Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

ПАМЯТЬ О СМЕРТИ

Ср. Мф. 24, 42.

См. Смысл смерти.

СТРАХ СМЕРТИ - ИСТОЧНИК БЕССТРАШИЯ ЖИЗНИ

Человеку не свойственно бояться смерти. Смерть в опыте не дана, если не считать опытом сон или небытие до рождения. Органично бояться не смерти, а потенциально связанных с нею страданий, боли. Боль в опыте дана, умножить её на "смерть" как фактор, который не допускает выздоровления, - и готов трепет, ужас-ужас-ужас... Но это не страх смерти, это страх страданий и несчастий, а смерть не является ни тем, ни другим. Она, как говорится, "кладёт им конец". Подлинный страх смерти и есть освобождение от тревог и беспокойств, связанных со всем, что по эту сторону смерти. Страх смерти освобождает от страха жизни - "жизненных тревог". Так и страх Божий противоположен не смелости, а трепетанию перед людьми или бесами.

Кто боится утонуть, тот не боится смерти. Боится смерти тот, кто боится сойти на берег новой земли.

 

Память смертная - так, несколько неточно, поскольку чуть тоскливо, звучит название этого упражнение на архаичном языке прошлых веков. В свое время - на заре монашества - это упражнение произвело целую революцию в духовной жизни. Ведь в античном язычестве, которое создало свою аскетику - стоицизм - смерть намеренно, последовательно, целенаправленно исключалась как сколько-нибудь значимый феномен. Стоики упражнялись в презрении к смерти; теоретики стоицизма объясняли, почему смерть ребенка или своя смерть не заслуживают того, чтобы их оплакивать, чтобы о них хотя бы задумываться, в общем - чтобы держать их в памяти. «Память о смерти» было упражнением прямо противоположным: рассматривать весь мир с точки зрения конечности человеческого существования, суетности всего временного и т.д. и т.п. - в общем, рассматривать весь мир в духе Экклесиаста. И для античного мира, который и родил, собственно, монашество, памятование о смерти было упражнением, вводившим в мир духовности Ветхого Завета. Это было замечательно! А впереди был еще и Новый Завет!

Переход к Новому Завету был тем более необходим, что сама по себе память о смерти совершенно не обязательно возводит мысли к Богу. Экклезиаст в этом отношении тоже достаточно двусмысленен: «Кто знает, душа сынов человеческих восходит ли вверх?...» Память о смерти - как память о поезде, который отходит, как память о том, что этот день последний. Такого рода знания - орудие нейтральное, а пожалуй и обоюдоострое. Аккуратный человек, если он знает, что этот день его жизни последний - приберет все еще аккуратнее. Неаккуратный человек, узнав, что живет последний день, подавно ничего убирать за собой не станет - к чему? Добрый человек поторопится сделать какое-то доброе дело, развратник поспешит в бордель: «После нас хоть потоп».

Немного может изменить и популярная в средние века модификация этого упражнения: память не столько о смерти, сколько о загробных муках. Ибо, опять-таки, память об аде благотворно действует лишь на тех, кто и так благ; грешника она только раззадорит или ввергнет в состояние, близкое к паранойе, но никак не к святости - в состояние парализующего личность страха.

И вот, в пятом веке Диадох Фотикийский пишет: «Предел совершенного изменения в сладостном вкушении Бога - вменять в радость прискорбность смерти» (Д 3/1). Память о смерти становится упражнением в радости, в наслаждении - ибо становится памятью о том, с Кем мы встречаемся после смерти, а Том, Кто победил смерть, о Том, Кто встречает нас в славе Своей. Память о смерти для христианского аскета есть память о Христе - здесь она смыкается с Иисусовой молитвой. Память о смерти из ветхозаветной становится новозаветной, из сокрушений по поводу суеты, майи, тщеты всего земного, сокрушений чисто отрицательного и печального свойства выводит в мир Евангелия, в мир Воскресения, в мир Жизни Вечной и, по словам Диадоха, «вкушения Бога» - причастия Христу.

Свет светит во тьме - это понятно и красиво. Звёздное небо есть звёздное небо, даже если звезда всего одна, и особенно - если одна. Другие органы чувств не так утончённы. Роза может лежать среди навоза, но благоухания среди вонищи нет. Скрипач может играть среди грохота пушек, но всё равно справедлива будет поговорка про молчание муз.

Пресловутый "духовный рост", возможно, есть вовсе не рост от материи к духу, а рост от материального ощущения мира как вонючей свалки - восприятия, кажется, очень "естественного", равно как и восприятия мира как грохочущего поля боя, к сверхъестественной, звёздной простоте: свет во тьме светит...

 

*

Жизнь всякого человека похожа на еду. Каши в тарелке много, только тарелки разные. У кого фарфоровые, у кого бумажные одноразовые, а кое у кого и золотые. Только у любой тарелки есть дно, и когда оно видно, неважно, золотое оно или бумажное. Конец есть конец! И самое сложное - не держаться за тарелку, не выхватывать тарелку соседа, а поверить, что под тарелкой есть стол, а у стола гостеприимный хозяин, и что главное-то не сидеть, уткнувшись в тарелку, а быть готовым распрощаться с тарелкой, разбить её, будь она хоть золотая, и вернуться к Хозяину.

 

*

Помнить о смерти призывает аскет и христианский, и нехристианский. Нехристианский аскет призывает помнить о смерти, чтобы напомнить о конечности жизни. Христианский аскет призывает помнить о смерти, чтобы напомнить о вечности жизни.

* * *

Замечательная реплика на объявление о продаже посмертной маски о. Александра Меня: «Я человек не религиозный, но жутковато». Да потому и жутковато, что неверующий. Мне вот жутковато при взгляде на квадратное уравнение… Есть, кстати, и такое отклонение – некрофобия, боязнь всего, связанного со смертью. А у меня, значит, кубокибернетофобия…

* * *

Смерть, как и рождение с беременностью – лучшее доказательство коллективной памяти. Ни один человек не помнит пребывания во чреве матери и рождения, тем более, не помнит смерти. Не помнит юноша и брака, к примеру, потому что в нём не состоял, однако брак человек встречает как новое, неизвестное и уникальное событие, о смерти же думает как о событии очень известном и стандартном. С формальной точки зрения смерть как личная смерть остаётся всего лишь очень вероятным событием, да и о рождении это можно сказать. В этом смысле древние мифы о людях, появившихся на земле не обычным путём, рациональнее нынешней позиции.

Память о смерти – метафора. Человек не может помнить о смерти. «Смерть», однако, есть прекрасная – неумирающая, действенная – метафора конца. Конец же дан человеку в ежедневном опыте, а за всю жизнь набираются сотни и тысячи концов, хотя не все из них резко обрезаны, многие очень разлохмачены. Количество далеко не всегда переходит в качество, и часто разболтанная, раздёрганная жизнь не обрывается внезапно, а постепенно, разболтанно же сходит на нет. Не жизнь как целое, а жизнь как работа или участие в каком-то предприятии, жизнь как ниточка, одна из многих, из которых скручена человеческая жизнь.

Не помнить о конечности – гордыня. Между тем, стремление к постоянству иногда считается добродетелью – например, вступая в брак или входя в Церковь, человек обычно полагает, что это навсегда. Отсюда и сравнение Церкви с браком. Фанатики сравнивают брак с Церковью, но это уже извращение. Пожизненность обетов уместна лишь в браке, ни в чём более, но именно в браке нет обетов. Во всяком случае, в нормальном браке. Красивы протестантские брачные обеты, но, хочется верить, что это красота игрушечная, вроде шоколадных фигурок на торте. Обещать даже вечную любовь в момент этой самой вечной любви так же неприлично, как справлять малую нужду в общем бассейне. Слова о любви нужны не любви в нас, а тому, что боится любви, любовь же и без знает о себе, что она вечная.

Применительно к религиозной жизни это означает, что смирение заключается в том, чтобы не только ходить в церковь постоянно, но ходить так, словно эта ходка – последняя. Скольких людей повыгоняли из Церкви фанатики, пришедшие в неё с гордым сознанием, что «уж я-то – навсегда». Кто пришёл навсегда, считает себя вправе командовать окружающими, которые, как ему кажутся, лишь заглянули – настолько они несерьёзно себя ведут. Не будет же грешить тот, кто пришёл с серьёзными намерениями?

Тут и полезно перечитать апостола Павла, который более всего ненавидел эти самые «серьёзные намерения», высокопарно именуемые «закон» и «соблюдение закона». Пришедшие навсегда выгоняют несерьёзных людей не анафемами – анафемы идут в ход против подобных себе, не желающих уходить подобру-поздорову. Выгоняют поучениями, требованиями, залезанием в душу, а главное – общей интонацией: мол, я из вас сделаю человека! Не надо ни из кого делать человека – каждый сделан человеком Богом и сделан капитально, так что человек скорее отправится в ад, чем перестанет быть человеком. Многие, кстати, согласны и в ад – лишь бы подальше от ханжей, что тоже хорошо характеризует этих многих как вменяемых людей.

В церковной жизни справедлив общий принцип: планировать нужно, словно будешь жить вечно, а осуществлять планы, словно умрёшь к вечеру. Люди, которые тебя окружают, завтра придут в храм, а тебя уже не будет. Именно тебя, а не всё человечество ожидает конец света. Из тебя будет бакс расти вечнозелёный, а окружающие будут продолжать любить, молиться, работать. Не надо сопротивляться концу – а всякий, кто пытается подложить под окружающий мир какую-нибудь такую мину, чтобы с моей смертью и окружающим жизни не было, поступает именно так, подло и нечестно. Надо дать окружающим свободу и вести себя так, словно вот этот человек, которым ты настроился руководить, завтра придёт на твои похороны и будешь жить по своему уму, по своим молитвам, а не по твоим советам и завещаниям.  Тогда, может быть, ты и сам заживёшь не по своему уму, наконец, а по Божьи.

Возьми хоть с неверующих пример, что ли, которые никем не командуют… Впрочем, когда речь идёт о гордыне и желании рулить окружающими вечно, неверие не даёт никаких преимуществ, хотя неверующие утверждают обратное. Так что с верой ли, с неверием ли, - главное со смирением, с сознанием того, что часы окружающего бытия всегда заведены лучше, чем мои, любимые. А уж Божьи часы и подавно идут и останавливаться не будут, хотя именно они тикают тихо-тихо; не слышать их и есть неверие, такое неверие и с верующими случается сплошь и рядом.

*

Хорошая новость: Иисус победил не смерть, а ориентацию на смерть. Райскую вечность получат все, не только верующие. Бог милостив!

Плохая новость: до рая ещё дожить надо. Мало кто на это способен. Легче доумирать. И вот Христа принимают как помощника в умирании. Как же – дряхлость наступает (как верно заметил Энгельс, первый шаг человека есть шаг к смерти). Болезни. Рачок-с… Лейкемия… Как без Христа всё это вынести?! Пройти долиной, которую накрыла тень смерти…

Грош цена такому христианству. Это не христианство, это старый добрый стоицизм в христианской шкуре. Без христианской шкуры стоицизм – святое дело. К счастью, в современном мире предостаточно неверующих людей, которые великолепно справляются с проблемой смерти, болезни, умирания безо всякой веры. Да здравствуют стойкие атеисты и неунывающие агностики! Они не куксятся, узнав, что у них рак – или, во всяком случае, не спешат озаботить окружающих своим раком. Ну, рак… Не более и не менее. Жизнь должна продолжаться. И никаких там «девять дней», «сорок дней», да чем вперёд, да куда пакетик с песочком и т.п. и т.д.

Как умирал митрополит Антоний Сурожский (Блюм)? Да так умирал, что никто и не знает, как именно. По-европейски умирал. Незаметно, не делая из своего умирания события и другим не позволяя – а поскольку его друзья и прихожане были европейцы, то они поддерживали его в этой незаметности, оставаясь с ним на свой европейский лад. Умирал бы в России – устроили бы вакханалию вокруг смертного ложа, описывали бы на десятках страниц обстоятельства смерти. Как же-с, по афонскому поверью – типичному для Средневековья – о человеке надо судить по тому, как он умер.

Тогда Иисус – не Бог, а просто жалкая ничтожная личность. Не выдержал, на Отца «наехал» – «зачем Ты Меня оставил!»

Христианство не стоицизм, хотя может с ним совпадать и должно с ним совпадать до неразличения – как во Христе совпали Бог и человек. Различить нельзя, но разница есть. Христианство всё-таки прежде всего – вера в Бога Творца, то есть, вера в то, что окружающий мир не свалка атомов, а Творение. Прекрасное и великолепное! И-зу-ми-тель-ное! Именно творение предъявляет Бог в ответ на жалобы Иова – и Иов успокаивается. Ну, действительно – красиво же! Объёмно! Так оно ещё и движется, пахнет, живёт, чирикает, какает и писает на сто ладов, прямо умора! Умора – но не смерть! Да, человек смертен – но не надо же быть таким эгоистом, чтобы за своей смертью не видеть леса, как говаривал Иван Сусанин. Или, если угодно, Иоанн Златоуст перед смертью на севере дальнем (для него – на Кавказе): «Слава Богу за всё!» Только, чур, за всё, так уж за всё – не только за птичек и одуванчики, но и за землетрясения и цунами. Из картины Рембрандта не вырезают понравившийся кусочек!

Христианство есть вера в воскресение, не вера в смерть. Поэтому христианин на смерть не напрашивается, но от смерти не бегает и от её приближения веры не теряет. Мы же веруем не в то, что не умрём, а в том, что хотя бы и умерли (хотя! ха-ха!!), так всё равно воскреснем. Буквально веруешь? – спросил бы въедливый Достоевский. Да нет, не буквально. Просто верую – но в буквальное воскресение. А иначе что делать в христианстве – лучше уж в иудаизм или в ислам податься, или в агностики. Использовать же благодать и малую нашу веру как нашатырь, чтобы не падать в обморок от близости смерти, – не стоит.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова