлянам понадобились слова для обозначения понимания и обсуждения, они взяли из сельскохозяйственного лексикона термины, обозначающие уборку поля после жатвы и сеяние.

 

2. Аналогичным образом он поступает и с мифологией. Пантеон богов дохристианских религий полупоэтически отражает социальную структуру народа, сотворившего их. Так, в греко-римской мифологии Вико увидел отображение семейной, экономической и политической жизни древних. Эти мифы являлись той формой, в которой примитивное, но одаренное сильным воображением сознание выразило то, что более рефлектирующее сознание зафиксировало бы в форме кодексов законов и морали.

 

|69| 3. Он предлагает новый метод (сколь странной ни кажется для нас его новизна) использования преданий: их следует принимать не буквально, а как смутное воспоминание о фактах, искаженных при передаче, причем коэффициент преломления можно определить с известной степенью точности. Все предания истинны, но ни одно из них нельзя понимать в прямом значении. Для того чтобы открыть их подлинный смысл, мы должны знать, что за люди придумали их и что эти люди подразумевают, утверждая то-то и то-то.

 

4. Чтобы найти ключ к такой интерпретации преданий, мы должны учесть, что духовная продукция людей на определенной стадии исторического развития довольно сходна. У дикарей во все времена и во всех местностях сходная духовная жизнь. Изучая современных дикарей, мы можем узнать, какими были древние дикари, и тем самым найти способ интерпретации их мифов и легенд, скрывающих факты истории самых отдаленных времен. Дети тоже своего рода дикари, и детские сказки точно так же могут помочь нам. Современные крестьяне – это не рефлексирующие, но одаренные богатым воображением люди, и их представления проливают свет на идеи примитивного общества и т. д.

 

Итак, суммируя, Вико сделал две вещи. Во-первых, он использовал в полной мере те успехи в разработке критического метода, которые были достигнуты историками семнадцатого столетия, и двинулся дальше по этому пути, показав, как историческая мысль может быть не только критической, но и конструктивной. Он освободил ее от зависимости от письменных источников и сделал по-настоящему оригинальной, опирающейся на себя, способной при помощи научного анализа данных открыть истины, которые были полностью забыты. Во-вторых, в своем историческом труде он разработал философские принципы настолько, что смог предпринять атаку на научную и метафизическую философию картезианства. Он потребовал расширения научной базы ее теории познания и подверг критике узость и абстрактность этой господствовавшей в то время философской доктрины. Однако он слишком опередил свое время, чтобы оказать сильное непосредственное влияние. Выдающиеся достоинства его сочинения были признаны лишь двумя поколениями позднее, когда немецкая мысль, развиваясь собственным путем благодаря пышному расцвету исторических исследований в Германии восемнадцатого столетия, пришла к сходным во многом выводам. Когда это случилось, немецкие ученые вновь открыли Вико и признали громадную Ценность его работ, продемонстрировав тем самым справедливость его теории о том, что идеи распространяются не путем «диффузии», как товары, а каждая нация независимо открывает их на той стадии развития, на которой она испытывает нужду в них.

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{23} См.: Юм Д. Трактат о человеческой природе..., кн. 1, ч. III, гл. 6. – Соч. В 2-х т. М., 1965, т. 1, с. 184.

 

 

§ 8. Антикартезианство: 2. Локк, Беркли, Юм

 

 

|70| Вторую и по своим историческим последствиям более эффективную атаку на картезианство предприняла школа Локка в философии, достигшая вершины своего развития в лице Юма. Сначала эмпиризм этой школы, хотя он и находился в явном противоречии с декартовской философией, четко не ставил перед собой проблему исторического познания. Но по мере того, как эта школа развивалась, становилось ясно, что ее точка зрения может быть использована в интересах исторической науки, хотя бы и в отрицательном смысле, т. е. для того, чтобы разрушить картезианство, которое стерло историю с карты человеческого знания. Локк и Беркли в своих философских сочинениях не обнаруживают особого интереса к проблемам исторической мысли. [Однако локковское определение собственного метода как «ясного исторического метода» показывает, что ему не чуждо было осознание связи своего антикартезианства с изучением истории. В «Опыте» (Введение, § 2) 24 он говорит, что под этим «историческим методом» он имеет в виду стремление «дать некоторые сведения о путях, какими наш разум приходит к имеющимся у нас понятиям о вещах». Тем самым наши «понятия о вещах» рассматриваются Локком точно так же, как Вико рассматривает нравы и обычаи. И в том, и в другом случае картезианская проблема отношения идей и вещей снимается, не ставится в качестве проблемы. Но тот пыл, с которым деятели французского Просвещения, Вольтер и энциклопедисты, интересы которых были совершенно определенно направлены на историю, приняли философию Локка говорит о том, что она обладала чем-то таким, что делало ее особо сильным оружием в борьбе за историческую мысль как в плане ее защиты, так и в смысле контрнаступления на декартовскую традицию. Восстание против картезианства является фактически главной негативной чертой французской мысли восемнадцатого столетия. Что же касается ее позитивных сторон, то их две: во-первых, возросший историзм, во-вторых, принятие ею философии локковского типа. Очевидно, что все эти три черты взаимозависимы.

 

Основные принципы локковской философии легко перечислить. Как бы там ни было, я надеюсь, что из нашего изложения станет ясным, что ее негативным принципом было антикартезианство, а в позитивном плане она представляет собою известный вклад в переориентацию философии в сторону исторической науки.

 

1. Отрицание врожденных идей и утверждение опытного происхождения знаний. Концепция врожденных идей – антиисторическая концепция. Если всякое познание состоит в раскрытии наших врожденных идей и если все эти идеи в потенции уже содержатся в любом человеческом разуме, то, теоретически рассуждая, любой человек самостоятельно, усилием лишь своей мысли может заново воссоздать все возможные знания о мире. Тем самым снимается необходимость в кумулятивности знания, этой специфической задачи истории. |71| Если все знание основано на опыте, то оно – продукт истории. Истина, как уже говорил Бэкон, цитируя древних, – дочь своего времени *, и самые лучшие знания – плоды наиболее зрелого и богатого опыта. Таким образом, исторический подход к познанию уже заложен в первой книге локковского «Опыта».

 

2. Отрицание любых аргументов, направленных на то, чтобы заполнить якобы существующую пропасть между идеями и вещами, отрицание, основанное на том, что предметом познания является не объективная реальность, отличающаяся от наших идей, а лишь согласие или несогласие этих идей друг с другом. В применении к физическим наукам эта доктрина, очевидно, парадоксальна, ибо физические науки кажутся нам нацеленными на познание чего-то такого, что не может быть сведено к идеям. Но в применении к историческому познанию таких человеческих институтов, как мораль, язык, право и политика, она не только утрачивает эту парадоксальность, но и оказывается, как мы уже видели, самой естественной точкой зрения на все названные предметы.

 

3. Отрицание абстрактных идей и подчеркивание того, что все идеи конкретны. Это заложенное в философии Локка положение, как показал Беркли, парадоксально, если его применять к математике и физике. Но опять же оно оказывается естественным способом мышления в области истории, где знание состоит не из абстрактных обобщений, а из конкретных идей.

 

4. Концепция человеческого познания, утверждающая, что оно не способно достичь абсолютной истины и достоверности, но может (по словам Локка) добиться такой степени достоверности, которая требуется условиями нашего существования. Говоря то же самое словами Юма, разум не способен развеять тучи сомнения, но сама Природа (наша человеческая природа) располагает достаточными силами, чтобы сделать это, и заставляет нас в нашей практической жизни с абсолютной необходимостью жить, и общаться, и действовать точно так же, как другие люди. Все это слабое утешение при картезианской ориентации на проблемы математики и физики, но является солидной основой исторического познания, которое как раз и занимается тем, что Локк назвал нашими условиями существования, фактическим состоянием человеческих дел, или тем, как люди живут, общаются, действуют.

 

Английская школа поэтому переориентирует философию в сторону истории, хотя в целом она полностью и не осознает этого. |72| Тем не менее Юм более чувствителен к данному обстоятельству по сравнению со своими предшественниками. Нельзя не обратить внимания на тот факт, что такой решительный и глубокий мыслитель в возрасте приблизительно тридцати пяти лет оставил свои занятия философией и перешел к истории. Если, исходя из его более поздних интересов, мы просмотрим его философские работы в поисках ссылок на историю, то мы найдем их: их не очень много, но и того, что мы отыщем, будет вполне достаточно для того, чтобы показать, что история и тогда уже интересовала его, что он размышлял о ней философски и был поразительно уверен в способности своих философских теорий решить все затронутые ими проблемы.

 

Из этих ссылок на историю я рассмотрю две. В первой мы обнаружим, что Юм применяет принципы своей философии к историческому познанию, понятому в духе методов, разработанных учеными в конце семнадцатого века.

 

«Так, мы верим, что Цезарь был убит в сенате в мартовские иды, верим потому, что данный факт установлен посредством единогласного свидетельства историков, которые сходятся в своих показаниях относительно точного времени и места этого события. В данном случае в нашей памяти или перед нашими глазами налицо известные письменные знаки и буквы, причем мы в то же время помним, что этими знаками пользуются для обозначения известных идей; идеи же эти или находились в сознании людей, которые лично присутствовали при данном событии и извлекли их непосредственно из него, или были заимствованы из свидетельств других людей, а эти свидетельства – опять-таки из других свидетельств, причем этот переход можно проследить до тех пор, пока мы не дойдем до людей, являвшихся очевидцами и свидетелями самого события. Очевидно, что вся эта цепь аргументации или связь причин и действий прежде всего основывается именно на тех письменных знаках и буквах, которые мы видим или вспоминаем, и что без санкции нашей памяти или наших чувств все наше рассуждение было бы химеричным и лишенным основания» **.

 

Здесь исторические данные историк воспринимает непосредственно, они – то, что Юм называет впечатлениями; фактически же перед историком лежат определенные документы. Вопрос заключается в следующем: «Почему эти документы заставляют верить его, что Цезарь был убит в определенное время и в определенном месте?» Ответ Юма прост: связь этих видимых знаков с определенными идеями – факт, подтверждаемый нашей памятью. Так как эта связь имеет постоянный характер, то мы верим, что люди, которые первыми нанесли эти слова на бумагу, вкладывали в них тот же смысл, что вкладываем мы. |73| И поэтому, предполагая их правдивость, мы верим в то, что они верили в истинность рассказанного ими, а именно, что они на самом деле видели, как Цезарь умер в определенное время и в определенном месте. Это – вполне удовлетворительное решение проблемы истории как науки в той же форме, в какой она являлась историку в начале восемнадцатого столетия. Он мог бы считать себя удовлетворенным, если бы ему удалось доказать, что историческое знание – это система оправданных разумом верований, основанных на свидетельствах. И если бы философ мог пойти дальше и доказать, как это сделал Юм, что никакое иное знание и не может быть чем-то большим, чем системой оправданных разумом верований, то притязание истории на определенное место на карте человеческих знаний было бы удовлетворено.

 

Далее, Юм отдавал себе полный отчет в том, что современная ему философская мысль поставила под сомнение истинность исторического познания, и он, отклоняясь от основной линии своих рассуждений, считал себя обязанным опровергнуть избитые аргументы против этого познания, опровергнуть именно потому, что они могут претендовать (неправомерно, как он считает) на то, чтобы найти поддержку в принципах его собственной философии.

 

Очевидно, что нет такого факта в древней истории, в котором мы могли бы убедиться иначе, чем пройдя множество миллионов причин и действий и цепь аргументов почти неизмеримой длины. Прежде чем сведения о некотором факте могли дойти до первого историка, факт этот должен был пройти через множество уст, а после того как он записан, каждая новая его копия является новым объектом, связь которого с предыдущими известна только из опыта и наблюдения. Итак, из предыдущего рассуждения, можно, пожалуй, вывести, что очевидность всей древней истории теперь уже утрачена или, по крайней мере, будет утрачена со временем по мере увеличения цепи причин и приобретения ею все большей длины».

 

Затем Юм приступает к доказательству того, что это положение противоречит здравому смыслу: достоверность древней истории в силу указанных причин отнюдь не уменьшается со временем. Решение поднятой проблемы заключается в следующем: «...хотя звенья, соединяющие какой-нибудь действительный факт с наличным впечатлением, неисчислимы, однако все они однородны и зависят от точности наборщиков и писцов... Проходимые нами ступени не видоизменяются. Зная одну из них, мы знаем все и, пройдя через одну, уже не можем сомневаться в остальных» ***.

 

Таким образом, мы видим, что уже на третьем десятке лет своей жизни, когда он писал «Трактат», Юм, размышляя над проблемами исторической мысли, решил, что картезианские возражения против нее были неосновательными, и создал философскую систему, которая, по его мнению, опровергала их и давала истории по меньшей мере столь же солидное основание, как и любой иной науке. |74| Я не хотел бы заходить слишком далеко и утверждать, что вся его философия была аргументированной защитой исторической мысли, но эта защита, вне всякого сомнения, была одной из задач, которую, хотя и в неявной форме, попыталась решить его философия. Мне кажется, что когда он завершил свои труды в области философии и задал себе вопрос, чего он достиг в ней, он с полным правом мог ответить на него, сказав, что, во всяком случае, одним из завоеваний его философии было доказательство законности и обоснованности истории как типа знания, фактически даже большей обоснованности, чем большинство других форм знания, так как она не обещает дать большего, чем может, и не зависит ни от каких сомнительных метафизических гипотез. От того общего скептицизма, к которому он пришел, более всего пострадали те науки, притязания которых были наиболее догматическими и абсолютными. Ураган его философской критики, низведший всякое знание до положения не противоречащего природе человека и аргументированного верования, пощадил историю, как тот единственный тип знания, который мог смириться с этим положением. Тем не менее Юм не осознал до конца возможного влияния его философии на историю, и как историк он относится к представителям эпохи Просвещения. Субстанциалистский подход к природе человека, фактически совершенно несовместимый с его философскими принципами, помешал ему, как и им, приблизиться к научной истории.

 

ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА

{ * } [Bacon F.] Novum Organum, I, § 84. Цитата из Авла Геллия – [Aul. Gell.] Noctes Atticae, XII, 11.

{ ** } [Юм Д.] Трактат о человеческой природе. [М., 1965], кн. I, ч. III, гл. 4, [с. 180] (пер. С. И. Церетели).

{ *** } Там же, гл. § 13 [с. 250–252] (пер. С. И. Церетели).

 

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{24} Имеется в виду главное сочинение Локка «Опыт о человеческом разуме» (1690). См.: Локк Дж. Избр. философские произведения. М., 1960, т. 1.

 

§ 9. Просвещение

 

 

Юм со своими историческими работами и его несколько более старший современник Вольтер возглавили новую школу исторической мысли. Их труды, труды их последователей и составляют то, что может быть определено как историография Просвещения. Под «Просвещением» (Aufklarung) понимается попытка, столь характерная для начала восемнадцатого столетия, секуляризовать все области человеческой мысли и жизни. Это было восстанием не только против власти институционализованной религии, но и против религии как таковой. Вольтер считал себя вождем крестового похода против христианства, сражаясь под лозунгом Ecrasez l'infame [Раздавите гадину (фр.)], где l'infame означало суеверие, религию как порождение всего отсталого и варварского в человеческой жизни. В основе всего этого движения лежала философская теория, в соответствии с которой определенные формы духовной деятельности являются примитивными формами, обреченными на гибель, когда сознание человека достигает состояния зрелости. |75| Согласно Вико, поэзия – естественный способ самовыражения сознания дикаря или ребенка. Самая утонченная поэзия, утверждает он, – это поэзия варварских или героических эпох, поэзия Гомера и Данте. По мере развития человека разум начинает доминировать над воображением и страстями, и тогда поэзия заменяется прозой. Между поэтическим, или чисто образным, способом самовыражения собственного опыта и прозаическим, или чисто рациональным, Вико помещает третий способ этого самовыражения – мифический, или полуобразный. На этой стадии развития всякому опыту придается религиозное истолкование. Таким образом, Вико рассматривает искусство, религию и философию как три разные формы, в которых человеческое сознание выражает или формулирует для самого себя свой опыт, взятый в его совокупности. Они не могут мирно уживаться друг с другом, но диалектически следуют друг за другом в определенном порядке. Из этого вытекает, что религиозное отношение к жизни должно уступить место рациональному, или философскому.

 

Ни Вольтер, ни Юм не дали ясной формулировки подобной теории. Но если бы такая теория попала в поле их зрения, они, возможно, могли бы ее принять и отождествить себя и своих соратников с той силой, которая кладет конец религиозной эпохе истории и открывает в ней нерелигиозную эру. Фактически же их полемические нападки на религию были настолько яростными и односторонними, что любая теория, признававшая за религией известное место в истории, была для них неприемлема. Для них она была лишена всех положительных качеств вообще, являлась всего лишь простым заблуждением, порожденным бесстыдным и расчетливым лицемерием определенного класса людей, называемых священниками, которые, как они полагали, придумали ее в качестве орудия господства над массами. Такие слова, как «религия», «священник», «средние века», «варварство», были для просветителей не историческими, или философскими, или социологическими понятиями, как для Вико, но просто бранными выражениями, имеющими эмоциональное, а не концептуальное значение. Но коль скоро таким терминам, как «религия» или «варварство», приписывается какое-то концептуальное значение, объекты, обозначаемые ими, следует рассматривать как нечто, сыгравшее положительную роль в человеческой истории, как нечто, имевшее ценность в свое время, а не просто как зло и заблуждение. Подлинно исторический взгляд на человеческую историю находит в ней для всего свой raison d'etre [смысл существования, причина (фр.)] и объясняет возникновение чего бы то ни было необходимостью отвечать определенным потребностям людей, создавших его своими коллективными усилиями. Считать какой бы то ни было период в истории полностью иррациональным – значит подходить к ней не в качестве историка, а в качестве публициста, писателя-полемиста, создающего критические трактаты на злобу дня. |76| Поэтому историческое мировоззрение Просвещения не было подлинно историчным, главным в нем были полемичность и антиисторизм.

 

По этой причине авторы вроде Вольтера и Юма сделали очень мало для усовершенствования методов исторических исследований. Они просто переняли методы, разработанные старшим поколением, такими историками, как Мабильон 25 , Тиллемон и болландисты, и даже их методами они пользовались не как подлинные ученые. Они недостаточно интересовались историей как таковою и потому не брались за решение нелегкой задачи воссоздания истории смутных и отдаленных эпох. Вольтер прямо заявлял, что события до конца пятнадцатого века недоступны для основательного исторического познания. «История Англии» Юма представляет собой поверхностную и фрагментарную работу до тех пор, пока она не доходит до того же самого периода, до эпохи Тюдоров. Действительной причиной этого ограничения интересов периодом новой истории было то, что оба автора с их узким пониманием разума не испытывали никаких симпатий к неразумным, с их точки зрения, периодам человеческой истории и поэтому не могли постичь их изнутри. Они начинали интересоваться историей только с того момента, когда она начинала становиться историей современного духа, родственного их собственному, – историей научного духа. Последний с точки зрения экономики представлял собой дух современной промышленности и торговли, а с политической точки зрения – дух просвещенного деспотизма. У них не было концепции социального института как чего-то созданного духом народа в ходе его исторического развития. Социальные институты мыслились ими как своего рода изобретения искусных мыслителей, изобретения, навязанные ими народной массе. Их понимание религии как изобретения священников являлось простым приложением этого единственного понятного для них принципа к той фазе исторического развития, к которой он неприложим.

 

Просвещение в его более узком смысле, как полемическое в своих основах и негативное движение, как крестовый поход против религии, никогда не было выше того, от чего оно отталкивалось, и Вольтер остался его наилучшим и наиболее характерным выразителем. Но, не теряя этого своего первоначального характера, оно развивалось в различных направлениях. Основываясь на идее о том, что человеческая жизнь всегда есть и была слепой и иррациональной, но способной вместе с тем быть обращенной в нечто рациональное, просветители видели в ней зародыши двух возможных тенденций развития – тенденцию ретроградную или, строго говоря, историческую, которую должна была выявить история прошлого как зрелище иррациональных сил, и тенденцию прогрессивного, или же более практического, политического развития, прогнозируемого и осуществляемого с целью учреждения нового тысячелетнего царства, в котором будут установлены законы разума.

 

|77| А. Первую тенденцию мы можем проиллюстрировать на примерах Монтескье и Гиббона. Одним из достоинств работ Монтескье является то, что он уловил различия между разными нациями и культурами, хотя и не понял существенного характера этих различий. Вместо того чтобы объяснить их историю, исходя из человеческого разума, он считал, что они возникают благодаря климатическим и географическим различиям в жизни народов. Другими словами, человек в его теории рассматривается как часть природы, а объяснение исторических событий отыскивается в условиях природной среды. История, понятая таким образом, стала бы частью естественнонаучной истории человека, или антропологией, в которой социальные институты оказываются не продуктами свободного творчества развивающегося человеческого разума, но необходимыми следствиями физических причин. И действительно, Монтескье понимал человеческую жизнь как отражение географических и климатических условий, не отличающееся в этом отношении от жизни растений. Отсюда следовало, что исторические изменения – не более чем реакции единой и неизменной сущности – человеческой природы – на различные внешние раздражители. Это ошибочное представление о человеческой природе и человеческой деятельности – существенный недостаток любой теории, которая, как и теория Монтескье, пытается объяснить характерные черты какой-нибудь цивилизации влиянием географических факторов. Конечно, существует тесная взаимосвязь между любой культурой и природным окружением. Но ее характер определяется не факторами этого окружения самими по себе, а тем, как человек может их использовать. А это зависит от типических особенностей самого человека. Монтескье как историк был крайне некритичен, но то, что он настойчиво подчеркивал связь человека с его окружением (хотя и неверно понял характер этой связи), с экономическими факторами, которые, по его мнению, лежали в основе политических институтов, было очень важным не только само по себе, но и для будущего развития исторической мысли.

 

Гиббон, этот типичный историк эпохи Просвещения, в такой мере проникся духом всех этих принципов, что для него история была чем угодно, но не проявлением человеческой мудрости. Однако вместо того, чтобы найти позитивный принцип истории в законах природы, заменяющих, как у Монтескье, мудрость человека и создающих социальные организации, которые он не мог бы создать своими силами, Гиббон открывает движущую силу истории в самой человеческой иррациональности. Его повествование показывает нам, пользуясь его языком, триумф варварства и религии. Но чтобы этот триумф состоялся, необходимо что-то такое, над чем эта иррациональность могла бы торжествовать. |78| Поэтому Гиббон перемещает начало своего рассказа в золотой век, когда человеческий разум управлял счастливым миром, в эпоху династии Антонинов 26 . Это учение о золотом веке в прошлом выделяет Гиббона среди историков эпохи Просвещения и сближает его, с одной стороны, с его предшественниками, гуманистами периода Возрождения, а с другой – с его преемниками, романтиками конца восемнадцатого столетия.

 

Б. Футурологический аспект этого движения, теория, утверждающая, что золотой век наступит в близком будущем, находит свое выражение у Кондорсе. В своих «Эскизах исторической картины прогресса человеческого разума», книге, написанной во время Французской революции в тюрьме в ожидании казни, он предвидит это утопическое будущее, в котором тираны и их рабы, священники и те, кто одурачен ими, исчезнут, а люди будут вести себя разумно, наслаждаясь жизнью, свободой и поиском счастья.

 

Из приведенных нами примеров ясно, что историография Просвещения в высшей степени апокалиптична, что, впрочем, явствует и из самого термина «просвещение». Центральным моментом истории для этих писателей был рассвет современного научного духа. До него все было суеверием и мраком, заблуждением и обманом. Но у всего этого не может быть истории – не только потому, что не заслуживает внимания историка-исследователя, но и потому, что здесь нельзя обнаружить рационального, или необходимого, развития. Рассказ о нем – история, переданная словами идиота, полными шума и ярости, но фактически ничего не обозначающими.

 

По такому важнейшему вопросу, как вопрос о происхождении современного научного духа, эти писатели тоже не могли предложить никакой теории, объясняющей его исторические корни или его эволюцию. Чистый разум не мог возникнуть из чистого безумия. Не могло быть развития от одного к другому. Рассвет научного духа, с точки зрения Возрождения, был просто чудом, совершенно не подготовленным предшествовавшим ходом событий и не вызванным никакой причиной, которая была бы адекватна такому следствию. Эта неспособность объяснить исторически то, что они сами считали самым важным событием в истории, безусловно, очень симптоматична. Отсюда следует, что у них не было никакой общей удовлетворительной теории исторической причинности и они не могли всерьез верить в происхождение или генезис чего бы то ни было. Поэтому во всех их исторических работах описания причин исторических явлений поверхностны до абсурда. Именно эти историки, например, придумали карикатурное объяснение возникновения Ренессанса в Европе, связав его с падением Константинополя, с последовавшим изгнанием ученых и их переселением на новые места. Замечание Паскаля 27 , что если бы нос Клеопатры оказался длиннее, то вся история мира была бы иной, – типичное выражение этого отношения к исторической причинности. |79| Иными словами, оно – типичный показатель банкротства исторического метода, который, отчаявшись в возможности найти подлинное объяснение, приписывает самым банальным причинам весьма далеко идущие следствия. Эта неспособность обнаружить подлинно исторические причины, несомненно, связана с юмовской теорией причинности, в соответствии с которой мы совершенно не в состоянии воспринять какую бы то ни было связь между любыми двумя событиями.

 

По-видимому, наилучшую краткую оценку историографии Просвещения можно было бы дать, сказав, что просветители переняли концепцию исторического исследования, изобретенную церковными историками конца семнадцатого века, и направили ее против них, пользуясь ею в подчеркнуто антицерковном, а не церковном духе, как делали последние. Не было предпринято ни одной попытки поднять историю над уровнем простой пропаганды. Напротив, пропагандистский аспект истории был усилен, ибо крестовый поход во имя разума все еще оставался священной войной, и Монтескье попал в самую точку, когда говорил, что Вольтер по своему духу был историком-монахом, пишущим для монахов *. В то же самое время историки этого периода добились некоторых определенных успехов. Будучи нетерпимыми и ослепленными страстью, они отстаивали терпимость. Совершенно неспособные оценить творческую силу народного духа, они в своих трудах стали на точку зрения подданных, а не правительств и тем самым придали совершенно новое значение истории ремесел и наук, промышленности и торговли, истории культуры вообще. Сколь бы ни были они поверхностны в поисках исторических причин, они все же их искали и, следовательно, неосознанно понимали историю, вопреки Юму, как процесс, в котором одно событие необходимо влечет за собой другое. Таким образом, их собственная мысль заключала в себе некое бродящее начало, которое имело тенденцию разрушить догмы, созданные ими самими, вывести историю за ограниченные рамки, ими же самими наложенные. В их работах глубоко скрывалось представление об историческом процессе как процессе, развивающемся не по воле просвещенных деспотов и не по жестким планам потустороннего божества, а в результате необходимости, присущей ему самому, имманентной необходимости, при которой само неразумие оказывается замаскированной формой разума.

 

ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА

{ * } «Вольтер... как монахи, которые пишут не ради темы, которой они занимаются, а во славу своего ордена. Вольтер пишет для своего монастыря» (Pensees diverses. – Ouvres. Paris, 1866, v. II, p. 27).

 

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{25} Жан Мабильон – французский историк, известен трудами и публикациями документов по истории ордена св. Бенедикта. Один из основоположников латинской дипломатики и палеографии.

{26} Антонины – династия римских императоров (96 – 192 гг.).

{27} Блэз Паскаль – крупнейший французский математик и философ-моралист. Его философия сложилась под сильным влиянием янсенизма – реформаторско-морализирующего направления французского католицизма второй половины XVII в. Главные философско-этические работы Паскаля: «Письма провинциалу» и «Мысли» – сборник заметок и отрывков религиозно-нравственного содержания. Ссылаясь на Паскаля, Коллингвуд допускает неточность. У Паскаля в «Мыслях» сказано: «Если бы нос Клеопатры оказался короче, весь облик мира был бы иным».

 

§ 10. Наука о человеческой природе

 

 

|80| В § 1 этой части я обратил внимание читателя на то, что критика Юмом духовных субстанций была философской предшественницей научной истории, потому что она разрушила последние остатки субстанциализма, присущего греко-римской мысли. В § 8 я показал, как Локк и его последователи, сами того полностью не сознавая, переориентировали философию с естественных наук на историю. И если что-то помешало историографии восемнадцатого столетия стать научной, пожав все плоды этой философской революции, так это были незаметные остатки субстанциализма, заложенные в стремлении Просвещения создать науку о человеческой природе. Точно так же, как античные историки описывали римский характер, например, как вещь, никогда не имевшую своего начала, но существующую в неизменном виде испокон веков, так и историки восемнадцатого столетия, признавшие, что всякая подлинная история – это история человечества, предполагали, что человеческая природа от сотворения мира всегда была точно такой же, какой она представала в их время. Человеческая природа понималась субстанциально как нечто статическое и постоянное, неизменный субстрат, лежащий в основе всего хода исторических изменений и человеческой деятельности. История никогда не повторялась, но человеческая природа оставалась вечной и неизменной.

 

Это положение, как мы видели, встречается у Монтескье, но оно также лежит в основе всех философских работ восемнадцатого столетия, не говоря уже о более ранних периодах. Картезианские врожденные идеи – это способы мышления, естественно присущие человеческому уму как таковому всегда и везде. Локковское человеческое разумение – это нечто такое, что, как предполагается, остается одним и тем же повсюду, хотя у детей, идиотов и дикарей оно развито недостаточно. Кантианский дух, который в качестве интуиции оказывается источником времени и пространства, в качестве рассудка – источником категорий, а в качестве разума – источником идей бога, свободы и бессмертия, – это чисто человеческий дух, но у Канта никогда не возникает вопроса о справедливости его предположения, что этот дух является единственно возможным видом существующего или когда-либо существовавшего человеческого сознания. Даже такой скептический мыслитель, как Юм, исходит из того же предположения, как мною было указано выше. Во Введении к «Трактату о человеческой природе» он разъясняет план своей работы, указывая, что «все науки в большей или меньшей степени имеют отношение к человеческой природе и что сколь бы удаленными от последней ни казались некоторые из них, они все же возвращаются к ней тем или иным путем. Даже математика, естественная философия и естественная религия (т. е. три картезианские науки: математика, физика и метафизика. – Авт.) в известной мере зависят от науки о человеке, поскольку они являются предметом познания людей и последние судят о них с помощью своих сил и способностей» 28 . |81| Следовательно, «наука о человеке», т. е. наука, которая исследует «принципы и действия нашей способности разумения», «наши вкусы и чувства» и «людей, объединенных в общество», является «единственным прочным основанием других наук» 29 .

 

Говоря все это, Юм совершенно не подозревал, что та человеческая природа, которую он анализировал в философском труде, представляет собой природу западноевропейца начала восемнадцатого столетия, что то же самое исследование, расширив свои рамки и охватив людей из различных стран и времен, могло бы привести к совсем иным выводам. Он всегда предполагает, что наша способность суждения, наши вкусы и чувства и т. д. совершенно однотипны и неизменны, рассматривая их вместе с тем как основу и условие всех исторических изменений. Как я уже указывал, его критика идеи духовной субстанции в случае ее успеха должна была бы привести к уничтожению этой концепции природы человека как чего-то прочного, вечного и неизменного. Но ничего подобного не произошло, потому что Юм заменил идею духовной субстанции идеей устойчивой предрасположенности человеческого разума к тому, чтобы связывать свои впечатления определенным образом, и эти законы ассоциации были (в его теории) столь же однообразными и неизменными, как любая субстанция.

 

Устранение духовной субстанции Юмом было равносильно утверждению принципа, по которому нельзя разделять вопрос, чем является наше сознание, от вопроса, как оно действует, а природа ума поэтому представляет собою не что иное, как способы, с помощью которых он мыслит и действует. Понятие духовной субстанции тем самым было растворено в понятии психического процесса. Но этот принцип, взятый сам по себе, необязательно должен приводить к исторической концепции сознания, потому что не всякий процесс является историческим. Процесс становится историческим только тогда, когда он сам создает собственные законы, а по юмовской теории сознания законы психических процессов были даны в завершенной и неизменной форме с самого начала. Он не признавал за человеческим сознанием способности к заучиванию новых методов мышления и действия в процессе развития его деятельности. Он, конечно, полагал, что его новая наука о человеческой природе, будь она, наконец, создана, привела бы к дальнейшему прогрессу искусств и наук, но это произошло бы не потому, что она изменила бы саму природу человека (такой возможности он никогда не признавал), а лишь благодаря улучшению нашего понимания этой природы.

 

С философской точки зрения его концепция была противоречивой. Если то, что мы стремимся лучше познать, является чем-то отличным от нас самих, например химическими свойствами материи, то усовершенствование нашего познания этой вещи ни в коем случае не усовершенствует саму вещь. |82| Если же, с другой стороны, то, что мы стремимся лучше познать, оказывается нашим собственным познанием, то усовершенствование в этой науке является усовершенствованием не только ее субъекта, но также и ее объекта. Приходя к более верным выводам о характере человеческого мышления, мы совершенствуем и наше собственное мышление. Следовательно, историческое развитие науки о человеческой природе связано с историческим развитием самой человеческой природы.

 

Это было неведомо философам восемнадцатого столетия, потому что их план построения науки о духе основывался на аналогии с науками о природе, которые к тому времени упрочили свое положение. Они не поняли, что в указанных двух случаях не может быть полного параллелизма. Такие люди, как Бэкон, говорили, что усовершенствование наших знаний о природе приведет к усилению нашей власти над ней, и это совершенно правильно. Деготь, например, коль скоро понят его химический состав, перестает быть отходом производства и -делается ценным сырьем для изготовления красок, смол и других продуктов. Но все эти химические открытия ни в коем случае не изменяют природы дегтя или его побочных продуктов. Природа дана нам и остается той же самой безотносительно к тому, познали мы ее или нет. Если выражаться языком Беркли, то мысль бога, а не наша делает природу тем, что она есть, и, познавая ее, мы не создаем чего-нибудь нового, а только воспроизводим мысли бога в нас самих. Философы в восемнадцатом веке исходили из предположения, что те же самые принципы применимы и к познанию нашего собственного духа, который они называли человеческой природой, выражая тем самым свои представления о его сходстве с природой в собственном смысле слова. Они считали человеческую природу чем-то данным безотносительно к тому, много или мало мы знаем о ней, данным точно так же, как дана нам физическая природа. Они приняли, не задумываясь, ошибочный принцип, который может быть выражен в форме сложного тройного правила: 30 познание природы / природа = познание духа / дух. Это предположение повлияло самым роковым образом на их концепцию истории в двух отношениях.

 

1. Предполагая, что человеческая природа постоянна, они закрыли для себя возможность разработать концепцию истории самой человеческой природы, ибо такая концепция предполагает изменчивость, а не постоянство человеческой природы. Восемнадцатое столетие стремилось к созданию всеобщей истории, истории человека. Но подлинная история человека должна была бы быть историей того, как человек стал тем, что он есть, а из этого вытекает необходимость подхода к человеческой натуре, реально существовавшей в Европе восемнадцатого столетия, как к продукту исторического процесса. |83| Они же рассматривали ее как неизменную предпосылку любого такого процесса.

 

2. Эта же самая ошибка привела их и к тому, что они рассматривали в ложном свете не только прошлое, но и будущее, ибо она заставляла их стремиться к некоей Утопии, в которой все проблемы человеческой жизни были бы разрешены. Ибо если наше более правильное понимание человеческой природы не вносит в нее никаких изменений, то каждое новое открытие в этой области разрешит проблемы, которые отягощают нас сегодня в силу нашего невежества, и никаких новых проблем не возникнет. Наше прогрессирующее познание человеческой природы поэтому постепенно избавит нас от различных трудностей, от которых мы страдаем сегодня, и человеческая жизнь в результате будет становиться все лучше и лучше, счастливее и счастливее. И если успехи в развитии науки о человеческой природе будут настолько велики, что приведут к открытию фундаментальных законов, управляющих всеми ее проявлениями (а для мыслителей той эпохи это казалось вполне возможным по аналогии с открытием фундаментальных законов природы учеными семнадцатого века), то наступит эпоха вечного блаженства. Таким образом, концепция прогресса в восемнадцатом веке основывалась на той же самой ложной аналогии между познанием природы и познанием человеческого духа. Истина же состоит в том, что если человеческий дух добивается лучшего самопознания, то уже это открывает перед ним новые и разнообразные пути для его действий. Раса людей, которые бы достигли того типа самопознания, к которому стремились мыслители восемнадцатого века, смогла бы действовать никому до сих пор не известными способами, а эти новые способы действий привели бы к возникновению новых моральных, социальных и политических проблем, и тысячелетнее царство блаженства было бы столь же далеко, как и прежде.

 

КОММЕНТАРИИ ПЕРЕВОДЧИКА

{28} См.: Юм Д. Указ, соч., т. 1, с. 81.

{29} Там же, с. 82.

{30} В латинских трактатах по практической арифметике, начиная с позднего средневековья, «тройным правилом» назывались пропорциональные отношения четырех чисел и способ вычисления неизвестного числа по трем известным: a/b = c/x. Говоря о применимости «тройного правила» к философии истории эпохи Просвещения, Коллингвуд имеет в виду, что она приравнивала познание природы к познанию духовных явлений: познание природы / природа = познание духа / дух

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова