Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

 

ЦАРЬ БОГ

 

«ЦАРЬ-БОГ»

Человек растёт в Москве. Поход в Кремль: Царь-пушка, Царь-колокол. Человек ещё не знает знаменитой чаадаевской насмешки: пушка никогда не стреляла, колокол никогда не звонил. Человек запомнил другое: «царь» — это ради чего весь этот день, солнечный и весёлый.

Человек может творить смыслы для других как художник творит картины. Человек сам бывает смыслом: хорошо упитанный человек имеет большой смысл для людоеда. Древние римляне считали христиан людоедами. Современные римляне знают, что христиане опасны не людоедством. Сходство между христианами и людоедами всё же есть: те и другие видят смысл там, где другие его не видят, где другие иногда убеждены, что смысла тут нет и быть не может.

Католики говорят о Христе как о короле, есть даже праздник такой. На русском это называют «праздник Христа Царя Вселенной», а всё-таки важная разница между царём и королём. Не все знают, что «царь» от «кесаря», то есть прямо от Гая Юлия Цезаря, а «король» всего лишь от Карла, хоть и Великого. Но все — русские — знают, что царь один, а королей много. «Царь царей» — это не у нас, это у каких-то древних чудаков, у католиков Христос «король королей». Разве можно сказать «смысл смыслов»? Смысл всегда — один. В каждой комнате жизни свой смысл, но в каждой комнате — один и только один.

Бог — Царь и потому, что Он большой как царь-колокол и царь-пушка, и потому что Он никогда не звонил, не стрелял и не будет этим баловаться, и потому что Он не только творит, но и придаёт смысл уже сотворённому. Нетрудно выпечь хлеб, а вот как придать этому хлебу смысл, чтобы его ели со смыслом... Как придать человеку смысл, чтобы его не ели и чтобы он не ел никого... Как быть смыслом жизни и при этом не быть «sense of life» — так по-английски «смысл жизни», а буквально «чувство жизни».

Придавать смысл всему, оставаясь по ту сторону чувств и чувства, — это надо уметь, и Он это умеет. Но любим мы Его не за это. Мы Его вообще не так уж и любим или любим как поношенные, разношенные, но неприличные для ношения вне дома джинсы. Мы бы не согласились, чтобы нас так любили.

«Не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит» (1 Ио. 4, 20). Логически — неверно. Ведь как можно любить того, кого видишь — видишь именно вблизи, как Гулливер видел вблизи великанов: бугристая кожа, волосы как канаты, резкий запах пота! Как любить, когда видишь дела, знаешь привычки, понимаешь скрытые мотивы! Так и Бога нельзя любить, если считать Его невидимым! Вера не тогда рождается, когда появляется уверенность, что где-то вне мира или под миром или внутри существует нечто или некто. Вера есть не уверенность, а доверие Богу, что Он заботится о Своём творении. Доверие это может быть обмануто — вернее, человек может считать себя обманутым. Верует тот, кто жалуется на Бога, на то, что пенсия маленькая из-за Бога, — только, к сожалению, большинство таких жалоб всего лишь пустой оборот речи. Но вовсе не верует в Бога и не любит Бога тот, кому Бог лишь идея. Такому не в чем обманываться.

Апостол Иаков сравнил обычного человека (набожного грешника) с человеком, который смотрит на себя в зеркало. Смотрит — а отойдёт и забывает, каков он. Святость в том, чтобы смотреть на Бога. Из этой фразы — и символическое «зерцало» на столах у русских судей, и бесконечные книги с названием «Зеркало». Обычно, правда, под зеркалом понимался закон — но сила Иакова в том, что для него Бог есть закон (причём, «закон свободы»). Это совершенно противоположно законничеству, для которого закон есть Бог.

Что стоит за красивым сравнением «смотреть на Бога»? Бог невидим. Это все понимают. Понимают это обычно, представляя невидимого Бога кем-то вроде невидимого наблюдателя. Уж таких-то вокруг много. Раз невидим, значит — шпион, или надзиратель, или самый верховный Надсмотрщик.

Бог не следит ни за кем. Бог невидим, Бог вообще не видит, Бог — созерцает. Не надо вести себя хорошо лишь потому, что Бог якобы следит за каждым моим движением. Он не вселенский гебист. Бог смотрит на грешного человека как грешный человек смотрит на небо через грязное стекло — фокусируя глаза не на грязи, даже не на стекле, а на небе. Пытаться разглядеть Бога, — всё равно, что предать Бога, предать свою способность созерцать Бога, которой более нет ни у одного живого существа.

Созерцать Бога не означает млеть перед святынями. По Иакову быть перед лицом Божиим словно перед зеркалом есть свойство человека, живущего по слову Божию. Это не означает, что нужно исполнять Слово, чтобы видеть Бога. Ни яйцо (праведность), ни курица (личность) не первичны. Первичен Бог. Он создал человека по образу и подобию Своему, и это означает, что человек, становясь перед Богом как перед зеркалом, становится самим собой. Не видит себя, каков он есть, а становится — причём конца этому становлению нет. Это и есть вечная жизнь. Когда же мы поворачиваемся к Богу спиной, мы тлеем и распадаемся. Когда мы думаем, что, исполняя заповеди, мы видим Бога, мы подобны человеку, который думает, что его лицо — это нос, глаза, скулы. Черты лица не равны лицу, как и черты закона Божьего не равны Богу.

Тютчев сказал о «конце природы»: воды покроют опять землю «и Божий лик отобразится в них». Красиво, но только вот незадача: у природы не будет конца, и Бог не может отобразиться ни в чём материальном, кроме человека.

Любовь к человеку тогда начинается, когда глаза видят невидимое психологии, социологии, медицине, культурологии — видят мерцающую глубину в хрупком и не слишком выдающемся сосуде. Любовь к Богу тогда начинается, когда сердце видит в болезни и в горе, в животных, казалось бы, развлечениях, страстях, поступках — Его любовь, Его ум, Его жажду. Верующий в воскресение осязает Бога, и это осязание исправляет человеческую слепоту — ту слепоту, которая лишь «видит ближнего».

Осязание, конечно, не может сказать, большой предмет или нет. В каждый отдельный момент предмет ощущается лишь как десять точек, которых касаются пальцы. Остальное домысливается.

Бывает и одна точка. Что знали древние рабы, которых изображали на победных барельефах распростёртыми под стопой ассирийского царя, об этом царе? Знали, что он очень большой. Когда лежишь, а тебе на затылок наступили ногой, эта нога кажется исполинской, хотя соприкосновение, казалось бы, точечное. Но это точка власти. Только свободные люди, которые чаще ходят в зоопарк, чем чувствуют на своём затылке чью-то сандалию, сравнивают Бога со слоном, которого ощупывают слепые. Сами мы слоны! И на нашем слоновьем затылке всё та же невидимая стопочка Боженьки. И не давит, а подавишься.

* * *

Вера не есть уверенность в том, что «Бог есть». Вера есть уверенность в том, что «Бог здесь». Он не просто существует — много чего существует, до чего нормальному человеку дела нет и наплевать. Верующий — это когда открываешь глаза утром и «знаешь» («видишь», «чувствуешь» — много можно подобрать слов, но кавычек всегда будет в два раза больше), что Бог тут, что Бог, в отличие от тебя, не спал, и что Бог ждал, когда ты проснёшься. «Бог ждёт», не «Бог есть».

Марк Твен назвал одного человека — ханжу — «хорошим в самом плохом смысле слова». Всё то, что тот же Марк Твен писал о Боге в своих потайных записках, сводится к одному: Бог «плохой в самом хорошем смысле слова». Бог, каким Его изображают люди, очень плохой человек: злопамятный, несправедливый, жестокий. Бесполезны все попытки «оправдать Бога» — то, что называется «христианская апологетика», хотя это всего лишь церковная пропаганда. Бывают остроумные апологеты, как Честертон, бывают язвительные, как Льюис, романтичные, научные, — всё бесполезно. Бог как человек — скверное существо. Бог хорош только в качестве Бога. К счастью, Бог есть Бог, поэтому Он «плохой в хорошем смысле слова».

Бог плохо разбирается в людях — точнее, совсем не разбирается, причём принципиально. Очень удачно, что Бог — плохой психолог. Зато с Ним интересно говорить. С любым психологом надо когда-нибудь прощаться, с Богом можно общаться вечно.

Бог абсолютно, бескорыстно любопытен, в отличие от человека, который любопытен относительно лишь собственного интереса. Художник или писатель интересуется лишь своими картинами и сочинениями, более того — лишь своими будущими работами, а прошлые картины или романы у нормального творца восторга не вызывают, иначе зачем бы ему браться за новые. Творец — Бог интересуется и прошлым творением, нами, грешными.

Бог — скверный собеседник, Он говорит... Почитайте Библию — вот как Он говорит: языком тех, кто ближе, а не тех, кто умнее. Зато Бог хорошо слушает и почти никогда не перебивает. Зато уж когда перебивает — вот оно, счастье!

Бог притягивает к Себе жертвы как неудачник — синяки и переломы. Всякий норовит что-нибудь сломать и объявить это жертвой Богу. Христа вон распяли... Впрочем, переломы и даже смерть Он терпит. Ему не хочется наших жертв — чтобы мы не думали, что мы Его наняли, ведь такое подсознательное ощущение есть главный порок магизма.

ЖИЛЕТКА БОЖИЯ

Грех - проявление силы. Святость - в слабости. Потому что сила человеческая заслоняет силу Божию, а не реализует её. Это базовая для Откровения идея. Именно её иллюстрируют издевательские карикатуры на лидеров - Моисей, Давид, Соломон, Иисус. Куда им до Тутмоса, Рамзеса, Александра Македонского и Моше Даяна! Божьи лидеры - ничтожества, зато Бога не застят. Не Моисей вывел евреев из Египта - Бог вывел!!! Не цахал победил египетскую конницу - Бог победил!

Истошный вопль изумления звучит веками и в синагогах, и в христианских храмах: "Коня и всадника ввергнул в море!" "Конь и всадник" - это три тысячи лет назад как сегодня атомная бомба. Вот я, еврейский хлюпик, бреду по песку, а на меня надвигается исполинское шестиногое чудище, и вдруг - опа! - его как пакетик с чаем в воду!

Тот же самый вопль восторга у апостола Павла с его "Бог посрамляет силу слабостью!" (1 Кор 1, 27). Это, конечно, лишь вариация на "иго Моё благо", "будут последние первыми", "возьми крест и следуй за Мною". Бог не "побеждает" силу, а посрамляет. Исход не уничтожает Египет, Египет целёхонек, но не более того. Никуда не делись понтии пилаты, каиафы, деспоты и ироды, а победа Божия в том, что они - смешны! Иисус - тот самый ребёнок, который сказал, что король голый.

Величие христианства и христиан - это величие растопыренной пятерни, которую Бог приставил к Своему Носу и показывает сатане. Какое там "Бог с сатаною в душе человеческой борются". Много чести! Бог издевается над сатаной, смеётся над ним, но чтобы бороться?!

Когда Иисус говорит "не бойтесь" (а в Евангелии от Матфея Он говорит это полдюжины раз) - это именно о том, что не надо бояться быть слабым среди сильных, демонстрантом среди "космонавтов", арестантом среди палачей, живым среди живодёров. Не надо бояться быть смешным - сатана от смеха лопается. Ну, конечно, смешным, слабым, живым надо быть не в цирке, а в Боге, - но Бог всегда рядом, только Он ждёт, когда я расслаблюсь, когда перестану играть мышцами и совершать от избытка слабых своих сил всякие глупости, гадости и гнусности, когда заскулю господипомилуй и заплачу в Его жилетку, порванную и залатанную, умершую и воскресшую.

 

НУЖДА В БОГЕ И НУЖДЫ БОГА

«Сердцем своим ты всегда знал, что нуждаешься в Боге больше, чем во всём остальном; но знал ли ты, что и Бог, в полноте Своей вечности, нуждается в тебе? Как мог бы существовать человек, если бы Бог не нуждался в нём, как мог бы существовать ты?»

Так Мартин Бубер разворачивает далее мысль блаженного Августина о том, что лишь в Боге успокаивается человек. Конечно, «успокаивается» не в том смысле, какой слово «покой» приобретает в жестком, рабовладельческом опыте: забиться в угол подальше от хозяина, замереть, не дышать, чтобы не болело израненое тело, чтобы никто не трогал; это идеал не вечной жизни, а вечной смерти. О том, что Бог нуждается в человеке, говорил в те же годы Бердяев.

Если Бог так велик и могуч, как его описывают верующие — с чего Он будет вмешиваться в их жизнь? Бог утонуть не может, так что Ему волнения человеческие? Разве повара беспокоит, что испытывает пылинка на лампочке в центральном зале ресторана? Царя не беспокоят переживания клопа в постели другого царя, тем более — за печкой какого-нибудь крестьянина. Величие определяется разрывом, пропастью между объёмами. Увы, верующие склонны к идолопоклонству — вновь и вновь мы превращаем Бога в предмет, пусть и поклоняемый, пусть и очень большой. А Бог велик не потому, что бесконечно больше «всего остального», а потому, что Он любит «всё остальное». Бог велик не потому, что всё сотворил и пустил плавать, как ребёнок пускает щепочку по весеннему ручью.

«Бог есть любовь» с некоторых пор стало штампом. («С некоторых пор» — это с Христа). Трудно себе представить, что в течение тысяч лет представление человека о Боге включало в себя что угодно, только не любовь. Впрочем, и представление человека о самом себе даже в наши дни менее всего включает в себя любовь. Человек есть существо разумное, существо говорящее, но не существо любящее. Любовь приятна, но экстремальна, как отпуск в экзотической стране.

В крайнем случае, человек представляет себя существом, нуждающимся в любви, хотя всё-таки любовь на десятом месте после здоровья, власти, хлеба, воды, дома, покоя, и денег, денег, денег... Для такого человека Бог — это существо, которое нуждается во всём этом так же, как человек, и тогда Богу нужно строить дома — только побольше, нужно окуривать его дымом, как окуривали людей от заразы, только класть ладану побольше и поприятнее. Любить такого Бога можно, но это как любовь к земному царю, превосходно описанная Львом Толстым на российском материале. Восторженная любовь подростка к российскому императору очень полезна для подростка и совершенно бесполезна для императора, который на любовь может и должен отвечать разве что благосклонностью, но уж никак не любовью. Такое божество нуждается в преклонении, в любви, но само, увы... Это не Бог — боженька.

Вырастая из такой подростковой религиозности, человек приходит сперва не к любви. Он приходит к подростковой же решимости ни в чём не нуждаться другим, хитрым способом. Не перелезть через препятствие, а повернуться к нему спиной. Не нуждайся — и не будешь нуждающимся. Не нуждайся в деньгах — и будешь богат. Не нуждайся в любви — и будешь богоподобен. Так и взрослые люди иногда рассуждают. Это своеобразный религиозный атеизм. Для такой философии (назвать это религией уже трудно) Бог — это абсолют, по определению ни в чём не нуждающийся, не двигающийся (ибо всякое движение есть уже признак нужды, хотя бы нужды в перемене места). Такой Бог не просит, чтобы Его любили, и Сам не любит. Это абсолют, который уже понял, что главное не в том, чтобы тебя любили, но ещё не понял, что главное в том, чтобы ты любил. Семнадцатилетний бог. Божок.

Бог-боженька и бог-божок сходны в одном: они властвуют, но не любят. Им нужны подданные, но им не нужны любимые. Впрочем, подданные им тоже не так уж нужны, они и без подданных велики. Их можно познавать и понимать, но их нельзя обнять.

Такое божество очень близко и понятно человеку, потому что таков всякий человек, ставящий себя выше других — то есть, буквально всякий. Если бы люди творили бога по своему образу и подобию, только такой бог и был бы известен людям. Однако, людям известен и настоящий Бог — Бог, Который не нуждается ни в чём и нуждается во всех и каждом. Бог, Который может пережить, если Его не любят, хотя и страдает. Бог, Который может умереть, если Его не любят до того, что казнят. Бог, не имеющий пространственных измерений, но Которому тесно без творения.

Такой Бог велик, потому что Он съёживается до вселенной, доходит до каждого атома и нейтрино, до всего Ему есть дело, и обо всём Он заботится изнутри, не отменяя свободы и независимости Своих творений, какими-то обходными, чудными (чудаковатыми и чудесными) способами. Учитель «выгорит», если будет слишком вкладывать душу в заботу о своих учениках, врач «выгорит», если не соблюдет дистанцию в отношениях с больными. Бог — не выгорает, хотя Он вообще снимает дистанцию между Собой и творением. Он — разгорается. Человек даже интереснее Богу, чем другому человеку. Другой интересуется собой, другими людьми, Богом — а Бог интересуется только другими людьми, но не Собой. Отсюда молитва — довольно странный для человеческого эгоизма разговор, в котором одна сторона в основном слушает, а другая в основном говорит. Благодать не столько учит человека просить чего-либо у Бога или благодарить о чём-либо, сколько даёт почувствовать, как Бог внимателен к нам, даже, когда мы ругаем Его.

* * *

Есть в Боге одна черта, роднящая его с ангелами и собаками - верность. Другое дело, что в Боге это - одна черта из невообразимого количества, а в ангелах и собаках только это одно и есть.

Верность Бога, однако, имеет непривычный для человека вкус, потому что Бог верен не по нужде. Ангел не может не быть верным, он нуждается в ком-то, кому он хранит верность - увы, падший ангел хранит верность самому себе, но всё же хранит. Собака, увы, может хранить верность надзирателю или преступнику. Им нужны объекты верности.

Богу не нужен никто, в том числе, человек. Да, Бердяев совершенно писал, что есть нужда Бога в человеке, что нелепо представлять Бога бесчувственным чурбаном. Однако, нужда бывает разная. Бывает нужда от недостаточности - именно такая у ангелов с собаками, бывает нужда от избытка. Иисус - проходит сквозь человечество, словно гость случайный. Есть апостолы - хорошо, нет - обойдётся. Вот в Отце Иисус нуждается, а с людьми как-то иначе. Это замечательно - значит, Его можно любить. Любовь не терпит причинности. Если у любви есть причина, то это уже не любовь. Бог верен по любви, а не по нужде. Может ли человек ответить Богу тем же? Наверное - в конце концов, "блаженны нищие духом" как раз о том (помимо прочего), что нужду надо уметь переносить, чтобы любить не то, что помогает справиться с нуждой (и не тех), а просто - любить.

ЛЮБОВЬ БОЖИЯ

Ругать Бога есть за что. Прежде всего за ту самую пресловутую любовь к миру. Он что, идиот?!

Как можно любить этот мир, в котором землетрясения, чумные бациллы, террористы, диктаторы, бюрократы, крапива, варёный репчатый лук, порнография, аборты, экземы, миллиардеры, нищие, горбатые, близорукие, злые, усталые, разочарованные, карьеристы, бомжи.

Но кто сказал, что Бог любит всё перечисленное?

Бог любит мир. Весь мир. Мужчина, который любит женщину, разве любит её митохондрии, бактерии в её кишечном тракте и сам этот тракт? Он любит всё это, конечно, но любит он именно всё - женщину, а не составные элементы.

Когда журналистам не о чем писать, или когда они боятся писать о важном, они начинают расписывать ужасные преступления, совершенные на почве противоестественной любви. Противоестественность при этом всячески подчёркивается. Да и все люди — кто искренне, кто лицемерно, желая казаться лучше, чем есть — притворяются, что не понимают, как можно быть некрофилом или геронтофилом.

Народ в целом, как историческая реальность, мудрее и знает, что «любовь зла — полюбишь и козла». Любовь Бога к нам, грешным, подобна именно такой, достаточно противоестественной любви.

Различие между Богом и мною куда больше, чем различие между сорокалетним мужиком и малолеткой или трупом. Бог лучше мужика, я — глупее малолетки и бесчувственнее трупа. Бог, заметьте, не насилует нас, но и большинство извращенцев оставляют свои страсти при себе — только не из целомудрия и не из уважения к объекту любви, а из трусости.

Может быть, такое сравнение кого-то покоробит — но кто бы из людей, считающих себя «нормальными», покоробился хоть раз, осознав сердцем, что Бог не просто любит его, а любит его, хотя он духовно мертв. Оскорбиться за Бога — против сравнивающего любимого Им человека со скотиной и трупом: вот что такое ханжество. Оскорбиться за Бога — против себя самого: вот что такое покаяние.

Надо прислушаться к себе: что отвратительнее нам в извращенцах, за что мы их с большим жаром проклинаем. За то, что объект страсти выбран ими очень уродливый, то есть — эстетически и духовно не соответствующий понятию о любви? Или за то, что они — насильники, причем насильники трусливые, ибо насилуют, не преодолевая сопротивления — какое сопротивление может оказать ребенок, скотинка или труп?

Кажется, современные люди, делающие идола из свободы, не любят в извращениях именно надругательство над беззащитным. Современная сексология, во всяком случае, чем решительнее отрицает всякое насилие, тем решительнее защищает всякий сексуальный акт сам по себе, защищает в том числе и от нравственных оценок. Вот вырастет малолетка — и, пожалуйста, будет вполне подходящий объект для любви.

А вот Бог и Его любовь к нам — противоестественны не потому, что Бог насилует нас — как раз нет! — а потому, что мы совершенно неподходящий объект для этой любви. Только как бы нам это ощутить — а то ведь мы, даже не отвечая на любовь Божию, загораживаясь от нее, петушимся ужасно: вот Кто нас любит! Да не потому Он нас любит, что мы сколько-нибудь заслуживаем Его любви — об этом говорили многие сотни богословов, в этом суть учения об оправдании верою, а не делами. Но Бог любит нас ещё и вопреки тому, какие мы — в конечном счете, мы оправдываемся даже не верою, ибо какая наша вера — а благодатью и Духом его — оправдываемся покаянием.

«Что такое любовь — сказать очень трудно, но что не является любовью или какие элементы ей чужды — определить довольно легко», — заметила психолог Карен Хорни. Вот и объяснение того, что означают слова «Бог есть любовь» и почему так фальшивы многие рассуждения о любви как о Боге. За Бога легко выдать прощение, милосердие, кротость, просто умение не ссориться с ближними. Импотенцию, смирившуюся с фактом своего существования, и ту легче выдать за Бога, чем любовь. Любовь — слишком личная, слишком неудержимая, неподконтрольная, капризная. Кто считает, что нет иного Бога, кроме благорасположения к ближнему своему, тут выдаёт за Бога валентинку с целующимися голубками. А Бог — как и любовь — не открытка, Он закрыт, как трансформаторная будка, и только мощное гудение и свет доказывают, что это именно трансформаторная будка, а не голубятня.

«Бог есть сентиментальность», — обычно это подразумевают, когда говорят что «любовь есть Бог». Так говорят люди, которые думают, что «нельзя жить без любви». Эти люди бросаются с восторгами на фотографии, изображающие маленьких тюленей, восходы, закаты, радуги. Реальная жизнь их не превлекает — в ней нет ничего белого и пушистого, что следовало бы любить обязательно, непременно. Так ведь «любить обязательно» означает не любить, а играть в любовь. Бог есть любовь, ибо Он любит не обязательно, а по Своему выбору, когда хочет и кого хочет. Если Он всё-таки любит всегда и всех, то это Его ежеминутный свободный выбор. Он может просуществовать без любви, и творения Свои Он наделяет этой же способностью — чтобы любили по-настоящему. Любовь необязательна и потому спокойна, широка, глубокая. Сентиментальность навязчива, боится остаться одна, и потому это мелкая и жалкая подмена любви. Часто сентиментальность ревнива, ей не нужен Бог, Которого могут любить все, но ей не нужен Который любит всех — она думает, что если Бог любит всех, то не любит по-настоящему никого. Бог ревнует — но он ревнует человека ко злу. Человек ревнует Бога к другим людям, и это, к сожалению, обычно источник антиклерикализма, а вовсе не желание видеть Церковь — подлинно Церковью.

Св. Франциск Ассизский плакал о том, что люди не любят любовь — Бердяев назвал разврат любовью к любви. Оба говорили об одном: о грехе. Любовь к любви является грехом фарисейства, когда мы любим свою, человеческую любовь — и грехом саддукейства является ненависть или равнодушие к любви, когда мы холодны к любви Божией. Тончайшая, но качественная разница между любовью от нас — пародией на подлинную любовь — и любовью от Духа Божия хорошо известна каждому, кто любил женщину: ибо не от себя, а от Бога любим мы подлинно, глубоко и вечно.

Именно этой Господней любви, которая входит в нас, написал гимн апостол Павел: «Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит» (1 Кор 13 5). Конечно, и в нашей любви есть отблеск такой любви — но лишь отблеск, и наша любовь способна и бесчинствовать, и искать своего. Что греха таить! Но мы входим в любовь Господню, и наша любовь исчезает, но какой мир любви даруется нам, непрерывный и неистощаемый.

Только соприкосновение с любовью Божией, опыт встречи с Богом, Который любит нас и как Бог, и как человек, решает все те недоумения, которые столь характерны для человека, пусть верующего, пусть даже любящего Бога, но не испытавшего Его любви. Как возможен Суд? Как можно наказывать людей, делавших добро, но пребывших атеистами? Как возможно неравенство перед Богом верующих различных религий? Все эти несправедливости и беды были бы невозможны в мире без Христа, в мире, где Бог только бы творил, но не любил бы до смерти — до смерти Своей. А в мире любви, любви Господней, важны не только наши дела, но и наша открытость любви, наш ответ ей, наша готовность принять Любящего. И сколько есть браков, в которых все хозяйство ведется образцово, и ближние довольны, и дети обуты — а внутри глубокая трагедия и ад кромешный? Не меньше и трагедий внутри «анонимного христианства», где есть дела милосердия, любовь к ближним, очень теплая и человечная, и где нет одного — памяти о Боге, о том, что Он тоже жаждет любви, нуждается в ней, что Он не только Судья, но и любящий нас — и относится к нам именно как любящий, а это выводит все резко и бесповоротно за пределы юридической справедливости.

Любовь Божия беспредельна, кто раз ощутил ее — знает, что она материальна более, чем любой камень и любая энергия, она густа и мощна. Такая среда тысячекратно увеличивает малейшее наше движение. Вот почему, такое значение в Боге приобретает столь жалкое явление, как наше «да», сказанное в крещёнии, наши слабосильные молитвы, наши бездушные благодеяния. Так раскаты эха зависят не от мощи человеческого голоса, а от того, где именно сказано нами слово — в каком ущелье, среди каких гор. Любовь Божия умножает и увеличивает беспредельно и наши добрые потуги, слабые, как шепот дистрофика, и наши злые дела, даже у величайших злодеев и маньяков ужасно мелкотравчатые и ничтожные. Там, где циник презрительно пожимает плечами, там, где и говорить-то, с человеческой точки зрения, вообще не о чем — ни о добре каком особом, ни о зле — там, где от крошечного зла до крошечного добра, по нашим меркам, всего-то сантиметрик, — там Господь меряет расстояние километрами, видит миллионы оттенков света и тьмы. Он смотрит на нас с любовью, видит нас словно в увеличительное стекло — то есть, видит подлинные наши размеры. Он судит не как автомат, а как любящий — вот почему Его Суд называют Страшным.

Почему же это переживание Божией любви в её неизмеримом превосходстве над людской так остро соединяется именно с седцевиной Евангелия — с воскресением? Да потому, что одно не может простить человек тому, кого он любит: смерти. Любимый умер — он обманул нашу надежду. Любимый умер — он показал, что он такой же ничтожный и недостойный любви человек, как и я. Так чувствуют обычно дети, эти гении потребления любви, взрослый рассуждает умнее, но про себя каждый понимает: да, любовь должна быть сильнее смерти, я должен быть бессмертен, потому что люблю. Если я умру, значит, моя любовь не совершила того, что я обещал, когда любил, обещал не всегда словами, но всегда сердцем, что — навсегда. Развод — сознательный грех, смерть — нет, но результат один. Любимый умер — напрасна была наша любовь к нему, ибо любовь утверждала себя как вечность, а он — он умер... Но — Христос воскрес; это победа над смертью во имя любви: есть Любовь, которая не обманывает ничем, и неподвластна ничему.

Все те сложные богословские споры, которые жарко пылали в Церкви в первые века христианства были ведь вовсе не о соотношении двух природ во Христе, или двух воль, или ещё чего-то. Всё это были споры о любви: как любит нас Бог? Только ли ту любовь получаем мы, какую получает любой верующий в Бога Творца? Нет! Воскресение открывает полноту Божией — Богочеловеческой в своей полноте — любви. Это не только любовь Высшего Разума, Космической Силы, Победителя Хаоса — это любовь живого Иисуса, Близкого Человека, понимающего нас изнутри, а не только свыше, знающего, что такое смерть, ожидающая нашу любовь к Нему, и дающего нечто, что сильнее этой смерти — Свою любовь к нам. Только вглядываясь в Воскресение, мы понимаем всю глубину сказанного любимым учеником Иисуса: «В том любовь, что не мы возлюбили Бога, но Он возлюбил нас и послал Сына Своего» (1 Ио 4 10).

Господи, ведь всё могло бы быть иначе! Если бы не воскрес Христос, ученики, успокоившись,  уж верно бы не забыли Христа, а хранили бы и передавали Его замечательные проповеди, и, может быть, и две тысячи лет спустя существовала бы внутри или вне иудаизма более или менее многочисленная община — может быть, многомиллионная — очень религиозно поклоняющихся памяти Распятого с большой любовью к Нему. «Если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша», — воскликнул апостол Павел (1 Кор 15 14). Воскликнул с отчаянием, ибо вдруг увидел возможность существования христиан, не верующих в воскресение Христово — и какой страшный и отвратительный образ мелькнул перед ним, какая ханжеская, трижды фарисейская и семижды саддукейская религия. Но Христос воскрес — и в Церкви живет и все наполняет не человеческая любовь, а Господа Иисуса Христа, Спасителя — и в этой любви и есть спасение.

Трудно, невозможно любить ближнего как самого себя: это все равно, что забивать гвозди рукой. Любить человека как Бог любит нас — трудно, но уже не потому, что нет сил. Трудно, потому что все уходит словно в песок. Да, вот так Господь любит нас: могуче, непрерывно, изобильно — а результатом остается пустыня. И когда нам открывается бесконечный источник Любви, мы ожидаем, что теперь вокруг нас зазеленеет сад. А люди — иссохшие, растрескавшиеся души — так жаждут любви, так изнемогают без нее, что мгновенно впитывают самый мощный поток словно единую каплю. Мы не видим плодов Божией любви, нашей любви. Но не отчаивайтесь: эта любовь не пропадает. В школе мы изучали «круговорот воды в природе», но подлинный круговорот — Божьей любви. Она идет через нас к людям и неведомыми нам путями возвращается к Богу — и вновь к нам, непрестанно поддерживая жизнь во всем сущем и побуждая повторять слова псалма: «Он сойдет, как дождь на скошенный луг, как капли, орошающие землю» (Пс 71.6).

Твоpец создал нас из любви — поэтомy и pазными. Где одинаковость — там нет твоpчества, а есть шаблон, механическое воспpоизведение матpицы. Тpебования ко всем нам Твоpец тоже пpедъявляет pазные. Конечно, есть какие-то совпадения,  пеpекpывающиеся области — так ведь и pазные мы лишь на веpшинах, а так — одна гоpная цепь. Поэтомy к нижней, мягкой части нашего сyщества стpанно было бы обpащаться с личными пожеланиями. Ей надо говоpить: не кpади, не завидyй, не пpелюбодействyй. А вот к веpхней части тpебование пpедъявляется оpигинальное и неповтоpимое: любить Бога и любить ближнего. Любовь не бывает одинаковой никогда.

Человек обладает инстинктом любви к потомству (хотя способен преодолеть даже этот инстинкт). Но инстинкта любви к ближнему в нас нет, нет гормона или органа, который бы изначально побуждал нас любить людей. Скорее наоборот, первородный грех сказывается в том, что мы изначально подозрительны к другим (кроме родителей). Поэтому любовь к ближнему подлинно человечна, не животна, требует становления себя как человека, требует веры в Творца меня — меня как человека.

Когда ещё были цари, родился образ: сравнивать себя с кем-то — все равно, что, войдя в царский дворец, представ Царю на троне, подойти к окну и, выглянув в него, начать разглядывать толпу во дворе.

Но было бы нечестиво идти к Богу, просто забыв о людях. Религиозная жизнь, которая есть Любовь, сложнее. Господь соединяет любовь к Себе и любовь к ближнему неразрывно.

Надо благодарить Бога, что я таков, как все прочие люди — по своей человеческой природе. Иисус спас меня, соединив Свою божественную природу с человеческой — я имею возможность соединить свою человеческую природу с божественной — но только, если я действительно войду в человеческую природу, а это подразумевает любовь к ближнему как к себе, способность отождествить себя с сутью ближнего, не теряя того, что сверх природы, что делает меня не только частью человечества, но и неповторимой личностью.

В брачной любви человек такой опыт имеет — даже не в любви, а во влюбленности. Он видит другого каким-то двойным зрением, при котором недостатки его словно не существуют, исчезают.

Я — таков. Я — ближний. Кстати, это означает, что ближний далеко не постоянно должен быть в моей памяти — краткосрочной, оперативной. Наоборот: большие, капитальные вещи не бросаются в глаза. Мы себя не поминаем ежеминутно, не признаемся ежесекундно в любви к себе, но карта всего мира у нас определяется именно от себя — а по мере любви к ближнему, и от него.

Любовь к ближнему «как к себе» — эти слова часто истолковываются как некое равенство: точь в точь как себя. Но ближнего надо любить больше, чем себя — не чтобы перещёголять Давшего заповедь, а чтобы перебороть самого себя. Мы все время недооцениваем размер нашей любви к себе, видим лишь треть или четверть ее, и потому даем ближнему меньше, чем должны на самом деле.

Есть самое меньшее два простых критерия, по которым без труда можно проверить, любим ли мы ближнего; о них писала св. Тереза Авильская. Во-первых, радуемся ли мы похвалам ближнему больше, чем похвалам в свой собственный адрес? Во-вторых, научились ли мы так же не замечать недостатков ближнего, как не замечаем собственных? Наша любовь к себе прекрасно покрывает наши недостатки — мы их с трудом различаем после многочасовой подготовки к исповеди; так же должно быть и с ближним. Наша любовь к себе радуется похвалам в свой адрес — так же должно быть и с похвалой ближним.

ГНЕВ БОЖИЙ

Ветхий Завет кажется откровением о гневе Божием. Народ Божий — избранный, любимый, драгоценный объект Божьего гнева. Образ Бога Воителя, Бога наказывающего и гневающегося вызывает смущение у тех, кто читает Ветхий Завет, не освоив глубоко Нового Завета. Таким людям кажется, что гнев несовместим с любовью: следовательно, любящий Иисус не может быть Сыном гневающегося Ягве. В истории были люди, которые даже делали еретический выбор, заявляя, что Бог Ветхого Завета — не подлинный Бог, но при этом сохраняли веру в Христа. Конечно, такая вера уплывала сквозь пальцы — ведь Сам Иисус исповедовал себя Сыном именно того Бога, о котором говорили Моисей и Пророки.

На самом деле, гнев прекрасно совместим с любовью; это знает каждый любящий и каждый, кто внимательно читал Новый Завет. В Евангелии Иисус не раз гневается. Апостол Павел даже дает заповедь: «Гневаясь, не согрешайте» (Еф 4:26). Как понять сердцем такое единство Ветхого и Нового Заветов? Как можно гневаться, не согрешая?

Совет апостола Павла легко облечь в форму главной заповеди: «Гневайся на ближнего своего, как на самого себя». У каждого есть опыт любви к себе, но у каждого есть и опыт гнева на себя. Этот гнев — поистине Божий, он мягок, милосерден, щадящ. Как и гнев Бога Ветхого Завета, наш гнев на себя никогда не доходит до черты, где начинается издевательство и унижение. С собой мы знаем ту меру, которой не ведаем в отношениях с людьми, ту меру, которую до верху — но не более! — насыпал Израилю Бог Иаковлев. Более того, наш гнев на себя неслиянно слит с любовью к себе. Научиться любить ближнего как себя — тут заканчивается наше и начинается Божие, начинается Евангелие.

«Благая весть» в самом первом варианте — это призыв Иоанна Предтечи покаяться и приготовить путь Богу. Не слишком понятно. Что в благовестии благого, и что, собственно, менять? «В пустыне приготовьте путь Господу» — разве это ответ?

Это не ответ, это подсказка. Путь Богу приходится готовить там, где Бог никогда и не ходил. В истории мировых религий боги ходили по коврам, по специальным — двойной высоты — ступеням, ступали по тщательно выметенным церемониальным плитам. У Бога Ветхого Завета тоже был хорошо протоптанный путь — через катастрофы, через гнев, через поучения. Люди, худо-бедно, прошли с Ним — вернее, за Ним — этот путь. Это было необходимо для приготовления ко Спасению. Но настает время Спасения — и прежний путь оказывается устаревшим. Человек призывается изменить путь, потому изменяет путь Бог. Бог начинает ступать там, где раньше не ступал никто — и зовет за Собой человека. Можно сказать, что Бог кается — разумеется, Его покаяние отлично от человеческого, потому, что и прежний путь Бога был путем к спасению, и новый путь — путь Спасения. Но всё-таки это новый путь, и новизну эту нужно осознать, чтобы от Ветхого Завета перейти к Новому, от религии Земли Обетованной перейти к религии пустыни.

Новый путь Бога — путь бесконечного самоотречения. Прежде всего, Бог снимает с человека исполнение самой важной заповеди, самой первой — любви к Богу. Перед Своим арестом, на Тайной Вечере Иисус ведь дает «новую заповедь», новизна которой бесконечна и всю жизнь будет открываться живому уверовавшему сердцу. Не «любить Бога» и «любить ближнего», не «любить ближнего как себя» в последние мгновения земной субботней (поскольку до Воскресения) свободы заповедует Иисус — но «любить ближнего, как Бог любит вас». Сам Бог разрешает нам и даже приказывает: не пыжьтесь, не усиливайтесь любить Меня. Просто любите ближнего, как Я люблю вас — таков новый путь любви, на котором обретается спасение. Расслабьтесь, откройтесь Моей любви — и не заботьтесь о том, что вам нечем ответить, просто Мою любовь передайте далее, ближнему, дальнему — и так до концов земли, и во веки веков.

РАБ БОЖИЙ

Для большинства современных людей хуже «страха Божия» только выражение «раб Божий». Мы ценим свободу — а православные беспрестанно кланяются, называют себя «рабами Божиими», у них сплошные догматы, духовные отцы, а вместо героев у них сплошные угодники. Это ли не рабство? Назваться «рабом Божиим» — разве не означает, что верующие выбирали между свободой и рабством — и выбрали рабство Богу, хотя могли оставаться свободными людьми. Но верующий ведь не наедине с Богом — он открывает для себя Бога, но и ближних не закрывает. Мы выбираем не между свободой от Бога и рабством Богу, а между рабством людям и рабством Богу, между людьми и Богом. Более того: даже не о себе, а о других важнее научиться говорить: «раб Божий». Кто видит в другом раба Божьего, тот не будет ближним повелевать, как своим рабом, судить — как собственного холопа, яриться на него, как на своего слугу. «Кто ты, осуждающий чужого раба? Перед своим Господом стоит он или падает. И будет восставлен: ибо силен Бог восставить его» (Рим 14,4).

Сказать «раб Божий» означает унизить не ближнего перед собою, а себя перед ближним, означает отказаться от прав на другого, уважать его автономность, сообщаться с ним лишь через Бога. Когда мы освоимся в положении рабов, тогда мы можем начать восхождение к положению наемника — а после того, к богосыновству. Но ощущение себя рабом Божиим не исчезнет, но опустится в глубину души, станет фундаментом, на котором только и можно говорить об усыновлении Отцу Небесному. И когда о святых мы говорим: «угодники Божии», это прежде всего означает, что они не угождали людям, были свободными людьми, не лизоблюдами и льстецами. Это и вдохновляет — не в том смысле, что помогает избрать какое-то особо возвышенное занятие, а в том, что самое низкое и рабское по видимости занятие делает Богослужением.

Мы называем себя «рабами Божиими». Но Христос прямо сказал, что мы не рабы, а дети Божии. Дело не в Боге, а в человеке. Когда мы приближаемся к невысокой двери, мы можем умом знать, что пройдем спокойно и между нашей макушкой и притолокой останется добрых пять сантиметров — но мы все равно не выдержим и обязательно согнемся на всякий случай из страха удариться — так что со стороны это будет даже немного смешно. Так и дети Божии, называя себя рабами, как бы перестраховываются, наклоняются, когда наклоняться, в общем-то, нужды нет: Бог достаточно высоко, мы об Него не стукнемся. Но есть ещё и невидимая часть человека — гордыня. Она настолько выше (точнее, длиннее) наших собственных ушей и макушки, что действительно необходимо глубоко поклониться, назвать себя рабом, чтобы гордыня наша не ударилась о Божье величие. По той же самой причине мы продолжаем называть своих друзей земных отцами и учителями, пусть даже Иисус это прямо запретил — чтобы вытравить немножечко из себя хамство. Господь, правда, обращается к нам как к воспитанным людям — но это потому, что Он Сам воспитанный человек. Мы обязаны верить всему, что Писание говорит о Боге, но обязаны учитывать и деликатность Бога, когда Он говорит о нас. Мы называем себя рабами Божиими, чтобы помнить: не мы Его избрали своим Господом, а Он нас завоевал и спас. Я — раб Божий, и это означает, что ни один человек не властен более надо мной. Другой — раб Божий, и это означает, что ни один человек не подвластен более мне, но лишь Богу.

Многие люди возмущаются выражением "раб Божий" как унижающим человеческое достоинство. Многим это выражение нравится, и, к сожалению, эти люди идут в религию именно для того, чтобы стать "рабами Божиими" и других ими сделать. Между тем, недостаточно заменить это выражение на "слуга Божий", "сын Божий", "дитя Божие", чтобы всё стало хорошо. Во-первых, есть ещё достоинство Божие. Во-вторых и главных, достоинство - не главное в жизни. Достоинство вообще не есть жизнь. Можно быть достойным сыном и при этом годами не разговаривать с отцом. Во всяком случае, таково традиционное общество: в нём достоинство определяется положением, принадлежностью. "Достойно" покланяться Богу. А говорить с Богом - не обязательно. "Достойно" принадлежать Богу, быть Божиим двадцать четыре часа в сутки. Но ведь это не достоинство человека, а достоинство топора, дуба или одуванчика. Этим достоинство ни сыт, ни жив не будешь. Это бесчеловечный взгляд на человека, унижающий Бога. Как будто Бог сотворил людей, чтобы мы Ему "принадлежали"! Наверное, на каких-то ступенях религиозной жизни это большой шаг вперёд - увидеть жизнь с Богом как вечное предстояние перед престолом небесного царя. Лучше так, чем материалистические представления о рае как вечном наслаждении временными благами. Только хорошо бы на первом шаге не задерживаться. Ваза стоит на столе, ваза принадлежит мне двадцать четыре часа в сутки - и что за радость от этого и мне, и вазе? Человек же - не ваза, он одушевлённое существо. Он не может и не должен "принадлежать". В этом ложь бесчеловечной, фанатичной религиозности, которая видит смысл веры в "самоотдаче", "самопожертвовании", в том, чтобы "принадлежать". Это такая же подмена "быть", как в самом обычном материализме. Только в материализме "быть" подменяют на "иметь" - иметь самому, а в религии "быть" подменяют на "принадлежать" - пусть Бог меня "имеет". Такой религиозности не нужен живой Бог, Который любит, нуждается в любви, доступен для любви. Такой религиозности не нужен и человек, ей достаточно робота. Такая религиозность и вызывает справедливое отвращение у современного мира - бездушная, механическая, кристаллическая, ледяная. И не верующие виноваты - многие неверующие именно такой религии со льдом жаждут, ищут, находят, а если не находят, то сами сочиняют или инфицируют уже имеющиеся религии.

* * *

Австрийская писательница Мари Эбнер-Эшенбах сказала: «Будь воли своей хозяином, совести же своей – рабом». Прелестная симметричность слов, чёткость же может прельстить. Быть хозяином своей воли не означает – когда к счастью, когда к сожалению – не принимать волю другого. Как в анекдоте: «Моё слово, хочу даю, хочу забираю назад!» «Да будет воля Твоя» - не отречение от своей воли, а соединение воль. Почему Бог сравнивает Себя с женихом. Деспотизм подавляет чужую волю, а не соединяется с ней, и выдаёт это убийство воли за воскрешение воли, оставаясь труположеством.

Трудно понять, как можно соединить воли, потому что эгоизм, во всяком случае, умный, зрелый эгоизм выдаёт свою волю за чужую: «Да это не я этого хочу, ты сам хочешь того, о чём я говорю!» «Да будет воля Твоя!» и у верующего часто означает «Используй Свою волю, чтобы выполнить мои желания!», а должно-то означать: «Освободи мою волю, сделай меня господином моей воли, чтобы мы с Тобою были вместе!»

Безвольные люди – превосходные манипуляторы, хотя сопротивляться им можно и нужно, и Бог умеет сопротивляться безвольному эгоизму человечества.

Любопытно, что «будь совести своей рабом» не может вызвать никаких возражений, а «будь Бога своего рабом» вызывает бунт. Совесть – внутри, Бог – снаружи. Значит, деспот. Между тем, не только Бог может быть внутри и желает быть внутри, - это дело веры, этому нельзя научить. Ещё и совесть – не вполне «внутри» внутри, она живёт внутри человечества, а не внутри отдельного человека, и быть рабом совести отнюдь не означает быть свободным в полном смысле слова. Совестливый человек далеко не свободен и может причинять много зла, потому что у него есть компас, но нет цели. Рабство у закона – пусть даже «написанного на сердце», но всё же именно закона – есть именно рабство. Бежать от совести не следует (да и некуда), но, рабство у совести нужно соединять с рабством Богу – или, для неверующих, с рабством любви. Иначе начнётся род нравственной цинги.

СТРАХ БОЖИЙ

В вере есть не только азы, но и буки — азы пугающие. Выучить их нетрудно, трудно понять, зачем учить то, что противно уже названием.

Одни и те же слова выражают совершенно разные реальности, как и одни и те же человеческие жесты выражают совершенно разные чувства. Например, высокого поднятые брови, горизонтальные складки на лбу, широко открытые глаза и чуть закинутая голова — выражение страха, испуга. И это же самое выражение лица бывает у человека, когда он внезапно открывает нечто чрезвычайно для себя важное, новое, примечательное — пускай даже в этом открытии нет ничего опасного. Страх, удивление и восторг — соединяются.

Так и слова «страх Божий» могут обозначать совершенно разные состояния. Ведь не только слово «Бог» у разных людей в разные времена означает разное. Простое слово «страх» не менее насыщенно.

Страх стали считать истоком религии сравнительно недавно. «Блажен, кто верует…»: вера избавляет от страха. Многие аристократы и буржуа XIX столетия считали свой мир намного безопаснее и совершеннее мира «дикарей». Профессор какого-нибудь германского университета, уверенный в том, что вся его жизнь пройдет благополучно, если только он будет соблюдать университетский устав и исполнять свой долг, веровал не в Бога, а в устав университета, в свой разум, в социальный прогресс. Сказать окружавшим его верующим людям, что они просто невежественные трусы, было для профессора исключено. Могли и уволить: религия была государственным делом. Профессор не боялся увольнения, он просто не представлял себе, что способен сделать что-то, к увольнению ведущее.

Профессор, задумываясь об истоках религии, ставил себя на место первобытного человека. Он представлял себя в темном и загадочном лесу, без профессорского звания, без студентов, без лакея… Профессору становилось страшно. Он записывал: страх перед земными опасностями нуждался в преодолении. Преодолеть страх перед неведомым можно, лишь изучив неведомое, найдя ему объяснение. Найти объяснение дикарь не мог, потому что для этого надо быть ученым, а не дикарем. Дикарь вынужден был выдумывать «объяснение». Так и появилась религия: все непонятное объяснялось действием потусторонних сил.

Страх перед темным лесом преображался в страх перед духами леса, а потом — перед тем, кто повелевает этими духами. И так до бесконечности. Страх Божий, конечно, тоже страх, тоже дикарство, но всё-таки этот страх не парализует. Кто боится леса, тот не идет в лес. Кто боится Бога, идет в лес, молясь Богу. Цивилизованный же человек не боится Бога, а (если уж ему приспичит пойти в храм) восторгается Создателем такого гармоничного, такого ясного, такого надежного мира.

Профессор не понимал, что первобытный человек так же не боялся ходить в лес, как сам профессор — в кафе или профессорская кухарка — на рынок.  Охотник, даже первобытный (и именно первобытный) отлично ориентировался в лесу и ни в каких сверхъестественных объяснениях происходящему в лесу не нуждался.

Как только неверующий, зато очень уверенный в своей правоте, в себе и в окружающем мире человек определил, что страх есть результат невежества и слабости, страх и трепет напали на него самого. Весь XIX век нарастало в душах — и в текстах — многих людей новое чувство: разум и сила вовсе не исключают страха. Более того: чем больше развивалась наука, чем могущественнее становилась европейская цивилизация, чем свободнее и сильнее становился каждый отдельный ее гражданин, тем чаще именно свободный, обеспеченный и ученый человек начинал ценить страх. История походя опровергла оптимизм просветителей и революционеров.

Два разных страха предстоят современному человеку. Один — вполне разумный страх перед вполне реальной опасностью. Цивилизация, основанная на вере в безграничные возможности науки, на вере в обязанность человека создавать совершенное общество, привела к гибели десятков миллионов людей. Правда, цивилизация вовремя опомнилась и сумела победить то самое зло, которое произвела на свет, однако воскресить умерших не может даже квантовая физика. Наука и задачи такой не ставит. Этот страх перед тем, что именно передовой опыт приводит к колоссальным катастрофам, нарушая то равновесие, которым отличались предыдущие культуры, носит вполне земной характер. Пройдет после Второй мировой войны три-четыре поколения, и этот страх исчезнет — до новых трагедий.

Другой страх во время войн ослабевает, а вот во время мира, наоборот, нарастает. Именно благополучие современной цивилизации обнажило этот страх, который назвали «экзистенциальным» — страх, что существование, такое мирное, такое сытое лишено смысла. Всякого смысла: и прошлого, и настоящего, и будущего. Конечно, многие люди вполне удовлетворяются объяснением, что смысл существования в нем самом. Такие люди в другие эпохи как само собой разумеющееся воспринимали человеческие жертвоприношения и крестовые походы.

Страшно быть суеверным, страшно быть суетным, страшно иметь объяснение всему и оправдание всякому поступку, но страшнее всего освободиться от суеты, честолюбия, мещанства — и остаться без всего. Голым перед космосом и, что ещё хуже, перед самим собой.  Но именно этот страх оказывается для многих — и не худших, не слабейших, не глупейших — людей самым замечательным переживанием в жизни.

Этот «экзистенциальный страх» человек, ищущий смысла, делает смыслом существования. Переживание этого страха полезно и разумно постоянно возобновлять в себе, чтобы не опуститься в болото повседневности, чтобы поддерживать в себе то, что отличает человеческую жизнь от всякой другой. Этот страх обнаруживается у представителей самых разнообразных религий, — в христианстве, к примеру, у блаженного Августина. Собственно, «экзистенциализм» — поиск смысла через страх перед окостенением души —  во многом — внутрихристианское движение, от протестанта Хайдеггера до православного Бердяева. Правда, именно потому, что у Хайдеггера и Бердяева был этот страх и трепет, они в первую очередь были людьми, а уже потом верующими определенной конфессии. Обычно, к сожалению, бывает наоборот. 

Религиозный человек так ценит религию, что забывает — она ничто, если исчезает человек. Впрочем, то же получается и с неверующими людьми, даже с теми, кто знаком с чувством страха и трепета. Они повторяют обычные ошибки верующих людей: становятся больше философами, больше неверующими, чем людьми. Позволяют себе судить других и определять, что христианство Хайдеггера и Бердяева было остатком прошлых заблуждений, а вот их «экзистенциализм» — зародышем будущей истины. Люди опять и опять делают из своего опыта линейку, по которой меряют опыт чужой.  Даже страх — страх религиозный, высший, экзистенциальный, в общем, творческий страх — превращают в доказательство истинности своей позиции и ложности другой. А там, где речь идет о Боге, доказательств, слава Богу, быть не может.

*  *  *

В начале духовной жизни страх Божий есть скорее восторг и удивление от необыкновенного открытия, от новизны Бога; затем постепенно приходит чувство своей ничтожности и возможности быть подавленным и раздавленным Им, Всесильным — и это чувство тоже есть страх Божий; а затем приходит любовь к Богу, и она изгоняет этот страх, но вместе с любовью приходит новое чувство, которое, однако, приходится называть все так же: страхом Божиим, ибо это трепетное, мучительно-сладостное опасение потерять Любимого, мучительное — ибо вечная мука без Него, и сладостное — ибо мы знаем, что никакая сила не способна нас разлучить, даже смерть.

Выражение «страх Божий» страшит и людей, уже имеющих веру в Бога. Многие изворачиваются так, чтобы замазать существование этого выражения. Что, современный человек бесстрашен или хочет быть бесстрашным? Мы уже ничего не боимся, кроме страха? Да нет, трусливостью наш век так же изобилует как и любой другой. Или, может быть, человечество наконец-то глубоко усвоило слова апостола Иоанна: «Совершенная любовь изгоняет страх» (1 Иоан 4.18) и томится по совершенной любви к Богу? Увы, на деле зависимость обратная: чем дальше от Бога, чем меньше любви к Творцу, тем ревностнее защищают люди Бога от понятия «страх Божий».

Разгадка простая: страх Божий противопоставляется любви к Богу. А он противоположен страху человеческому — и духовная жизнь есть возрастание от одного страха к другому, а не выпрыгивание в мир наглости. Более того: все несчастья, счет за которые неверие обращает к Богу (в Которого не верует), рождаются страхом перед людьми, Божий же страх мог предотвратить их.

Человек на пороге зрелости больше всего боится окружающих. Мы все свои силы тратим на то, чтобы выглядеть не смешными, не замкнутыми. Мы вкалываем и копим на модные шмотки, потому что боимся оказаться неуместными в приятной кампании. Мы учимся, потому что боимся не найти места в обществе — или культивируем свое невежество, если боимся сойти за выскочек. Тут на каждый шаг есть свой страх, и человек только мечется и шатается, выбирая из двух зол меньшее и удобнейшее ему по воспитанию, склонностям и обстоятельствам. Мы взрослеем, но сохраняем страх перед людьми, только теперь боимся за себя — в детях: как пройдет их жизнь, как встретят по одежке их, удастся ли им сделать карьеру.

А затем наступает день — и умирает близкий человек, происходит несчастье с любимым. Не тогда действительно страшно, если любимая бросает нас; подлинно страшно, когда мы видим, как любимая стареет и тень смерти осеняет ее. Приходит сознание того, что надо было не бояться людей, а бояться за людей. Какие там шмотки, книжки, должности! Какие там амбиции! Никто нас особенно не рассматривал, и нечего было бояться и стесняться, а надо было поддерживать других и бояться: они заболеют, они умрут, им будет плохо. Так один страх сменяется другим — к сожалению, почти всегда слишком поздно, задним числом, когда несчастье уже совершилось.

Страх за ближнего растет одновременно с любовью к нему и неотделим от нее. Совершенная любовь изгоняет всякий страх перед людьми и утверждает в сердце страх за людей. Но если это действительно любовь, то страх за людей — не просто отрицательная боязнь темноты, зла, сатаны, а положительное чувство: страх потерять их и желание быть с ними вместе вечно.

Страх за ближнего есть первая ступень страха Божия. Ибо один Бог может защитить человека от зла и страдания. Совершенно правильно, потеряв близкого, мы обращаем вопль упрека к Богу — Он мог спасти. Но ведь Его не только не звали на помощь — Ему сопротивлялись. Страх перед людьми изгонял Его из нашей жизни. И это справедливо для каждого отдельного человека, что уж тут говорить о таких запредельных истинах, как совместная вина всего человечества в отпадении от Бога! Сама смерть вошла в мир, потому что мы не побоялись потерять Бога.

Совершенная любовь к Богу изгоняет страх перед людьми. Когда внешние несчастья или внутренняя вера доведут нас до бесстыдства, когда мы перестанем оглядываться на людей и стыдиться их в вопросе о вере, когда мы поймем, что нечего стыдиться там, где речь идет о жизни и смерти нас и наших любимых, — тогда мы обратимся к Богу, не стыдясь неверующих и не стыдясь своих грехов, обратимся с покаянием и просьбой о прощении и спасении. Ответом же нам будет не просто прощение — а поток жаркой любви Божией, изнемогавшей в ожидании, когда мы заметим и ощутим огонь Бога.

Суеверы боятся Бога, потому что боятся, что Он с ними что-то сделает, а верующий боится, что Бог с ним ничего не сделает.

Довлатов был, кажется, не верующий человек, но он был чувствующий язык человек, и его слова о различии страха и ужаса помогают понять, что такое «страх Божий» — который на современном русском языке, разумеется, есть именно «ужас»: «Печаль и страх — реакция на время. Тоска и ужас — реакция на вечность. Печаль и страх обращены вниз. Тоска и ужас — к небу».

Христианские подвижники различали когда-то уныние и тоску как состояние до полудня и после. В русском сейчас осталось только уныние. Тоска — слово не из церковного, а из светского лексикона. С утра (или в юности) человек чаще унывает — он ужасается тому, как трудно прожить на земле, как трудно добраться до ярмарки и продать свой товар. К вечеру человек чаще тоскует: вроде бы и заработал, а то и стал директором ярмарки, или понял, что не в деньгах счастье, а жутко. Это не потому, что дырки в земле боится — могила поразительно бессмысленна, она превращается в «memento mori» только благодаря религиозному вдохновению. Бога начинает человек бояться — это ужас и тоска победителя, который возвращается домой со щитом и, чем ближе к дому, тем лучше понимает, что его спросят о том, многих ли он уложил, отправив домой на щите.

Совершенная любовь к Богу, как и любовь к человеку, не поощряет наглость в отношениях с Любимым, но помогает расти страху — своеобразному страху, но именно страху. Потерять Бога, оскорбить Его, забыть про Него — вот чего боится страх Божий, вот страшные «наказания», которые «грозят» всякому любящему. И чем больше любовь, тем больше и совершеннее страх. Ведь любовь к Богу открывает Его не только как абсолютное, невидимое, вездесущее Существо, которое, строго говоря, так же невозможно потерять, как невозможно потерять небо. Любовь к Богу открывает Его как Бога и Человека Иисуса, как Спасителя, во всем — кроме греховности — подобного нам, Которого легко потерять так же, как легко потерять сына или мужа, если перестать любить их и бояться за них. Так открывается нам высший смысл страха Божия: это Божий страх за человека, это Его боязнь, что мы совсем истребим и уничтожим себя, это неотъемлемая часть Его любви, побуждающая Его выйти к нам, хотя мы не готовы принять Его. И мы распяли бесстрашно и люто Сына Божия, и с того дня познали страх Божий как вечное покаяние перед Богом за казнь Его Любви к нам.

СТРАШНО, ЕСЛИ НЕ СТРАШНО!

В 1756 году Иоганн Лейденфрост открыл странное свойство капли воды. С горячей поверхности капля испаряется мгновенно, а вот с очень горячей - медленнее. На металлической пластике, раскалённой до нескольких сотен градусов (точное количество градус называют "точкой Лейденфроста"), капля держится добрый десяток секунд.

"Лейденфрост" означает "замерзающий".

Вода при такой температуре особым образом кипит - безо всякого образования пузырьков.

Благодаря этому свойству воды можно сунуть мокрые пальцы в расплавленный свинец и не обжечься. Но лучше без особой нужды этого не делать.

Это же свойство воды позволяет ходить босиком по углям. Один физик проделал это пять раз, а один раз всё-таки обжёгся. Он объяснял это тем, что первые четыре раза от страха ужасно потел - и вот пот служил защитой от ожога ступней. В пятый раз он осмелел и не потел - и крепко за это пострадал.

Вот почему в любви всегда есть страх Божий, а в ненависти - сатанинское бесстрашие. Страх потерять любимого предохраняет от потери. Бесшабашность - она и есть бесшабашность, нарушение заповеди о "шабаш" - субботе.

Конечно, надо бояться не всего подряд. Если человек боится, что Россию завоюют тайцы, он вспотеет, но тайцев этим не отвадит. Так что за Россию можно не потеть.

Страх Божий тоже не помогает ходить по углям. Зато он помогает не ходить по головам, а этим искусством овладели ещё далеко не все. Не верите - спросите у профессора Доуэля.

ЦАРЬ-БАТЮШКА?

Бога сотворил человек по своему образу, — говорит cкепсис (именно скепсис, неверие выражается крепче). Вера возражает: а какой, собственно, у человека образ? Человек несёт в себе множество образов. Одно из направлений психологии различает, к примеру, в человеке сразу три лица: ребёнка, который жаждет руководства, взрослого человека, который готов руководить и не любит, когда им руководят, и умудрённого жизнью старика, который никем не руководит не от бессилия, а потому что не в руководстве смысл жизни.

Царей всех, кажется, повывели. Отцы ещё встречаются. Тем не менее, Бога верующий человек и сегодня назовёт скорее Царём, чем Отцом. Если рассуждать цинично, Бога величают Отцом, чтобы не слишком допускать в свою жизнь. Цари, в отличие от отцов, не интересуются теми мелочами, которые для каждого самое важное. А если всерьёз, то самое лучшее в отцах — царственное величие, которое не позволяет им раздавать подзатыльники и нравоучения, а побуждает молча и незаметно присутствовать в жизни детей. Царю, пожалуй, даже лучше быть английской королевой, не издавать указов, не учить никого жить, а просто — жить самому, иметь смысл в самом себе. Не тот царь, кто царствует, а тот царь, кто и в ссылке — царь. Короли, которые умирали в изгнании, более царственны, чем те, которые возвращали себе трон силой и кровью. Современные отцы — те из них, которые современны — не правят детьми, а царствуют, словно в изгнании. Их смысл не в господстве, их смысл — в жизни, причём своей.

Человек не тогда царь, когда у него есть царство, а когда у него есть смысл в жизни. Бог тогда вполне Отец, когда Он — настоящий Царь, нуждающийся не в детях, не в подданных, не в троне, не в царстве, вообще ни в чём не нуждающийся, а просто — живой. Существующий. Сущий. Отец должен чему-то категорически учить, Царь тем царственнее, чем менее Он учит.

Если уж Бог не учит, так невозможно и учить о Боге. Это не означает, что о Боге нельзя говорить категорично. Вот учительство не должно быть категорично, хотя кое-где это звучит сенсацией. Там категоричность — свойство власти над другими. А категоричность — свойство власти над собой. Конечно, отец должен быть иногда категоричен, но чем старше ребёнок, тем менее категоричен отец. Это хорошо видно по Библии: она в начале куда более категорична по тональности, чем в конце. К тому же вопрос не в том, как Бог говорит с человеком, а как человек говорит о Боге. Ребёнок, который высказывается об Отце категорически, почти наверняка — единственный ребёнок в семье, либо плевать хотел на братьев и сестёр. Категорические высказывания о Боге-Батюшке неприличнее категоричности в отношении земного отца во столько миллиардов раз, сколько людей на Земле.

Тем не менее, писать о Боге некатегорично — лукавство. Если категорию описывать некатегорически, получится Символ веры наподобие: «Кажется мне, что я верую типа во единого как бы Бога вроде Отца до известной степени Вседержителя». А заканчивать: «И жизни будущаго века, блин».

Вера, возможно, и должна описываться условно — «мне кажется», «я верю», «поверьте мне». Только вера, настоящая вера, потому и называется верой, что считает самым важным не себя, веру, а Того, в Кого верует. Атеист считает, что кроме веры, ничего и нет. Верующий знает: важно не то, что я верую в существование Бога, а то, что Бог существует. Описывать веру можно и нужно, особенно в мире, где есть свобода верить или не верить. Категоричность тут необходима — ведь описание есть создание категории. Неуместно только, отстаивая категоричность свою, отрицать категоричность чужую. Категоричность — воздушный шар, который может вознести к небесам, если только сидящие в корзине не будут тыкать в этот шар иголками, чтобы другого принизить.

ЦАРЬ ИЛИ ЦАРИЦА?

Психологи утверждают, что ребёнок нуждается в двух видах любви: отцовской и материнской. Отцовская ставит условия, требовательна. Материнская безусловна, объемлет ребёнка, как бы он себя не вел. Недостаток одного из этих двух видов любви уродует будущую личность. Однако, Символ веры говорит: «Верую во Единого Бога Отца». За этим скрыто жесткое отрицание того, что Бог есть Мать — точнее, что «богиня-мать», которой поклонялись многие народы древности, есть Бог.  Бога называют Отцом не потому, что люди рождены Богом. Люди сотворены, и Символ веры потом усиленно подчеркнет, что Христос есть Сын Божий «единородный», единственный. В мире многобожия верующий в Единого Бога называл Его Отцом и это означало, что Бог — Один, как один отец у человека.

Бог, может быть, скверный отец (хотя не все считают ремень обязательным атрибутом отцовства). Бог наверняка был бы чудесной Матерью, доброй и терпеливой. Но доброй и терпеливой бывает и просто женщина; даже мужчины такими бывают. У женщины вообще есть масса чудесных, уникальных черт. И Библия, и православный молитвослов, когда надо, говорят о Боге именно как о женщине. Что означает витиеватое славянское «любоблагоутробие»? Любовно объемлющая тебя, благая утроба. А «утроба» — по словарю Даля — «матка». Это именно та часть организма, которой женщина отличается от мужчины, которая рожает, и Бог любит нас, как женщина любит плод чрева своего. «Долго молчал Я, терпел, удерживался, — говорит Господь через пророка Исаию, — теперь буду кричать, как рождающая» (Ис 42, 14). Бог говорит через пророков, что Он не менее эмоционален, чем женщина, а более: женщина, бывает, бросает своего ребёнка, но Бог Своих детей не оставляет никогда (Ис 49, 15).

Из века в век с поразительным постоянством катехизисы пишут о том, что Бога называют Отцом, чтобы люди чувствовали: Бог любит их, как свойственно любить отцу. Попробуйте сказать это в современной воскресной школе — в ней те же самые дети, что и в обычной школе, и каждый третий (самое меньшее) ребенок — безотцовщина. Что для него символизирует именование Бога Отцом? А из тех, у кого отец в наличии, практически все рано или поздно проходят, вырастая, через жестокие конфликты с отцами и выносят из этих конфликтов память об отце как о существе тираническом и сумасбродном. И это не в нашем веке началось: поэтому не в нашем веке началось и богоборчество. Люди восставали против Бога, отказываясь верить в Него, потому что Бог казался им плохим Отцом.

Но ребенок, рано или поздно, сам становится отцом и тогда понимает своего отца — даже, если никогда его не видел. А когда твой отец умирает — все прощается ему, все оказывается ничтожным, и человек согласен на любые уступки, лишь бы отец жил. Бог Отец бессмертен — но Бог христиан есть Отец не только людей, но и Сына. Бог Отец проходит через нечто худшее, нежели собственная смерть — Он переживает смерть Единственного Своего Сына. И за это можно простить нашему небесному Отцу все те мелкие, никчемные и эгоистические претензии, которые мы предъявляем Богу, чтобы не отвечать за свои грехи самим.

Правда, хотя в Библии говорится о чисто материнских чертах Бога, о Боге не говорится как о матери. Что это? тяжелое наследие патриархата? боязнь смешать единобожие с языческим многобожием, в котором наряду с мужскими божествами всегда почитались (иногда больше богов) могучие богини-матери. Но ведь единобожие довольно много терминов и мифологических фигур заимствовало из языческих религий, предпочитая рискнуть чрезмерным сближением — лишь бы обратить кого-нибудь из язычников. Однако говорить о Боге как о матери не решались и решались твердо о Боге так не говорить. Дело в том, что в повседневном, чисто физиологическом опыте людей об отце можно сказать много неверного, много верного, нельзя сказать одного: что отец рождает. Сказать-то можно, а что проку!

Отец всегда «сбоку припёку», он всегда отделен от рождения. Мать — рождает, сколько ни тверди «Авраам роди, Исаак роди». Этого-то отождествления Бога с рождающим началом Откровение избегает. Бог — творит человека, и не просто «творит», но творит именно в противоположность рождению. Рождает Бог только единого Сына, только Иисуса. Чтобы не произошло смешения, Бог и говорит о Себе в Откровении, в Библии, как об Отце. Насколько трудно обожествить земных отцов, настолько легко и естественно преклониться перед матерью — но эта «естественность» неестественна тем, кто знает, что без Бога не было бы и матерей.

Бог говорит о Себе как об Отце не только в Ветхом Завете, но и в Новом — в притче о блудном сыне. Притчу эту обычно воспринимают как горькую правду о человеке и сладенькую правду о Боге, Который открывает Свои объятия кающемуся грешнику. Бог, действительно, не хочет нас пугать. Однако, представим себе, что блудный сын возвращается домой, где его ждёт мать. Тогда рассказ сразу лишается напряжённости: ясно, мать простит, тут уж никто не будет стесняться, прятаться среди слуг. Отец же, в отличие от матери, воплощает соединение милосердия со справедливостью, соединение ради будущего собственного сына. Ради того, чтобы он чувствовал себя полноценным человеком, а не младенцем, человек должен знать, что его могут и отвергнуть — и отец может отвергнуть. Приближение к отцу всегда несёт в себе неуверенность — вот почему Бог открывает Себя как Отца: Ему важно не точно сказать о Себе (человеку невозможно точно познать Бога), Ему важно так сказать о Себе, чтобы человек был человеком, а не тряпкой, чтобы человек знал, для чего создан, что его ждёт.

В Канаде, в штате Онтарио есть католический университет св. Иеронима. В этом университете преподавала монахиня Мэри Малоун, имевшая все полагающиеся теологические степени. В середине 1990-х годов эта монахиня отреклась от христианства, отреклась публично, заявив, что долго пыталась преодолеть «сексизм» в христианстве, но убедилась, что это совершенно бесполезно. Вера в Бога как существо исключительно мужское, по её мнению, настолько укоренена в сущности христианства, что надо выбирать: либо ты христианка, либо ты веруешь в то, что Бог — никакой не Отец или, во всяком случае, одновременно и Отец, и Мать.

Победить эту точку её собратья-богословы оказались бессильны. Впрочем, кажется, они не очень и старались. Подумаешь, одной «мамой» меньше! Лишь бы оставался Папа.

Феминизм вторгся в сферу христианства мощным ударом, возражений слушать не желает и рассматривает любые возражения как проявления мужского шовинизма и сексизма. В общем, что естественно, феминизм ведёт себя точно так же, как породивший его мужской перекос. Только феминистский перекос оправдан угнетением, а мужской перекос не только не имеет оправдания, но заклеймён тем, что угнетал.

У нас пока ещё нет ни женщин, преподающих богословие, ни христианок-феминисток. Учение русских мыслителей о Софии как некоей особой реальности не имеет ничего общего с учением американских феминисток о «богине Софии», о том, что Бог — женщина. Но в отсутствие теоретического и атакующего феминизма у нас полно феминизма скрытого, но от этого ещё более крепкого. Апологеты православия верно отмечали, что при коммунистах Церковь держалась на «бабушках». Но сегодня Церковь ассоциируется прежде всего с мужчинами, начиная с Патриарха и кончая всевозможными бородатыми мальчиками. С чисто мужской настырностью церковные бороды утверждают, что русский народ отождествляет себя с Церковью.

Статистика, однако (правда, статистика — женского рода) утверждает, что люди хотя и чаше называют себя верующими, по-прежнему предпочитают держаться от Церкви подальше. Эта практическая антицерковность держится, разумеется, не на пропаганде бывших профессоров научного атеизма, а на стойком женском непонимании связи между верой и какой-то там организацией, домом с крестами. Женщина заходит в Церковь, как в магазин или к врачу — освятит кулич или воду и домой, попросит здоровья или упокоения близким. Для мужчины храм есть прежде всего клуб (у особо «продвинутых» — армия). У неверующих мужчин и женщин эта эмоциональная разница особенно видна, ибо не покрывается верой.

Женщина не понимает Церковь прежде всего практически, и женщину можно понять. Как домохозяйка женщина существо более автономное, чем мужчина; в одиночку нельзя завалить мамонта, но приготовить мамонта можно и в одиночку, и хотя бы потому потребности в каких-то организациях, в иерархии и т.п. женщина не испытывает. Даже ребенок для мужчины есть результат прежде всего коллективного (соборного, если угодно) усилия, а для женщины — результат родов, совершаемых в высшей степени личным усилием. Неприятие Церкви носит и более глубокий характер. Дома свету не взвидишь от штанов, которые тобой помыкают, так ещё и в храме — поп-то в юбке, а Бог в штанах.

Проповедники недооценивают глубину противостояния. Будучи мужчинами, проповедники ограничиваются объяснениями. Все очень разумно, очень логично и исторично: Бога называют Отцом, а не Матерью, потому что почитание богини-матери связано с язычеством, с религией плодородия, и назвав Бога Матерью люди рискует подменить Бога — природой. Как будто называя Бога Отцом, мы ничем не рискуем! Огромное число людей не приемлет христианства, считая, что если Бог — Отец, то Он плохой отец, безответственный, не использующих всех тех полномочий, которые должен использовать отец, идущий на крест, когда надо бы взяться за ремень и кого следует выпороть, а кого следует — приголубить.

Кто знает: может быть, обращаясь к живущим под матриархатом, Бог говорил бы иначе. Но с незапамятных времен и до сего дня откровение Библии обращается к обществу патриархальному, где есть жёсткие стереотипы мужского и женского. Может быть, стереотипы эти должны исчезнуть, но пока-то они есть, и Бог с ними считается.

В патриархальном обществе отцовская любовь отличается от материнской, и психологи утверждают, что ребёнок нуждается в обоих. Отцовская ставит условия, требовательна. Материнская безусловна, объемлет ребёнка, как бы он себя не вёл. Недостаток одного из этих двух видов любви уродует будущую личность. Приближение к отцу всегда несёт в себе неуверенность — вот почему Бог открывает Себя как Отца: Ему важно не точно сказать о Себе (человеку невозможно точно познать Бога), Ему важно так сказать о Себе, чтобы человек был человеком, а не тряпкой, чтобы человек знал, для чего создан, что его ждёт. Ради этого приходится жертвовать многим, в том числе, чувствами феминисток. Они могут утешаться тем, что Бог не мужчина, а если мужчина, то в такой же степени как и женщина.

Патриархальщина всегда неправа, но это не означает, что всегда прав феминизм . Патриархальный иерархизм, вбивающий женщину в грязь, дурен, но восставать против этого ради вбивания в грязь мужчин значит повторять ошибку всех революционеров. Не уничтожать различия между людьми, не пытаться уравновесить неравновесное, а внутри иерархии, внутри неравенства, внутри «войны полов» творить вместе с Богом мир и любовь. В борьбе с иерархией отрицать иерархизм, а тем более заменять ее другой, — значит накликать тоталитаризм, тотальное неравенство, а не тотальное равноправие. Поэтому с религиозным феминизмом надо было бы крепко бороться, он мог бы причинить много бед, если бы взял верх, но что-то подсказывает: Бог придёт прежде, чем на земле воцарится матриархат. Когда Он придет, исчезнут и феминистки, и сексисты, и преображенный человек станет тем, кем он создан — единством и любовью двух личностей и Бога.

В конце концов, вопрос о том, как описывать Бога — как мужчину или как женщину — не так важен, как вопрос о том, каким быть человеку. Мужиком или Мужчиной? Бабой или Женщиной? Мужик противоположен бабе, а Мужчина и Женщина не противоположны друг другу. Все многочисленные «духовные» противоположности мужского и женского, созданные за время господства мужчин и унижения женщин, — искусственны, даже фальшивы. Они могут пригодиться только для того, чтобы поиграть с Богом в игру, правила которой описал апостол Павел: «Вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись. Нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе».

Например, согласно одной остроте, «мужчина занимается сексом, чтобы расслабиться, женщина расслабляется, чтобы заниматься сексом». Прекрасно: если мужчина хочет быть хорошим христианином, он должен сперва стать хорошей христианкой, то есть, расслабиться. Нельзя подходить к Богу, поигрывая мускулами. Григорий Померанц сказал, что мужчина должен в отношениях с Богом вести себя по-женски, но часто мужчина с Богом ведёт себя как мачо, хам и насильник, а вот с женщиной — как баба. По другому поверью, мужчина любит глазами, а женщина ушами — пожалуйста, товарищ мужчина, полюби Бога ушами, а глазки-то прикрой, чтобы не дёргаться, не отвлекаться по пустякам, всякие там свершения, покорения и одоления. Сказал историк Ключевский, что «мужчина любит обыкновенно женщин, которых уважает; женщина обыкновенно уважает только мужчин, которых любит» — пожалуйста: пусть мужчина полюбит Бога, даже не понимая, как Тот терпит в мире зло.

А женщинам какую моральку вывести? А женщинам давать советы стыдно, пока средняя зарплата женщин меньше, чем у мужчин.

ОТЕЦ ОДИНОЧКА

Вера в Единство Бога упоминается лишь в первой строке Символа веры. Но кто читает первую строку? Всё самое важное — потом, в начале идёт разгончик, пустые формальности, «вводка» или даже «подводка», как говорят журналисты, то есть болтовня, призванная увлечь. А дело — потом.

Судя по поведению верующих, вера в Единого Бога есть, действительно, в лучшем случае, «подводка» к вере в множество разных божков: в себя, в государство, в познание и тпр. Ради этих божков делают то, что никак не сделаешь, если единственный Бог — это Царь Небесный.

В лучшем случае от греха многих удерживает вера в то, что Иисус — единственный Бог, или Мария — единственный Бог, или Николай Мирликийский. Но если Мария — богиня, она хуже индийской Кали, обвешанной черепами. Как можно родить Бога — не только непонятно, но и принципиально не может быть понято, во всяком случае, если веруешь именно в Единого. Беда многих «почитателей» Марии в том, что они почитают Её не за то, за что следовало бы. Они просто ещё не поняли, что произошло в Рождество. Пока это не ведёт к людоедству, беда невелика. Но иногда это к людоедству приводит — во всяком случае, к смертоубийству.

Учёные спорили и, видимо, всегда будут спорить, предшествовала вера в Единственность Бога многобожию или нет. Пока не изобретут машину времени, ответа не будет. Если изобретут, ответа тоже не будет: ведь веру трудно измерить и количественно, и качественно. Многие ли христиане веруют в Единственного? Большинство, во всяком случае, в России — именно в Единого, то есть в единый пучок нескольких божеств, из которых кесарь или собственное «я» отнюдь не последние.

Вот почему остро необходима «катехизация» — или, как у древних евреев, обряд «возобновления Завета» или, проще, «перезаключения договора». Полезно возвращаться к первому слову через толщу обрядов и наслоений. Вера в Единого Бога, если и не была изначальной, явно не была и маргинальным явлением: она присутствует почти в любой культуре любого народа. Но присутствует как осадочные породы: они древние, они толще любого чернозёма, но они глубоко, до них обычно нужно докапываться. На них построены целые города, но города эти не ведают, на чём стоят.

Докапываться есть смысл: единственность Бога — единственное, что может сделать человека спасённым, бессмертным, святым, в общем: нормальным.

В России принято надпись на корешке книги размещать так, чтобы она легко читалась, если книга лежит на столе первой страницей вниз. В англоязычных странах — наоборот. То есть, в России прочёл первый том Толстого — положил на стол, потом на него второй том, и так далее. Первый оказывается погребён. «Верую во Единого Бога» — это должно быть написано так, чтобы быть на первом месте не в тексте, а в кругозоре, в центре внимания, чтобы в любой момент книгу с этой надписью можно было взять сверху стопы.

Верующих в Единого Бога всегда было меньшинство. Усилия проповедников единобожия — христиан, иудеев, мусульман — приносят определённые плоды, но индуисты, негры и китайцы — оплот многобожия — всё равно размножаются с опережением. К тому же большинство «равнодушных к религии» людей мыслит о мире совершенно многобожнически. Наконец, многие христиане (и иудеи, и мусульмане) живут так, как если бы они верили в то, что богов — много.

Но сколько это — «много»? Система счисления проста как «раз-два»: «один-много». Два бога — уже слишком, уже многобожие.  Вера во многих богов удобнее, практичнее и рациональнее, чем вера в единого Бога. В многобожии у каждого бога точное пространство, за которое он отвечает. Лучше всего это видно в древней римской религии. Юнона отвечала за брак, Эскулап — за торговлю, Термин — за границы земельных участков. Марс воюет, Ганимед пирует. Главное удобство многобожия: за хорошее отвечают одни боги, за плохое — другие, у которых тоже можно кое-что вымолить (соседу — беду, себе — нейтралитет). Собственно, не обязательно почитать десять тысяч богов, чтобы быть многобожником — достаточно верит, что у богов общество классовое, что классов по меньшей мере два и в каждом хотя бы одному божеству: один хороший, один плохой. Один бог отвечает за все хорошее, другой — за всяческое свинство.

«А всё оттого, — говорил кролик медвежонку Винни, — что кто-то слишком много ест». Это — отличный пример атеистического многобожничества. За всё хорошее отвечает у кролика бог по имени Воздержание, за всё плохое — бог по имени Обжорство или, что почтительнее, Многоядение. Проще, правда, всё хорошее приписывать самому себе (так обычно и поступают, и не только атеисты), а всё плохое — ну, здесь выбор безграничен.

Добрый бог — это моё «я», кроткое и милое, источник всего доброго и умного. Злым богом можно объявить недостаток образования или его избыток, масонство или КГБ, — что угодно или всё одновременно. До сих пор встречаются люди, которые считают причиной всякого зла нежелание или неспособность человечества точно договориться о смысле каждого слова. Чем это не возрожденная вера в бога Термина и в его сатанинского противника по имени Терминологическая Неопределенность?

Желание свалить вину с Бога на кого-то ещё (кроме себя) и легкость, с которой разум эту свалку устраивает, стали причиной того, что в ветхозаветные времена верующие в Отца Одиночку то и дело впадали в поклонение идолам, что в христианнейшее средневековье то и дело зарождались ереси двубожнические, манихейские, богумильские, в которых возрождалась вера в злого бога, что в наше, наконец, время получил такое распространение «Научный Взгляд на Мир». Большинство людей не любит науку, а использует её, чтобы находить всё новые и новые причины зла. Чем больше причин у зла, тем легче и яснее жить. Правда, тогда человек покидает царство веры и переходит в царство очевидности, материализма, где всё можно объяснить, но ничего нельзя полюбить.

Верить в богов легко. Два их класса — добрые и злые — словно два ящика, в который мы с ходу раскладываем все, что происходит вокруг. От Бога — от Сатаны, от Творца — от демиурга. Хорошо — от Хорошего, плохо — от Плохого. Хорошее — от соответствия производственных отношений производительным силам, плохое — от несоответствия.

Вера же в Единого Бога — безумие, бред и практический кретинизм, попытка свалить в один ящик и конфеты, и навоз, одной причиной объяснить жару и холод, взвалить на Одного ответственность и за героизм героев, и за подлость подлецов. Спокойно назвать Единого Бога Часовщиком и думать, что сделали Ему комплимент, могли только сытые, холеные, глухие к злу аристократы восемнадцатого века с золотыми брегетами на животах своих. Французская революция напомнила им: мир похож на часы не больше, чем мина с часовым механизмом.  И современные атеисты, в отличие от просвещённых баронов, не столько отрицают Бога, сколько сердятся на Него.

Разумных объяснений единобожию быть не может. Если бы веру в Единого Бога придумали люди, нашлись бы люди, которые бы эту придумку разъяснили. Но нет! От Экклезиаста до наших дней — чем более верует ум, тем уверенней он знает невозможность объяснить зло существованием злого бога. Верующие в Единого Бога — мучаются (муку эту никто лучше Достоевского не описал), но от объяснений «через сатану» откажутся. Могут даже от Бога отказаться. «Билет в Царство Божие»  — из-за слезинки ребенка — вернём, но от веры в то, что у плачущего ребёнка один-единственный Отец, за всё отвечающий, не откажемся. Потому и плюнем, что в Отца-Одиночку веруем. Отношения с Единым Богом у народа Израиля — как отношения с отцом у подростка, всё ещё считающего отца всесильным, ответственным за все, что с ним, ребенком, происходит — но уже он злится, недоумевает, обижается, ибо понимает, что происходит с ним и ладное, и неладное.

Столкновения детей с родителями — не только от самоутверждения, но и от веры детей в то, что родители их вседержители, творцы неба и земли, всего видимого и невидимого. Взрослея, мы утрачиваем эту веру и восстанавливаем с родителями мир. Цена этого мира — утраченная вера. Многобожие — а через него прошли все народы земные — это попытка примириться с Богом утратой веры в Него как Единого Бога, поставлением в качестве ещё одного бога, эдакого аварийного выхода, мусорного ведра — злого сатаны, на которого списывается ответственность за зло. Кто произносит «верую в Единого Бога», тот отказывается от примирения такой ценой. Он говорит: «Бог — Един и Вседержитель. Он действительно всё может и за всё ответственен, а как нам с ним быть при таком раскладе — я не знаю».

К счастью, христианская вера не кончается догматом о Едином Боге, а только начинается с него. Примирение с Очень Одиноким Отцом совершается, когда мы начинаем замечать не другого отца, а Сына, единого с Отцом.

Жить с Одним Богом так же трудно, как жить с одной женой. Правда, жить с несколькими жёнами тоже не так уж легко, так что, видимо, лучше сказать: жить с Единым Богом так же трудно, как жить с одним-единственным другом.

Жизнь человеческая строится на запасных вариантах: нужны деньги — обзвони всех, чей телефон имеешь. Нет крыши над головой — позвони во все квартиры подряд. Ищешь Золушку — проглядывай подряд все ножки. А верить в Единого означает во всех случаях — и денежных, и квартирных, и брачных — обращаться к Одному. Открываешь кошелёк — а там один Бог. Лезешь в сейф — там тот же самый Бог. Звонок другу — отвечает один Бог.

Более того: человеческая жизнь есть не только обращение ко всем подряд, но и нахождение в центре всех. Человек «естественно» полагает, что, коли у него попросили взаймы, то попросили только у него. Нужно усилие, чтобы понять: бедолага обзванивает всех. Случится беда — кажется, что рак бывает лишь у тебя, что дом сгорел у тебя одного. Случится счастье — опять ни у кого такого счастья не бывает.

С Единым всё прямо наоборот: в центре — Он, а человек часть круга. Если смотреть на эту ситуацию без веры, мерзкое зрелище. Раз круг — значит, периферия. А если смотреть с верой... Смотря какая вера: для язычника человек часть хоровода, для христианина — точка.

Бог — Един. Он един, и это вызывает у нас мучительное недоумение: как можно быть единым и при этом — распахнутым, открытым всем, преизобилующим любовью, творящим новое. Никакой логики в нашем недоумении нет, а есть простое недоумение падшего, гордого человека, ибо самое грехопадение заключалось в попытке быть «как боги», добиться божественной единственности — только огородившись от всех, изолировавшись. Мы чувствуем себя единственными, когда находимся в одиночестве и словно уничтожаем окружающий мир. Бог является единственным, потому что не одинок и не уничтожает, а, напротив, творит мир. В грехопадении мы пытались стать богоподобными — только направление выбрали с точностью до наоборот.

«Всё окружающее нас едино, оно и есть бог, мы же — и его соучастники, и члены его тела. Наша душа способна вместить его и вознестись к нему, если её не пригнетают пороки», — писал современник Христа Сенека.

Слишком много и слишком мало! Если бог — это всего лишь то, что окружает нас, то лучше быть атеистом и заявить, что окружающее нас призрачно. Не такого бога ищет человек. Напёрсточник имеет право сказать мне, что орех, которого я ищу — под всеми напёрстками сразу, а моё право назвать его жуликом. Слишком много бога, если бог — во всём. И это слишком маленький бог, не творящий, а растворившийся.

Я могу вместить этого бога, если исправлюсь? Опять и многовато, и маловато. Многовато, потому что исправление вещь тяжёлая, а быстрорастворимый бог не поможет измениться. Маловато, потому что не пытаются ли мне вторично продать уже проданное? Если бог и в кошке, задавившей собственного котёнка, то почему он не во мне, своего ребёнка отнюдь не убившего?

ЦАРЬ ХРИСТОС

Современники Иисуса знакомились с Иисусом как с обычным человеком, а уже потом открывали — или не открывали — в Нём царя. Цари в эту эпоху воспринимались прежде всего как спасители («Сотер», «Спаситель» — это официальный титул нескольких египетских фараонов, живших незадолго до Рождества Христова). От чего спасали цари? От аристократии. Во всяком случае, Иисус был современником именно таких римских царей, которые воспринимались как спасители от анархии аристократического правления.

Иисус не аристократ, однако и не простолюдин. Он защищает и от аристократов, и от холопов, и от рабов, и от рабовладельцев. Точно — Царь, то есть, Христос, («Христос» — «помазанник», и обычай «помазывать» царя на царство унаследован от очень древних евреев). Сила царя в том, что царь не дворянин. Дворянин заботится о процветании дворянства, царь же не заботится о процветании царей. Царь потому и царь, что он — один. Царь заботится обо всех. Очень точно это выразил французский дворянин, пэр Анри де Токвиль в своей книге об американской демократии. Де Токвиль воспел американскую демократию, оставаясь аристократом, воспел тех, кто заботится о процветании всех, а не избранного аристократического меньшинства: «Естественно полагать, что отраднее создателю и хранителю людей видеть не процветание отдельных граждан, но возросшее благосостояние всех; то есть то, что мне кажется упадком, в его глазах представляется прогрессом».

Насколько это благороднее и аристократичнее причитаний младшего современника де Токвиля Константина Леонтьева и множества менее талантливых господ о гибели цивилизации под напором равенства. Иисус — Царь, и поэтому Христос — демократ. Он — Бог, Который хочет спасения всех, а не какого-либо социального или национального меньшинства. Конечно, некоторым меньшинствам это кажется упадком, но, как говорит русская поговорка, «когда кажется — перекрестись».

Сегодня человек обречён знакомиться с Иисусом сперва как со Спасителем (сумасшедшим или самозванцем, но претендующим быть Богом), а потом уже открывать в Иисусе человека. Что естественнее: подойти к горе и начать подыматься на неё или вдруг оказаться на вершине горы и... И что, собственно? Человек «уверовал во Христа» и стоит на вершине. Спускаться — глупо. Подыматься — выше некуда.

Спасённый человек точно так же слаб и опошляет Христа, как грешник опошляет других людей и самого себя. Когда Бог открывается во Христе, человек сперва поражён, а через пять минут уже привыкает и начинает ворочать Христом, словно это половой коврик — в одну сторону, в другую переложит, ноги вытрет, веником почистит... В общем, надо «освежить». Не «освежить», а открыть заново — каждый день открывать заново Христа. Бог не ленится каждый день заново открыть человека, невежливо не ответить Христу тем же. Может быть, «хула на Духа Святого» не столько отрицание возможности Боговоплощения, сколько привыкание к Боговоплощению.

Слишком привычен Христос, слишком много слов христиане знают о Нём, и это надо преодолевать. Само слово «Христос» стало восприниматься как имя собственное, как фамилия, ничего не говорящая. Поэтому в название оперы добавили «Христос Супер Стар», хотя вообще-то «Христос» означает именно Того, кто «сверх», кто «супер». Поэтому в русском языке «Иисус Христос» звучит неприлично, словно о школьнике говорим Иване Иванове, и благочестивые люди не ленятся говорить писать «Господь Иисус Христос». Всё бесполезно: Иисус слишком открыт, слишко близок, и как Его ни возноси, Он спустится, догонит и пойдёт дружески рядом. Невидимо, как правило, но ведь и с настоящим другом, с действительно любимым человеком долго можно идти, не оглядываясь на него именно потому, что он — не оставит, что он — глядит на тебя.

Христос ничуть не более видим, чем Бог — Он ведь и есть Бог. Христос не «видим», как видно всё тварное. Он видим иначе. Между настоящим Христом и нашим представлением о Нём такая же дистанция, как между гением и представлением лакея о гении. Мы знаем Христа по Его отношениям с нами — а надо знать Его по Его отношениям с Отцом.

Величайшая опасность для человека — решить, что он «открыл Христа». Опасность в том, что Христос есть человек, и можно подумать, что, принимая Христа как Бога, мы принимаем Бога как Христа. Но Христос не облегчает путь к Богу — путь к Самому Себе. Он, правда, спасает от греха, Он побеждает смерть. Но это совсем другое, и это такая мелочь в сравнении с тем, что предстоит после спасения от греха, после воскресения. Евангелие не в том, что человек воскресает. Иначе Евангелие было бы сказка, заканчивающаяся пьяной свадьбой. Евангелие о том, что после воскресения — Царство Христово. Христос скромно называл Своё Царство — «Небесным», «Божиим», но оно именно Христово, и это Царство такое большое, что начинается ещё до воскресения, уже здесь.

ЦАРСТВО ХРИСТОВО

Парадокс Евангелия — Евангелия как слова, как набора слов — в том, что Евангелие есть благая весть о «наступлении», «приближении» Небесного Царства. Сказать «небо приблизилось» всё равно, что сказать: радуйтесь тому, что небо стало землёй. Если «царство» — небесное, так это оно должно быть не на земле. «Небо» (во всяком случае, на языке Библии) это всего лишь «всё, что не земля». А если Иисус — это Царь небесного Царства, то, следовательно, небесное Царство стало земным. Было «Божие», «небесное», а стало — «Иисусово». Всевозможные Лжедмитрии по крайней мере выдавали себя за земных царей, а не заоблачных. Легко понять тех, кто морщился, плевался, а в конце концов не поленился ко кресту Иисуса приколотить: сошёл с неба, так, пожалуйста, чтобы обратно не улетел, мы Тебя гвоздиками-то зафиксируем. Не вышло! Царство Христово оказалось действительно Небесным — загнать его в землю не удалось.

«Царство», о котором Иисус говорит так часто, похоже на свет — оно одновременно и волна, и частица, и нечто длящееся, и нечто неподвижное. Царство Небесное и впереди, и уже есть — так человека, который поднимается в воздух на воздушном шаре или в самолёте, полёт — уже реальность, он уже в небе, хотя небо ещё выше его.

Один русский, выучивший греческий, предположил, что Иисус — это византийский богослов Василий Великий, потому что «царство» по-гречески — «василия», «Василий» — «царственный». Красивое предположение, только Иисус говорил не на русском или греческом, а на арамейском. «Царство» в Его устах звучало как «малкута» (от «малак» — «царствовать»). Царство есть, конечно, и географическое, пространственное понятие — ведь «небо» — тоже пространство, и астроном — всего лишь ищущий Бога географ. Но Царство — всякое, не только Божие — есть и царствование, как еда тогда еда, когда налицо поедание, а музыка — когда есть исполнение музыки. Чем просьба о том, чтобы Царство Божие наступило, отличается от просьбы, чтобы воля Божия свершилась? Да тем, что воля — монологична, а Царство — там, где есть подданные. Царь не может без подданных, и тем более он царь, чем более у него подданных, тогда как волевой человек — и в одиночестве волевой человек. Воля Божия может совершиться ценой уничтожения всех грешников или, будем надеяться, всего греха, но Царство Божие не там, где нет греха, а там, где любовь и любящие.

Царство Небесное Иисус сравнивает со многим, но только не с земными царствами. Царство Небесное подобно освещённому окну на вечерней улице, окну старинного дома. На подоконнике стоят горшки с цветами, старые детские игрушки, любовно сберегаемые, занавеска светится теплым оранжевым светом, и верится, что там, за занавеской, все то, что в детстве было счастьем: круглый стол, за которым весело пьет чай семья, уютные уголки у каждого ребенка, заваленный бумагами родительский стол, покой и уют, чуть пахнущие старым деревом, вообще всем, что нужно бы выбросить и купить новое, но жалко, потому что и негодная вещь, а согрета любовью, рядом с которой стояла. Ребенок вырастает не тогда, когда обнаруживает, что уют — обманчивый, старье — не только согрето, но и обожжено страстями и бедами, а старое дерево изъедено червяками и опереться на него нельзя. Ребенок вырастает, когда обнаруживает, что за тем, что ему казалось теплым семейным очагом и что оказалось всего лишь холстом с изображением очага, есть настоящий очаг — и это Царство Небесное.

Человек отличается от животных способностью жить во времени — мысль, рассуждение, память открывают для нас прошлое и будущее. Фантазия и воображение делают возможным творчество, помогают верить, надеяться, любить. Рай не нужно воображать, но без воображения всё-таки трудно вести себя достойно Рая. Но дар видеть невидимое, как и любой другой, можно извратить в способность видеть то, чего просто нет и быть не может. Человек свою силу верить в Царство Божие направляет на жизнь в царстве фантазмов, вымыслов. Он домысливает не о Божественной жизни, а о людской: что чувствуют в отношении его другие люди, как они к нему относятся, какие козни замышляют. Конечно, совсем не пытаться представить, что думают о нас окружающие — глупо, но рассудок знает свои пределы, а фантазия, подхлестываемая страхом и ненавистью — нет. Так вполне здоровый человек вступает в шизофренический, параноидальный мир подозрений, которые сами себя подтверждают, злобы, которая все истолковывает в оправдание себя. Это не единственная опасность: фантазии о других, в конце концов, поддаются рассудочному опровержению. Но человек способен фантазировать и о себе самом. «Я не виноват, потому что сделал лишь сотую часть того зла, которое мог и которое должен был бы по естеству своему сделать», — так рассуждать мы принимаемся, потому что видим не настоящий мир, и не Мир Христов, а параллельное пространство, в котором наше «я» не сковано слабостью и робостью, делает все зло, на которое способно. Аскетика — постоянная молитва, любовь к себе и к другим, положенная в основу рассуждений о себе и других — выводит нас из мира фантазий, направляет наш разум в сферу действительности Царства Божьего.

Человек определяет своё положение в мире не только по внешним признакам, которые слишком часто говорят недостаточно, повторяются, но и по внутренним ощущениям. Осень отличается для человека от весны внутренним состоянием души: осенью учёба начинается, сил после отпуска ещё много, душа помнит об осенних праздниках и о приближающейся зиме. Весной может быть похожее солнца и похожая температура, но человек помнит о наступающем лете. Во время отпуска человек может приехать в город, очень похожий на тот, из которого он уехал. Но в этом городе у него нет знакомых, нет работы, и это — отпускной город, это место веселья, радости, света.

Таково и Царство Небесное. Оно «пришло», «приблизилось». Оно рядом, но его не видно, как не видно москвичу в Москве того города, в который приезжают иностранные туристы. Чтобы жить в этом Царстве, нужно знать то, чего не знает обычно человек, нужно иметь опыт, которого не имеет обычно человек, нужно любить Того и так, Кого человек обычно не знает и не любит. Тогда внешне ничего или мало меняется — но меняется время года, меняется печаль на радость, меняется человек, становясь туристом для мира сего, командированным с Неба.

ЦАРЬ ДУХ

Бог есть дух. Это всего лишь сравнение — сравнение с движением воздуха, с осязаемым проявлением чего-то абсолютно неосязаемого, невидимого и абсолютно необходимого для жизни. Без воды можно прожить несколько дней, без воздуха несколько секунд. Человек в поисках Бога или человек в общении с Богом часто похож на припадочного — как и всякий, задыхающийся без воздуха или только что получивший возможность дышать.

Дух Святой и в человеке, и вне его, вне творения вообще. Так кислород содержится в «связанном» виде в земле — том самом «прахе», из которого человек, содержится в воде, но содержится и в воздухе.

«Бог есть дух» не означает «Дух Святой есть Бог», — таких слов не включили даже в Символ веры, побоялись (увы) обвинений в многобожии. Что важнее, «Бог есть дух» не означает «Бог есть душа», тем более не означает «душа есть Бог». Что бы ни называл человек собственной душой, это — его собственная душа. Если человек глина, которую Бог наделил дыханием, то душа — часть глины. «Честь», «сила», «слава», «ум», «энергия», «мана», — множество слов в разных языках обозначает человеческую душу, и с прилагательным «Божья» — то, что делает человека чем-то большим, чем просто одушевлённое тело. Душа — это «я», дух Божий — это Он, Бог. Если делить человека на три части — дух, душа, тело, то всё равно дух человеческий — одно, а дух Божий — другое, хотя без духа Божия и человек не человек.

Человек различает «иметь» и «быть». Без этого невозможно покаяние: я «имею» свой грех, но «я не есть грешник». Вообще-то без этого невозможно и прощение, но чрезвычайно трудно почувствовать, что нельзя «быть грешником», даже если речь идёт не обо мне, а о другом. Каждый алкоголик считает себя тем, кто всего лишь «имеет склонность выпить при случае», а вот другого — запойным пьяницей. Впрочем, беда в другом: «иметь» может и заменить «быть». «Я политик», «я бизнесмен», «я мать» — а не «я занимаюсь политикой», «я делаю бизнес», «я люблю детей». Конечно, в большинстве случаев это всё безобидно, но никто не может сказать о своём случае, каков он. Отождествил я себя со знаниями и умениями, которые умею? с детьми? с деньгами? с Богом?

Смысл жизни появляется, когда человек отделяет свой дух от Духа Божия. «Я» имею в себе нечто, чем я не являюсь. Люди с бедной фантазией полагают, что такое ощущение — всего лишь фантазия. Кто умеет фантазировать, тот всегда отличит выдуманное от реального, божков — от Бога. Фантазии не нужна благодать, а она сама выдумает какую угодно благодать и не будет мучаться: «Боже, почему Ты меня оставил?!»

Верующий же — мучается. Дух Святой у греков - среднего рода («пневма»). Как русское «дыхание». Мышление, увлечение, развлечение, забвение, нетерпение — ну когда же, когда же покинет голову всякая суета и наполнит Пневма, и вместо вздохов, выдохов и ахов начнётся Дыхание.

Понять Дух Божий трудно, ведь это Он — источник понимания всего, а через телескоп можно увидеть многое, только не сам телескоп. Понять, что такое дух человеческий — совсем просто. Недаром даже совершенные материалисты не могут обойтись без этого слова, хотя бы в качестве прилагательного: «духовная жизнь». Духовной жизнью считается культура, иногда  — по созвучию — и душевная жизнь. Но и самые невидимые и тонкие наши чувства, движения ума и воли, слишком материальны для духа, слишком приземлённы.

У человека есть клочок земли. Он выращивает цветы и огурцы и имеет с этого хлеб и масло. Он имеет дом, садик и собственного засола закуску. Он доволен! И вдруг на его участке находят нефть. Бедные огурцы! Прощайте, астры! Может, и дом придется снести. Но человек доволен ещё больше:  фонтан черной грязи станет основой подлинного его богатства.   

Представьте  самого себя. Уничтожьте (в воображении и не надолго) свои мысли, ощущения, желания, память, культуру и бескультурье, политические симпатии, аннулируйте в себе наивность и цинизм, добродушие и бессердечие.. Уничтожьте воображение. Останется  душа. Её снести невозможно, ведь это та земля, на которой стоит здание личности. Тогда попробуйте  сделать скважину. То, на чем стоит, чем жива душа, и есть дух. Можете бурить не вниз, а вверх — итог будет тот же. Но если вам удалось понять, чем вы отличаетесь от животных, у которых тоже душа есть («анима» — на латыни «душа», отсюда и английское «энимал», а рисующие животных художники — «анималисты), если вам удалось добуриться до самой глубины своей — не затыкайте скважину!

Бог в первое мгновение похож на воздух, на глоток воздуха. Но если знакомство с Ним продлилось, начинает работать сравнение с водой. Человек не состоит из воздуха, человек состоит из воды. Кажется, человек даже вышел из воды (во всяком случае, приятно это повторять каждое утро). Состоим из воды, не будучи водой. Верующий, который решит, что он — вода, который потеряет чувствительность к своему отличию от Бога, называется ханжой.

Духовная жизнь есть в каждом. Но рассказывая о своем духовном опыте, не объяснишь, что такое Дух — как не объяснишь, что такое океан, показывая свой плевок, хотя оба состоят из воды. Океана хватит для всех — важно помнить, что те капли, которые мы из него можем зачерпнуть, ещё не океан. Дух живит культуру, возрождает страны, преображает экономику  — но он не для этого, это побочный результат, как хлопанье  флага на корме корабля. Дух — в человеке и для него, чтобы человек плыл по океану. Мы можем встать на  берегу и черпать из океана, чтобы в особом бассейне устроить соревнования пловцов или игрушечных кораблей. Но это бессмысленно! Океан — для плаванья! Флаг — для корабля и, следовательно, Россия,  культура, политика, нравственность — для духовной жизни, а не наоборот. И к вам, Гондурас, это тоже относится...

Древние греки делили человека на три этажа: дух, душу, тело. Может быть, в нас действительно три этажа, но Библия этим пренебрегает. Она делит не человека, а мир: есть человек — и Бог. Дух — это не мы,  это нам — от Бога, Он вдохнул это в нас, это то, без чего наш дом холоден и темен. Жизнь без духа напоминала бы кошмар, в котором всё вроде бы действует — и мозг, и наши чувства, и мысли какие-то мыслятся, и события бывают, — а все только фантом и бред.

Если мы что-то можем  определить и уяснить себе: сверхсознание, подсознание — то это уже не дух, а мы. О духе бессмысленно  спрашивать:  «Что это?» — только «Зачем это?». Ответ прост:  Дух — это жизнь, Он — чтобы жить. И не будем лукавить: все мы знаем, что большую часть своего пребывания на земле не живём, а существуем, прозябаем. Не ведая, что такое  электричество, мы отлично умеем вырубать свет  в доме.

Дух Святой, говорит одна из древнейших христианских молитв, существует повсюду, всё наполняет собою, — после чего, собственно, молитва и начинается, сменяя констатацию факта: «Вселись в нас!». «Быть», «наполнять», — одно, а «жить» — совсем, оказывается, другое. Бродяга обитает всюду, а не живёт нигде. Иисус подчёркивал, что так живёт — нету даже норы. Дух несвятой, напротив, нигде не обитает, а чувствует себя как дома везде. «Нигде не обитает», потому что «обитать» от слова «быть», а зло случается, но бытия не имеет. Не может «наполнять» тот, кто высасывает, кто унижает, а потому стремится к нулю. Такой «дух» (хотя это даже духом называется условно, а вообще это не более чем эхо собственного прошлого) без спросу проникает во всякий дом, в каждую душу и гнездится там словно тараканы или муравьи. Легион мелковато-мягких легионеров. Одно может помешать этому легиону: если жильё занято Духом Божиим. Но Дух Святой не таракан, насильно никуда не заползает. Дух Божий повсюду как объявления о покупке квартиры, которых так много стало в современной Москве: надпись «куплю квартиру в вашем доме» можно увидеть и на доме, и на фонарном столбе, и на троллейбусе. Казённые дома разве что от этого избавлены.

Что же нужно Духу и нам, чтобы сказать, что он «вселился»? А что нужно человеку, чтобы сказать, что он «поселился» в комнате, квартире, доме? Не просто спать в этом помещении, но есть в нём, принимать в нём друзей, разговаривать в нём с родными, да и с самим собой. В обычной гостинице не разрешат готовить в номере, но бывают такие гостиницы, где разрешают, и люди иногда десятилетиями живут в таком гостиничном номере. Они уже «вселились». Собственно, и нечистый дух «вселяется» в человека не тогда, когда по-тараканьи проникает в душу, не давая о себе знать, а когда человек начинает с этим тараканом говорить, делиться с ним крошками своей жизни, в общем — грешить. Дух Святой «вселяется» в человека, когда человек с Духом говорит, спрашивает Его, выдыхает Его. Иисус однажды, изгнав нечистого духа из человека, заметил, что этот дух изгоняется «только молитвой». Позднее к этим словам добавили «и постом», и добавление не случайно. Дело ведь не в том, что нужно наподобие шамана выкрикивать заклинания и нюхать анашу. Это не называется «пост и молитва». Просто нужно делить с Духом стол и речь, — человек это может, этим отличается от неживой природы, да и от животных, где Дух, с одной стороны, пребывает неизменно, хотят они того или нет, а с другой стороны — где Дух не может жить в полном смысле слова.

Верующие в Бога склонны делить людей на верующих и неверующих. Это разумно, если делается, чтобы поделиться верой. Только стоит помнить, что вера в дух — одно, а дух — совсем другое. Бог есть дух, поэтому Бог мало предсказуем. Человек может дышать в очень разных условиях: в сознательном состоянии и в бессознательном, в подпитии и в слезах, в скафандре и выгребной яме. Правда, в последних обстоятельствах скоро задохнёшься. Отсюда метафора: Бог задыхается там, где грех. Метафора милая, но пошлая. Она становится пошлой, когда говорится о другом. О себе всегда верно: мой грех выгоняет Бога из моей души. Совесть остаётся, а Бог испаряется. С каким же удовольствием мы говорим это о других, о заведомых грешниках: Сталине, Иване Грозном, Иуде. Вот это уже пошлость и неправда.

Бог способен быть и там, где с нашей точки зрения сплошная вонь. Тайна Божьего милосердия не в том, что Бог дышит в человеке, которого я считаю грешником, а в том, что Бог дышит во мне. Тайна Божьей справедливости в том, что иногда, когда мне кажется, что Бог во мне не дышит, Он действительно не дышит. Он, затаив дыхание, ждёт. Тогда в жизни исчезает смысл, и это — момент максимального приближения к смыслу. Ведь когда смысл внутри нас, мы не «близки» с ним. Беременная не «близка» с ребёнком, которого вынашивает. Когда дочь уходит от матери-алкоголички, вот тогда мать максимально близка к дочери. Остаётся лишь бросить пить. Дух как дыхание — это означает, что, вдыхая Его, мы тут же выдыхаем Его — в любви. Иначе мы выдыхаем перегар, пусть и духовный.

Дух Божий в человеке всегда, и всегда по-разному. Чаще всего он просто неощутим, как и обычный воздух. Иногда он так же ощутим, как ощутимо искусственное дыхание, которое делают человеку, вытащенному из воду. А иногда этот дух разрушает. В час ночи 21 июня 1998 года по западу Москвы пронесся редкостный (для Москвы) шквальный ветер. Были повалены сотни деревьев, оборваны многие провода, так что тысячи людей остались без света. По телевизору брали интервью у водителя трамвая, в котором выбило лобовое стекло, у рабочих, которым предстоит, кстати, подымать башенный кран — и те не только были не мрачны, а необычно веселы, духом веселы, как веселы бывают праведники среди жизненных бурь. Конечно, тут исток радости другой, это какое-то удивленное веселье мужика, которому терять нечего, а необычное — причем довольно безобидное необычное — разнообразит жизнь. Стихия разгулялась не так сильно, чтобы человек чувствовал себя её жертвой (тогда бы мы грустили), но достаточно сильно, чтобы мы почувствовали себя в центре необычного, приподнялись над повседневностью. Видимо, именно такой является веселье, которое иногда случается и у христиан, начиная с того шквала Духа Святого, который создал Церковь. И тогда, две тысячи лет назад, кто-то был охвачен Духом и веселился, а кто-то стоял в стороне и смеялся.

Проблема с Богом как духом, Богом как смыслом та же, что и с жизнью. Человек есть существо, способное будучи живым, считать себя мёртвым. Особо выдающиеся способны быть живыми трупами. Спасение от этого в том, чтобы удариться в другую крайность и умереть заживо.

Как можно быть живым и в то же время мёртвым? Как можно быть мёртвым и благодаря этому живым? А когда жилище, «жилой дом» становится нежилым? Когда его покидает человек или когда его покидает человечность?

В православии редки молитвы Святому Духу, но зато с одной из них начинается любая молитва — «вселись в ны». Людям, которых испортил квартирный вопрос, легко понять, что означает «вселиться». Каждый может стать квартирой Бога. Только мы, в отличие от обычной квартиры, способны сопротивляться Жильцу. Он хочет перекрасить стены, побелить потолок, сделать новые обои, двери, рамы — а нам это не нужно, стенам ведь не холодно. Интересная была бы у нас жизнь, если бы наша квартира начинала нам объяснять, как нам в ней устраиваться.

Собственно, и есть два разных способа организации дома. Один — китайский фэн-шуй, когда человек полагает, что у дома есть свои невидимые закономерности, энергетические точки, и надо под них подлаживаться. В Китае дома с окнами на юг ценились в разы дороже, чем с окнами на север, да и у нас обращают же внимание на то, куда выходят окна. Запад же насилует дом, набивая его компьютерами так, чтобы дом разговаривал с хозяином, но разговаривал как полный раб, выполняя любую его прихоть. Бог рождается на Востоке, но идет на Запад, как Солнце. Человеку, соответственно, приходится быть как планета, соединять в себе и восток, и запад. Приходится помнить о том, что какими жильцами будем мы «в Боге», таким жилищем будем мы для Бога. «У Христа за пазухой» хорошо тому, у кого за пазухой хорошо Христу.

Дух Святой уподобляется в Библии голубю, ветру, огню. Означает ли разноречие, что люди выдумывают, говорят о том, чего нет? Отнюдь, оно означает, что они говорят о том, чего не знают — хотя это и существует. Так в сказке о Маугли волки, много раз видевшие огонь, говорили о нём как о Красном Цветке. Огонь, конечно, похож на цветок — но не более, нежели Дух Святой похож на огонь. Люди рассуждают о Духе Святом столь же беспомощно, как волки об огне — ибо люди так же не властны над Духом, как волки над огнем. Зато людям дано обжигаться Духом , опаляться им, подгорать, а если совсем пассивными быть, то можно превратиться в чёрствую обугленную корку. Нам даже дано вдохновлять, передавать Духа ближнему — не дано только отымать этот дар у другого, хотя в себе каждый угашает дух с поразительной для святотатства легкостью.

В таинствах Дух соединяется с маслом — елеем, миром. Маслу так повезло, потому что оно консервирует продукты, с ним самая сухая еда проглатывается легко, на нем жарят. И Дух Святой сохраняет нас во всяких злоключениях, с Духом и самые скучные люди и самые бездарные события оказываются интересными и живыми, благодаря Духу, наконец, мы проходим через почти адские, горячие закоулки жизни, не обугливаясь — как котлета, которую без масла жарят — а подрумяниваясь. Современному человеку эти кухонные ассоциации могут показаться немного смешными. Мы принимаем гостей на кухне, но именно потому, что еду превратили во что-то второстепенное, разучились трапезовать и кухни немного стыдимся, хотим видеть ее гостиной. Человечество в целом не таково. Евхаристия связана тоже, в конце концов, именно с кухней, с едой — с тем самым основным, чем жив человек в мире сем. Ибо мир сей не антитеза вечному, не нечто оригинальное, а лишь падший вариант рая.

Задача духовной жизни в том, чтобы жить, двигаться духовно, и при этом двигаться вместе с Духом Божиим. Проблема заключается в том, что Дух лишён инерции. Он движется в одном направлении — мы устремляемся в том же, но вот Он пошёл в другом — а мы по инерции, инерции совершенно не духовной, а материальной массы проскакиваем вперед. Бывает и так, что мы вообще не поворачиваем за ним, и как бывает! Наша инерция тем больше, чем больше мы следуем за Духом, а не отдаем себя в Его распоряжение.

Дух Святой в буквальном смысле есть движение воздуха, нечто совершенно нематериальное. О нём говорится в Символе впритык со словами о Церкви — самой материальной реальности из всего, что существует в сфере религии, со всеми её ризами, сосудами, храмами. Более того: именно Пятидесятница, день, когда Дух Святой впервые сошел на апостолов, для христиан — рождения Церкви. Если во мне есть Дух, то зачем она — Церковь? Это очень логичное противопоставление, очень рациональное утверждение — но совершенно чуждое Духу.

Дух Сам не хочет быть без Церкви и не может без неё спасать людей. Почему? Не потому, что Дух таков, а потому, что человек таков, как он есть — существо двуединое, из плоти и духа. Потому же, почему дыхание невозможно без легких, почему недостаточно одного потока теплого воздуха, чтобы взлететь, а нужен планер или воздушный шар, канаты, мешки с песком, — масса тяжелая и в определенном смысле инертная.

Дух творит Церковь, не люди. В этом неправда той, наиболее распространённой разновидности неверия, которая отказывается от Духа, потому что отказывается от духовенства. Люди (не обязательно священники) могут манипулировать Церковью, осквернять её, искажать её, могут покинуть её, но люди не могут создать Церковь. Это ужасно, потому что никакое хождение в храм не поможет стать верующим, если Дух не ходит в душу ходящего. Можно любить богослужение, иконы, любить смирение, благотворить, страдать за истину, но без Духа это всё бессмысленно. Можно быть душой церковного общества и не быть в Церкви, потому что Церковь не душой человеческой жива, а Духом.

С одной стороны, это прекрасно. Какой-нибудь диктатор может уничтожить все храмы, а верующие будут в Церкви, если будут в Духе. Можно жить в городе, где все атеисты, и всё-таки быть настоящим верующим. Авраам, «отец веры», был в начале один: если бы он оставался усердным почитателем отцовских божеств и посещал из верности национальной религии месопотамские храмы, он был бы прославлен как «сын религии», но не как отец веры. Церковь не случайно высоко ценила монашество (которое от слова «моно», «один») именно в эпоху, когда в храм загоняли целыми народами.

Это, действительно, самый антицерковный вариант: диктатор настроит массу храмов «своей» религии и запретит всякие иные. Тем не менее, и тут возможна Церковь, потому что Дух может реять и в казённых церквях. Это будет очень изувеченная, ненормальная Церковь, но всё-таки Церковь. Впрочем, современный человек (то есть, человек, живущий в странах, где Дух свободен и в смысле высшем, и в самом простом бытовом смысле, где Дух отделён напрочь от государства и общества) от этой напасти избавлен. Даже в странах, где диктатура мягкая, жидкая, потому что диктаторы нынешние больше заботятся о деньгах, чем о религии (к счастью), главная духовная проблема та же, что в странах абсолютно несвободных и абсолютно свободных. Это проблема Авраама, проблема телесная, физическая: Дух во мне требует проявления, требует выйти за свои пределы, но Дух не гарантирует, что за этими пределами я встречу понимание. Дух обещает соединить меня со всеми людьми, а тем временем духовная жизнь разъединяет меня со всеми людьми. «Не мир, но меч». Я ищу любви, а нахожу ненависть или, что ещё неприятнее, нахожу желающих манипулировать мною во имя Божие.

Если с таким отчаянием смотреть на духовную жизнь, она, действительно, быстро угаснет независимо от того, в одиночестве мы или на людях. Хорошо ещё, если мы заметим, что духовная жизнь угасла, а ведь бывает, что человек продолжает ходить в храм, молиться, беседовать, но все эти действия лишь камушки в пустотелой погремушке.

Выход один: «ты царь, живи один». Дух есть Царь, и живущий Духом обретает царственное достоинство. Надо быть царём, быть одним и в переполненном храме, и во время совместной молитвы, и наедине с женою, и в монашеской келье, и на смертном одре, и на веселой вечеринке. Только важно именно, чтобы «царь» и «один» не отрывались друг от друга и следовали именно в таком порядке, как поэт предписал. Потому что «царь», который нуждается в подданных, в свите, чтобы быть царём, это не царь, это холоп. «Один», который не нуждается в ближних и дальних, это всего лишь бездушная толпа, только толпа, состоящая из одного человека. Такие «цари», такие «одни» прямо противоположны Царю Богу, не нуждающемуся в подданных, Одному и Единственному, Кто мог бы полноценно существовать в одиночестве, но Кто захотел и сотворил каждого из нас.

Водораздел (или, если угодно, "духораздел") между разными верами проходит прежде всего между теми, кто верует лишь коллективно, а потому ненавидит тех, кто смеет веровать на свой лад, и теми, кто верует от своего лица, а потому способен любить и коллективно верующих, и прощать их, и молиться с ними, как настоящий царь не тот, кто норовит завоевать все соседние царства, а тот, кто по-царски пирует с соседями-царями. Дух Божий Царь, потому что остаётся Самим Собою, выходя ко всем, и человек царь настолько, насколько выходит к Царю и к Его созданиям. Человек начинает с того, что испытывает жажду смысла.

Человек сперва понимает эту жажду смысла как жажду смысла своей жизни, или жизни всех людей, да хоть всего мироздания. «Смысл жизни», однако, есть не «смысл моей жизни», а «смысл Его жизни». Так не царство для царя, а царь для царства. Не смысл для жизни, а жизнь для смысла, и поэтому смысл жизни не внутри жизни, и не сама жизнь, а смысл жизни есть Живущий, Создающий жизнь, Поддерживающий жизнь, любящий нашу жизнь больше, чем мы её любим, и смысл Своего существования определивший в любви к нам.

НЕИЗМЕНЕН ЛИ БОГ

Вера противоречива по сути, и горе верующим, которые этого не понимают – ведь они являют неверующим не совсем адекватный образ веры, когда рисуют Церковь зданием, похожим на громаду КГБ в центре Москвы.

Вера противоречива по самой сути. Атеисты эту суть не воспринимают, а то бы они придирались не к мелким противоречиям в религиозных текстах. Когда Иисус праздновал Пасху, сколько было мира у жён-мироносиц, попал ли Иуда в Пилата, бросая кошелёк с деньгами, как сообщает Матфей, или не попал, как сообщает Марк, - это всё малоинтересные детали.

Существенное же противоречие вот, к примеру. Бог - «неизреченен, недоведом, невидим, непостижим, присно сый, такожде сый». Это слова из самых главных молитв литургии.

Позвольте, но если Бог «невыразим» («неизреченен»), то как мы можем говорить об «откровении Божием»? Если откровение – то Бог выразим, откровение и есть выразимость Бога в словах и делах. Ну не называем же мы человека откровенным, если человек ничего не говорит, даже жестами, даже взглядом?!

«Недоведом» - то есть, непознаваем. Ещё одна принципиальная характеристика Бога Библии. Можно познать идола – пощупать, сфотографировать. Но нельзя познать настоящего Бога, Бога не людьми сотворённого, а сотворившего людей. Картина не может познавать художника!

Конечно, противоречие разрешается не тем, что мы опускаем Бога до уровня идола – мы поднимаем человека до его истинного уровня, уровня «образа Божия». Бог непознаваем – но образ Божий в человеке познаваем и способен познавать Бога. Бог не может открыть Себя никому и ничему – но человек это не только «кто» и не «что», человек ещё и образ Божий, и вот образу Божию Бог открыться может. Насколько мы принимаем это откровение, настолько мы открываем в себе образ Божий и становимся этим образом.

О противоречии между невидимостью Бога и иконой столько уже сказано, что повторяться бесполезно. Непредубеждённый это противоречие видит и ценит как глубоко позитивное и творческое.

А вот совершенно загадочное «присно сый, такожде сый» заслуживает особого внмания. Это выраженное языком античной философии такое свойство Бога как неизменность. В языках, восходящих к латыни, «иммутабильность». Тут "mute" – это ровно то же mute, которое часто встречается в аудиоплейерах и означает «изменение громкости».

Ветхий Завет упоминает неизменность Бога, но чем более Ветхий, тем чаще говорится о Боге очень даже изменяемом. Например, Бог раскаивается, что хотел погубить человечество за грехи, насылая потоп. Это – изменение воли Божией, как и для человека покаяние – это изменение. Собственно, «покаяться» только в русском языке абсолютно непонятное слово, а в большинстве других оно так или иначе связано именно с «изменением». В новой латыни – английском – это «изменение ума», «to change one's mind».

Бог изменяется – но Бог не изменяется. Он изменяется в частностях, но не в главном. Главное в Боге – что Он есть любовь. Человек это "я мыслю, следовательно я существую". Бог – "Я люблю, следовательно, творение существует". Бог изменяет решение уничтожить людей, потому что Бог не изменяет Своей любви к людям, включая даже и нелюдей.

В Ветхом Завете неизменность Бога это не только верность Бога любви Божией – это ещё свойство Бога, отличающее истинного Бога от ложных, рукотворных. Что сделано руками – это вещь, это портится со временем. Бог – не портится. С точки зрения язычника, конечно, это всё софистика вроде платья голого короля. Придумали себе невидимого Бога и каждого, кто в Него не верует, обзываете идиотом! Замечание совершенно верное, и противопоставить ему нечего, кроме веры. Зато уж эту веру Бог так ценит, что ради верующего и умереть готов – и умирает.

Тут и начинается ещё одна, специфически христианская проблема. Умирает Сын Божий – но если у Бога есть Сын, значит, Бог изменился хотя бы один раз, когда стал Отцом. Сколько крови пролили христиане, обсуждая эту тему! О богословских трактатах уж и помолчим… В молитвах литургии вера в то, что существование Сына не означает изменчивости Отца, вера в то, что Сын был всегда, что Бог не изменился, когда Сын стал человеком, выражена словами "непреложно и неизменно был еси человек».

Конечно, не богословы виноваты в том, что под предлогом защиты неизменности Бога велись войны между народами. Богословов использовали. Сегодня тоже в любой момент политики могут нарыть у современных богословов столько оправданий для войны, что мало не покажется – но не богословы будут виноваты. Можно эти оправдания и у филателистов позаимствовать, и у кулинаров. Вон, американцы считают, что яйца надо хранить в холодильнике, а британцы – нет.

Вина богословов в другом – что они постепенно стали описывать Бога преимущественно как предмет, объект, вещь. Николай Бердяев назвал это «объективацией». Тут уже «иммутабельность» стала обозначать нечто абсолютно механическое. Чётче всего это сформулировал Фома Аквинат: во всякой вещи есть потенциал к изменению, но у Бога этого потенциала нет. Бог реализовал весь Свой потенциал на сто процентов! А поскольку «изменение» есть реализация потенциала, перевод потенциального в актуальное, возможного в реальное, то Бог неизменяем.

Рассуждение, к которому приложим анекдот о Шерлоке Холмсе и докторе Ватсоне, которые летят на воздушном шаре, не зная, где, и вдруг видят человека в поле. «Где мы?» - кричит Ватсон. «Здесь!» - откликается человек. «Это программист, - грустно отмечает Холмс. – Ответ абсолютно точен и абсолютно бесполезен».

Да, Бог не таит в Себе неиспользованных возможностей – и в этом смысле не изменяется. Но дело в том, что в понятие «актуального» входят две совершенно разные сферы. Одна – материальная, другая – духовная. Одна – мёртвая, другая – живая. Для мёртвого, материального изменяться означает умирать. Гора распадается на песчинки, вселенная вообще уже почти распалась и теперь эти песчинки разбегаются друг от друга… Ужас! Но для живого не изменяться – означает быть мёртвым, а жить – означает изменяться. Любовь, доброта, творчество, - все это «изменения». С точки зрения мёртвой материи – ужас-ужас-ужас! Лучше смерть! В крайнем случае, вморозиться в Снежную Королеву – вот уж богиня, которая неизменяема во всех смыслах.

В современной христианской культуре нет-нет, да и встретишь очень малоприятную мутацию учения о неизменности Божией – мутацию внутри протестантизма, уже – внутри кальвинизма, но не чуждую и любому христианскому ханже. Эта мутация верует, что, если Бог не меняет Своих решений, то и человек не должен изменяться! Первосортный фундаментализм, отменная реакция в худшем смысле слова. В сущности, это образец неизменной верности бесчеловечности и способности изменить откровение Божие в пользу садизма. Сказано «не убий» - так размажь по стенку девушку, желающую сделать аборт, и врача, который сделает ей аборт, и политика, который разрешит врачу делать аборт. Ну и, конечно, убей – убей в виде смертной казни, в виде войны, а если обстоятельства сложатся благоприятно, но, по Библии, забросай камнями до смерти колдунью, гомосексуала и прочую нелюдь. Чудный мир неизменного людоедства! Антропоформизм в чистом виде, когда Бога представляют себе в виде бессердечного отца семейства, который держит в страхе всех домашних.

Бог неизменяем как объект, но изменяем как живая Любовь. То, что для человека изменяемость это прежде всего – распад мёртвого, а не торжество любящего, это проблема человека и его падшего сердца. «Изменить жене» обязательно означает сделать что-то дурное. А если человек изменит жене с Богом? Обретёт веру? Он что, бросит жену? Напротив! Он изменит жене, став более мужем, став более любящим, доверяющим, надеющимся! Нельзя служить двум господам, но служить Господу – означает не изменить другим людям, а стать по-настоящему им верным, служить им не как господам, а как любимым друзьям, как детям Божим, как братьям и сёстрам в Боге.

Бог изменяем – поэтому человек способен измениться. Конечно, повторим Паскаля, такой Бог – не Бог философов и учёных, а Бог Авраама, Исаака и Иакова. Сказал убить сына – но не дал убить сына. Изменил? Изменился? Нет! Помог измениться.

Божья вежливость

Чудную фразу Гегеля помянул дорогой Борис Бим-Бад: "Все равны не только перед Богом, но и перед вежливостью". Равенство перед Богом - идея, которую, к сожалению, нужно разъяснять. В Ветхом Завете такой идеи нет. Там и гендерное неравенство, и религиозное, и национальное. А Евангелие все - о равенстве.

Во-первых, о равенстве бесконечно малых перед бесконечно большим. Равенство негативное - и величайший праведник так же нуждается в спасении, как и величайший грешник. Грешника Бог спасает от греха, праведника Бог спасает от гордости, что он не грешник.

Во-вторых, о равенстве потребительском. Те, кто бранят потребительское общество, не только забывают, что оно лучшее из всех возможных (альтернатива-то одна - милитаристское общество). Они забывают, что Бог создал человека не автономным, хотя и свободным, и вот эта неавтономность делает человека вечным потребителем. Бог посылает солнечный свет - такова вера. Человек - фототропное создание.

Вера отлично знает, что солнечный свет посылает Солнце, но вера верует в то, что Солнце не случайно и осмысленно так же, как поцелуй. Воздух, вода, свет, - мы все это потребляем (а выдохнуть норовим, как заметил сатирик, всякую гадость). Конечно, грешник норовит потребить побольше, отобрать у другого - ведь суть греха есть страх, что мне не хватит. Но Бог улыбается и продолжает посылать свет и добрым, и злым. Вот - вежливость. Вот - равенство. Равенство воскресения и добра, противостоящее равенству смерти и хамства.

Эта вежливость не исключает Страшного Суда. Но это вежливый Судья. Так должно быть уже потому, что "вежливый" - то же, что "знающий", от "ведать". Вежливость знает тайну спасения, вежливость не боится и потому никого не назовет дураком, чудовищем и нелюдью, ни в глаза, ни заочно.

ЖИЗНЬ - ТЕКСТ, БОГ - КОНТЕКСТ

Пощёчина - лучший способ утвердить грешника в его грехе. Он подставит другую щёку и будет рассылать по социальным сетям фотографию, на которой запечатлены ваше пощёчивание и его щёкоподставление.

Это будет называться "информационная услуга". Слово "информация" оказалось даже богаче богатого эллочкиного слова "гомосексуализм". "Оказываю информационные услуги. Иуда". "Наше радио - не либеральное и не консервативное, а информационное. Слава России - России слава!".

"Не бо врагом Твоим тайну повем". Ну что такого предосудительного сделал Иуда? Всего лишь указал контекст Христа - Гефсиманский сад. Чому он не миссионер?! Тому Иуда не миссионер, что чекисты и две тысячи лет назад - чекисты, и чек-ин у них смертоносный. Если вырвать чекиста из контекста палачества, то он всего лишь человек, пришедший посмотреть на Иисуса. Пришёл, а тут контекст апостола Петра - пошёл ножом махать, ухо отрубил. Был бы в Гефсиманском саду памятник Ленину - и памятник бы скинул, будьте уверены! Надо было реагировать.

Любое дело - текст, послание. Сама жизнь - текст. Но смысл жизни, значение жизни - в контексте.

Иная жизнь у того, кто своим контекстом выбрал грехи окружающих, иная жизнь у того, кто своим контекстом выбрал свои грехи, и совсем третья жизнь у того, чей контекст - Царство Божие. Первые-то две жизни не совсем жизни. Первая - людоедство, вторая - самоедство, и при всем различии у них то общее, что контекст их частичный, разорванный. Разъединение людей не преодолевается ни людоедством, ни самоедством. То и другое всего уничтожает проблему. Нет проблемы - нет человеков.

Духовный рост есть постоянное расширение контекста жизни. Начинается с детских попыток найти "кто первый начал", а потом такие идут (если все правильно развивается) великие этические открытия... Нету "первого начавшего". Негде провести черту, отделяющую доброго человека от злого. Да, удар Христу - грех. Но этот грех совершен в греховном контексте. Не просто солдатики развлекались в караулке, а человечество развлекалось во вселенной.

Земные царства-государства показывают два способа решить проблему. Западная Европа - победивший контекст. Её доброта, её красота, её справедливость - благодаря тому, что каждый европеец живёт в определённом контексте и вне его немыслим. Соединённые Штаты Америки - победа над контекстом. О, конечно, тут есть и величественные дворцы, и прочные традиции, и даже общие идеалы с мечтами, но человек тут - свободен именно потому, что всё это не контекст его, а лишь подручные инструменты. Космическая пустота.

Европейский кинофильм не понять вполне, если не знать контекст, в котором происходит действие. Что за домом героя - древняя ратуша или модерный небоскрёб? Голливудский кинофильм не понять, если не осознать, что контекст, хотя и есть, значения не имеет, он так специально и организован, чтобы значим был не Белый дом и не соседский дом, а только сам герой.

Что ж, кроме этих двух путей есть ещё и пространство, по которому эти пути проложены. Есть Контекст, который вне человеческой власти, но который Сам властвует над всем - и над людьми, и над самой вселенной. Властвует не так, как пожар властвует над горящим домом, а как властвует любящий над любимым. Власть творчества, власть свободы, власть единства. Этот контекст порождает все прочие, и тогда человек вполне становится человеком, когда принимает творчество, свободу и единство как контекст не только свой, но и общий. Тут тайна прощения без всепрощения, спасения всех не за счёт гибели хотя бы одного, справедливости, которая настолько зоркая, что видит необходимость милосердие ко всем.

См. Дух Утешитель.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова