К оглавлению — 4 - Кончаясь в больничной постели, Я чувствую рук Твоих жар. Ты держишь меня, как изделье, И прячешь, как перстень, в футляр. Б. Пастернак. Чувствую. Всю жизнь. Всегда и везде. Рука Божия - через лабиринты, подземелья, закоулки. И теперь, здесь. У меня на плече. И никого больше. Говорят: никогда человек не бывает столь одиноким, как в толпе. И я - в толпе. В толпе чаше всего безразличной, иногда недоумевающей, часто враждебной. Рядом близкие, любимые -несколько человек. А в толпе голоса, чего-то от меня хотящие, требующие, осуждающие. "Укор невежд, укор людей..." Недолго мне их слышать, недолго видеть. Но чей-то голос велит: уходя, написать все, что было. — 5 - ГЛАВА ПЕРВАЯ ДЕВЯТЬ МЕСЯЦЕВ Предыдущую книгу я окончил описанием жаркого ленинградского утра 22 июня 1941 года, когда заикающийся голос Молотова трагично ворвался воскресным днем в нашу питерскую гостиную на Тучковой набережной, на Васильевском острове. Балкон. Празднично одетые люди с перевернутыми лицами, снующие по набережной. В кожаном кресле бержере бледный, взволнованный отец. Церковь белого цвета на другом берегу Невы — Владимирский собор. Ощущение катастрофы. В один миг все рушилось. Страшно и весело. Достоевский утверждает, что на пожар нельзя смотреть, не испытывая некоторого удовольствия. Это чувство я испытал в первые дни войны. Сколько было всяких дел: ученики, аспирантура, экзамены. И вдруг в один момент все рушилось. Ничего не надо. Такое ощущение бывало в детстве, когда прогуливал в школе, убегал из дому, ночевал на лестницах. "Толя, вы с ума сошли. Ну, чему это вы радуетесь, всегда вы были ненормальный", — говорила мне Дора Григорьевна, старый, верный, неизменный друг. "Да я не радуюсь. Но ведь плакать делу не поможет", — отвечал я. Впрочем, в городе в это время у всех было какое-то странное, суматошное состояние — одни уезжали, другие собирались уезжать, третьи чего-то ожидали. Пошли мы с Дорой в это время в Александринку, на "Суворова". Играл Скоробогатов. Заключительная сцена: к больному умирающему Суворову приходит Кутайсов —адъютант и любимец императора Павла. Чеканным голосом, выполняя высочайшее повеление, — выговор Суворову. И заключительный вопрос: "Что передать Его Импера- — 6 - горскому Величеству?" Слабый, задыхающийся голос: "Скажи Государю, что Суворов умер". Затем, после ухода Кутайсова, вскакивает, как на пружинах, подбегает к окну, кричит: "Эй, ты, скажи Государю: Суворов жив, Суворов жив, Суворов жив". Шквал аплодисментов. Аплодируют все: старики и молодежь, советские парни и ярые антисоветчики. Всех задел за сердце Суворов. А на заборах плакат: "Бьемся мы здорово, колем отчаянно. Внуки Суворова, дети Чапаева". На улицах только что отмобилизованные солдатики со страшными, землистыми лицами. Обреченные. Никогда не забуду этих лиц - застывшее отчаяние и ужас. Рассказывали: у нас на Васильевском, на углу Среднего и Первой линии, один вырвался из строя, бросился под трамвай, спасли, а через два часа расстреляли. Мой двоюродный брат Жорка, всего месяц тому назад пришедший из армии, собиравшийся жениться, был мобилизован 22 июня в день объявления войны, отправлен в неизвестность. Последнее письмо из-под Смоленска: "Я еще жив, чему сам удивляюсь". И точка. Больше никто, никогда его не видел и ничего о нем не слышал. Другой двоюродный — техник завода "Вулкан", выпускавшего танки, — вместе с заводом в первые дни войны уехал в Ташкент. Впоследствии, в декабре 41-го, были мы у его матери, тети Нины. Это был самый ужасный месяц блокады. Все мы чувствовали себя обреченными. Заговорили о Сереже. Я сказал: "Единственный из нашей семьи, кто выживет". Было нас пятеро: две мои тетки Нина и Валя, отец с женой и я. Вдруг тетя Валя неожиданно резко: "Ничего нельзя знать". Я: "Ну это-то можно знать: в Ташкенте что может случиться?" На другой день, утром рано, приходит Валентина Викторовна. Я спал в гостиной, так как в моей комнате был полярный холод. Отец с мачехой еще не вставали. Тетя Валя вошла, привычным жестом светской дамы поправила шляпу перед зеркалом, села на диван, сказала: "Сережа-то умер". Я так и окаменел. "Как умер?" — "От тифа. Я получила телеграмму из Ташкента от его жены, не знаю, как сказать об этом Нине". Я: "Не говорите, не говорите. Пусть не знает". Все равно узнала через два дня. В городе была бомбежка. Выходит тетя Нина в переднюю, на подзеркальнике белый листок, телеграмма из Тифлиса от второй жены Арсена Яковлевича, отца Сережи: "Как женщина жен- — 7 - щине выражаю соболезнование по случаю смерти вашего сына". Это была блокадная зима. Телеграммы, как правило, не доходили. Почта не работала. Надо же было, чтоб именно эта телеграмма дошла. Но это было после. Летом никто ничего не знал, только предчувствовали. Немцы? А какие они? Говорили разное. В больнице имени Боткина, где я лежал в сентябре, со мной вместе был старый ленинградский актер из хорошей семьи, в советское время переквалифицировавшийся в заведующего столовой. Сказал жене: "Собираюсь умирать". Жена: "Сейчас умирать? Ты с ума сошел! Сбылись же наши мечты. Старый режим возвращается". А в июле, в сквере около памятника Екатерины Второй, встретил коллегу, старую учительницу, смелую женщину с независимым характером. Муж ее был эсером. Когда-то я работал под ее начальством. Она была заведующей учебной частью, я — учителем в школе неграмотных. "Как поживаете, Зинаида Васильевна?" - "Плохо, вчера арестовали сына, Олега". — "Ужас. Ну, а как в дальнейшем?" — "Тоже плохо, еще хуже". — "А нам с вами почему?" — "Да ведь они, немцы, не разбирают оттенков: кто красный, кто розовый. Всем одна дорога". В 20-х числах июня уехала с Мариинским театром, где ее муж был директором, моя мать. Уехали далеко, в Пермь. А 20 июля подступила война и ко мне. В этот день я получил повестку из военкомата с предложением явиться немедленно. Я был освобожден от военной службы по близорукости (очки минус восемь) . Пришел в военкомат, предъявил белый билет. Писарь спокойно сунул его в ящик, а мне дал в руки предписание: немедленно явиться в Инженерное училище, как мобилизованному в армию. Инженерное училище в Михайловском замке, где был убит Павел Первый. Впервые переступил этот порог. Высоченные стены, всюду эмблема — мальтийский крест. А здание заполнено мобилизованными. Здесь саперное училище. Готовят военных инженеров, поэтому мобилизованы интеллигенты, учителя. И я среди них, курсант. И завертелась машинка. Занятий еще не было. Выдали форму, шагали по городу. Помню — 8 - лейтенанта Митрофанова. Это был поэт шагистики. Когда он шагал впереди роты и учил нас маршировать, учил, как взмахивать рукой так, чтобы она достигала при шаге пряжки ремня, невольно хотелось им любоваться. Он смаковал каждый жест, каждое движение. И чувствовалось, что ему это доставляет физическое наслаждение. Наша рота (все нестроевики-учителишки) производила жалкое впечатление. Мешковатые и неуклюжие — где уж нам. Хуже всех я. Мои природные недостатки: неуклюжесть, мешковатость, уже появлявшееся брюшко, неловкость, рассеянность делали из меня совершенно комическую фигуру. Один лишь раз я ощутил себя военным. В воскресенье дали выходной. И вот я иду по Невскому в хорошо пригнанной военной форме, в начищенных сапогах, с петлицами как будто красного цвета, точно не помню, в фуражке с таким же околышем. На Невском захожу в кондитерскую "Норд", чувствую первый раз в жизни благосклонные взгляды девушек. Увы, это был первый и последний раз. На другой день, в понедельник, меня и еще одного парня вызвали в канцелярию, заявили, что мы отчисляемся из училища и направляемся на Черную речку, под Левашове, в школу младших командиров, в офицеры мы не годимся. Нас привели в каптерку, сняли сапоги, вместо них — башмаки с обмотками, которые я никак не мог научиться обматывать, вечно они у меня разматывались, и на Черную речку. Трамваем на Финский вокзал, поездом и пешком. Пошли мы с моим компаньоном е школу младших командиров. Призывники все парнишки из десятиклассников, молодые рабочие — я среди них Мафусаил. Научился ползать по-пластунски. Помню песенку: "Школа младших командиров комсостав стране своей кует — Смело в бой идти готовых за трудящийся народ". Увы! И здесь не повезло. Через две недели меня из училища отчислили в запасной полк, направили в хозвзвод. И вот мы сидим с одним парнишкой в складе на земляном полу и смазываем вонючей жидкостью солдатские бутсы. Приехал отец. Был он тогда юрисконсультом Лоосвода (Общество спасения на водах), и были ему присвоены на кителе и на морской шинели, на рукавах, адмиральские нашивки; погон тогда еще не было. Когда он вошел к командиру полка, который был в капитанском чине, тот вскочил и вытянулся перед ним, — 9 - руки по швам. Послали за мной. Отец был в ужасе от моего вида. Я пошутил: "Бравый солдат Швейк". Действительно, было отчего прийти в ужас. Небритый, в черной щетине (бриться я никогда, как следует, не умел, а парикмахерской здесь не было, брили ребята тупыми бритвами), с бритой головой, в замызганной одежде (китель и брюки двадцатого срока), с плохо завязанными обмотками, в грязной обуви. Я походил не на солдата, а на выходца из сумасшедшего дома. После визита отца меня взяли ротным писарем. Опять двадцать два несчастья. Дали мне переписать инструкцию о том, как обращаться с шанцевым инструментом, тем, которым роют землю. Переписал, для батальона — в батальоне четыре роты. Через некоторое время бегут сержанты. Им положено оглашать инструкцию перед строем. "Мы ничего не понимаем, что здесь написано". Что правда, то правда, я и сам не всегда понимаю свой почерк. Где уж понять его сержантам. Через несколько дней опять несчастье. Все писари раз в неделю должны дежурить в штабе полка. Всю ночь. В 10 часов занимаю место в штабе на лестничной площадке. В кабинете командира полка совещание офицеров. Там зачитывают приказ нового министра обороны Сталина. Запомнились выразительные слова: "Многие части при одном лишь приближении противника превращаются в стадо баранов". Но вот совещание кончилось, офицеры расходятся. Я один в штабе. И вдруг гаснет свет. Авария на электростанции. Думаю, спать не буду. И через мгновение я слышу над собой громовый голос: "Долго вы будете спать?" Поднимаю голову. Светло. Передо мной стоит начальник штаба. "Да я не сплю!" — "Как не спите? Я уже все телефоны отключил, а вы и не шелохнулись". Зовет дневального: "Отвести его на гауптвахту за нарушение, трое суток". И вот я на губе. Простая деревенская изба. Сидим на полу. Нас трое. Деревенский мужичок, попавший, как и я, за неуклюжесть и нерасторопность, и молодой парень — ловкий, жуликоватый, прошедший огонь и воду, отбившийся от своего полка. На вопрос, за что попал, отвечает с ухмылкой: "За непочтение к родителям". Подают щи с капустой, начинаем есть. Мужичок чавкает. Парень с ухмылкой: "Эй, ты, чего чавкаешь? А если вас десять соберутся, что будет тогда? Ешь, как человек, не как свинья". Сам он ест быстро, молча, с каким-то врожденным изяществом. Он и вообще все делает хорошо, быстро, красиво. От — 10 - полка отбился, хочет пристроиться в наш полк. Видимо, это ему не впервой. Остап Бендер в военной форме. Все и всех он знает, все ходы и выходы — такой нигде не пропадет. Вообще в армии видел я много хороших ребят. Во-первых, мой однофамилец, о чем ни я, ни он тогда не подозревали. Константин Краснов. Старше меня лет на пятнадцать, лет ему под сорок, учитель физики, из казаков. Никогда не расставался с книгой "Бесы" Достоевского, знал почти наизусть, с необыкновенно тонким пониманием стиля. Помню, показывает он мне одну строчку из исповеди Ставрогина, диалог с Тихоном. Ставрогин: "И о дуэли слышали?" — "И об дуэли". "Смотрите, — говорил Краснов, — вы же филолог, какая точность выражения. Ведь в этих 'о' и 'об' — сразу весь характер человека". О "Бесах" говорил: "Весь фашизм и весь большевизм в этой книге". Как он был прав. Мы понимали друг друга с полуслова, между нами сразу возникли те невидимые нити, которые называются дружбой. Увы! Не суждено было ей развиться. Мы с ним были в разных батальонах. Однажды вечером договорились, что завтра утром я к нему зайду (завтра должен быть выходной). Захожу, казарма пустая. Ночью его батальон угнали на фронт. Полк был запасной — выхватывали по мере надобности то один, то другой батальон. Было несколько интеллигентов: сын известного ленинградского физика Сыркин, другой мальчишка с физико-математического факультета — Якобсон, молодые, славные еврейчики. Быстро вошли в курс дела, не в пример мне. Маршировали. Уверен, что трусами и дезертирами не оказались. Помню еще одного парня, высокий, мешковатый. Разговорились по душам, и оказался он, кем бы вы думали, в прошлом, — монастырским послушником. Было дело так. Из зажиточной крестьянской семьи, из Новгородской области. В 1928 году стали раскулачивать, было ему тогда 12 лет. И привел его папаша к дальнему родственнику, игумену захолустной, уцелевшей пустыни. Тот взял его послушником, и жил он в монастыре три года, пока не разогнали монахов. Потом ушел учиться, работал. Большевиков, разумеется, ненавидел всей душой. Со мной беседовал откровенно, готовился перейти к немцам. Мне говорил: "Жаль, что у вас происхождение не то. Ну да как-нибудь". Обо мне однажды сказал очень метко. Простые люди иной раз скажут, как рублем подарят. Сказал: "Ну сейчас вы гений в некотором роде. А что — 11 - будете делать потом?" Подумав, я ответил: "Гении в некотором роде так обычно и остаются до смерти гениями в своем роде". Так и вышло. Остальные ребята были все из глухомани. Почему-то вышло так: все поголовно из Башкирии, т. е. Уфимской губернии, Уфалейского района. Хорошие, простые робкие ребята разных возрастов. В одной роте были даже отец и сын, одновременно мобилизовали; папаше — 45, сыну — 19. О немцах говорили с сокрушением: "Прет вперед! Силен!" Никакого четко выраженного отношения к происходящим событиям не было. Младший командный состав — все хохлы — службисты, с боевой выправкой, подтянутые, аккуратные, чистоплотные. Помню одного сержанта, вечно певшего одну и ту же песенку: "Не хочу я чаю пить, не хочу заваривать. Я хочу тебя любить, с тобой разговаривать". Офицеры-интеллигенты, военные инженеры. Настроены критически. Помню откровенный разговор со своим непосредственным начальником, командиром роты: "Дали бы сейчас демократическую конституцию. Как бы пошли воевать! А сейчас ни у кого нет боевого импульса". Он это сформулировал. Уфалейские мужички формулировать не умели, но думали так же. Всем чуялись перемены. 28 августа 1941 года, в день Успения, заболел. Пошел в санчасть, смерили температуру — 40. Положили в госпиталь. Дней за пять перед этим на строевом учении (из писарей меня уже выгнали) было жарко, хотелось пить. Проходили через ручей, ленинградская болотная почва, вода красная, снял с себя пилотку, набрал в нее воды. Все по очереди стали пить. Сержант пошутил обо мне: "Стал бы он в мирное время пить из пилотки". Смеялись, но через несколько дней — тиф. Приехал отец, ужаснулся. Поехал потом в санотдел Ленинградского Военного Округа. Направили в больницу имени Боткина. Отцу дали на руки документ; "Провожать в госпиталь больного красноармейца Левитина". Видимо, опять сработали адмиральские нашивки. Через два дня отец приехал за мной. Со мной рядом лежал тоже больной парнишка, хороший. Когда я уходил, сказал жалостно: "Голик, прощай". Перед ним я виноват. Угрызения совести до сих пор. Впопыхах надел его шинель, обнаружил потом, а моя шинель пропала. Парню записали промот. Узнал об этом потом, уже в госпитале. Жалко, так и вижу его глаза, слышу его ласко- — 12 - вые и грустные слова: "Толик, прощай". Какова-то его судьба? Убит, ранен, попал в плен? Бог весть. Тоже и у него было что-то вроде тифа. Вообще болели многие. Незадолго до этого Наркомом обороны был назначен Тимошенко. Война с финнами обнаружила плохую боевую подготовку нашей армии. В этом было виновато командование. При Ворошилове армия была превращена в санаторий. Денег на армию не жалели и из демагогических соображений превратили ее во что-то среднее между комсомольским клубом и пансионом благородных девиц. Результат не замедлил. Суровые викинги — финны — нас били. Скандал! Ворошилова сменили. Тимошенко впал в другую крайность. За норму был принят девиз Суворова: "Тяжело в ученье — легко в бою!" В результате в начале войны в армии был создан искусственный голод. Ржавая селедка и отвратная ячневая каша — шрапнель. Спали вповалку на голых досках. Мне это нравилось. Несмотря на свою растяпистость, люблю солдатскую и лагерную жизнь. Но "брат осел", как называл святой Франциск тело, подвел. Врачи диагностировали — "брюшняк". Правда, ошиблись; оказалось, это всего лишь паратиф. Вместе с отцом, "с папашей за ручку", как острили ребята, через весь Питер на окраину в так называемые "боткинские бараки". И вот я опять увидел Питер, любимый чудесный город. Он, как всегда, строгий и оживленный. Но во всем чувствовалась война: озабоченные лица, очереди у вокзала, много солдат, офицеров, отец все время дергал меня за руку: "Отдай честь, офицер". Наконец дошли до "бараков". Ничего себе, "бараки". Всю жизнь бы жить в таких бараках. Великолепные каменные дома, окруженные парком. История их такова. Во времена Александра Третьего в Питере начиналась холера. Выстроили наскоро за Николаевским вокзалом бараки. Начальником был известный русский врач Боткин. Денег правительство не пожалело, и общественность не поскупилась. А холера прошла. Что делать? И вот Боткин решил на месте деревянных бараков устроить великолепные помещения, больничные корпуса. В них-то я и пришел. Хорошие каменные здания, зеркала, души. Это после-то Черной речки. Быстро стал поправляться. Здесь, в спокойной атмосфере, можно было и подумать, стал осмыслять происшедшее. — 13 - Недавно, в связи с выходом в свет моей книги "Лихие годы", я выступал в "Имка-пресс" в Париже на пресс-конференции. После конференции ко мне подошла одна дама, моя старая знакомая еще по Москве. Сказала: "Вы же настоящий русский националист". В этом есть доля правды. Леон Фейхтвангер, как-то раз отвечая на вопрос корреспондента, сказал: "Умом я интернационалист, а сердцем еврей". Про себя я могу сказать: "Умом я безусловный интернационалист, а сердцем, несмотря на свое смешанное происхождение, русский и только русский". И еще одна цитата (раз уж начали цитировать знаменитостей) из Клюева: "Уму республика, а сердцу матерь Русь, Перед львиной пастию от ней не отрекусь". Поражения армии в первые дни войны вызывали смешанные чувства. Прежде всего горечь за Россию, за русских. Суворов и Кутузов — это для меня не пустые слова. Это все близкие, свои, родные, как отец, как дед. Жизнью бы пожертвовал не задумываясь, чтобы быть с ними. Поэтому ощущал почти физическую боль при вестях о поражениях русской армии. А было отчего прийти в ужас. В больнице имени Боткина лежали представители всех родов оружия. И все говорили одно. Летчики: нет самолетов. Летают тучи немецких самолетов — наших один-два. Танкисты — без танков. Надвигается полчище немецких танков, наших раз-два и обчелся. Артиллеристы жаловались на слабость нашей артиллерии. Пехотинцы — на отсутствие винтовок. Этому я и сам был свидетель. В нашем полку, где было не менее 2000 человек, — не более сотни винтовок устаревшего типа, образца 90-х годов. Так что, когда на учебных занятиях разбирали винтовку, нельзя даже ее рассмотреть. У всех была горечь. Все привыкли не верить режиму, но чтоб лгать до такой степени!.. Голодать 25 лет и ничего не приготовить, — это было непостижимо. У всех была обида; помню, когда финны перешли в наступление, одна старая учительница говорила со слезами на глазах: "Ну, пускай немцы, но финны... Неужели мы хуже всех?" И в беспросветном отчаянии маячила надежда. Надежда на — 14 - что-то новое. Об этом не говорили не только потому, что боялись НКВД, страшно было признаться самим себе. Я никогда не был пораженцем, особенно в эти дни. Фашизм вызывал у меня физическое чувство отвращения, это еще хуже сталинизма. Но где-то в подсознании всплывал "тезис Клемансо", сформулированный в 20-е годы Троцким. "Когда враг у ворот, свергай правительство!" И я готов был идти куда угодно и за кем угодно, чтобы только свергнуть это жалкое и лживое правительство. Отдадим должное предусмотрительности тирана. Он прекрасно понимал, что в случае поражения (а насчет этого он не делал никаких иллюзий, уж он-то прекрасно отдавал себе отчет в технической слабости армии, да и проницательности здесь особой не требовалось, с финнами не могли справиться, где уж воевать с немцами) многим вспомнится "тезис Клемансо". Поэтому он и задался целью истребить всех кандидатов в Клемансо, всех, кто мог поддерживать будущего Клемансо, всех, кому могла прийти в голову мысль о Клемансо. Когда-то Наполеон сказал одному независимому человеку: "Вы длиннее меня на голову, но не забывайте, генерал, что я могу легко лишить вас этого преимущества". Сталин этого не говорил, он это делал. Это и была главная цель ежовщины и всего того зверского уничтожения всех сколько-нибудь выдающихся и критически мыслящих, какое увидел мир в 30-е годы. И в то же время, как мы уже указывали, это была кампания с целью запугивания масс. Застращать массы так, чтобы люди боялись говорить даже шепотом, чтоб, если придет Клемансо, ему не с кем было бы действовать, всякий боялся бы сказать слово. Эту кампанию Сталин провел блестяще и выиграл. Солдатики, офицеры, интеллигенты часто критически высказывались о нехватке оружия, о неспособности командиров, констатировали, что немец силен, что он хорошо организован и... тут же останавливались перед какой-то невидимой чертой, которую переступать они боялись, по крайней мере в это время, даже в мыслях. В больнице меня застало начало блокады. О блокаде писали много. Расскажу о том, как события воспринимались нами, простыми людьми, — 15 - Питер всегда считался пограничным городом. До 1940 года граница проходила в 30 километрах от города, около Белоострова за Сестрорецком. Считалось аксиомой, что в случае войны Ленинград первый подвергнется нападению. После советско-финской войны граница отодвинулась за Выборг, но это не меняло положения. Была воздвигнута линия обороны с центром в Хитола. Как раз наш запасной полк (саперы) работал над ее укреплением: рыли дзоты. Ко всеобщему удивлению, в самом начале войны со стороны финнов — полное молчание. Они, правда, объявили нам войну, но в наступление не перешли. Между тем на западном фронте события развивались драматически: в первый же день войны была прорвана первая линия укреплений, пали Ломжа, Кельна и Брест, затем в мгновение ока были заняты Латвия и Эстония, затем пал Псков, — немецкая армия стремительно рванулась вперед. В августе пала Луга, в восьмидесяти километрах от Ленинграда. Ворошилов, тогдашний главнокомандующий Ленинградским фронтом, стремительно оттянул войска с финской границы ( в том числе и остатки нашего полка) , перекинул к реке Луга, где собирался дать бой, но немцы боя не приняли, обтекли Ленинград, пересекли Мурманскую железную дорогу. В этот момент финны перешли в наступление, в течение четырех дней заняли все пространство, отвоеванное у них в 1939—40 годах с таким трудом, и вышли к старой границе. 4 сентября 1941 года финны соединились с немцами у Мги. Кольцо вокруг Ленинграда сомкнулось. Началась блокада. Я лежал в этот день в больнице. Хорошо запомнил день четвертого сентября. В шесть часов загудели гудки. Тревога. Тревоги были в то время постоянные, но без бомбежек. Нас они даже развлекали. Приходилось выходить в сад. Было бабье лето, погода хорошая. Бомбоубежище — метров 50 от больничного корпуса. И вдруг "зажигалки", зажигательные бомбы. Это было красиво. С неба падают свечки, свечки летят на траву. Живо осталось в памяти: зеленая трава, кусты, и под ними все свечки, свечки, свечки. Вспомнился Гоголь: "Ночь накануне Ивана Купала". Одна свечка упала совсем рядом, шагах в десяти. Хотелось любоваться, гулять по зеленому саду. Так не хотелось идти в тесное, тем- — 16 - ное бомбоубежище. Потом бомбежка прекратилась. Пришел отец, сказал. "Весь Невский в зажигалках". Так было весь вечер. И вдруг ночью – трах! Дом зашатался, как пьяный. Один из наших офицеров сказал- "Спокойнее, спокойнее, товарищи". А летчик прибавил: "Фугаски". Потом вошел фельдшер, сказал: "Горят Бадаевские". Мы бросились к окнам. Ослепительное зарево ночью. Праздник огня — было тревожно и весело. И опять фугаска, где-то совсем рядом, на Староневском. Фугаска попала в дом. Видел потом этот дом. Большой, семиэтажный, уличной стены нет, видна другая стена, противоположная, ни лестниц, ни квартир - ничего. Пустое место. Все взорвано, провалилось в землю. А в доме было четыре лестницы, 60 квартир. Хорошо знал этот дом. Мальчишкой, в один из побегов из дому, ночевал здесь на лестнице. Дом, построенный в конце 19 века, принадлежал Александро-Невской Лавре. Наш товарищ, офицер, в начале бомбежки, призвал нас к спокойствию. Это было излишне, никто не беспокоился. Были рады, что не гонят в убежище. Не беспокоился и я. Мне еще в детстве была свойственна любовь к приключениям. Как-то в 14 лет меня тетя Валя хотела взять на лето в деревню, под станцию Дно, куда они ездили отдыхать к Ольге, старой няне, вынянчившей всех детей у Романовых. Это была фамилия теткиной семьи. Отец не пустил, сказал: "Он же дефективный. У него отсутствует инстинкт самосохранения. Полезет на любую бодливую корову. Скажут ему, что она бодливая, нарочно полезет. Провалится в болото, утонет". Гордо я ответил: "Я смелый'" На что последовал ответ "Не смелый, а просто идиот" Впрочем, не только я идиот, было нас в палате восемь или десять ребят, и у всех настроение было хорошее. Посетовали, поговорили и опять легли. Никогда не спали так сладко, как в эту ночь. Утром пришел фельдшер и долго не мог добудиться. И никто из нас тогда не понял, что это самая трагическая ночь в истории города, что она несет смерть, смерть мучительную и ужасную, многим из нас, нашим близким. А тем, кто останется в живых, — перевернет жизнь. Разбомблены были Бадаевские склады, зерно - запасы продовольствия на полгода. В ночь, когда замкнулась блокада, это означало смерть. Как все-таки хорошо, что человеку не дано знать будущего. — 17 - 1 сентября я был выписан из больницы Паратиф не прошел. "температура была 37-38, по вечерам подскакивала до 39 Чувствовал сильную слабость, тем не менее выписали, сказали "Не до этого сейчас" Куда идти? Полк наш был размолот, а остатки его направлены куда то под Лугу Укрепления под Хитола, над которыми работал наш полк, давно в руках врага Конечно, дело обстояло просто Прямой путь лежал на Литейный, в гарнизонную комиссию, где из солдат размолотых полков формировали новые соединения, их отправляли на фронт Но отец придумал иное За это время он свел дружбу с военным комиссаром Василеостровского военкомата Петровым. Тот поохал, сказал "Да, сделали ошибку, что направили в армию близорукого, с минус 8, но теперь он уже вышел из моей юрисдикции, ничего сделать не могу" А тут я вышел из госпиталя В неопределенном положении Отец и повел меня к Петрову Тот назначил меня на комиссию Близорукость минус 8, только что перенесенный паратиф, лордоз (прирожденная болезнь),освободили Сдал военные шмотки в военкомате Переоделся в штатское. Это было 13 сентября 1941 года Отец говорил "Ну, вот теперь я могу смотреть без злобы на штатских парней А то, когда ты был в армии, всякий парень в штатском, которого я встречал на улице, вызывал во мне бешеную злобу". Отправился в институт Первый, кого встретил на лестнице, был Сегеди аспирант, ловкий парень, журналист В армию не попал, так как у него была переломана нога, в юности расшибся на мотоцикле Этот приветствовал меня словами: "Военный или штатский, кто так умен и остроумен, как Александр Андреич Чацкий". В школе милейшая Серафима Ивановна, директор, встретила, как родного, хотя все таки съязвила "Вова приспособился'" Вовами называли еще в Первую мировую войну ловкачей, которые отлынивали от военной службы Маяковский их высмеивал но, увы сам был "Вовой" и в буквальном, и в переносном смысле, от военной службы сумел отбояриться Мне было немного стыдно, но все таки хорошо. В армии я чувствовал себя не на месте, — не из за какой-либо опасности — 18 - (единственная вещь, которой я никогда не боялся, — смерть; немножко побаиваться ее стал лишь сейчас), другое: я не выношу муштры. Казарма, необходимость вскакивать перед всяким парнишкой, который носит ефрейторские петлички. Необходимость стоять, руки по швам, перед любым хамом в офицерском мундире, когда он тебя кроет матом, - все это было невыносимо. Опять стал вольным. И наступила блокада. О блокаде писали много и не написали ничего. Пытаюсь вспомнить, что читал о блокаде. Чаковский, "Это было в Ленинграде" — тошнотворная пошлость. Героические девицы и парни в форме, которые ходят по улицам опустевшего города и декламируют. Голод? Смерть? Что им до того. Они заняты декламацией, разыгрыванием героических ролей, которые отвел им автор. Сам он, впрочем, в блокаде не был. Несколько лучше роман Веры Кетлинской "В осаде", неплохо дан образ старого профессора, который умирает от голода, остальное слабо, очень слабо. Лучше всего, пожалуй, удалось описание блокады, блокадных будней Вере Инбер — "Ленинградский дневник", "Пулковский меридиан". Просто и естественно, без фальшивых эффектов "гром победы раздавайся", но есть и у нее уязвимое место. Блокада изображена с точки зрения писателя, т. е. лица, находившегося в привилегированном положении. У простых людей все было во много раз более прозаично, более трагично, более кошмарно. Так и осталась неосвещенной одна из самых трагических страниц современной истории. Теперь уже трудно изобразить все это живо и естественно, слишком много лет ушло с тех пор. Другие переживания, другие потери, — кошмарные черные годы пролегли между нами и тем временем. Все же попытаюсь. Когда-то в институте я читал трагедию молодого Сервантеса "Номансия". Осада испанского города. Трагедия написана по-шекспировски броско и смело. Люди, умирающие с голода, поедающие друг друга. Трупы, трупы, трупы. Кровавый кошмар. Это, пожалуй, ближе всего напоминает осажденный Ленинград. — 19 - Но в сентябре этого ничего еще не было, все только начиналось. В первых числах сентября армия бежала на город. В районе школы, где я работал, в Московском районе, строили из рельсов баррикады. Петергоф, Пушкин (Царское село), Пулково — все было занято. По ночам видели красное зарево, слышали гул пулеметов. В 20-х числах начался артиллерийский обстрел. Помню, раз шел по Московскому проспекту, через Обводный канал по Загородному, и все время надо мной летали артиллерийские снаряды. На них мало обращали внимания, быстро привыкли. Они лишь вырывали воронки на улицах и отбивали у домов карнизы. Хуже ночные налеты. Ночной авиации у нас тогда не было. Налетали волнами немецкие самолеты. Мы их сразу узнавали по жужжащему звуку (у наших звук совсем другой). Гудели фабричные гудки — знак воздушной тревоги. Обычно поздно, когда уже начиналась бомбежка. А потом — трах, где-то падает бомба. Дом начинает качаться, как пьяный. Как-то вечером сидели втроем: отец, мачеха и я. Отец читал вслух новый роман Кронина "Цитадель", читал о том, как английский врач, молодожен, покупает в Лондоне в мебельном магазине обстановку. Приказчик назначает цену. "Дорого!" — воскликнул врач. Ремарка автора: "Казалось, бомба разорвалась в магазине". И как раз в этот миг где-то рядом падает бомба. Дом начинает качаться. Кажется, вот-вот рухнет, гаснет свет. "Ну вот, напророчил", — говорит отец, закрывая книгу. Армия бежала на город. Взять Ленинград в эти дни ничего не стоило. Спасла нас дефективная стратегия немцев, так же, как в октябре Москву. Побоялись взять сходу, перешли к осаде. Смелости, нервов не хватило. Только в эти моменты оцениваешь преимущество русской стратегии и гениальность ее основоположника великого Суворова. Уж тот бы не пропустил момент. Не пропустил бы момент и "белый генерал" Скобелев, взял бы и Ленинград, и Москву. В Александринке, в начале войны, недаром шквалом аплодисментов встречала публика исторические слова Суворова, великолепно переданные Скоробогатовым: "Сабля не тесак, а я не прусский, а природный русак". Что-что, а воевать русаки умеют. В этом мы убедились, когда вместо смененного Ворошилова прилетел самолетом Жуков, который принял командование. Во мгновение ока все переменилось. Никакой паники, никаких беглых солдат, никакой расхлябанности. Армия окопалась. Ленинград был спасен. — 20 - Ленинград спасен, — ленинградцы осуждены на гибель. В сентябре уже исчезли все товары в магазинах. В 20-х числах сентября началось снижение хлебных норм. Еще во второй декаде сентября выдавали по рабочем карточке 600 граммов хлеба, по служащей - 400. 20 сентября соответственно - 500 и 300. 25 сентября — 400 и 200. И, наконец, 1 октября - 250 и 125 граммов. Тогда это еще не было страшно, у каждого оставались кое-какие запасы. У нас был мешок картошки, который нам с отцом удалось купить у одного крестьянина-финна на Большой Охте. Огромная коробка черной икры, которую я купил в сентябре в шикарном Елисеевском магазине на Невском. Электричество еще действовало, действовал еще и водопровод. Никто в сентябре не умирал, только лишь некоторые признаки говорили о надвигающейся катастрофе. Я в это время читал запоем, перечитывал "Идиота" Достоевского. Аспирантура была законсервирована, стипендия прекратилась. Но это никого не беспокоило. За деньги все равно уже ничего нельзя было купить. Работал в школе. Занятий, конечно, никаких не было. Школа была на казарменном положении. Были установлены круглосуточные дежурства. Я дежурил по ночам раз в неделю. Было приятно. Вечером собирались. Обычно нас пятеро: директор и завуч, трое учителей, в том числе я. Играли в карты, в преферанс, потом засыпали (спали на столах и на скамейках, подложив под себя пальто). По тревоге поднимались на крышу. Школа помещалась в большом доме, семь этажей, оттуда весь район — как на ладони. В начале тревоги жужжание - это немецкие самолеты, высоко над городом, потом — трах, трах, в разных концах города ослепительно ярко на фоне полной темноты вспыхивают огни: сбросили бомбы. Однажды мы наблюдали, как загорелся Варшавский вокзал. У себя на Тучковой набережной как-то осенью мы наблюдали пожар американских гор. Американские горы находились в Народном доме. Надо сказать об этом месте, знакомом мне с детства. В 90-е годы петербургская Городская Дума решила построить для народных увеселений, чтоб отвлекать народ от водки, особый Народный Дом. Николай Второй по случаю коронации пожерт- — 21 - вовал на это дело огромную сумму из своих личных средств, что-то около миллиона За царем последовали другие жертвователи На эти средства было построено огромное здание, включавшее два зрительных зала Особый "железный" зал для простого народа, там. кстати сказать, иногда выступал Шаляпин Огромный парк Чего только там не было и три открытых эстрады, и всевозможные аттракционы, и, самое главное, так называемые "американские горы" Они представляли собой массивное сооружение, имитировавшее настоящие горы Это был деревянный макет, протяженностью в два-три восьмиэтажных дома, обтянутый папье-маше серого цвета Издали как будто настоящие горы На всем протяжении гор - железная дорога Ходили вагонетки, маршрут — полчаса Раз двадцать вас подбрасывало на высоту восьмиэтажного дома. Затем стремительное падение вниз. Девушки орали не своим голосом, парни, бледные, как смерть, напряженно улыбались, стараясь сохранить спокойствие. Солидная публика, сидя на скамейках вокруг "американских гор", смеялась, иронически поглядывая на полуживых любителей сильных ощущении, выходивших из павильона после катания. И вот однажды ночью бомба. Дерево и папьемаше — это был идеальный объект. Море огня. Обе набережные ярко освещены, народ, несмотря на строгое запрещение выходить после десяти вечера, весь на улице. Пожарные стремятся изолировать пожар. Нечто непонятное — ракетигты. Во всем городе строжайшее затемнение Однажды у нас чуть-чуть отстали от гардины портьеры, и была видна небольшая щелочка света. Нас оштрафовали на сто рублей, был страшный скандал. И вот посреди всеобщей темноты каждый раз во время бомбежки в нескольких местах вспыхивают ослепительно яркие ракеты, указывают самолетам ориентир, куда бомбить На улицах плакаты "Смерть фашистским ракетистам". Все о них говорят, складывают легенды Кто они? До сих пор не знаю. А интересно все таки представить себе их психологию Ведь помимо всего прочего они призывают огонь на себя Бомба падает на указанный ракетой объект Перебежать почти немыслимо Во первых, не успеешь, а затем движение во время тревоги перекрыто. Патрули ловят всех пешеходов. Так кто же все-таки они такие? Наши или немцы? Фанатики или авантюристы? Так и осталось неизвестным. — 22 - Какова была моя жизнь в то время? По обыкновению, она складывалась из трех компонентов: церковь, друзья, книги. К началу войны в Питере осталось три больших храма: Николо-Морской собор, Князь-Владимирский и Преображенский, и два кладбищенских храма. В Никольском соборе служил Митрополит Алексий (будущий патриарх). Он жил при храме, служил каждое воскресенье, без диакона. Сам читал ектинии. Он остался такой же, — барственный, сдержанный, холодный. Остальные - подонки, уцелевшие после ежовщины, которых власть оставила на разводку: протоиереи Тарасов, Поляков и другие — небрежные, бесшабашные, занятые наживой. Храм буквально ломился от народа. Даже в будние дни бывало по 300—400 причастников. В народе религиозность с начала войны вспыхнула с небывалой силой. Оставшееся духовенство лишь в малой степени этому способствовало, а может быть, не способствовало совершенно. Я ходил в это время очень часто в церковь, по два-три раза в неделю. Всенощная начиналась в 5 часов. Обедня — в 8 часов утра. Из храма обычно на набережную имени Грибоедова, Екатерининский канал, к старому другу Борису Григорьеву. Бедняга, он приближался ко дню своей смерти, которая последовала весной. Приходящая смерть наложила на него мрачные блики; небритый, бледный, исхудалый, лежал он целые дни. Его мать, Александра Фроловна, хорошая, простая женщина, умудрялась откуда-то доставать продукты, иногда немного его подкармливала. Когда я приходил, Борис оживлялся, и мы часами дебатировали всю ту же вековечную тему о будущем России. В противоположность мне Борис занимал четкую и ясную позицию. Он был настроен пораженчески, был за сотрудничество с немцами, не представляя себе, конечно, и сотой доли фашистских зверств. Да и все мы это с трудом себе представляли. Газеты писали о всяких ужасах, но мы так привыкли не верить советским газетам, что всему, что они пишут, не придавали никакого значения. Однажды в армии я встретил пожилого еврея, бывшего троцкиста, с трудом уцелевшего. Он так и оставался поклонников — 23 - Троцкого и Зиновьева; разумеется, тщательно это ото всех скрывал но со мною был откровенен. Мы как-то заговорили с ним о фашистах и об их зверствах. Мой приятель сказал: "Я ничему этому не верю. Они, конечно, не любят евреев, как не любило их царское правительство, но жить можно". Я рассказал анекдот: "Один еврей говорит другому: «Да, конечно, Николай Второй, процентная норма, черта оседлости. Если бы он вернулся, я бы на коленях пополз целовать ему руку». Ответ: «Оптимист! Вы бы сдохли в очереди». "Вот-вот, — подхватил мой приятель, — хуже не будет". Не верил ничему и Борис. Если бы мог хоть на минуту представить себе те страшные зверства, которые имели место, то он, как порядочный и кристально-чистый человек, конечно, с ужасом отшатнулся бы от всего, что хоть в малейшей степени напоминает фашизм. Самым проницательным из всех оказался наш друг, самый непрактичный из всех трех — Владимир Вишневский. Он с самого начала занял ясно выраженную антифашистскую позицию, пошел добровольцем на фронт и геройски погиб в начале сентября у ворот Ленинграда. Царство ему Небесное! Борис был освобожден от армии (крайняя степень истощения и туберкулез), но уже осенью 41-го и к нему в дом пришла война. У него был двоюродный брат Василий, нисколько не похожий на него, шофер, здоровенный атлет, типичный русский парень из Раненбурга, из-под Рязани, откуда все они были родом. Между прочим, все рязанцы черные, и во всех есть что-то восточное, следы татарского ига; нигде так сильно татары не насиловали женщин. Память об этом сохранилась в "Сказании о взятии Рязани и Евпатии Коловрате". Ловкий был парень этот Василий. В армии был старшиной. Потом демобилизовался. Жил у Григорьевых, женился. В это время служил шофером в военторге, поэтому имел бронь, в армию его не брали. Парень грубый, практичный, ловкач, не в пример Борису, дикий антисемит. На этой почве однажды у нас с ним было довольно резкое столкновение. Нежданно-негаданно он погиб одним из первых, а кажется, обезопасил себя со всех сторон. Развозил по булочным хлеб. Оставил себе по договоренности с завмагом буханку черного хлеба. Видимо, кто-то приметил. Неожиданно подъезжает военная машина. Обыск. Нашли припрятанный хлеб. Арестовали. Жена узнавать не пошла. Испугалась. — 24 - Пошла тетка, мать Бориса. Перебрав формуляры, сержант в фуражке с голубым околышком — чекист — сухо произнес: "Расстрелян". В октябре стали появляться первые умершие с голоду. Знакомая отца, жена адвоката, работала в загсе, сообщила: умирает 30 тысяч человек в день. В это время в Ленинграде помимо постоянных 3,5 миллионов человек была заперта 500-тысячная армия, и эвакуированных из Новгородской, Псковской и других областей не менее миллиона, — всего пять миллионов человек. Я был бодр, энергичен. Дора Григорьевна, которая все время работала в детском саду, потом в военном госпитале библиотекарем, острила: "Пожар способствовал ей много к украшенью. Война пошла вам на пользу. Вы стали стройным, похудели и к тому же получили новую тему для разговоров". Увы! Схватила и меня за горло война. В ноябре. Началось, по обыкновению, с моей растяпистости. 3 ноября получил карточки в школе. Получил, положил их в книжку, книжку оставил на столе в учительской, в голову не приходило, что в учительской надо чего-то остерегаться. Потом взял книжку, сел в автобус, автобусы еще ходили. Раскрыл книжку — карточек нет. Вернулся в школу, к директору: "Серафима Ивановна, у меня пропали карточки". - "Как, где?" - "Я не знаю, положил их в книгу, книгу оставил в учительской, карточек нет". — "Вы с ума сошли, школа полна посторонних. В школе же районный пункт на случай химического нападения. Учительская — проходной двор". Так или иначе — я без карточек. Возобновить их немыслимо. Правда, в конце концов все-таки возобновили, но когда? 24 ноября. Двадцать дней не имел во рту ни крошки хлеба. Отцу и мачехе сочинил успокоительную версию, что, якобы, меня в школе кормят обедами. Чтоб их не смущать, утром уходил из дому. Спасала картошка. Утром съедал три-четыре сырых картофелины, запасы еще оставались, мешок съеден еще не был. И вечером картошка. Сырые картофелины казались необыкновенно вкусными. Никак не мог понять, зачем их варят. День проводил у Бориса. Когда обедали, уходил в комнату Бориса, чтобы не смущать семью. — 25 - Похудел, конечно, страшно, но чувствовал себя бодро и хорошо. Настоящее горе наступило в декабре. В декабре остановились трамваи, перестал действовать водопровод. Все улицы были завалены трупами. Когда человек умирал, его закутывали во что-то синее, зашивали лицо, выносили на улицу, клали на снег. Раз в неделю ездила особая машина, так называемый "бесхоз". Подбирала трупы. За водой ходили на Неву, черпали воду в проруби. Ходили с крынками, чайниками, — ведро донести сил не было. В домах дикий холод. Пилить, рубить дрова сил не было. Появились диковинные кушания - студень из столярного клея. Клей из кости, значит, некоторое количество питательных веществ там есть. Мачеха, Екатерина Андреевна, делала этот студень. У нас уцелел старый хороший столовый сервиз. И вот картина. Сидим мы с отцом за столом. Перед нами хорошие голубоватые тарелки. Мачеха подает в великолепной фарфоровой компотнице (белой с затейливыми синими цветами на белом фоне) студень, красивый, эффектный. Едим серебряными ложками, едим — и никакого эффекта. Кажется, что ты ешь воздух, ни малейшего насыщения, вываренная кость в клею — это, видимо, 5% от настоящей кости. Другие готовили суп из ремней. Так дожили до 12 декабря. А 12-го иду по Невскому, навстречу мой товарищ по аспирантуре Сегеди. О нем я уже упоминал выше, ловкий парень. В сентябре-октябре ходил по лестницам и убивал кошек. С очень темными связями. Встречает меня: "Левитин! Хотите сегодня пообедать? А потом карточка первой категории. Будете получать 250 граммов хлеба". — "Еще бы! А как это сделать?" — "Надо стать донором, отдать 250 граммов крови". - "А где?" — "Против Николаевского вокзала, на углу Знаменской площади и Гончарной улицы. Институт переливания крови". Лечу, как на крыльях. Около углового дома огромная очередь, истощенные люди, которые хотят отдать свою кровь. Иду со двора, как указал мне Сегеди. Вызываю заведующую, говорю о своем желании отдать кровь, от денег отказываюсь. После кра-кой процедуры берут кровь. Царственный обед - суп с лапшоу . фасоль с картофельным пюре, чай с ломтиком белого хлеба. Прихожу домой. Сообщаю радостную новость, что теперь буду и получать карточку первой категории, буду вас всех кормить. С отцом истерика. Старик плакал, как ребенок. "Ты с ума сошел. — 26 - Кровь же — это не старые штаны, которые ты продавал, будучи студентом (был такой грех). Это же невосстановимо". Пришел Борис. Узнав о моем приключении, тоже ахнул. С этого момента и начались мои мытарства. Прежде всего кар точку первой категории оказалось получить не так просто, бюрократия осталась такой же, как до войны. Сначала надо пойти в школу у Московских ворот, от моего дома 12 километров, по морозу при страшном, обжигающем, пронзительном питерском ветре. Сдать карточки второй категории, получить справку о том, что карточки сданы, затем справку отнести в Институт Переливания Крови - от нашего дома шесть километров. Затем снова пойти в школу — опять 12 километров. И только через несколько дней снова прийти за карточками. Во время всех этих походов стал ощущать нечто странное по телу проходит холодная волна, и вот она у шеи, потом ниже по спине, ниже к ногам. Вечерами страшная слабость. Бывало, сижу в гостиной у стопа Мигалка, так называли небольшие лампочки с керосином, уже потухла. Голос отца из соседней комнаты; "Что ты там делаешь? Почему не ложишься?" Отвечаю: "Сейчас". Чтобы дойти до моей кровати, нужно сделать несколько шагов, не могу, не в силах. Наконец поднимаюсь, ложусь. Утром не могу заставить себя встать. Наконец встаю, подхожу к зеркалу. У нас сохранилось высокое, во всю стену от пола до потолка, зеркало. Смотрю и невольно улыбаюсь. Один день: раздуло всю правую щеку, точно флюс. На другой день — другая щека. Ноги, как колоды, не влезают в ботинки, страшно подниматься по лестнице, опираюсь на палку, вывезенную отцом с Кавказа. На палке надпись — "Сочи". Так дожили до Нового года. 1 января 1942 года. Утром, игриво, с нарочито легкомысленными интонациями: "Сегодня я по случаю Нового года решил себя побаловать. Буду лежать весь день". Отец взглянул пристально и все понял. Ушел и привел, откуда-то раздобыв, старого забулдыгу врача. Этот меня осмотрел. Отец угостил его вином У нас оставалась бутылочка еще с мирных времен. Врач, прощаясь, сказал: "Надеюсь на вашу молодость". Все-таки встал, хотя и с трудом. В Сочельник отправило ко всенощной. Стоял всю всенощную до конца, даже, вспомнив дет- — 27 - ские времена, немного прислуживал: держал склянку с елеем во время елеепомазания Возвращаясь от всенощной, совершил один из самых дурных поступков, которые были в моей жизни. Проходя по Университетской набережной, увидел хорошую набожную старушку, сидящую в амбразуре окна Она сказала, что идет из церкви, просила довести до Восьмой линии. Остановился, подумал, сообразил До Восьмой линии два километра Поклонился, развел руками, прошел мимо Твердо знаю, прошел в этот миг мимо Христа. 1 На другой день опять, как в день Нового года, не могу подняться Собирался к обедне, не смог. Господу не надо тех, кто проходит мимо С этого времени не поднимался Трудно поднять голову от подушки, трудно шевельнуть рукой Лежу целый день в гостиной Хрустальная люстра павловских времен, кожаные диван и кресла, ковер, на стенах гобелены — придворная охота в Версале. Тихими, верными шагами в комнату входит смерть. 13 января 1942 года, 2 часа дня. Сделав усилие, встаю, неожиданный прилив энергии. Говорю отцу "Веди меня в Горздрав. Это на Невском. Потребую, чтобы положили в больницу" Идем Отец, между прочим, хотя и похудел, но чувствовал себя сравнительно хорошо. Прошли под руку с отцом через Васильевский, по замерзшей Неве. Невский проспект. По дороге люди с исхудалыми лицами, с сумасшедшими блестящими глазами Много салазок, на которых везут трупы. Приходим в Горздрав. Дают направление в госпиталь для дистрофиков, в Аничковом дворце. 'Приходим, огромное здание, мраморные лестницы, и страшный холод. И всюду, на каменном полу, люди, лежат в руинах в шапках. Это и есть больница Посмотрев, пришел в ужас. Пошли опять в Горздравотдел. После долгой торговли дали в лучшую питерскую больницу — Максимильяновскую, по Вознесенскому проспекту, рядом с Исаакиевской площадью. Здесь лучше Положили в палату. Окна забиты досками, стекла вылетели время очередной бомбежки. Кромешная тьма На кроватях поди лежат в пальто и валенках, покрытые тюфяками. Три раза День вносят мигалку, кормят. Утром пайка хлеба, чай с саха- — 28 - ром. Обед из двух блюд. Карточки могу отдать мачехе. Великолепно! И начались два месяца, тяжелые два месяца: ни день, ни ночь ни жизнь, ни смерть. Чудодейные два месяца, благодаря им я сохранил жизнь. В палате было двадцать человек, среди них один привилегированный - местный председатель месткома. Разговорились. Упоминаю, что у меня две тетки — медицинские работники. Одна врач, другая медсестра. "Как фамилия?" - "Романова". При этом он вскрикивает: "Романова Валентина Викторовна? Она же здесь работает". Как привилегированное лицо, он имел право ходить по больнице. Увидел тетку, сказал, она пришла, села ко мне на кровать сказала: "Племяшка, почему ты так опустился? Небритый. Я тебе принесу бритву, побрейся". 'В это время неожиданно вошел отец. Увидев тетю Валю в белом халате, сначала остолбенел, потом обнял ее и поцеловал. Она улыбнулась. Такие нежности у нас в семье приняты не были — целоваться с сестрой бывшей жены. Я тоже был обрадован. С тетей Валей мы виделись последний раз в декабре, когда хоронили бабушку Евфросинью Федоровну. Она тихо уснула во время блокады. Таким образом, обе мои бабушки умерли в одном году: отцовская 3 февраля, еще до войны, материнская — во время блокады, в конце ноября. Непохожи были друг на друга мои обе бабушки: одна экспансивная, пылкая - типичная еврейка; другая сдержанная, тактичная, суховатая - типичная русская барыня. Относились друг к другу корректно. В одном не могли сойтись: кто из них старше? Каждая уступала приоритет другой. Я хоронил их обеих, и по паспорту оказалось, что родились они в одном и том же году—в 1856-м. Смерть их сравняла. Готовился в это время к смерти и я. Лежал круглые сутки. Время томительно шло, от завтрака к обеду, от обеда к ужину, все время чувствовал голод, оживлялся, когда в коридоре начинала греметь посуда. Лежали в пальто. Здесь я познакомился с одной необходимой принадлежностью всех войн и революций - со вшами. Вши бегали стаями. Их мы уже перестали замечать. Палата объединяла людей столь разнообразных, что странно было их видеть вместе. Коммунист - бывший работник у ро- — 29 - чыска сектант чуриковец Зубков - бывший горький пьяница излеченный от алкоголя "братцем" Чуриковым. Этот только разговаривал, что на душеспасительные темы. Халомайзер — старый деловой еврей. Запомнился его разговор с Зубковым, лежали рядом. Зубков, вспоминая братца, отколовшегося от Чурикова, Анисима, с осуждением: "Он совсем, как братец, решил стать. Носил тоже рубаху на выпуск, подпоясывался пояском, и крест на груди". Халомайзер, вежливо поддерживая разговор: "Да, это опасная игра!" Вскоре, однако, наши друзья крепко поспорили, разойдясь по еврейскому вопросу. Ко мне Халомайзер относился хорошо, хотя я не делал тайны из своих религиозных убеждений. Он говорил "Кем бы вы ни были, я уверен, что вы никогда не будете черносотенцем. А веруйте во что угодно". Сейчас, через 35 лет, могу сказать, что доверие господина Халомайзера я оправдал. Еще мальчик, Николай Белов. 18 лет, который умер у нас на глазах. Помню, как он умирал. Пришла санитарка, обычно сварливая, вечно недовольная, строгая. Увидела умирающего и расплакалась, стала причитать: "И что же это мы вас рожали, воспитывали, учили вас, а вы умираете". На душе было тоскливо и смутно. В феврале я начал выходить. Первый выход в церковь. Пасха в том году была ранняя, 5 апреля. Благовещение в третий день Пасхи. Прощенное воскресенье — в Сретение. Был у вечерни, служил Митрополит Алексий. Произнес краткое, прочувствованное слово. Говорил о том, что главнейший наш грех — "нелюбовь". И когда? Сейчас, когда кругом веет смерть, когда, быть может, завтра нам придется просить у нашего ближнего молитв. Оставив обычную высокомерность, барственность, говорил просто и искренне; видимо, был растроган. Следующий мой выход - 23 февраля. Хотел идти к Борису. Отец мне говорил, что было от него письмо, что он болен. Но потом, поколебавшись, пошел домой, на Васильевский. Решил, что будет невежливо по отношению к отцу, если первый визит из больницы не к нему. Проклятый этикет! Из-за него у меня укол совести на всю жизнь. Пришел к Борису на другой день, открыла дверь мать. Увидев меня, зарыдала, сквозь слезы сказала: "Хорошо, что при- — 30 - шли. Последний раз Бориса Ивановича увидите". Уже предчувствуя ответ, спросил с замиранием сердца: "Что он?" — "Вчера вечером помер". Вошел. На скамье лежал Борис. За два с половиной месяца, что я его не видел, отрастил себе бороду. В бороде он был похож на Добролюбова. В хорошем костюме, на веках монеты, медные пятаки, на груди иконка, написанная еще его отцом в год его рождения, благоверные князья Борис и Глеб. Умер от дистрофии. Перед смертью все время ожидал меня, недоумевал, что меня нет. А я из больницы не мог дать знать. Он говорил: "Анатолий, почему он не идет? Неужели он не чувствует, как мне плохо?" Иногда мечтал выздороветь, рассказывал матери, как поедет со мной из блокады странствовать по Руси. Милый, милый, милый Борис! Выписался из больницы 28 февраля. Ленинград был страшен. Остались от блокады отрывочные воспоминания. Иногда всплывают в памяти, как страницы из Гофмана и Кафки. Вот вхожу на Невском в огромный магазин, шикарная кондитерская, еще оставшаяся от старых дореволюционных времен. Зеркала, колонны. У прилавка небольшая очередь за хлебом. Вдруг подошла к прилавку ужасная, истощенная женщина, высокая, закутанная в какую-то шаль, на голове шляпка, по виду старая дева учительница. Завидев ее, продавщица говорит: "Товарищи! Осторожнее, осторожнее. Она бросается на хлеб". Но женщина стоит в уголке спокойно. Глянули, перестали обращать внимание. Подходит к прилавку женщина лет сорока пяти, в платке, работница, видимо, мать семейства. Получает хлеб по шести карточкам. Это около килограмма, довольно большой кусок. И стоящая в уголке вдруг прыжком бросается вперед, выхватывает у женщины хлеб, сует в рот. Та в ужасе, семья остается без хлеба, отталкивает. Сумасшедшая падает на каменный пол, ее поднимают, усаживают на скамейку около зеркала. Шляпка сбилась в сторону. Дикие глаза на истощенном лице. Ничего не видит и не слышит, лишь тянется к хлебу. Кто-то отломил крохотный ломтик, дал ей. Бросилась на хлеб, жует, смотрит дикими глазами, в лице ничего человеческого. Кажется невероятным, — 31 - что это дикое существо кого-то любило, было ребенком, чему-то училось. Другой раз иду вечером по Исаакиевской площади. Затемнение, но по небу шарят прожекторы, светло, как днем. Навстречу мальчик лет десяти, шагах в тридцати, шатается. Первая мысль: пьяный. Дальше недоумение: в десять лет? Да и где он мог достать вина? Иду навстречу. Бледное, ни кровинки, детское лицо в веснушках перекошено мучительной гримасой. Шатается, старается удержать равновесие, вдруг падает прямо на снег. К нему подбегают, наклоняются. Мертв. Белесые брови, слегка вздернутый нос; видимо, парнишка из рабочей семьи. Бывали квартиры, ленинградские коммунальные квартиры, битком набитые народом, в которых не осталось в живых ни одного человека, все комнаты пустые. Во многих лежат мертвецы. Есть мародеры, но мало, вещи ничего не стоят. Как-то раз я пробовал вынести на рыночек около Сенного отрез материи, который купил себе на костюм перед войной. Носил по рыночку час, смеялись в лицо; зачем нам ваше тряпье? Вышел из стационара, понял: через месяц свалюсь опять. Надо уезжать. С отцом отношения в это время очень испортились. У него всегда был тяжелый характер. Сейчас стал совсем невыносимый. Жить вместе стало невозможно. Жил у Александры Фроловны, матери Горигорьева, спал в постели Бориса, домой заходил лишь раз в два-три дня. Дора Григорьевна была на казарменном положении, работала в госпитале. Отец благодаря своим связям имел кое-какие льготы, мачеха в это время тоже работала сестрой в госпитале. Отец понимал, что уезжать надо, но все тянул и не решался бросить квартиру. Наконец я, после одной ссоры с отцом, пошел на Садовую, где был эвакуационный пункт. В это время Ладога замерзла, и из Ленинграда началась массовая эвакуация. Поставил отца перед свершившимся фактом. Срок отъезда был назначен на 23 марта 1942 года. Стояли сильные морозы. Дул пронизывающий ветер с Невы. Лишь днем, в два-три часа дня, немного пригревало солнышко, напоминало о весне. С крыш тогда начиналась капель. — 32 - 22 марта (по-старому 9 марта) - День Сорока мучеников. По уставу в этот день служится литургия Преждеосвященных Даров. С утра пошел в Николо-Морской собор, причастился. Причастников было несколько тысяч человек. Вид у меня был такой жалкий, что, когда отходил от Чаши, какая-то женщина протянула мне ломтик хлеба. 23 марта утром отправились с мачехой, Екатериной Андреевной, на вокзал. С отцом прощание было тяжелое, оба плакали. Потом взвалили на саночки мои вещи. Вместе с мачехой по набережной через мост, по Петроградской стороне, на Финляндский вокзал, последний путь по местам, знакомым с детства. В шесть часов вечера сел в переполненный поезд. Простились с мачехой. Поезд тронулся. — 35 - ГЛАВА ВТОРАЯ В ПУТИ И вот я еду в переполненном вагоне по направлению к Ладоге. Люди сидят, тесно прижавшись друг к другу. Вши бродят сотнями. На них никто не обращает внимания. Поезд еле двигается, останавливается через каждые полчаса. Только на другой день, в два часа дня. прибыли к Борисовой Гриве, — это на берегу Ладоги. В обыкновенное время путь до Ладоги — два, два с половиной часа. Выходим усталые, помятые. Нас быстро сажают в автобусы. Через Ладожское озеро. Лед крепкий, как железобетон. Ни в ту, ни в другую сторону берегов не видно. Ледяные просторы. Через два часа мы проехали "дорогу жизни", как называют питерцы этот путь. Выгружаемся на том берегу. Сразу выдают полкило хлеба каждому, тут же на снегу, по тарелке горячего супа, масло и сахар, - царское угощение, мы уже давно от такого отвыкли. Затем дают направление к местным жителям, на ночевку. Это село Лаврове, старое ладожское село. Обосновываемся в избе. Тесно, но тепло. Крестьянская семья, старики — муж с женой и невестка; сын в армии. Спим на полу. Эвакуированные. Двое-трое солдат, из тех, кто охраняет эшелоны. Ночью скандал — один из солдат полез к невестке Старики орут на солдата, главный их аргумент: "Она же не хочет, а он лезет". Грозят пожаловаться генералу. На другой день, после горячего супа, в теплушку. Повезет, куда — неизвестно. В вагоне исключительно рабочие с завода 'Большевик". Ну и насмотрелся я на этих рабочих. Обыкновенно я видел их в школе тихих, смирных, приветливых. Теперь они злые, нахальные, хамоватые, преобладают "активисты". Ко мне сразу воспылали ненавистью, как к интеллигенту и как к "еврею". У меня и вообще-то иудейская наружность, а тут еще, когда я — 36 - небритый и в шапке-ушанке, впечатление такое, что сейчас только из синагоги. Меня иначе и не называли как "еврей". Кто-то выразил удивление: "Еврей, а больной", на что тут же последовал ответ: "А черт их знает, они сейчас все дохнут с голоду. Жрать-то им нечего". Словом, можно раз и навсегда излечиться от народничества. К счастью, потом увидел и других, благодаря которым я так и остался народником. Накормили нас в Лаврове до отвала. И новое несчастье — понос. В теплушке, где люди сидят чуть не на головах друг у друга и нет никаких отхожих мест, — это страшное несчастье. Так мучился до Вологды. После Вологды - это прошел уже целый день, — ночью понос еще усилился. Поезд остановился. Пришлось выйти. Ночь, сугробы снега, ни души. И вдруг поезд трогается. Не могу разобрать, где тут мой вагон. Товарные вагоны все одинаковые, а паровоз прибавляет ходу. И вот я остаюсь один снежном поле, в сугробах, все вещи уехали. Кругом ни души. Иду со своей палкой по сугробам, спотыкаюсь, падаю. Наконец добираюсь — полустанок. На полустанке телеграфистка. Двери заперты, не пускает. Умоляю сказать, где у кого здесь можно переночевать, дождаться следующего поезда. После долгого молчания буркает с характерным вологодским оканьем: "Пройдите за угол, там живет начальник станции". Стучусь. Женский голос, окающий, откликается. Открывать не хочет. Тогда я пускаю в ход последний аргумент: "Если отопрете дверь - сто рублей. А там за все буду расплачиваться особо". После паузы, уже совершенно другим тоном: "А вы из каких будете?" После краткого объяснения дверь гостеприимно распахивается. К счастью, мачеха зашила мне в пиджак 2000 рублей. Прорвал подкладку на пороге, выполняя обещание, сую сотню. В общем, гроши. За сто рублей в это время в Вологде можно было купить лишь кило хлеба. Выясняется, это захолустный полустанок в двадцати километрах от Вологды. Поезд здесь останавливается только рабочий и один раз в сутки. Почему вдруг здесь остановился наш эшелон, никому не известно; мне, видимо, особо повезло. Стало — 37 - надо ночевать в этом гостеприимном доме. Уложили меня на скамейку на кухне. Поезд будет на другой день лишь в 4 часа дня На другой день покормили, за все расплата отдельно, — картошка и молоко. После этого понос стал уж совершенно нестерпимым, еле-еле дождался поезда Вернулся в Вологду. Что делать дальше? Отыскивать вещи? Неизвестно, куда пошел эшелон. На всякий случай дали телеграмму в Ярославль, чтобы снять вещи. Пошел ночевать в местный медицинский пункт, снял валенки невыносимо болят ноги. Выяснилось отморожение второй степени, температура, понос. Так началась страстная неделя. Это было в ночь на 30 марта 1942 года, накануне было Вербное Воскресенье. На другой день — Великий понедельник. Узнал, что на окраине города, недалеко от вокзала, есть единственная сохранившаяся здесь церковь, но дойти не мог; на другой день меня направили в больницу. Больница, так называемый "эвакогоспиталь", на улице Герцена, в километрах трех от станции. Ехали на автобусе, какая-то женщина ехала с дочкой, балагурила, дурачилась, запевала песни. Это раздражало. Сделал ей замечание, резко. Затихла. Когда доехали до больницы, оказалось — мертва. Больница в большом, двухэтажном деревянном доме. Просторные комнаты Все койки заняты. Мужчины и женщины вместе. В каждой палате — огромное вонючее ведро Публика — исключительно ленинградцы Уложили, что-то дали поесть Ночь, сплю, как убитый. Утром просыпаюсь рано — шесть часов. В первое мгновение не могу понять, где я. Передо мной стоит невысокого роста женщина, пожилая, совершенно голая, и вся черная, как негритянка, и растирает себя руками. Потом узнал мазь от чесотки. Ее муж - старый рабочий-баптист .Увидев, что я на ночь и утром осеняю себя крестным знамением, умилился. Протянул мне книжечку баптистских песнопении. Вежливо я поблагодарил. На Пасху с ним и с его женой похристосовались. Таким образом, в вологодском госпитале я вступил на стезю экуменизма. Публика была самая разнообразная. Два эстонца — мальчик — 38 - и девочка, брат с сестрой, парень вскоре умер; старый петербуржец-инженер; молодой инженер, страстный театрал; старый еврей-снабженец; предприимчивый молодой парень-рабочий, который сразу пустился в спекуляцию; другой рабочий, угрюмый, драчливый, полудикий. Из соседней палаты девушка, из интеллигентной семьи, оказалась племянницей питерского адвоката, приятеля моего отца. С ней разговорились, подружились. Рассказала о смерти своей матери. Достал у кого-то из больных "Анну Каренину". Ловил себя на том, что с особым вниманием читал те места, где рассказывается о кушаньях. Помню, несколько раз перечитывал сцену обеда у Облонских, особенно пленяло следующее место: "Мужчины вышли в столовую и подошли к столу с закуской, уставленному шестью сортами водок и столькими же сортами сыров с серебряными лопаточками и без лопаточек, икрами, селедками, консервами разных сортов и тарелками с лопаточками французского хлеба" ("Анна Каренина", том-1, часть 4, глава 9). Самое главное — хлеб. Зачем есть селедки и консервы разных сортов? Так хорошо представлял я себе нарезанные ломтики хлеба. Вообще удивлялся, почему мы когда-то ходили обедать, просто хлеб, причем особенно хотелось черного, ржаного хлеба. Часто он снился мне по ночам. Ненормальное отношение к хлебу у меня сохранилось на долгие годы. Так проходила первая военная весна. В сарае около госпиталя — штабеля трупов. Их вывозили каждую неделю грузовиком. Другие поправлялись, разговаривали о постороннем, собирались в дорогу, обсуждали, кто куда поедет. Трагическое смешивалось с комическим. Помню спор старого еврея-коммерсанта со старым питерским инженером: "Вы думаете, что вы инженер? Так вы таки не инженер. Подлец вы, а не инженер". Я не выдерживаю и прыскаю, потом говорю: "Но разве невозможно совместительство?" И тут же прошу прощения у старика Петра Алексеевича, обруганного инженера. А на дворе пригревало солнышко, оттаивал снег. Снег в Вологде, на севере, лежал до 1 мая, но все-таки наступала весна. В конце — 39 - апреля начал выходить. Главный врач больницы, милая хорошая женщина, разрешила. Первый выход, конечно, в церковь. Это было 26 апреля — неделя о самарянке. Просторный храм. Хорошие, простые люди. Разговорился с несколькими интеллигентами. Старые вологодцы, все говорят на "о", город свой обожают, рассказывают, как в XI веке пришел преподобный Герасим из Киева, основал монастырь. Потом был инок преподобный Димитрий Прилуцкий. Его обитель сохранялась до самой революции, и сейчас еще строения целы. Потом облюбовал этот город Иоанн Грозный, хотел сделать его столицей. Память о Грозном сохранилась в городе. Однажды выходил он из Кремля (в Вологде сохранился Кремль), стал спускаться к реке (река тоже Вологда, по ней и название города, и здесь был брошен в него камень. Камень пролетел в вершке от головы. Построил на этом месте Иоанн Грозный собор — Вологодскую Софию. До сих пор высится это здание. Оно, действительно, не в Кремле, а по выходе из Кремля, у реки. По сравнению с Софией Новгородской София Вологодская затейливее и грандиознее. Двенадцать глав. Есть в ней что-то восточное, азиатское. Глядя на нее, так и хочется сказать: "Золотая, дремотная Азия Опочила на куполах". (Сергей Есенин). Все это прекрасно, но что же все-таки дальше? Попробовал написать в Москву, в Комитет по делам искусств. Как аспирант Института Театра и Музыки, я был в юрисдикции Комитета. Пишу, пишу — ни ответа, ни привета. Так можно писать До конца войны. Попробовал зайти в облоно. Там мне предложили ехать по реке Сухоне в самый глухой угол Вологодской области. Связь с городом по реке, на зиму район отрезан от мира. Подумал, подумал — и вдруг осенило. Зашел на телеграф и бабахнул телеграмму, от которой телеграфистку бросило в жар. Она ее выронила, посмотрела на меня, пошла за старшим телеграфистом. Вышел здоровый — 40 - вологодский парень, сказал: "Зайдите завтра к заведующему телеграфом". Зашел. Тот телеграмму отправил. А телеграмма была следующего содержания: "Москва. Кремль. Сталину. Эвакуировавшись Ленинграда, лежу Вологде, эвакогоспиталь № 5, улица Герцена, 9. Не могу добиться комитета делам искусств направления. Прошу Вас побудить бюрократов из комитета дать указания. Аспирант Ленинградского Института Театра и Музыки Левитин". Через три дня у меня на тумбочке в больнице лежала телеграмма следующего содержания: "Правительственная. Вологда, 5-й эвакогоспиталь, Левитину. Направляйтесь в Пятигорск-Горячеводск, местопребывание Ленинградского Театрального института. Храпченко". Через несколько дней я вышел из госпиталя и направился на Кавказ. — 41 - ГЛАВА ТРЕТЬЯ "Из Москвы в Нагасаки, - С Нью-Йорка на Марс". Игорь Северянин. С Вологды на Кавказ. Это было так. В теплушках через Ярославль на Александров. Далее в объезд Москвы. Из Александрова через Орехово-Зуево на Воскресенск, из Воскресенска на Коломну и на Рязань. В Рязани пересел на пассажирский — 20 человек в купе, сидеть можно было только скорчившись в три погибели. В Ряжске, где поезд стоял два часа, попробовал пройтись по городу. Деревянные домишки, деревянные панели. Подошел к одному дому, присел на лавочку, поговорил с двумя старушками. Из соседнего дома ребятенки лет семи-восьми. Через десять минут появляется милиционер — проверять документы. Оказывается, привели его детишки. Шпиономания, милое советское воспитание. Дальше опять теплушки. В Лихом, сто километров от Ростова, зазевался. Утащили последний баульчик с вещами. В баульчике были рубашка и шубка. Остался лишь в том, что было на мне одна смена белья, куртка и пиджак. От Ростова-на-Дону поездка на платформах. Потом товарняк, потом — пассажирский. В Пятигорск прибыл 27 мая 1942 года. Всюду сирень в цвету. Белого цвета сирень. Разыскал Дом крестьянина, около рынка, тот самый, что существует и теперь. Останавливался в нем через двадцать лет, в 1962 году. Напротив— базар. Обилие продуктов. Глаза разбегаются. Цены фантастические. Килограмм меда - 1000 рублей. Килограмм масла - 800 рублей. Хлеб - 100 рублей. Разыскиваю ленинградский Театральный институт. В Горячеводске, пригороде Пятигорска, в бывшей церкви. Директор — Серебряков. Предъявляю ему знаменитую телеграмму из Моск- — 42 - вы. Вылупляет глаза. К этому институту я никогда не имел ни какого отношения. В Москве не сообразили. В Ленинграде было два похожих института: Научно-исследовательский Институт Театра и Музыки, где я был аспирантом, на Исаакиевской площади, и Ленинградский Театральный институт на Моховой. Сюда и попал. Однако надпись "Правительственная" и подпись Храпченко (председателя Комитета по делам искусств - это наш, так сказать, министр) действуют магически. Тут же оформляют меня на работу старшим преподавателем. Выдают аванс. Впрочем, практического значения это не имеет никакого. Занятий нет. Никакие преподаватели, ни старшие, ни младшие, не нужны. Так начинается моя жизнь в Пятигорске. Оригинальное явление представляла тогда так называемая группа минеральных вод, курортные городки Пятигорск, Кисловодск, Железноводск и Ессентуки. Сюда были эвакуированы сорок пять институтов из Ленинграда. Привезли сюда отъедаться. Нельзя было буквально пройти несколько шагов, чтоб не встретить кого-либо из питерских знакомых. Голодно, впрочем, было почти как в Ленинграде: цены были такие, что рынок был недоступен. Однако молодой организм быстро пошел на поправку. Каждое утро, продрав глаза, шагаю на рынок, съедаю стакан простокваши - 10 рублей. Понос прекратился. Покупал лепешки. Через некоторое время так поправился, что меня на улице останавливали и спрашивали, что я такое делал, чтобы так быстро растолстеть и посвежеть. В течение двух-трех недель изможденный дистрофик превратился в здорового парня. В Пятигорске уцелела одна церковь — Воскрешения Лазаря, у подножия Машука. Сразу отправился туда. Церковь обновленческая. По новой формуле поминовения узнал, что Митрополит Введенский принял на себя звание Первоиерарха с пышным титулом "Святейшего и Блаженнейшего". Церковь была набита битком, поражало количество крестин. Сразу крестили по 150—200 детей. Видимо, до войны крестить боялись. Служил один пожилой священник со странным сочетанием имени и фамилии — отец Георгий Гегель, тезка и однофамилец немецкого философа, возможно, из немцев-колонистов. В 30-х годах немцев с Кавказа, как и из Ленинграда, выселяли — 43 - Этот остался, да, видно, не путем. Когда потом Пятигорск был оккупирован, немецкие части СС по доносам местного населения увели батюшку и где-то расстреляли. В свое время он, видимо, сильно насолил своим прихожанам. Цена крови за оставление в Пятигорске. Впрочем, Бог весть. Через месяц разыскал своих родителей. Они эвакуировались после меня, прошли почти весь мой путь. Оказались по соседству, в Нальчике. Поехал туда. Небольшой городок в горах, в 90 километрах от Пятигорска. Столица Кабардино-Балкарской республики. Застал их в шикарном отеле. Отец похудел, но по-прежнему в морском кителе с адмиральскими нашивками. Они не то, что я: выехали с двенадцатью чемоданами. Остановились в Ярославле. Теперь здесь отдыхают. Отец пришел в ужас от моего босяцкого вида. Пробыл у них три дня. Ездил также с одним парнишкой в Калмыкию. Хотели устроиться там в детдом воспитателями. Шагали по необозримым степям. Пили кумыс. Устроиться не удалось, вернулись в Пятигорск. А 5 августа началось. В 11 часов вечера приходит ко мне в Дом крестьянина парень, студент: — Анатолий Эммануилович, идите немедленно в институт, собрание. — Как собрание? Сейчас одиннадцать часов. — Да, да, немедленно в институт. Говорят, завтра уже в Пятигорске немцы будут. — Какие немцы?! По сводкам немцы — под Ростовом. — Нашли чему верить, сводкам! В бывшей церкви, где помещен наш институт, горит лампочка. В полутьме люди, студенты и студентки. Приходит Головинская— старуха, бывшая актриса, завуч института. Взволнованно: "Уже сегодня в городе могут быть немцы. Через два часа мы выходим пешком на Нальчик. Можете сходить домой, и тут же в дорогу". Собрание окончено. Выхожу вместе со студентами. Хочется спать. Неожиданно для себя говорю: "Никуда я не поеду!" — Как, а немцы?" — "Ну и пусть!" Возвращаюсь в Дом крестьянина. Ложусь, засыпаю сном прабедника. Просыпаюсь в десять, выхожу на улицу. По городу снует народ. Ко мне подходит какой-то матрос, говорит: "Парень, бо- — 44 - тинки у тебя худые. Пройди на обувную фабрику, там ботинок кучи, все берут". Оказывается, начальство сбежало. Иди и бери. Проклятая буржуазная честность, привитая мне с детства, помешала. Идти и грабить фабрику все-таки не решился. Иду к горсовету - никого. Каждые пятнадцать минут выбрасывают на улицу, на тротуар, кипы бумаг. Бланки эвакуационного удостоверения. Заполняйте сами - начальства нет. Характерно, что первыми сбежали НКВД и милиция. У Розанова есть сборник статей: "Когда начальство ушло", относящийся к 1905 году. И вот опять начальство ушло. Но русский человек по природе добр. Никаких бесчинств. Никого не обижают. Местное население ждет немцев. Встречаю преподавательницу института, еврейку. Так же, как я, задержалась. Собирается уходить. Рассказывает о своих хозяевах, терских казаках, трясется от негодования: "Меня называют жидовкой, а сами, русские люди, напекли пирогов, немцев встречать. Могу себе представить, что они будут делать, когда немцы придут. Скорее, скорее надо уходить". Но я не тороплюсь. Анархист по натуре. Нравится быть в городе, где царит безвластие. Опасность щекочет нервы, настроение хорошее. Да и, грешный человек, свел знакомство с одной дамочкой. Муж у нее на фронте. Она одна с двумя детьми. Уговаривает не уезжать. Так проходит два дня. Но всякому безумию, даже моему, есть предел. 8 августа вечером выхожу пешком по дороге на Нальчик. Как раз вовремя. 9 августа, в воскресенье, Пятигорск был занят. Высадился немецкий отряд на Машуке, спустились и голыми руками взяли город. Сопротивления почти не было. Чуть-чуть лишь постреляла артиллерийская школа, задержавшаяся в городе. Во время эвакуации Пятигорска было много впечатлений. Попробую в них разобраться. Прежде всего подлое лицо советской бюрократии. При выходе из Пятигорска — множество раненых, которых одели и выписали из госпиталя. Запомнился один: с перевязанными ногами, едва-едва ползет, не может ступить шагу. Его одели и сказали: "Иди домой". А дом его под Луганском, местность давно занята нем- — 45 - цами. На лице выражение муки, плачет. И на каждом шагу такие милые русские лица. И в это же время проносятся автомобили. В автомобилях откормленные морды местных сановников, начальников, интендантов. Едут с семействами, с награбленным скарбом. Многие из них погрели руки на эвакуации, мерзавцы. Дорога в Кабардино-Балкарию. Степи, степи, вдали горы. Бредут толпы эвакуированных. Вдруг разносится слух: немцы высадили десант, вот сейчас, на том вон холме. Слух, разумеется, оказывается ложным. На полпути узнаю подробности, как немцы взяли Пятигорск. Вошли. На главной улице танки. Охотно разговаривали с населением, поясняли: "Пойдем дальше. Вслед за нами придут гестаповцы. Жидов и коммунистов возьмут в плен. И начнется роскошная жизнь". Вечером в Цветнике, центр Пятигорска, заиграла музыка. Много девчонок пошли танцевать с немцами. Армия в беспорядке отступает. По дороге в Нальчик двигались разрозненные солдаты, превратившиеся в бродяг. Все военные части перемешались. Куда-то кто-то тащил оружие. На воле бродили отбившиеся от полков лошади. Так до самого Владикавказа. Так же, как в Ленинграде в сентябре 41 года, я убедился в дефективности немецкой стратегии: отсутствие боевой экспансии, быстроты и натиска. Сопротивление было сломлено. Захватить весь Северный Кавказ мгновенным ударом ничего не стоило. Лишь под Владикавказом и Моздоком стояли заградительные отряды, задерживали беспорядочно отступающих солдат, переформировывали их в новые боевые единицы. Генерал Книга, расторопный боевой генерал, готовился дать бой немцам. Однако боевых частей у него не было. Все было размолото. Население, состоящее из националов — кабардинцев, балкар, осетин, терских казаков, — готово было поддержать немцев. Но немцы решили "передохнуть". Месяц с лишком подтягивали резервы. Сочиняли оперативные планы, подобно генералу Пфулю в "Войне и мире", подсчитывали: "Erste Colonne marschirt, zweite Colonne marschirt ", и за это время нам удалось отдышаться, и, когда немцы перешли все-таки в наступление, они наткнулись уже на организованный и сильный отпор. Кавказ, как и в свое время Питер и Москва, был спасен. Каково было отношение местного населения к немцам? Что — 46 - касается казаков, бывших богатеев, представителей кавказских национальностей, то они ожидали немцев и даже особенно этого не скрывали. Другие относились к немцам с любопытством. Особого озлобления против них не было, хотя уже начинали просачиваться слухи о немецких зверствах. Что касается меня, то прежде всего меня впечатляла романтика: степь, непрерывное ржание лошадей, толпы разноликого народа. Иногда мне казалось, что я чудом перенесся в эпоху великого переселения народов, что это нашествие гуннов или остготов. Ночевал в степи. Как заляжешь в траву, над тобой ночное небо, гул голосов с дороги, — хорошо! И в эти мгновения снова и снова осмыслялось происшедшее. Социализм, капитализм, фашизм — эти термины как-то странно было вспомнить в этой первобытной степи, в высокой траве, под широким, темным, звездным небом. Зато само собой вспоминалось дорогое с детства имя Владимира Соловьева с его предвестиями. Слова его трагической песни о России. И я ловил себя на том, что, лежа в траве, положив под голову сорванные ветки кустарника, декламирую: "О Русь! Забудь былую славу. Орел двуглавый сокрушен, И желтым детям на забаву Даны клочки твоих знамен. Смирится в трепете и страхе, Кто мог завет любви забыть. И третий Рим лежит во прахе, А уж четвертому не быть". Говорил стихами. И странно, и больно становилось от этих слов! И чувствовал я: раздвигается некая завеса. И снова вспоминались вещие слова Соловьева, его истолкование евангельского образа, — Царствие Божие на земле. Царствие Божие всюду и везде. Внутри нас и вне нас. В истории и в душе. Царствие Божие — смысл мировой истории, преображение человечества, материи, всей твари, всего видимого и невидимого мира. Царст- — 47 - вие Божие — явление универсальное, всеохватывающее: в нем одном все людские понятия, вся философия. Социализм имеет смысл лишь как один из аспектов этого понятия, как один из подступов к преображению мира. Или его нет вовсе. И все страны мира, и моя Россия, чудесная, растрепанная, несчастная, родная, — все охватывается понятием Царствия Божия, грядущего Преображения... И в этих мыслях я засыпал и опять просыпался, и опять теснились эти образы, пока не наступал рассвет. Тогда поднимался и снова шел. Трое суток продолжался этот путь из Пятигорска в Нальчик. Девяносто километров в молчании, среди разноликой толпы, с ночевками в степи, с неотступными мыслями о грядущем преображении мира. Между тем жизнь ставила вопросы более актуальные и более неотложные. Победа немцев казалась очевидной. Видимо, начинали об этом подумывать и в Кремле. В "Правде" появилась статья, где черным по белому говорилось, что ошибаются те, кто думает, что если Россия велика, то можно отступать без конца. Отступать без конца нельзя. Где-то должен быть положен конец отступлению. Но конца не было видно. Вопрос захвата всего Кавказа казался вопросом ближайшего времени. С другой стороны, немцы рвались к Волге. Сталинград был обречен. Излучина Дона была в их руках. Что делать? Мысль о сотрудничестве с фашистами была для меня исключена. Как Маяковский, я считал, что с фашистами можно разговаривать только "огнем пуль, остротами штыков". Всякое сотрудничество с ними в любой форме было бы изменой. Но с другой стороны я понимал, что всякая победа под сталинским руководством будет означать закрепление тиранического режима на десятилетия, быть может, на века. Мало того, это будет означать усиление и, быть может, мировое господство. Самым желательным я считал создание в стране демократического движения, которое, вспыхнув, охватило бы Русь, проникло бы в массы, преобразило и обновило Россию. Поэтому каждая немецкая победа будила во мне двойственное чувство: обиду за Россию, и в то же время мне хотелось, думать, что каждое поражение приближает миг народного пробуждения. Вновь и вновь возникали в уме стихи Пророка Владимира: — 48 - "Панмонголизм, хоть имя дико, Но мне ласкает слух оно, Как бы предвестием великой Судьбины Божией полно". Увы, панмонголизм оборачивался пангерманизмом, а это было, пожалуй, еще хуже, еще во много раз хуже. Укладываясь на ночевку в степи, я помногу, подолгу молился. И в эти дни снова возникала в душе мечта детства и юности: мечта о монашестве, о священстве. Наконец, 11 августа я пришел в Нальчик. Помню, как входил в город. Навстречу попался знакомый доцент одного из ленинградских институтов, пришедший сюда два дня назад. С ним обмен репликами: "Ну, что у вас здесь?" - "Плохо, все убежали. Население грабит магазины". В этом я тотчас убедился и сам. Во всех магазинах двери настежь, ни души. Полки пустые, ничего. Прошел к гостинице, где жили отец с мачехой. Ни души. Вспомнил, что уговаривались с отцом: если их выселят из гостиницы, он оставит мне на местном почтамте письмо "до востребования" с указанием, где их искать. Иду на почтамт. К счастью, он еще действует. Дают письмо от отца на мое имя до востребования. В письме адрес, куда они переехали. Иду по указанному адресу. Уехали только вчера. Отец оставил у хозяев письмо, но они его уничтожили. Уехали в поезде в неизвестном направлении. Значит, опять потерял родителей из виду. Иду по Нальчику. В этой миниатюрной столице мнимой Кабардино-Балкарской республики в обыкновенное время буквально нельзя плюнуть, чтобы не попасть в какое-нибудь министерство. Обыкновенно, когда идешь по Нальчику, в глазах пестрит от головокружительных титулов. На каждом доме надпись: "Верховный Суд", "Народный Комиссариат", "Совет Народных Комиссаров". Вывески остались, во всех комиссариатах хоть шаром покати - все сбежали. Лишь иногда копошатся какие-то личности, явно не имеющие никакого отношения к этим учреждениям, — 49 - которые снимают картины, срезают телефоны, вывинчивают оставшиеся лампочки. Сердце города - базар. Здесь оживленно. Кабардинцы, армяне, русские торгуют вовсю. Немецкие самолеты сбрасывают листовки. Около базара поднял одну из них. Листовка на русском языке, а на другой стороне на кабардинском. В ней написано: "Кавказцы, час освобождения вашей прекрасной родины от жидо-болыневистского ига настал. Организовывайтесь! Не позволяйте сталинским преступникам уничтожать ваше имущество", и т. д. Выходя с базара, наткнулся на знакомых, группа актеров из Радловского театра, который был также эвакуирован из Ленинграда в Пятигорск. Разговорился с ними. Во главе Борис Смирнов, впоследствии сделавший блестящую карьеру, сыграв в Художественном театре Ленина, будущий народный, орденоносец и так далее. Свежая новость: художественный руководитель Сергей Эрнестович Радлов с женой остались в Пятигорске у немцев. * * * История Радлова так характерна, что имеет смысл ее рассказать. Сергей Эрнестович — один из самых известных русских режиссеров - принадлежал к верхам русской интеллигенции. Его отец — знаменитый профессор философии Санкт-Петербургского университета Эрнест Радлов. Идеалист, друг Владимира Соловьева. Сергей Эрнестович в молодости увлекался театром. Сын философа, он мечтал о создании особого мистического театра. В 20-е годы были с ним у советских театроведов острые дискуссии, но потом Сергей Эрнестович "перестроился", стал апробированным Режиссером, руководил театром, который носил его имя — Драматический Театр имени заслуженного деятеля искусств С. Э. Радлова. Театр состоял из молодежи - талантливой, живой, горящей. Ставили интересные пьесы. Деятельность Сергея Эрнестовича этим, однако, не ограничивалась. Его приглашали в большие театры ставить отдельные пьесы. Он, в частности, поставил "Короля Лира" в еврейском театре с участием Михоэлса в заглавной роли. Для этого, между прочим, Сергею Эрнестовичу пришлось изучить еврейский язык. Он не остановился и перед этим. — 50 - Вообще Шекспир — это была главная специальность Радлова и как режиссера, и как теоретика театра. Жена его, Анна Радлова, была известна как переводчица Шекспира. Ее переводы, написанные сочным народным языком, вызывали в свое время много споров. Однако следует признать, что в них чувствовалось подлинное дуновение Шекспира. В числе шекспировских переводчиков она стоит рядом с Борисом Пастернаком. В ленинградскую блокаду, когда все театры уже покинули Питер, Радлов со своим театром оставался в городе. Тогда это сходило за героизм. Особого героизма, впрочем, тут не было, потому что Радловы и ведущие актеры театра - артистка Якобсон, Борис Смирнов и другие — жили в "Астории", находились на особом пайке, видимо, превышавшем обычный рацион рядовых советских людей даже в мирное время. Театр ставил в основном классический репертуар. Неожиданно Радлов из режиссера преобразился в актера. В октябре 1941 года он поставил в своем театре "Эмилию Галотти" Лессинга, причем сам играл в прославленной пьесе роль иезуита. Помню, мы с отцом видели его в этой роли. Когда возвращались домой, отец очень едко сказал: "Видно, что он знает, как надо хорошо играть? У нас в институте Радлов в это время сделал доклад: "Режиссерская партитура Макбета". Во вступительном слове сказал, что так, как сейчас, он не может ничего ставить, то сочиняет постановки, сидя в номере "Астории". Наконец весной театр уехал в Пятигорск. Радлов также поехал туда, но по дороге заехал в Москву, где выступил на Всесоюзном совещании режиссеров. Там его приветствовали как героя ленинградской блокады. Затем летние месяцы в Пятигорске. Ставил "Идеального мужа" Оскара Уайльда и сам играл заглавную роль. И вот наступает время эвакуироваться. Опять медлил до последней минуты. Труппа уехала. Он остался вместе с женой под предлогом того, что надо демонтировать и вывозить декорации. Ему предложили вывезти из Пятигорска его вещи. Сам он должен был прибыть на легковом автомобиле через несколько, дней. Нехотя согласился, погрузил в грузовик с театральным скарбом несколько чемоданов. Когда потом их вскрыли в Нальчике, чемо- — 51 - даны оказались набиты булыжниками, главная улика, которая впоследствии ему инкриминировалась судом. Смирнов и другие актеры его осуждали. Тут вспомнили его происхождение, вспомнили, что папаша его был не только профессор Радлов, но и барон фон Радлов. Вспомнили как, когда он был десять лет назад на гастролях в Германии, он, вернувшись, восторгался Германией. Осуждали. Я не осуждал, хотя сам бы так не поступил, да и действительно не поступил. Уж, видимо, осточертело человеку вечно носить маску, подчиняться всяким руководящим указаниям, трепетать перед каждым ночным стуком в дверь. Не надо доводить до этого людей. А немецкое происхождение тут ни при чем. Уверен, что его папаше, барону фон Радлову, абсолютно русскому человеку, даже и в голову не пришла бы мысль перейти во время войны на сторону немцев. Судьба Радлова и его жены — поистине трагическая. Остались в Пятигорске. Завязали отношения с немцами. Отправились в Киев, оккупированный немецкими войсками. Здесь Радлов поставил — что бы вы думали? — "Фронт" Корнейчука, пьесу официального советского драматурга, полностью напечатанную в "Правде". Конец был изменен. Положительного героя Огнева убивали, а пьеса называлась "Как они воюют". Уверен, что Радлова увлекла смелость режиссерского задания поставить советскую пьесу, придав ей при помощи подтекста резко антисоветское звучание. Не знаю, как это вышло у Радлова. Во всяком случае, вероятно, было интересно. Это была лебединая песня. Вскоре после возвращения Киева ему пришлось перебраться в Вену, потом в Париж. После войны его выманили из Парижа обманным манером. Стали к нему захаживать типы из советского посольства. Заявили, что все прощено и забыто. Указали, что в Малом театре отсутствует художественный руководитель. Предложили это место. Чудак! Дал себя уговорить. Поверил, поехал в Москву, полный творческих планов. Результат известен. В Москве, не успев выйти из поезда, вместе с женой был арестован, водворен на Лубянку. Дали за измену родине 25 лет, жене - 10. Был в лагере, ставил там какие-то пьески в лагерном коллек- — 52 - тиве. Жена так и умерла арестанткой. Он дождался хрущевской "оттепели". Освободился без реабилитации. Работал в каких-то захолустных районных театриках где-то в Латвии. Умер в безвестности. Помню, однажды в 1936 году был в театре у Радлова на репетиции "Ромео и Джульетты". Он был энергичен, показывал, как надо играть, с большим чувством прочел заключительный монолог герцога: "Нам грустный мир приносит дня светило, Лик прячет с горя в облаках густых. Идем, рассудим обо всем, что было. Одних прощенье, кара ждет других. Но нет печальней повести на свете, Чем повесть о Ромео и Джульетте". (Акт пятый, перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник), * * * Иду по Нальчику дальше. Навстречу — еврейское семейство, знакомая девушка, ее сестренка двенадцати, лет и старенькая мамаша. Притащились сюда со скарбом, привезли из Пятигорска на тележке. Девушка веселая — шутит, смеется. Что делать? Входим в первый попавшийся дом, в покинутую квартиру, верно здесь жил какой-нибудь министерский работник. Квартира хорошая. В кухне примус, налитый керосином. Со смехом разжигаем. У них есть помидоры, масло, хлеб. Я тоже на последние деньги что-то купил на рынке. Делаем яичницу. Потом идем на вокзал. Оказывается, отходит санитарный поезд. Девушка работала в госпитале сестрой. Решают ехать, предлагают и мне. Отказываюсь. Ну что я поеду по протекции девушки! Мужское, мальчишеское самолюбие заговорило. Усаживаю их в вагон. Остаюсь, блуждаю среди толпы уезжающих — в основном евреи: из Молдавии, из Прибалтики, с Украины. Все в свое время сбежали от немцев. Теперь опять бегут. Подают новый состав. В поезд не пускают. У дверей в вагон стоит солдат. На него наскакивает какой-то интеллигент еврей- — 53 - ского вида в шляпе и пенсне. Истошно кричит: "Как вы все зачеркиваете, как вы все зачеркиваете! Все заслуги, мои заслуги!" Солдатик на миг оторопел: "Какие же заслуги?" — "Я не более и не менее как художественный руководитель Ворошиловградского Опереточного Театра!" Несмотря на трагизм положения, в публике смех. А смеяться грех: человек спасает жизнь. В случае прихода немцев - смерть. Запомнился один эпизод. Я стою в сторонке. Вдруг — какая-то пожилая еврейка, за ней человек десять мальчишек, нагруженных чемоданами. Подлетают ко мне. Дама кричит: "Сюда, сюда. Ставьте чемоданы сюда". Ставят чемоданы и тут же все убегают. Я остаюсь в одиночестве, весь обставленный чужими чемоданами, точно во сне. Через пять минут появляется опять дама в сопровождении семьи, объясняет: "Вы извините, я потеряла мужа с детьми. Надо было экстренно их разыскивать". — "Да, но как же вы решились оставить чемоданы совсем незнакомому человеку?" — "Что же было делать? Не могла же я оставить с чемоданами шпану? Я посмотрела наскоро в толпе, вижу: интеллигентный человек". На этом расстаемся. Похож я был, впрочем, не на интеллигентного человека, а на босяка. Самая главная проклятая проблема — бритье. Бриться сам я не умею, да и где взять бритву. А небритым я похож на чудище. Отправляюсь опять в город. Захожу в высокое здание казарменного типа. Госпиталь, опустевший, ни души. Захожу в первую попавшуюся комнату, пустую, располагаюсь на досках. Утром выхожу. На нижнем этаже какие-то типы копошатся, делят какое-то имущество. Иду на вокзал, уезжаю из Нальчика последним поездом. Ну и поезд! Вагон набит до отказа, в основном евреи, выходцы с юга, грязные и обтрепанные, такие же, как я. В вагоне непрерывный гомон, южная манера говорить громко, с жестикуляцией, речь в основном еврейская. Кто-то обращается по-еврейски ко мне. Я, разумеется, ничего не понимаю. После этого никто не обращает внимания на небритого, обтрепанного мужчину, мрачно сидящего в стороне. Поезд тащится, как колымага, еле-еле, в час по чайной ложке. Выхожу на первой попавшейся остановке. Что это? Хасавьюрт, в Дагестане. — 54 - Денег ни копейки. Продаю пиджак. Захожу в парикмахерскую. Побрившись, прихожу в какое-то нормальное состояние. Чем-то закусываю на базарчике, полтора суток во рту не было маковом росинки. Иду разыскивать роно. Захожу, рассказывая свою историю, предъявляю диплом института имени Герцена И трудовую книжку, из которой следует, что я учитель. Говорю, что я неимоверно устал, хочу отдохнуть. Тут же звонят в одну из школ. Дают направление. Директор дагестанец принимает любезно. Предоставляет в мое распоряжение свой кабинет. Живу здесь три дня, отсыпаюсь на мягком кожаном диване. Изредка заходят к ленинградскому коллеге (все-таки столичная штучка) местные учителя. Захолустный городишко, вода болотистая, с глиной. Радио говорит на двадцати языках — число народов, населяющих Дагестан. У народов совершенно фантастические названия: авары, лаки и так далее. На третий день собираюсь уезжать. Снова, как назло, проклятый понос, видимо, от глинистой воды. Захожу в амбулаторию, женщина-врач, еврейка, направляет в больницу. Разговорился с ней, говорю: "Ну, а как городок?" Ответ: "Отвратительный город, населенный отвратительными людьми". Видимо, неважно чувствуют себя здесь эвакуированные. Лежу три дня, выписывают. Ехать надо на Баку, больше некуда. Прямым путем. После выхода из больницы опять поезд На этот раз попадаются соседи интеллигентные люди, польские евреи. Проезжаем Махачкала, столицу Дагестана. В городе Хач-Мас очередное приключение. Вышел с двумя ведрами за водой. Ведра принадлежат соседям по купе. Набрел воды, и в этот самый момент поезд трогается. Я остаюсь с двумя полными ведрами в незнакомом месте. Делать нечего. Воду выливаю на землю, ведра продаю на рыночке, покупаю персики, здесь их много, и хлеб, закусываю. Сажусь на следующий поезд, он состоит из платформ, нагруженных зерном. Поезд идет в Баку. И вот через двадцать два года я у себя на родине. Уехал я от сюда пятилетним ребенком. Город помню смутно, чуть-чуть. Русского собора, куда меня в детстве— водила бабушка, давно уже — 55 - нет. Где помещается Торговая улица, на которой жил в детстве, не знаю. Родился я на главной улице, бывшей Телефонной, теперь улица 28-го апреля. Ее найти нетрудно, но в каком доме родился, не знаю. Но город все-таки великолепный. Эвакуированные его называли "маленькая Москва". Действительно, ритм жизни здесь лихорадочный, динамичный, жизнь бьет ключом, и притом атмосфера южного приморского города, люди экспансивные, крикливые. Стоит группа на углу и кричит, кажется, ссорятся, - нет, просто кто-то спрашивает, как пройти на такую-то улицу. Ему объясняют. Спросил он у какого-то случайного прохожего, другие вмешались в разговор, опровергают указания, завязывается спор. Я также спросил одну женщину, как пройти к Комитету по Делам Искусств. Она объяснила, участливо спросила, откуда я. Через месяц здесь был отец. Случайно разговорился с кем-то о сыне, который пропал без вести. Оказалось, это та самая женщина, вспомнила меня, нарисовала мой портрет: "Человек в отрепьях, небритый, но по голосу, по интонациям, по манере говорить я поняла, что это интеллигент. Мне стало его очень жалко, хотела пригласить его к себе. Подумала, что, может быть, и мой муж где-нибудь скитается, но постеснялась соседей: что подумают?" Я, впрочем, устроился довольно быстро. Нашел Комитет. Зашел к начальнику, любезному азербайджанцу. Встретил у него ленинградскую актрису, в таком же положении, как и я. Обратились к нему с просьбами о помощи. Я предъявил документ, что я старший преподаватель Ленинградского Театрального института. Тут же выдали нам под расписку по 400 рублей. Гроши, "а четыре кило хлеба, но на два-три дня хватит. Побрился, побродил по городу, зашел в кино, а вечером разыскал один гостеприимный дом. В Хасав-Юрте, в больнице, я был с одним армянином , солдатом. Узнав, что я еду в Баку, дал мне адрес и письмо имя жены и брата. Пришел, приняли как родного. Отвели отдельную комнату. На другой день после завтрака пошел по учреждениям. Зашел в наркомат просвещения, предложил свои услуги. Не надо ли учителей? Никого не надо. А город на военном положе- — 56 - нии. Когда я вернулся вечером к своим любезным хозяевам, меня встретила милиция: соседи донесли, что появился какой-то незнакомый человек весьма странного вида. Проверили документы. Особое впечатление произвело то, что я родился в Баку. Откозыряли, извинились. Одна из аномалий советской жизни. Когда город действительно на военном положении, как это было в Пятигорске, и неприятель вот-вот войдет, милиция и НКВД немедленно сбегают, а когда враг в тысяче километров, они проявляют бдительность. Но на другой день простился со своими любезными хозяевами. Понял, здесь мне делать нечего. Надо переезжать за Каспий. Впрочем, не я один. Вся многоликая, многообразная людская волна, люди из Молдавии, с Украины, из Белоруссии, из Москвы. И Ленинграда, из Ростова и Одессы, очутившись в эвакуации на Северном Кавказе, двигаются через Закавказье к Баку, и из Баку их отправляют в Среднюю Азию. Подхожу к пристани. Народу уйма. Сижу в сквере, жду парохода. В 10 часов удалось сесть на крохотный пароходик, набитый битком. Устроился на палубе, на носу корабля. Рядом какой-то моряк. Ночь, начинается качка. Терплю еле-еле. На рассвете мой сосед мне говорит: "Сполосни рот и начинай есть". Я говорю: "А что есть?" - "Сухари". - "А где я их возьму?" Он засмеялся, он в таком же положении, как и я. Думал разжиться за мой счет. 28 августа, через два дня пути, пароход причаливает к Красноводску. Средняя Азия, город на берегу моря. Туркменская ССР. Вид издали живописный. Церковь — конечно, закрытая. Скалы. Праздник Успения. Совершаю утренние молитвы. Читаю праздничный тропарь: "В рождестве девство сохранила еси, во успении мира не оставила еси. Богородице..." Вылезаю на берег. Что я увидел? Такое и во сне не приснится. Город, весь заполоненный народом. Все улицы забаррикадированы вещами, и на них люди. Пройти улицу целая проблема. Базар. Денег ни копейки. Продавать нечего. В этом городишке обычно население 10 тысяч человек. Сейчас здесь около 400 тысяч. Закупорка. Поезда берут с боем. Просидеть можно здесь две недели. Выход, однако, нашелся. Около базара будочка. На будочке надпись: "Вербовка на химический комбинат". В Березняки. Березняки — это на Урале, в Пермской области. Заявляю о своем — 57 - желании завербоваться. Надо сдать паспорт, сдаю. Получаю рейговые карточки 800 граммов хлеба в день. Хлеб на пять дней, белый - целое богатство. Иду на базар. Сразу подходит пожилой еврей. Решаю продать половину, два килограмма, надо разрезать буханку. У моего покупателя есть ножик Заходим в магазин. По-джентльменски предлагаю резать ему самому. Нож сначала идет ровно, потом делает пируэт. Хлеб разрезан в пропорции две трети и треть. С любезной улыбкой говорю: "Вы разрезали, конечно, правильно". — "Да, да" — "Ну, так берите". И даю старику меньшую часть У него полезли глаза на лоб. "Я же деньги плачу". Тут во мне заговорил бродяга, и я отвечаю (до сих пор не могу себе этого простить): "Иди со своими деньгами", - и я послал старого еврея по чисто русскому адресу. Хлеб продал тут же и купил, что вы думаете, стакан воды. Здесь сейчас дефицит воды. Она продается по цене 10 рублей за стакан. Напившись, наевшись, побрившись в парикмахерской (эта проклятая проблема бритья'), проталкиваюсь по городу Гурьба таких же, как я, грязных бродяг. Слышу знакомые имена Это институт имени Герцена. Увиделся со своими преподавателями. С одним из них, доцентом (он жив и сейчас, профессор), разговорились по душам Я изложил ему свою концепцию по Владимиру Соловьеву, разговаривали долго и много. Но вот стемнело, отправился в скалы, здесь полное одиночество, говорят, есть змеи. Помолился, лег, подложил под голову ботинки, больше нечего Жестко, но, поворочавшись, заснул. На другой день на станцию. Вскочил в первый попавшийся поезд. Началось путешествие в глубь Средней Азии. Есть у меня в Москве друг, интересный, талантливый человек, любитель до психологических классификаций. Всех евреев он разделил на восемь психологических типов. Как-то у него спросил "А я?" Ответ "Вы — еврейский тип". — "Какой же именно?' - "Смешанный — первый и восьмой" — "Что это значит?" И он разъяснил. Первый — это тип богоискателя, восходящий к Христу. Тут я поднимаю голову. "А восьмой?" — "Восьмой — это тип хулигана, одесского биндюжника". Я никну. Не знаю, прав ли — 58 - он насчет одесского биндюжника, но бродяга он, безусловно, по призванию, не даром еще в детстве убегал из дома. Люблю очутиться один в незнакомом городе. Если умру, никто не узнает. Люблю поэтому военные мытарства переносил довольно легко. Но поездка по Средней Азии мало приятна. Поезд набит до отказа. В купе около двадцати человек. Жара. Солнце печет. Черная земля. Мучит жажда. Поезд тащится еле-еле. Спрашиваю "Что это за проклятая местность?" Отвечают: "Кара-Кумы". Ту неожиданная ассоциация. Лет семь перед этим сдавал в институте экзамен по химии. Мне попался вопрос о сере. Единственное, что я о ней запомнил, это то, что она находится в пустыне Кара-Кумы Я бодро отчеканил это профессору. И хотя этим исчерпывались мои знания не только по сере, но и вообще по химии, растроганные профессор поставил мне "4". И сейчас я спросил: "Здесь сера?" Ехавший в нашем купе инженер это подтвердил. Я предпочел бы хлеб. Семь дней длилось это кошмарное путешествие. Проехали по Средней Азии от Каспия до Ташкента. Удивительно пестрая и разнообразная страна. Остановка. Проклятая выжженная солнцем черная земля. Ни чего нет, хоть шаром покати. Непонятно, как здесь живут люди Следующая остановка. Эльдорадо. Великолепные заливные зеленые луга, сады, около станции базарчик, чего только здесь нет - молоко, масло, фрукты, персики, яблоки, груши, виноград. И так всю дорогу. Я выходил на каждой станции размяться На одной из станций подходит ко мне интеллигент в шляпе, не русского вида: "Моя жена хочет вас видеть". - "Пожалуйста". И он ведет меня в свой вагон. В вагоне эвакуированные испанцы. Его жена одно время преподавала в нашем институте, или, вернее числилась преподавательницей. Полулежит на скамейке, приветливо здоровается. Но на красивом лице страдальческое выражение. "Что с вами?" — "Я должна стать матерью". "Не знаете ли вы, где наш институт?" — "Я сам ничего о нем не знаю". Идем с мужем за супом. В очереди разговорились. Он оказался каталонцем, учитель из Барселоны, член партии Каталонской Левой, друг Компаниса. Разговор становится все более оживленным. И вот мы уже стоя в очереди, разговариваем о Достоев- — 59 - ском, оба оказались его поклонниками. Но не сошлись в оценках Спорим и даже позабыли о супе. Впоследствии, под Самаркандом, он стал отцом Родился мальчик В поезде были врачи, но отказались подойти к страдающей женщине, перестраховщики "В таких условиях мы не можем взять на себя ответственность" Паршивцы. Помогла проводница. Мальчика назвали Сергеем. Это звучит и по-испански — Сэр-хо Оригинальным должен быть паспорт этого человека Сэрхо Пан ко Национальность - каталонец Место рождения — Самарканд А отец - Хозе Подружились с ним Остался в Самарканде с женой Потом разыскал он меня в Ташкенте Долго разговаривали простились на углу улицы. Он должен был ехать в Уфу, куда было эвакуировано руководство Коминтерна во главе с Георгием Димитровым 5 сентября, в субботу, под вечер прибыли в Ташкент. Здесь была эвакуированная Ленинградская консерватория, где у меня было много знакомых. Разыскиваю. Узнаю, где живет Гликман, мои товарищ по аспирантуре, преподаватель консерватории. Принимает меня на веранде. С первых же слов жалобы Живут очень тесно, все очень дорого Понимаю, в чем дело, перевожу разговор на нейтральные темы Прощаемся Он предлагает закусить С видом лорда Байрона говорю, что я страдаю отсутствием аппетита (со вчерашнего вечера у меня не было во рту маковой росинки) Впоследствии он удивлялся "Как вы были спокойны!" Сам он спокойствием в трудные моменты не отличался. Когда эвакуировалась из Ленинграда консерватория и его не хотели брать он бросился перед директором, говорят, на колени Простившись с ним, иду разыскивать Елену Павловну Полтавскую, преподавательницу немецкого языка Нахожу ее дом, но хозяин дома не пускает, говорит "Приходите завтра" Боится грабежей Пробираюсь закоулками к вокзалу. Встречается пожилой еврей нищий Брюки на нем превратились в передник Просит милостыню И я делаю рыцарственный жест бросаю вызов судьбе, отдаю ему последний рубль Сам продолжаю путь на вокзал Можно ночевать лишь в зале № 3 Этот зал находится под открытым небом налево от вокзала на другой день снова путь на окраину, к Елене Павловне Старушка-умница преподавала у нас в аспирантуре немецкий, лю- — 60 - била рассказывать о знакомстве с Брюсовым. Сейчас приняла вежливо, с натянутой любезностью. Через два года, в 1944 году, произошел с ней казус. Это было время, когда война уже шла к концу и ленинградцы укладывали чемоданы. Я тогда после многих бурных событий бросил якорь в Ташкенте. Иногда заходил по старой памяти к старушке. Как-то был у нее. Речь зашла о евреях. Ее падчерица высказывалась в духе стопроцентной черносотенной идеологии. Старушка, которая тоже о евреях отзывалась всегда очень пренебрежительно и всем признавалась, в том числе и мне, по секрету, в своей глубокой антипатии к этой нации, ее поддерживала. Вышел жаркий спор. Поэтому я был очень удивлен, когда через несколько дней Елена Павловна наведалась ко мне. Никогда раньше она у меня не бывала. Старушка была в отчаянном состоянии и говорила, что только я могу ее спасти. Консерватория возвращалась в Ленинград. В последний момент Елена Павловна была вычеркнута из списков, так как во всех документах она числилась немкой. Перспектива, действительно, не очень приятная. Остаться в Ташкенте одной, без работы, без близких. — Я покончу жизнь самоубийством, если вы мне не поможете. — Но чем же, Елена Павловна? — Дело в том, что я не немка. — Так кто же? — Я... еврейка. От неожиданности я поперхнулся и обжегся горячим чаем. (Я предложил Елене Павловне позавтракать.) — Как? Вы еврейка? — Да, мой отец, как и ваш, принял крещение, но он стал лютеранином, поэтому после революции нас записали немцами. И вы должны подтвердить мое еврейское происхождение. — Извините за нескромный вопрос: когда вы родились, Елена Павловна? —В 1885 году. — Но я родился в 1915-м. Я с удовольствием подтвержу все, что вы хотите, но ведь не поверят, сволочи. — Да, пожалуй, что не поверят. Немезида! Старушка бегала по всему городу, доказывая то, что скрывала всю жизнь. Никто ничего подтвердить не мог. Наконец директор консерватории Серебряков (он был, в общем, — 61 - хороший парень) записал ее в списки как русскую, и она благополучно вернулась в Ленинград. Но тогда, в 42-м году, еще никаких осложнений у нее не было, Елена Павловна чувствовала себя достаточно прочно, поэтому дала мне понять, что ничем решительно помочь мне не может, кроме совета зайти к Михоэлсу. (Оказалось, что он со своим театром в Ташкенте.) Что ж! Любезно простился и пустился в обратный путь. Скоротал на вокзале остаток дня. Опять ночь в зале № 3, то есть под открытым небом. К счастью, погода стояла прекрасная. И утром в клуб, где расположился Еврейский театр, — к Михоэлсу. Михоэлс, с того времени, как я его не видел, еще с довоенной весны 1941 года, переменился мало, но прибавился апломб. То было время его наибольшего могущества: он был связующим звеном между Сталиным и еврейским капиталом в Америке. Говорил любезно. Рассказывал о том, что театр решил поставить юношескую пьесу Лермонтова "Испанцы". Дал мне совет. (Все мои знакомые кормили меня советами, и за то спасибо.) Оказывается, сейчас здесь находится Полетаев - заместитель председателя Комитета по Делам Искусств. Он в этот момент на Пушкинской улице в Узбекском Комитете по Делам Искусств. "Идите туда и постарайтесь его повидать, а там видно будет". Уходя, заметил на столе аккуратно отрезанную корочку черного хлеба. Удивился. Что он здесь, в Ташкенте, голодает? Оказалось, страдает запоем. Постоянный собутыльник — Алексей Толстой. Во время запоя спасается тем, что нюхает корочку. Еврей-пьяница — тогда это было внове, последнее по времени изобрение XX века. От гостеприимного артиста на Пушкинскую, в Комитет. Полетаев здесь, но занят. Важное совещание в кабинете председателя. Пришел в 12 часов, сидел в приемной до пяти. Секретарь на вопрос, когда закончится совещание, отвечает с бесстрастным видом: "Неизвестно". Наконец движение, двери раскрываются, из кабинета выходят "несколько хорошо одетых, упитанных людей. Спрашиваю у секретарши: "Ну, что?" Такой же бесстрастный ответ: "Совещание — 62 - продолжается". Распахиваю дверь, кабинет пустой, лишь дым от папирос. Совещание окончено. Бросив несколько теплых слов секретарше, бросаюсь стремглав по лестнице вниз. Группа сановников внизу, ждут автомобиля. Бросаюсь в середину группы: "Кто здесь товарищ Полетаев?" Все смотрят с удивлением на экстравагантного оборванца. Один из них, самый сановитый, с видом оскорбленного достоинства, но вежливо: "Я Полетаев. Что вам угодно?" - "Я Левитин, старший преподаватель Ленинградского Театрального института. Сейчас почти пешком из Пятигорска. Хотел рассказать вам о том, что происходило на Кавказе". Он все так же вежливо и отчужденно: "Извините, я занят. Товарищ Фишман, займитесь товарищем". И вся компания в автомобиле, шофер трогает машину. Я остаюсь на улице с Фишманом. К счастью, оказался хорошим парнем. Молодой нервный еврей, курчавый, дружелюбный. Идем с ним в гостиницу. По дороге рассказываю о своих злоключениях. Номер первоклассный. Усаживает. Отрезает ломоть белого хлеба, предлагает кисть винограда, арбуз: "Вы, верно, голодны?" — "Спасибо". Первый, кто догадался спросить. Последний раз я ел утром 5 сентября, еще в поезде, а сейчас уже вечер 7-го. Ем, а он тем временем звонит в консерваторию к директору Серебрякову, просит обеспечить жильем и столовой, выписать аванс, пока не будет выяснено местопребывание Ленинградского Театрального института. Фишман — заведующий отделом учебных заведений при Комитете по Делам Искусств. Правда, лишь временно исполняющий обязанности. Но все-таки... Когда я пришел в консерваторию, Серебряков был сама любезность. Между прочим, колоритная личность, он и сейчас занимает ту же должность. Павел Серебряков, цыган по национальности, окончил консерваторию в 1937 году. На конкурсе пианистов в числе шести человек получил премию, но больше о его успехах в области искусства никто не слышал. Перешел он на административную работу. С 1941 года до сего дня — директор Ленинградской консерватории. Поместил меня в своем кабинете, выписал пропуск в столовую, за что-то выписал мне деньги. Итак, снова передышка. Десять дней прожил в этом положении. Исходил Ташкент. В воскресенье произошло событие, сыгравшее важную роль в моей жизни. Отыскал православную церковь. Она оказалась — 63 - окраине города, на кладбище. Исповедовался и причастился. Церковь обновленческая, и на церковных дверях воззвание, подписанное обновленческими митрополитами: Александром Введенским и Виталием. Внизу был помечен город, в котором составлялся документ: Ульяновск. Таким образом, я узнал, где находится центр обновленчества. Обстоятельство, перевернувшее через несколько месяцев мою жизнь. Между тем поиски ленинградского Театрального института не дали никаких результатов, потерялся, как иголка в стогу сена, где-то между Пятигорском и Ташкентом. Вечно жить в кабинете директора консерватории нельзя. Это же не ночлежка. Сходил в Комитет по Делам Высшей Школы, получил направление в город Ташауз, Кара-Калпакской республики, преподавателем в педагогический институт. Это такая глушь, что туда так просто и не доедешь. Надо поездом до Аму-Дарьи, а оттуда пароходом, потом автобусом. Делать нечего, 17 сентября 1942 года простился с консерваторцами, пошел на вокзал. Захожу в буфет и вдруг слышу свою фамилию, произнесенную сразу в несколько голосов: "Здравствуйте, товарищ Левитин!" Смотрю: Ленинградский Театральный институт. Спрашиваю: "Как вы здесь очутились? Что делаете?" Оказывается, пошли из Нальчика во Владикавказ, затем по Военно-Грузинской на Тифлис, из Тифлиса на Баку, далее моим путем. Задержались из-за того, что дорогой давали концерты. Проводили к директору института (тоже Серебряков — везет мне на Серебряковых), из купеческих сынков, потом был опереточным актером, потом стал членом партии, во время войны пролез в директора. Довольно деловой, имел представительный вид, никогда не выпускал трубку изо рта. Меня встретил без всякого энтузиазма, но делать нечего, все-таки я преподаватель, хотя и номинальный, не прогонишь. Дали мне место во втором вагоне, где ехали папы и мамы студентов и студенток. Местоназначение — Сибирь, город Томск, Да был эвакуирован из Москвы Комитет по Делам Искусств. И вот я начал путешествие в Сибирь. Открылась одна из самых кошмарных страниц в моей жизни. Моя одежда: серая курточка на голом теле, сшитая когда-то — 64 - мачехой, брюки хорошей синей материи, ботинки в дырьях. Все. Ни белья, ни пальто, ни шапки, ничего. Пока мы ехали по Средней Азии, еще было кое-как. 21 сентября отпраздновал день своего рождения, 27 лет, подъезжая к Алма-Ата. Но потом, когда поезд медленно, но верно начал тащиться на северо-восток, стало хуже. Самое ужасное время — между Семипалатинском и Томском, семь дней от 23 сентября до 30-го. Как я не заболел воспалением легких, не понимаю до сих пор. Ночами — буквально полярный холод, вода замерзает в стакане, люди спят, укрывшись одеялами и теплой одеждой, а мне всю ночь не заснуть. Хожу по вагону, чтобы согреться, - тщетно. Однажды попросил пожилую даму, интеллигентку, мать одного из студентов, дать клеенку, которая у нее была. Молчание, делает вид, что спит. Кажется, тогда я впервые понял, что такое людская жестокость и людская подлость. Только под утро, когда я все-таки прикорнул в уголке, вдруг почувствовал тепло: две студенточки, хорошие молоденькие девочки, с не ушедшим еще детским выражением лица, закутали меня в свое одеяло; впервые за несколько дней я согрелся. 30 сентября, в день великомучениц Веры, Надежды, Любви и матери их Софии, после четырнадцати дней пути, прибыли в Томск. И вот я в сердце Сибири. Колоритный город. Первое впечатление — город в лесу. Всюду, куда ни взглянешь, елки и сосны, во дворе любого дома; посреди улицы — целые рощи. Дома деревянные. На автобусе нас привозят в центр. Река Томь и приток ее Ушайка. На центральной площади она делает изгиб. Площадь застроена зданиями начала XIX века, впечатление старинных гравюр. От Ушайки начинается Почтамтская, теперь, разумеется, улица Ленина, — центральная улица города, вся застроенная добротными купеческими домами. В одном из них, пятиэтажном, расположен эвакуированный из Москвы Комитет по Делам Искусств. — 65 - Располагаемся здесь, верхний этаж в нашем распоряжении. Спим на столах. Я, впрочем, нахожу ход в нижний этаж, в столовую. Здесь располагаюсь на диване. Первое ощущение — блаженство. Наконец я в тепле. Далее начинаются вопросы: что делается в городе? Ответы самые обескураживающие. В этом городе, где в мирное время — не больше 60 тысяч населения, сейчас после притока эвакуированных москвичей — около 500 тысяч. Город набит до отказа. Далее, проблема продовольствия. Это всегдашняя проклятая проблема Томска. Как известно, в XIX веке Томск считался столицей Сибири. Здесь был единственный в Сибири университет, огромный театр. В 90-е годы, когда встал вопрос о том, чтобы проводить Транссибирскую дорогу, разумеется, ни у кого не было сомнений, что дорога пройдет через Томск. И вдруг неожиданное препятствие. Гласные городской Думы, — это были в основном местные купцы, — заломили за землю такую цену, что у железнодорожных подрядчиков глаза на лоб полезли. Начались долгие, нудные переговоры. Гласные были уверены в успехе: куда железнодорожникам деваться? И вдруг, разорвавшаяся бомба, — железнодорожные магнаты решили провести дорогу в 200 верстах от Томска, через село Ново-Николаевское. Результаты известны, Ново-Николаевское через десять лет превратилось в город Ново-Николаевск, нынешний Новосибирск, а Томск остался в стороне. Провели, правда, потом к нему железнодорожную ветку из Новосибирска, но город захирел. Ничего сюда не завозили, называли Томск "сибирским аппендицитом", из столицы Сибири превратился он в ненужный придаток. В советское время одичание Томска приняло совершенно анекдотический характер. Двенадцати-четырнадцатилетние ребята у меня спрашивали, как выглядит яблоко, едят ли его сырым или печеным. Что такое абрикос — это вроде картошки? И так далее. В городе в 1942 году еще не было трамвая, не было ночных фонарей, дома сплошь деревянные. Бывало, идешь в 10—11 часов вечера по городу — абсолютная тьма. И только то там, то тут зарницы пожаров. Деревянный город, перенаселенный сверх меры, горит. Смотришь, и не верится, что это двадцатый век, кажется: шестнадцатый, пятнадцатый, и сердце сжимается от боли за Русь, от нежности, от жалости к ней. Но это все потом. Первые дни не до возвышенных размышле- — 66 - ний. Прежде всего надо одеться. Через два дня делаю экскурсию в Горсовет. Прежде чем выйти на улицу, весь съеживаешься, собираешься с силами. Ощущение такое, какое бывало в детстве во время купания в море. Надо окунуться в ледяную воду — заставил себя, вышел, пошел быстро по улице; выработалась в это время какая-то особая походка, бежишь, весь съежившись от холодного ветра. Начинается бесконечная ежедневная ходьба в Горсовет. После отчаянной ругани с секретаршей, после долгих переговоров с председателем через месяц наконец выдают ордер на белье, на пошив пальто, на валенки. Начинается эра ожиданий. В это время вдруг озноб, головная боль. Иду в амбулаторию, меряют температуру — 40. Врачиха устанавливает грипп, пичкает аспирином — никакого результата. Что у меня такое — неизвестно. Совершенно неожиданно поставила диагноз парикмахерша. Во время бритья вдруг спрашивает: "Верно, очень плохо себя чувствуете?" Я удивленно: "А откуда вы знаете?" Она: "У вас желтуха". — "Почему?" — "А посмотрите, у зас белки совершенно желтые". Из парикмахерской в амбулаторию. Врачу: "Говорят, у меня желтуха, белки желтые". Посмотрела, пощупала селезенку: "Да, конечно, у вас типичный случай желтухи. Вот вам направление в больницу". И вот я лежу в томской больнице. Врач определила, что желтуха пройдет через шесть недель, я в восторге. Шесть недель лежать в тепле, не заботиться о еде. Какой там! Все прошло через две недели. Папаша с мамашей, как назло, одарили меня удивительно крепким организмом. Сюда, в больницу, после октябрьских праздников, 9 ноября принесли газеты. Я прочел нечто необыкновенное: приветствие Сталину от грузинского патриарха, от патриаршего местоблюстителя, от митрополита Николая и от первоиерарха обновленческой церкви. Это было ошеломляюще. Собственно говоря, неожиданностью было не то, что церковные деятели выражают чувства преданности и патриотизма, это с 20-х годов было привычно, — новым было то, что в ответ на эти верноподданические заверения не отвечают плевками и насмешками, а печатают на первой странице. — 67 - И что было уже совершенно невероятным: в эти дни последовал указ о сформировании комиссии по расследованию фашистских зверств, и в эту комиссию был включен не кто иной, как Митрополит Николай. Стало ясно: начинается перелом в положении церкви. Здесь, в больнице, было время подумать о многом. И опять, как всю жизнь, передо мной встал вопрос: "Что делать?" "Это поразительно, чтоб человек в двадцать семь лет метался из стороны в сторону и не знал, что ему делать", — скажет по этому поводу мой отец через два года. Прав ли он был? Не думаю. С самого раннего детства меня влекло к служению церкви, к монашеству, к религиозной деятельности. И в то же время я никогда не мог слиться до конца с церковной средой. Слишком сильны во мне были дрожжи русской общественной мысли, дрожжи Белинского, Некрасова, Толстого. Я любил и Достоевского с детства, каждый год перечитывал все его романы, читал запоем, как будто в первый раз, и в то же время воспринимал его совсем не так, как читатели консервативного и церковного лагеря. Те искали обличение революции, приникали к истокам творчества великого писателя, чтобы упиться хмелью ненависти и желчного отрицания всего, что делалось вокруг. Я читал его и не так, как читают рафинированные интеллигенты, смакующие, как сыр "рокфор", изломы человеческой психики, которыми изобилуют романы Достоевского. Для меня он был прежде всего пророком преображения, поэтому кульминационным пунктом во всем творчестве Федора Михайловича была для меня сцена из "Братьев Карамазовых", когда над телом умершего старца Зосимы читают Евангелие — о чуде в Кане Галилейской. И Алеша в полусне видит старца, призванного на брак, и сквозь сон слушает о великом чуде претворения воды в вино. А потом в слезах целует землю. Христианство является прежде всего чудом претворения, преображения твари, человека, — или христианства нет вовсе. Чудо преображения происходит в молитве, в таинствах, в евхаристии, но также и в общественной деятельности, и в науке, и в сознании, и в жизни. — 68 - Позднее престарелый Митрополит (тогда еще не Патриарх) Сергий, прочтя мое пространное заявление, написанное на его имя, тонко подметит эту черту и напишет: "Проситель ищет в церкви не духовного руководства, а орудия к желаемому для его обновлению мира в духе идей Владимира Сергеевича Сочовьева". Отдавая должное проницательности покойного иерарха, я позволю себе, однако, заметить, что одно не противоречит другому: в борьбе за обновление мира и происходит чудо нравственного обновления. Я в свое время добивался священства, чтобы служить обновлению мира, и в эти моменты чувствовал чудо обновления и внутри себя в своей душе. Я отказался в свое время от священства не в силу внутреннего изменения, а в силу полнейшей невозможности осуществить свое призвание. В 1936 году абсолютное большинство духовенства было физически уничтожено, всякие рукоположения были запрещены, священство стало невозможным. Педагогическая, научная деятельность, единственно возможные, были для меня эрзацем священства. Я мог влиять как-то на людей, если не прямо путем проповеди, то проводя христианские идеи в подтексте своей деятельности. Я, конечно, и тогда, как и всю жизнь, был христианским социалистом, но этим отнюдь не исчерпывалось для меня христианство. Основой христианства является Евангелие Царствия, создание Царствия Божия на земле. Ликвидация социальной несправедливости, отвержение всякого богатства и всякой деспотической власти являлось для меня одной из граней преображения мира, созидания Царства Божия в мире. И вот, в 1942 году, когда весь мир, потрясенный, погруженный в океан жестокости и грязи, захлебывающийся в крови, ожидает благовестия Евангелия Царствия, для меня вновь открывается возможность служить церкви. В томской больнице я принял решение ехать в Ульяновск, где, по имеющимся у меня сведениям, полученным в Ташкенте, находилось тогда высшее духовенство. 22 ноября 1942 года, в день празднования особо — 69 - мною с детства иконы Божьей Матери Скоропослушницы, вышел я из больницы. Нерадостно встретил меня Томск. В институте начались занятия. Директор смущенно объявил, что среди преподавательского состава для меня не нашлось места. Я предложил компромисс: он мне дает командировку в Ульяновск (в то время переехать из одного города в другой можно было лишь по пропуску или по командировке) . Охотно он согласился. Между тем я получил по ордеру теплую одежду и расположился в гостинице, в большом номере, где было вместе со мной человек десять. Помню одну из сибирских ночей. В половине двенадцатого привычный голос Левитана передал сводку, из которой явствовало, что немецкая армия под Сталинградом (Царицыпчм) окружена. Всеобщее ликование. Было так непривычно слышать о наших успехах, на этот раз несомненных, после двух лет сплошных поражений. Люди радовались, радовался и я. И опять проклятая раздвоенность Сознание того, что победа русского оружия есть в то же время — увы — победа сталинского режима. В том, что в случае победы режим станет еще более деспотичным, еще более разбойническим, у меня не было и тени сомнения. За двадцать лет своей сознательной жизни я хорошо изучил сталинский режим и не делал себе никаких иллюзии, как не делал никаких иллюзий и относительно гитлеровского режима. Наконец 1 декабря все документы оформлены, все вещи получены. Отъезжаю. Как это ни странно, была оттепель Помню, как шел еловой рощей к вокзалу. На душе было смутно и радостно. Отчетливо сознавал, что совершаю прыжок в неизвестность, что начинается новая страница в моей жизни. Поезд довез меня до станции Тайга на полпути между Томском и Новосибирском. Станция уютная, захолустная. Прибыл туда поздно вечером. Оказалось, на станции есть комната для ночлега. Провел в этой комнате ночь. Это была последняя ночь, которую я провел в постели: впереди было три недели кочевья по — 70 - России и ночевок на вокзалах на голых скамьях. Под вечер 2 декабря прибыл в Новосибирск. Сейчас, постранствовав по свету, побывав, по крайней мере, в двух сотнях городов, могу сказать со всей определенностью: новосибирский вокзал — восьмое чудо света. Такого не видел больше нигде. Это целый город, вмещает несколько десятков тысяч человек, две гостиницы, несколько ресторанов. Выйдешь из вокзала — напротив деревянные избы, это в какой-то мере символ советской жизни. В это время огромный вокзал был буквально затоплен народом. Новосибирск — узловой пункт, поезда отправляются отсюда во все стороны, едут на фронт военные эшелоны, везут солдат, везут вооружение. О том, чтобы сесть на поезд, не может быть и речи. Раз в десять дней, когда скопление народа становится совершенно невероятным, огромный вокзал уж не вмещает толпы, формируется специальный эшелон, который забирает всех, ожидающих поезда. Такой поезд отошел только что, перед самым моим прибытием. Стало быть, ждать следующего. Веселые десять дней. Все ночи ходил, сесть негде. Бродил по огромному вокзалу, думал, грезил, представлял разные картины. Затем открывалась столовая, пускали партию каждые полчаса. Талон на обед или на ужин — как угодно. Царское угощение: хлеба двести граммов, порция ячневой каши. Под утро народ расходится. Можно присесть на скамейку, поспать три-четыре часа. И в город. Город, как и привокзальная площадь, поражает контрастами. Главная улица — Красный проспект — великолепна. Десяти-двенадцатиэтажные дома, гостиницы, в которых, разумеется, останавливаются одни привилегированные. Рестораны, в которые простых смертных тоже не пускают. Отойдешь на полкилометра — избы, избы, избы, исконная, избяная, деревянная Русь. Сделал однажды попытку пробиться в гостиницу — неудача. Припомнилась эта неудача через год, в Куйбышеве. То же самое. Пробивался в гостиницу, не пускали, возмущался, ругался со швейцаром. Вдруг откуда ни возьмись старый еврей, типичный снабженец: "Как поживаете, товарищ Левитин?" Изумление: "Откуда вы меня знаете?" — "Как же! В прошлом году сделали скандал в Новосибирской гостинице. Всего хорошего, товарищ — 71 - Левитин!" В толпе ожидающих номера смех: "Какое совпадение". На устах у швейцара насмешливая улыбка. Пришлось с позором ретироваться, так же, как в Новосибирске. После десяти дней пребывания на новосибирском вокзале наконец, услышал, что сформирован специальный эшелон для всех застрявших. Мы отправились в путь. Следующий привал я сделал в Челябинске. От города у меня осталось прежде всего впечатление чистого-чистого, ясного неба. Дважды мне приходилось побывать на Южном Урале: в Челябинске и потом в Оренбурге, и нигде я не видел такого ясного, чистого неба. Прибыв в Челябинск, я долго и трепетно смотрел в небо. Однако, спустившись на грешную землю, я обнаружил мало хорошего. Получил хлеб по рейсовой карточке на пять дней; хлеб здесь выпекается особый, в форме пирога. Не успел я выйти из магазина, как ко мне кинулись люди, смотрящие голодными глазами на хлеб и предлагающие немедленно его купить. Продал, цена на хлеб здесь была больше, чем где-либо, 130 рублей за кило. Разбогатев таким образом, я стал осматривать город. Город огромный, но сразу же видно: недавний, возникший из рабочего поселка. Через весь город тянется длиннейшая улица, проспект Цвилинга, в честь какой-то южноуральской знаменитости времен гражданской войны, о котором, впрочем, никто ничего не знает. В центре города коробки — огромные дома современной безобразной "урбанистской" архитектуры, в остальном городе - деревянные домишки, одноэтажные и двухэтажные. Стал разыскивать, где переночевать. В городе существовал пункт для эвакуированных ленинградцев. Школа около вокзала, просторные комнаты, заставленные кроватями, но кровати без матрацев, без досок, — спите, как хотите, на решетках. О белье, разумеется, не может быть и речи. Провел здесь две ночи. Лежал, подложив под себя пальто. Через два дня дальнейший путь — на Уфу. Всю дорогу стоял на площадке. Проезжали Златоуст и другие Уральские города. Бесконечная равнина, вдали горы, леса, покрытые снегом. При свете луны — красиво до неправдоподобия. Утром прибыли в Уфу. А через два дня наконец поезд, который идет на Ульяновск. Длиннейшая дорога. Кругом леса, леса, леса — девственные, первозданные, сосновые, дремучие. Мордовия. И наконец, 19 декабря в 11 часов вечера прибыли в Ульяновск-Симбирск. Город, сыгравший исключительную роль в моей жизни. — 73 - ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ НА БЕРЕГАХ ВОЛГИ Вышел из вагона. Люди спешили в город. А мне спешить некуда. Остановился на вокзале. Переночевал. Дорогой украли валенки. В опорках. Утром пошел получать по рейсовым хлеб. Видик был, видимо, неважный. Какой-то мальчишка мне сказал: "Дедушка, вы последний?" Озлившись на него за столь почтительный, но несколько преждевременный в мои двадцать семь лет эпитет, прикрикнул со свойственной мне грубостью: "Какой я тебе дедушка, выродок?" И взял хлеб. Позавтракал на вокзале, пошел в город. Город чудесный. Тихий-тихий. Улицы длинные-длинные. Все допотопное. Главная улица — Гончаровская. На одном из домов мемориальная доска: "Здесь в 1812 году родился Иван Александрович Гончаров". В двадцати километрах — село Кондобье, усадьба Гончаровых, очень точно описанная в "Обрыве". Город на холмах, между Волгой и Свиятой. Открыт всем ветрам. Кто-то сделал в незапамятные времена из этого каламбур: "Симбирск — семь бореев". Теперь он называется Ульяновск, уже давно. Спрашивал, где родился Ленин. Представьте, никто не знает. Лишь потом узнал: на улице Ленина. Но и на этой улице никто не знал. Хороший, уютный, чистенький домик — типичное дворянское гнездышко. А на старинном заброшенном кладбище похоронен его отец. Гробница с тяжелым чугунным крестом, с надписью: "Свет Христов просвещает всех". На гробнице много надписей из Священного Писания. Был здесь через семнадцать лет, летом 1960 года. Теперь все по-другому. Город лакированный, превращенный в музей, приспособленный для туристов. Никого из тех, кого знал, не застал. Все на кладбище. Походил по этому новому Ульяновску. Вздох- — 74 - нул. Стало жалко того тихого, наивного и такого русского-русского Симбирска... Сделал привал в Доме крестьянина, на главной площади, где рынок. Дом крестьянина — в старинном доме. Сохранилась еще на воротах полустертая надпись "Постоялый двор". В комнате — двадцать человек. Переспал. Пошел наутро бродить по городу. Зашел в большой дом, бывший банк, на главной улице. Ленинградская, — раньше, конечно, она называлась Петербургской, — а параллельно ей, где дом покойного действительного статского советника Ульянова, — Московская, теперь улица Ленина. Толкнулся насчет работы. Начальница горздрава оказалась на редкость симпатичной женщиной. Сразу меня оформила заведующим Домом несуществующего санитарного просвещения. Прощаясь, сказала, отводя глаза: "Мне вас жаль. У вас же ничего нет". Я в ответ тоже потупил глаза. Неприятно, когда жалеют. Дали мне направление в больницу, к главному врачу, чтобы выдал мне ботинки. Выписали мне бутсы — видимо, какого-то умершего солдата. Оказались мне не по ноге, малы. И сразу же отморозил ноги. На другой день пошел в адресный стол, справился об адресе Александра Ивановича Введенского. Тотчас дали: улица Радищева, 106. Пришел, открыла дверь миниатюрная, очень интересная блондинка. "Можно ли видеть Владыку?" — "Как ему сказать?" Назвал себя. Пошла, сказала. Сразу вышел сам. Расцеловался, обнял. Сказал: "Извините, сейчас у меня два священника. Минуточку подождите". И усадил меня на кухне. Больше усадить негде. Через минуту отпустил священников, ввел меня в комнаты. Начался откровенный дружеский разговор... О Введенском писал много раз. Первый раз в 1952 году в лагерях. О жизни в Ульяновске. Прочел своему другу, теперь уже тоже покойному, Евгению Львовичу Штейнбергу. Тот улыбнулся, сказал: "Слушайте, это же невозможно, это игра актера с вещью. Знаете такой режиссерский термин?" — "Знаю, но при чем здесь это?" — "А при том, что вы актер, а Введенский — вещь. Вы же пишете о себе, а не о Введенском". Я засмеялся, разорвал написанное. Впоследствии в "Очерках по истории церковной смуты" — 75 - и в "Закате обновленчества", кажется, отделался от этого порока. Писал о Введенском вдоволь. Ну, и хватит. Теперь я могу опять вернуться к игре актера с вещью. А игра неважная. Тяжело пришлось. * * * 27 сентября 1943 года уезжал из Ульяновска пароходом, по Волге. У пристани встретил врача, с которым работал в горздраве. Он спросил: "Сколько вы здесь пробыли?" Каламбур родился сам собой: "Девять месяцев. Роды были тяжелые, болезненные и неудачные: гора родила мышь". * * * Во время разговора с Митрополитом Александром Введенским сказал о своем желании принять сан. Это было принято с радостью. Тысяча обещаний. Попутно узнал, что здесь находится Митрополит Сергий (Патриарший местоблюститель) и Патриархия. К концу беседы пришел Митрополит Виталий, бывший Первоиерарх, статный, крепкий, картинный старик с окладистой белой бородой, в тяжелой купеческой шубе. Прощаясь, Митрополит Александр позвал на Новый год на обед. Через несколько дней наступил 1943-й год. Переломный год войны. Невесело я его встретил - все в том же Доме крестьянина, бывшем постоялом дворе. Ночь. Тусклый свет двадцатипятисвечовой лампочки. За окнами пьяные голоса. Ребята запевают песню. Коридорную попросил почистить и погладить курточку, пришить покрепче пуговицы. Расспросил, где находится Куликовка, район Ульяновска, в котором была обновленческая церковь. Разъяснили. Старикашка, старый житель Симбирска, пояснил: "Как же, самый что ни на есть хулиганский район, район бардаков, воров". Наутро отправился туда. Район отдаленный, весь деревянный. Посреди деревни огромное каменное здание, нескладное. Когда-то здесь была церковь, потом церковь переделали в склад, теперь здесь опять церковь. Купола нет, креста нет. Только алтарь- — 76 - ный выступ да кресты, вырезанные на дверях, напоминают храм. Вхожу. Икон много. Царские двери. Подхожу к выручке, заявляю о том, что хочу исповедоваться. Выходит через некоторое время седой священник, отец Ефимий Каверницкий (впоследствии Епископ Черновицкий Феодосии). Через некоторое время начинается богослужение. Служат Первоиерарх Александр, Митрополит Виталий, местный ульяновский обновленческий архиерей Андрей Расторгуев и два священника. Прихожан — человек десять. После литургии Первоиерарх поздравляет меня с Новым годом, с принятием Святых Тайн, еще раз напоминает о приглашении. После храма отправляюсь к нему в уже знакомую мне квартиру. Квартира довольно жалкая: большая комната, в которой стоят рояль и обеденный стол; соседняя комната — спальня, где в кроватке розовенький малыш; кухня, передняя, чуланчик. За стеной — соседи. Митрополит Александр празднично оживлен, в синем однобортном пиджаке, курчавый, все такой же, как был, моложавый, говорливый, быстрый в движениях. Анна Павловна — красивая, грациозная, хорошо одетая. Марина — дочь Первоиерарха. Гостей трое: Митрополит Виталий, один почтовый чиновник, эвакуированный из Риги, и я. Вскоре после обеда гости расходятся. Первоиерарх оставляет меня. Пьем кофе втроем: Владыка, Анна Павловна и я. Разговор светский, оживленный, перескакивающий с предмета на предмет. Прощаясь, Владыка деликатно спрашивает, не нужно ли мне денег. Отказываюсь. Через три дня, в воскресенье, отправляюсь в другую церковь — на Шатальной улице, по теперешнему улица Водников. Служит Патриарший местоблюститель Митрополит Сергий, в сослужении своего друга, товарища по Духовной Академии архиепископа Варфоломея. Я увидел Митрополита (который через несколько месяцев стал Патриархом) Сергия в первый раз. С детства только о нем и слышал, но никогда я, питерец, его до сих пор не видел. На вид удивительно симпатичен. Высокий, весь обросший белой бородой, очень старый, дряхлый. Шел ему тогда семьдесят седьмой год. Глухой, как пень, но голос сильный, баритонального — 77 - тембра, служил истово, ни разу за все богослужение не передохнул. В конце литургии на отпусте маленькая заминка: забыл имя святого, празднуемого в этот день. И я заметил — я стоял слева, — что щека Митрополита задергалась нервным тиком. И я подумал: "Не прошло даром для тебя, Владыко, революционное время, четыре ареста, декларация 1927 года, местоблюстительство 30-х годов". Потом говорил приветственную речь юбиляру архиепископу Варфоломею, вспоминал студенческие годы, потом сказал: "И хотя теперь недолго уже нам с тобой осталось здесь быть, будем, пока живы, служить по-старому". И непритворное чувство зазвучало в его голосе. Сегодня, 14 ноября 1977 года, получил я письмо от близкого мне человека из Англии, тоже недавнего эмигранта. Он пишет: "Особенно невыносимы советско-христианские шавки, которые брешут на столбцах эмигрантских газет. Простите за выражение, но иначе выразиться не могу". Прощать не за что, потому что мой юный друг прав. Уж очень аляповато на этих вчерашних комсомольцах выглядит христианский наряд. Впрочем, никто его всерьез не принимает. Но особенно противно, когда все эти оболтусы лают на память Патриарха Сергия. Между тем заслуги его перед Церковью и народом поистине огромны. В тяжелую годину он сумел сберечь для народа Церковь. Что было бы с Церковью, если бы не было Сергия? Это показывает судьба современной катакомбной церкви. Никому неведомая, скрывающаяся в глубоком подполье, состоящая из невежественных старичков и старушек, которые лепечут чьи-то слова о сионских мудрецах и прочую "мудрость", почерпнутую из черносотенных брошюр, — они влачат свое существование где-то на задворках, в темных углах. Сейчас вышла работа моего юного друга Льва Регельсона, в которой молодой автор очень критически отзывается о Митрополите Сергии. Интересно спросить, где бы он принял крещение и — 78 - где он услышал бы о Христе, если бы не было Патриарха Сергия? Ведь катакомбники, из которых, кстати сказать, он ни одного в глаза не видел, во-первых, были бы для него неуловимы, а затем, завидев молодого еврея, который стал бы приставать к ним с вопросами, пустились бы от него наутек, так что только пятки бы засверкали. Это можно сказать и про всех современных молодых христиан. Правда, оставалось обновленчество. Оно, безусловно, полностью восторжествовало бы, если бы не Митрополит Сергий. И волей-неволей приходилось бы принимать им таинства у обновленческих священнослужителей. А если бы не было Александра Введенского, против которого на страницах "Континента" недавно вякнула какая-то шавка, то не было бы и обновленчества. Вообще не было бы организованной церкви, как нет ее сейчас в Албании. Правда, могут возразить, что истина прежде всего. И если истина прячется в катакомбах, то надо идти туда за ней. Но Истина ли? Можно ли назвать истиной черносотенную идеологию, основанную на ненависти ко всем и ко всему и на слепой приверженности к старому монархическому строю? Боюсь, что эта идеология мало чем отличается от "идеологии" современных прихлебателей советских властителей. И одинаково далека от Христа. Из этого, конечно, не следует, что мы одобряем все действия Митрополита, впоследствии Патриарха Сергия. Но как гласит старая школьная поговорка, "Не ошибается только тот, кто ничего не делает". Во всяком случае, сейчас, в 1977 году, когда одни сидят в эмиграции, а другие собираются эмигрировать и, когда несколько лет в лагерях являются — правда, тяжелым, но отнюдь не смертельным — экспериментом, легко осуждать тех, кто в эти страшные времена сберегал Церковь. Это понимал, между прочим, старый друг Митрополита Сергия Митрополит Антоний Храповицкий, который перед смертью произнес речь, обращаясь к своим близким. В этой речи были и такие слова: "Мы не должны никого осуждать, ибо неизвестно, как бы мы — 79 - вели себя, будучи там; может быть, во много раз хуже, чем они". Так говорил истинный христианин*. Через два дня состоялось знакомство с еще одним человеком, ныне забытым, но игравшим большую роль в Церкви. Знакомство произошло так. В будний день 4 января 1943 года зашел опять в церковь на Шатальной. Кончилась обедня. Служил пожилой, осанистого вида священник. Служил хорошо. По жестам, по манере произносить возгласы сразу понял: это академик. Тогда еще сохранялись старые академики, и их можно было узнать сразу, так как на всем, что они делали, лежала печать интеллекта. После литургии подошел к священнику с вопросом, не знает ли он, где сейчас Митрополит Николай, мой старинный знакомый. Очень вежливо дав мне сведения о Митрополите, отец протоиерей (по наперсному кресту я сразу определил его сан) стал меня расспрашивать, кто я такой. Я рассказал о своих мытарствах, не скрыл и своей близости к обновленцам. В свою очередь осведомился об имени собеседника. Оказалось, что зовут его отцом Николаем. Батюшка любезно со мной простился и позвал меня пить чай на другой день. (Везло мне на чаепития.) На другой день, увидев Введенского, я рассказал ему о разговоре со священником. Впечатление он произвел приятное, но уж очень не понравились глаза: косые, бегающие, с каким-то неприятным злобным и хитрым выражением. Александр Иванович сказал: "Вы говорили с очень крупным человеком, с человеком, который может о себе сказать: "Тихоновская церковь — это я". — "С кем же?" — "С управляющим делами Патриархии протоиереем Николаем Колчицким". "Ах, вот что!" — воскликнул я, и мне все стало понятно. На чай я не пошел. Припомнилось мне это несостоявшееся чаепитие... В течение десяти лет мой новый знакомый каждый раз, завидев меня, вспоминал этот эпизод, и было явно, что он его не забыл и будет мстить. * Содержание предсмертной речи Митрополита Антония Храповицкого нам известно от покойного Митрополита Нестора (Анисимова), умершего 4 ноября 1962 года. — 80 - И действительно, отомстил очень сильно — и в значительной степени искорежил мне жизнь. * * * Начиная этот раздел, долго думал: писать или не писать? Все-таки решил писать. Уж очень характерен он для всей этой эпохи. Однако заранее должен предупредить: с этим человеком (теперь уже давно покойным — он умер в январе 1961 года, ровно через восемнадцать лет после этого разговора) у меня личные счеты, и на любом суде он мог бы отвести меня как свидетеля. А теперь, после этой оговорки, буду продолжать, стараясь быть максимально беспристрастным. Николай Федорович Колчицкий родился в 1892 году в семье священника, под Харьковом. Украинская национальность сказывалась в особой певучей манере разговаривать, в произношении буквы "е". Сын священника, окончив Харьковскую Духовную семинарию и Московскую Духовную Академию, он возвращается к себе на родину, где становится приходским священником и законоучителем в женской гимназии. В этом сане и в этой должности застает его революция. Священник, любящий уставное богослужение, умеющий хорошо, с чувством, служить, умеющий говорить проповеди, — правда, посредственные, но доходчивые, рассчитанные на простой народ, — он быстро приобретает популярность среди своих прихожан. Хороший семьянин, он трогательно заботится о своей жене и о своих трех детях, из которых старший (Николай) является в настоящее время довольно известным актером Художественного театра. (Лет десять назад видел его в роли Лицемера в пьесе Шеридана "Школа злословия", и в этой роли он удивительно мне напомнил своего отца.) Во время церковной смуты Колчицкий занимал уклончивую позицию, не примыкая ни к одной из борющихся партий, а в 1924 году как-то странно очутился в Москве. Официальная версия гласит, что он был выслан из Харькова. (Выслан в Москву?! Странное место ссылки.) — 81 - Затем он становится священником Елоховского, тогда еще не кафедрального, но одного из центральных храмов Москвы. В конце 20-х годов, после поголовного ареста почти всех священнослужителей Елоховского собора, он становится его настоятелем. Чем был занят тогда отец настоятель? На этот вопрос может ответить некий документ, находившийся в архивах Московской Патриархии и который хранился у Митрополита Николая. В 1960 году мне пришлось с ним познакомиться. Документ представляет собой прошение на имя заместителя Патриаршего Местоблюстителя Митрополита Сергия от имени прихожан Елоховского Богоявленского Собора. Документ написан идеальным каллиграфическим почерком, составлен хорошим литературным языком, он очень убедительно рассказывает о заслугах отца Николая Колчицкого и заканчивается просьбой наградить его митрой. Документ тем более убедителен, что написан почерком отца Николая Колчицкого. Характерные для него обороты не оставляют сомнения в его авторстве. Вскоре он действительно был награжден митрой. В 1930 году отца Николая постигло горькое испытание: он был арестован и заключен в знаменитую тюрьму на Лубянке. О его пребывании там рассказывал многим людям совместно с ним арестованный известный московский протоиерей о. Димитрий Боголюбов. "Во время одной из ночных бесед, — рассказывал о. Димитрий, - следователь вдруг меня спрашивает: «Не хотите ли у нас послужить?» А я притворился дурачком и спрашиваю: «А что, разве у вас здесь есть храм?» На другой день меня перевели в Бутырку и дали десять лет, а Колчицкого выпустили. А почему?" На этот риторический вопрос отца протоиерея отвечает дальнейшая судьба Николая Колчицкого. "Пожар способствовал ей много к украшенью", как говорил про Москву Фамусов. После ареста происходит стремительный взлет отца Николая к вершинам. Он становится (после закрытия Дорогомиловского Собора) настоятелем Кафедрального собора Москвы, занимает должность заместителя Управляющего делами Московской Патриархии. А после назначения архиепископа Сергия Воскресенского в Ригу в 1940 году становится Управляющим делами Московской Патриархии. Он неразлучен с Митрополитом Сергием. Не отходит от него — 82 - ни на шаг. Так как Митрополит страдал в это время глухотой, то беседа Патриаршего Местоблюстителя с посетителями происходила так: Николай Федорович опускался на колени перед креслом престарелого Митрополита и кричал ему в ухо слова собеседника. Таким образом, ни один из посетителей не проходил мимо внимания Николая Колчицкого. "Он отвечает за Митрополита Сергия", — сказал мне однажды Митрополит Введенский. "Перед кем?" — спросил я. "Во всяком случае, не перед Церковью", — ответил мой шеф, улыбаясь по обыкновению моей наивности. Высшей своей точки достигла власть Николая Колчицкого в послевоенное время, при патриархе Алексии, когда он становится буквально царем и богом. Назначает архиереев, отправляет их на покой, выгоняет священников, поставляет их, причем, по имеющимся сведениям, в это время он запятнал себя совершенно беспрецедентной в Русской Церкви симонией. Будучи облечен саном протопресвитера (единственного в Русской Церкви), он становится поистине полновластным ее хозяином. И только 1956—57 годы, которые ограничили власть КГБ, покончили заодно и с непререкаемой властью эмиссара этого учреждения в Церкви. Вот какое значительное лицо я восстановил против себя, отвергнув столь любезное приглашение на чаепитие. Думаю, впрочем, что и чаепитие мало бы помогло, так как Николай Колчицкий был яростнейшим антисемитом и терпеть не мог "рассусоливающих интеллигентов". От черносотенца до кагебиста — один шаг. Таким образом, уже в первые дни нового 1943 года я познакомился со всеми основными фигурами тогдашнего церковного руководства. Вскоре наступило Рождество. Печальное то было Рождество. Выше я говорил, что отморозил ноги. Однако каким-то образом передвигался по улицам. Становилось очень больно, когда заходил с улицы в теплое помещение. Очень трудно было также подниматься с места после того, как побывал в тепле. Между тем стояли сильные морозы, дули страшные ветры. — 83 - Однажды мне пришлось пройти по замерзшей Свияге в район Заречья. Вернулся оттуда в Сочельник еле-еле. Затем обедал в ресторане местной гостиницы. Гостиница осталась от старого губернского города. Красное, добротного кирпича здание. Ресторан со сводами. Так ясно представлялись в этом зале гусарские офицеры, симбирские помещичьи сынки, оркестр и шансонетки. Сейчас здесь была столовая для служащих. По карточкам выдавали соевый суп, иногда картофельный суп с хлебом. И вот, пообедав здесь 6 января, в Сочельник (после обеда я собирался в церковь на Куликовку, ко всенощной), я почувствовал, что не могу ступить ни одного шага. В ногах острая, режущая боль. Пришлось попросить позвонить в местную больницу. Через полчаса за мной приехала телега, запряженная заморенной старой лошадью. Усадили на телегу, повезли через весь город в больницу. В приемном покое констатировали: обморожение третьей степени, близкое к гангрене. И вот опять пришлось встречать праздник на больничной койке. Опять, как в Вологде, мужики и женщины вместе. Опять скудные обеды. Оригинальной чертой Ульяновской больницы было то, что здесь не было ложек, поэтому суп надо было хлебать прямо из тарелок — по-кошачьи. Пролежал здесь около месяца. Выписался лишь 1 февраля. Февраль сорок третьего. Знаменательный месяц. Еще лежа в больнице, договорился с одной женщиной, завхозом, о том, что она меня за двести рублей в месяц примет к себе на квартиру. Жила она недалеко от больницы. Красная улица, 7. Веселое место: с одной стороны, больница, с другой — тюрьма. Коротенькая улица, застроенная деревянными домами. Моя новая знакомая, Виноградова Анна Ивановна, имела половину деревянного домишки. Одна большая комната, по-мещански убранная. В ней кроме Анны Ивановны жилец — какой-то типчик из отдела снабжения при вокзале. Спекулянт. Затем небольшая кухонька. В кухоньке — мамаша хозяйки, старая симбирская кухарка. Она спит на русской печке. В углу — деревянные козлы. Это моя резиденция. — 84 - Кроме нас двоих на кухоньке постоялица — козочка в интересном положении, которая спит у меня под нарами. Я хожу еще плохо. Надо лежать. Лежу целыми днями, читаю Лескова — роман "Некуда" (достал в больничной библиотеке). Козочка жалобно стонет. Так продолжалось несколько дней. Наконец однажды ночью козочка заревела благим матом, так, что все проснулись. Родила. Объягнилась. А утром хозяйка унесла ягнят и утопила. Несколько дней козочка жалобно ныла, заглядывала всюду — под диван, под стол, смотрела на всех вопросительными, умоляющими глазами — искала, искала своих ягнят. Было жалко. Так прошла половина февраля. Наступило 15-е, праздник Сретения Господня. Пошел в церковь. А потом Митрополит Александр мне объявил, что мое рукоположение в диаконы назначено на 28 февраля. Собственно говоря, я просил о рукоположении в священники тотчас после диаконской хиротонии. Но Митрополит мне объяснил, что и рукоположения в диаконы было трудно добиться. Штат заполнен. Тут я узнал сложную систему тогдашних взаимоотношений Церкви и Государства. Совета по делам Православной Церкви, по делам религии тогда не было. Всем ведало непосредственно, без всяких фиговых листочков. Министерство госбезопасности. Фиговый листочек, собственно, был — церковный стол при городском совете, но он решительно никого не обманывал. И МГБ непосредственно вмешивалось во все дела. То, что делает сейчас Совет по делам религии, делало МГБ: устанавливало штаты, увольняло священнослужителей и тут же их, обыкновенно, арестовывало, и так далее. Мой шеф объяснил, что я — эвакуированный из Ленинграда, можно сказать, почти герой, а ему необходим диакон, который будет исполнять и секретарские обязанности. В таком духе был и составлен указ о моем рукоположении. Таким образом, мое рукоположение было решено. Оно состоялось 28 февраля, в неделю о Страшном суде. Это последнее воскресенье перед Великим постом. Церковь, призывая верующих к покаянию, напоминает им о Страшном суде Божием, который ожидает всякого человека. С этого дня — 85 - начинается последняя неделя перед Великим постом (масляная — сыропустная). 27 февраля была всенощная. Пели "Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче" и "На реках Вавилонских". Служили священники, а на клиросе пели мы с Митрополитом Виталием. Я читал шестопсалмие. Владыке Виталию понравилось мое чтение, похвалил и сказал: "Вот так и служите". А на другой день рано утром отправился через весь город в храм. В этот день перед литургией исповедовался Владыке Виталию, а во время часов постриг меня мой шеф в псаломщика, а во время литургии посвятил меня в диакона. И так я стал духовным лицом. Наша церковь (она сохранилась до сих пор) посвящена иконе Божией Матери "Неопалимая Купина". Икона изображает Божию Матерь в сложной символике, идущей от видения пророком Моисеем в Египте горевшего и не сгоравшего куста (купины), что считается прообразом Божией Матери, вместившей в себя огонь пламенеющий, опаляющий, непрестанный — Сына Божия Единородного. Она Его явила миру и пребыла неопалимой, невредимой. Эта икона издревле чтилась в Симбирске. По церковному преданию, она спасает от "огненного запаления", — деревянная древняя Русь, выгоравшая веками, чтит с особым усердием именно эту икону Божией Матери, которая празднуется 4 сентября по старому стилю — 17 сентября по новому. Церковь была закрыта, полуразрушена и превращена в склад в 1931 году. Осенью 1941 года, после эвакуации в Ульяновск высшего духовенства, храмовое здание было предоставлено обновленческому Первоиерарху. (Об обстоятельствах эвакуации я подробно рассказываю в своем очерке "Закат обновленчества", напечатанном в журнале "Грани" в 1974 году.) Церковь была восстановлена; однако здание было наполовину разрушено, купол был снесен, крест был сорван, отопления в церкви не было. Служили в полярном холоде; на стенках лежал иней, дары часто замерзали в Святой чаше, приходилось их ото- — 86 - гревать на свечке. В этом храме и проходило мое диаконское служение. Ходить приходилось через весь город пешком (никакого транспорта в городе не было), окружение было неприятное, но над всем довлела молитва. К большому неудовольствию наших священников, я ходил в храм каждый день — и ежедневно читал на клиросе, а потом, облачившись в диаконский стихарь, причащался. И это были чудесные мгновения моей жизни. Я только в это время узнал, какое счастье и какая сила в ежедневном причащении Святых Тайн. По субботам, воскресеньям и праздникам я служил литургию вместе с Первоиерархом. Службу я знаю с детства; однако моя обычная рассеянность и здесь меня часто подводила, и на этой почве случались неприятные эпизоды. Иногда, задумавшись, скажу невпопад возглас или пропущу прошение на ектений. Первоиерарх, нервный, вспыльчивый, истеричный, этого не прощал и делал замечания очень резким тоном. В остальное же время отношения у нас были дружеские. Я часто выполнял его поручения, исполняя секретарские обязанности. Очень часто мы беседовали на отвлеченные темы; беседовали во время прогулок вечерами. Очень часто я оставался ночевать. Ночевал в большой комнате, около рояля, на раскладушке. Наш причт представлял собой интересное во всех отношениях явление. На этом стоит остановиться. Такое соединение различных типов и различных стилей встретишь нечасто. Прежде всего о семье Первоиерарха. Как известно, личная жизнь Александра Введенского носила очень запутанный характер. Обстоятельства сложились так, что у него были две семьи. В доме № 106 жила семья, состоявшая из Анны Павловны Завьяловой, которая была моложе Первоиерарха на двадцать пять лет, ее десятилетнего сына Шурика, рожденного на берегах Волги за полгода до этого Олега и старшей дочери Марии — ученицы 10 класса. Первая жена Первоиерарха Ольга Федоровна, с которой он не жил вместе с 1922 года и которая с ним формально развелась в 1926 году, но которая была всю жизнь на его иждивении, да- — 87 - ма хорошего дворянского рода (дочь предводителя дворянства Болдырева), жила в Питере. Сейчас, после блокады, она приехала в Ульяновск. Жила напротив, в доме № 109. Болезненная, глухая, рано состарившаяся, хорошо воспитанная, она умела сохранять достоинство и в том ложном положении, в каком очутилась; жила тихой скромной жизнью. Появлялась в доме № 106 лишь изредка. Анну Павловну называла Нюрой, говорила с ней дружески. Совместно с ней проживали три ее сына. Ох, уж эти сыновья!.. Большего несчастья, чем иметь таких детей, нельзя себе и представить. Старший сын, Александр Александрович, тридцати лет, и ныне здравствующий, сыгравший впоследствии роковую роль в моей жизни и пересажавший впоследствии всех своих знакомых. Видимо, и тогда он уже был связан с госбезопасностью, потому что отец его явно недолюбливал (при его отцовской нежности к детям это меня всегда удивляло). Он очень неохотно его принимал и, когда сын приходил, всегда резко переводил разговор на другую тему. Биография этого человека следующая. Александр родился 20 июня 1913 года в Петербурге, когда его отец был еще студентом Петербургского университета. Лицом он был поразительно похож на отца. Это обстоятельство, как это ни странно, впоследствии сыграло роковую роль в моей жизни. После смерти Первоиерарха, в дни особой б нем печали, я стал общаться с Александром, которого до этого избегал, именно потому, что лицом он очень походил на отца. Это и привело к моему с ним сближению — сближению, которое имело самые роковые для меня последствия. Его детство и отрочество падают на 20-е годы, когда семья Введенского развалилась. Отец жил в Москве и ездил по всей России со своими знаменитыми диспутами. Мать Ольга Федоровна жила с детьми в Питере на Верейской. Интересная это была эпоха, противоречивая, путаная, — когда разум у людей помутился, сместились все нравственные понятия. Смешанная экономика, в которой взяточничество советских нуворишей и комбинации торгашей создавали благоприятную почву для авантюристов. Образ Бендера, созданный Ильфом и Петровым, является характерным образом для того времени. — 88 - У мальчишки Александра, неустойчивого, ленивого, малоспособного, авантюризм становится манией. С 15 лет он ввязывается во всевозможные уголовные истории, несколько раз попадает в тюрьму, но по малолетству его отпускают. Наконец в 1935 году, когда ему было 23 года, на всю Россию прогремела его история с "ограблением автоматов". Делалось это так. Группа молодых парней заходила в телефонную будку. Один стоял у двери. Александр, который был в это время студентом электромеханического техникума, отцеплял кружку, висевшую около телефона, куда бросали гривенники, вскрывал ее, пересыпал содержимое в свой портфель, водворял кружку на место, и после этого вся компания отправлялась к другому автомату. Так происходило несколько месяцев. Окончилась эта авантюра катастрофой. В 1936 году компания была задержана милицией. Суд приговорил Александра к десяти годам заключения в лагере, а во всех газетах появилась заметка под названием "СЫН МИТРОПОЛИТА", имевшая целью скомпрометировать отца. Что делал Александр в лагере? На эту тему он не любил говорить, но все же некоторые сведения просачивались. Вначале лагерь встретил Александра сурово. Осенью его в лагере хотят привлечь по 58 статье за антисоветские разговоры. Он находится в штрафном изоляторе. Ему инкриминируются слова, сказанные кому-то из лагерников, что "религия лучше конституции" (это было время, когда в печати была поднята необыкновенная шумиха вокруг "Сталинской Конституции"). Результат неожиданный. Лагерный суд не состоялся, а Александр переводится в лагерь под Дмитров и получает пропуск. С этим пропуском он ездит в Москву и, будучи заключенным, гуляет по городу. Видимо, уже в это время он стал лагерным стукачом. В 1940 году, едва отбыв половину срока, он досрочно освобождается "за хорошее поведение" и является к папаше. Вскоре отец его рукополагает в диакона, и сын становится секретарем отца. В этом качестве он был в Ульяновске, а в диаконском сане он служит и сейчас в Москве, на Калитниковом кладбище. В детях Введенского меня всегда поражала одна черта: все они были на него похожи, не только наружностью, но и многими чертами характера; такие же, как он, экспансивные, эмоцио- — 89 - налычые; морально неустойчивые; и в то же время удивительно неумные и бездарные. Ни крупинки отцовского таланта, отцовского энтузиазма, отцовской порывистой, но искренней глубокой религиозности, не говоря уже об универсальной образованности отца. Все его сыновья так и остались малограмотными. И все они были похожи на отца, как карикатура бывает похожа на фотографию. Второй сын Андрей — уже явно совершенно и явно ненормальный, патологический тип, человек — впоследствии трагически погиб в лагерях. И, наконец, третий сын Володя — простой и бесхитростный, добрый, но совершенно бесцветный. Таково потомство Первоиерарха. Далее я хочу остановиться на одном лице, трагическая судьба которого дает особое право на внимание. Вера Ивановна Тараканова. Царство ей Небесное, и мир ее праху. Она родилась в семье богатейшую русских купцов. Таракановы — династия петербургских хлеботорговцев. Они имели склады на знаменитой, известной всему русскому купечеству Калашниковой набережной. Вера Ивановна рано потеряла мать, училась в одном из петербургских пансионов, лето проводила в Царском Селе, где у ее отца была великолепная дача. Часто гуляла по Царскосельскому парку, ходила в Знаменскую царскосельскую церковь, куда во время литургии часто заходила царская семья. Глубокая, истовая купеческая религиозность была свойственна ей с детства. Однажды, в 17 лет, она попала в аристократической церкви Николаевского Кавалерийского училища на службу молодого священника отца Александра Введенского. Это было в 1915 году, и с тех пор она не пропустила ни одной его службы. Октябрь 1917 года принес ей страшное горе. На другой день после того, как склады с зерном, принадлежавшие Таракановым, были национализированы, отец и брат Веры Ивановны пустили себе пули в лоб. Из купеческого дома ее выбросили, дачу отобрали, бедная девочка осталась буквально на улице. — 90 - Тут-то и пришел на помощь молодой священник. Ольга Федоровна Введенская, барственная, но добрая женщина, пригласила ее жить в их доме. Отец Александр устроил ее в своей церкви певчей и псаломщицей, а потом она стала у него секретарем. И всю жизнь прожила она в доме Введенских. Глубоко религиозная, она не пропускала ни одной службы, была стенографисткой на всех обновленческих соборах и съездах. Любила Владыку горячей и чистой любовью; она знала все его слабости, и все прощала, и не отходила от него ни на шаг. Отношения ее с шефом были абсолютно чистые, и никогда никому не приходило в голову, что они могут быть другими. Меньше всего это могло прийти в голову нашему патрону и ей самой. В это время она была старостой храма, а также бессменной псаломщицей. Читала она прекрасно, с необыкновенным чувством и в то же время без всякой истерики. Это было классическое церковное чтение. И кто бы мог предсказать, слушая ее проникновенное чтение, глядя на ее строгое иноческое лицо, ее ужасный конец. Владыка Александр относился к ней, как к члену семьи, говорил ей "ты", "Вера". И в то же время был к ней привязан, как к совершенно своему человеку, хотя неровности его характера сказывались и тут. И здесь мне вспоминается один забавный эпизод, характеризующий нашу ульяновскую жизнь. Иду я как-то днем к моему патрону. Вдруг навстречу он сам — небритый и с корзиной в руках. Улыбается и говорит: "Идите и ждите меня, а я иду на рынок. Шура (старший сын) сегодня уезжает". Иду. Меня встречает Маша, дочка, ученица 10 класса. Сидим, мило разговариваем. Вдруг врывается шеф, раздраженно кидает в сторону корзину с продуктами и к дочери: "Ты здесь сидишь и флиртуешь, а твой отец, Первоиерарх, должен по базару бегать!" Подают обед. Нас четверо: шеф, Анна Павловна, Маша и я. Шеф продолжает возмущаться и в какой-то момент делает угрожающее движение по направлению к дочери. Вся красная, она, как ошпаренная, выскакивает из-за стола и убегает. После этого приходит очередь Анны Павловны. И ей попадает. — 91 - Она подает второе, ставит бутылку вина и тоже уходит в другую комнату. Мы с патроном остаемся одни, молча чокаемся и доедаем обед в молчании. Вдруг с большим опозданием приходит Вера Ивановна. Это подливает масла в огонь. "Ты там со своими попами совсем сошла с ума. Все утро где-то бегаешь, а я должен ходить по рынкам". "Почему, Владыко, я должна думать о Шуре, который ко мне относится исключительно грубо?" (Она привела некоторые факты, которые вполне соответствовали действительности.) "Не для Шуры, а для меня. И не нужно мне твоих услуг. Я вот отца Анатолия (кивок в мою сторону) назначу старостой". "Пожалуйста, пожалуйста, Владыко. Отец Анатолий, вот ключ от храма. Сегодня в шесть часов служба. К завтрашнему дню надо напечь просфор, сходить за свечками, убрать церковь". И передо мной кладется ключ. "Что вы, Вера Ивановна, это все шутки. Владыка же это сказал сгоряча". "Не знаю, не знаю, вот вам ключ". Шеф (сердито): "Хорошо. Дайте мне ключ". И он забирает ключ. Вера Ивановна уходит. Мы с шефом доедаем обед. Затем он садится за рояль. Играет Шопена. Затем начинается разговор. "Вы знаете, выпив вина, я пришел в свойственное мне состояние самовосхваления. Сегодня я думал: никто лучше меня не управлял бы церковью". "А епископ Антонин Грановский?" "Бросьте, я знаю ваше пристрастие к Антонину, но он угробил бы все дело через две недели". Углубляемся в историю. Наконец шеф встает из-за рояля, говорит: "Идемте гулять". И мы идем по Радищевской вниз, к Волге. Вера Ивановна бежит за нами. "Владыко, ключ! Пора ко всенощной". "Какой ключ, что за ключ, не знаю, где он". Вера Ивановна бежит в дом. Выбегает. "Ключа нет. Куда вы его, Владыко, положили?" "Не знаю, не знаю, посмотрите на рояле". — 92 - Вера Ивановна бежит опять в дом. Я (уже немного обеспокоенный): "Но где же, Владыко, все-таки, действительно, ключ?" "Да ключ у меня. Я просто хочу пошутить и, кстати, дать ей урок". Вера Ивановна возвращается на этот раз уже в полной панике. Ключа нет. Шеф медленным жестом лезет в карман. С рассеянным видом: "Вот какой-то ключ, отдайте его, отец Анатолий". "Пожалуйста, вот ключ, Вера Ивановна". "Нет, от вас я его не возьму, пусть мне его отдаст сам Владыка, а не диакон при Первоиерархе". Наконец после некоторых прелиминарий, ключ берет шеф — и торжественно вручает его Вере Ивановне. Она бежит открывать церковь, а мы идем гулять по берегам Волги. Все это было бы смешно, если бы не окончилось так трагически для бедной Веры Ивановны. После смерти шефа в 1946 году наступили для нее плохие времена. В жизни пустота. Сначала все дни она проводила на его могиле. Но так как жить на могиле нельзя, пришлось устраиваться. Сначала она была псаломщицей при Володе, который стал сельским священником. Потом перешла к другому священнику (тоже из обновленцев). Мыкалась по приходам. В 1961 году наступил конец. Однажды пришла она к Анне Павловне, переночевала, утром зашла к ней в спальню, сказала: "Не вставайте, Нюра, я сейчас ухожу. Вот что я вам хотела сказать: надоело мне все, пора кончать". "Как кончать?" "Так. Сестра моя бросилась под поезд, отец с братом в свое время ушли. И мне пора уходить". "Верочка, но вы же такая религиозная, с вами же всегда Бог!" "Не говорите глупостей, Нюра", - сказала Вера Ивановна и ушла. Через три дня звонит Анне Павловне священник, у которого жила Вера, спрашивает: "Анна Павловна, вы не знаете, куда делась Вера Ивановна? Она так от вас и не возвратилась". — 93 - Анна Павловна всполошилась не на шутку. Послала в Ленинград своего племянника узнать, где Вера Ивановна. Узнали. Выйдя от Анны Павловны, отправилась она в Псково-Печерский монастырь. Исповедалась там и причастилась. А потом в Питер, поехала в Царское Село, столь дорогое ей по воспоминаниям детства. Прошла по парку, разыскала знаменитые Царскосельские пруды, поставила две свои котомочки (все свое достояние) у стоящего рядом с прудом кленового дерева, а сама бросилась с разбега в ледяную осеннюю (было это в начале ноября) воду пруда. Труп нашли через несколько дней, священники служить отказались, похоронили ее "без попов, без ладана" на местном кладбище. Один из подмосковных священников, узнав о ее смерти, совершил заочное отпевание. Царство Небесное и мир твоей душе. Вера Ивановна! Ты возлюбила много, преданно и верно, и да простит тебе Господь многое - твое предсмертное отчаяние и самоубийство, так же, как и твоим родным: отцу, брату и сестре. * * * Событие, о котором упоминалось выше, отъезд Александра, старшего сына Введенского, из Ульяновска, было во многих отношениях знаменательным. В это время на фронте происходил перелом. В феврале сдалась группировка немецких войск под Сталинградом. Началось отступление немцев на Кавказе. Все с замиранием сердца ожидали лета, все ожидали, что немцы предпримут попытку реванша за зимние поражения. Мой шеф однажды сказал: "Как говорят, немцы готовят нечто грандиозное, мы готовим нечто сверхграндиозное. Предстоит невероятная драка". Пока что политика заигрывания с церковью продолжалась. Духовенство включилось в кампанию помощи Красной Армии, начатую колхозником Ферапонтом Головатым. В газетах все время появлялись сообщения о пожертвованиях священников — — 94 - и в ответ стандартные телеграммы с благодарностью от Сталина. Митрополит Сергий пожертвовал целую танковую колонну, которой было присвоено имя Димитрия Донского. Мой шеф как-то раз у меня спросил: "Как вы думаете, сколько может стоить танк?" "Не знаю, Владыко, мне никогда не приходилось делать таких покупок". "Ну да, вы умеете только болтать о Шекспире", — послышалось в ответ раздраженное замечание. Обошлось дело, впрочем, без танка, вместо этого пошла в ход драгоценная панагия, осыпанная бриллиантами и оцененная в миллион. Через неделю ночью мы были разбужены стуком в дверь. Принесли телеграмму следующего содержания: "ВЫСШАЯ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ. БЛАГОДАРЮ ВАС, АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ, И ОБНОВЛЕНЧЕСКОЕ ДУХОВЕНСТВО ЗА ЗАБОТУ О КРАСНОЙ АРМИИ. СТАЛИН". Затем эта телеграмма была напечатана в "Известиях". В Москву был в это время послан вместо Сергия Ларина, отправленного в Среднюю Азию, архиепископ Андрей Расторгуев. Александр отправился на Северный Кавказ — приводить к обновленчеству открытые там при немцах церкви. После отъезда старшего сына Введенского я служил за протодиакона, провел все великопостные, страстные и пасхальные богослужения. Между тем после Пасхи отношения с патроном начали портиться. В его обращении ко мне стал проскальзывать холодок. В это время в его окружении появился новый человек, протопресвитер Иоанн Лозовой, служивший раньше в Тифлисе, а сейчас вернувшийся из лагерей, где он пробыл пять лет. Он стал дневать и ночевать в доме № 106, меня приглашать стали реже. Постепенно я перестал быть домашним человеком. В это время я покинул дом на Красной улице и переселился по новому адресу: на улицу Ленина, к Ольге Николаевне Беляковой, также своеобразной, оригинальной личности. Интересно рассказать и о ней. Симбирская губерния всегда считалась исконной дворянской губернией. Была в этой губернии и дворянская помещичья семья Беляковых. Хорошие, простые русские люди. Один из Беляковых служил в гвардии. И вдруг до одури влюбился в цыганку, которая пела в "Яре", - и к общему ужасу — 95 - женился. В связи с этим пришлось ему уйти из полка и со своей новой женой в Симбирскую губернию, в свое имение. Впоследствии у Беляковых было две дочери. Во время революции отца уже не было в живых, а Ольга войну (сказалась цыганская кровь) пошла добром в Белую Армию и прошла с Колчаком весь путь от Волдотска, став офицером. А после разгрома вернулась, девшись в крестьянку, в родные места. Свою военную карьеру хотелось скрыть (это было открыто под большим секретом мне, и знали об этом еще несколько человек), и она стала лишь преподавательницей немецкого языка, а сестра ее жила тихо и вместе с ней и (тоже цыганская кровь) подрабатывала тем, что гадала на картах теперь сестра умерла, и Ольга Николаевна жила совершенно одна, шестидесятилетняя, всеми покинутая. Занимала она в деревянном двухэтажном домике одну большую комнату с балконов в комнате жил вместе с ней некий русифицированный еврей-снабженец обязался снабжать Ольгу Николаевну дровами так и не принес ей за все время ни одного полена. Непрактичная, барски наивная Ольга Николаевна его иногда укоряла - и каждый раз давала себя уговорить. В его распоряжение Ольга Николаевна предоставила бывшую, комнату, в обмен за что я обязался снабжать ее продуктами. Действительно, мы питались вместе. Побывал один раз в моей новой обители мой шеф и потом казалось говорил, что всякий человек создает вокруг свой umwelt (он выразился по-немецки), вот и вы создали похожее на вас: архаичное, невообразимое, своеобразное". 0н был прав. Как-то был я в библиотеке Ульяновска, в здании Симбирского Дворянского Собрания. Поднимаюсь по бывшей белой мраморной лестнице, отделанной золотом. Навстречу мне идет странный человек: с бородкой клинышком, тоже какой-то странной (с плешинкой посредине), в черном пальто с блуждающим взглядом. Первая мысль: "Какой чудной" - и только потом понял, что я увидел свое отражение. В другой раз, когда я шел по улице Радищева, ко мне пристал какой-то тип: "Пройдемте". - "Куда?" Он показал мне удосто- — 96 - верение, что он агент угрозыска. Я сказал: "Да я дьякон". "А-а, - протянул агент. — Извините". "А в чем дело?" — "Да ничего, бороды носите не вы одни". На этом мы расстались с представителем власти. Между тем наступило лето. Я брал книги в библиотеке, уходил с ними на старое заброшенное кладбище, читал запоем. Служил каждый день. Отношения мои с шефом продолжали омрачаться. Чем больше мы говорили с ним на идеологические темы, тем больше начинали выявляться наши разногласия. Прежде всего его очень раздражала моя "монашеская идеология". Даже в моей манере служить ему чуялось нечто монашеское. Это было неприятно обновленческому Владыке, принципиальному врагу монашества. Таким образом, в вопросе о монашестве я был "правым", а он "левым". Зато во всех остальных вопросах мы менялись местами. Я был сторонником реформ в духе идей Епископа Антонина Грановского. Он в это время был сторонником строго иерархического принципа и слышать не хотел ни о каких реформах. Эти разногласия были мне особенно тяжелы, потому что я любил моего патрона и долголетнего учителя нежнейшей любовью. Я мало к кому был привязан в жизни так, как к нему. Поэтому намечавшийся разрыв я переживал очень болезненно. Наконец, мне было глубоко противно беспринципное ползание на брюхе перед Сталиным. Конечно, я был сторонником борьбы с фашизмом не на жизнь, а на смерть, но я считал, что Церковь должна делать это со своих, христианских, а отнюдь не сталинских позиций. В этом отношении характерен следующий эпизод. Однажды при служении Первоиерархом литургии я несколько переиначил текст одного прошения великой ектений. Следовало сказать: "О Богохранимей стране нашей, властех и воинстве ея Господу помолимся". Я произнес: "О Богохранимей стране Российскей, страждущей матери-родине нашей и о еже покоритеся под нозе ея всякому врагу и супостату Господу помолимся". В результате последовало бурное объяснение, и я получил сильный нагоняй. Но самое главное не в этом. Как я теперь понимаю, экстравагантный дьякон из интеллигентов, видимо, привлек неблагосклон- — 97 - мое внимание МГБ. Только теперь я понял некоторые намеки шефа, которые тогда не понимал. Должен сказать, что сам шеф был здесь ни при чем: если бы он хотел сделать мне что-либо плохое, то посадить меня ему ничего бы не стоило, потому что я со свойственной мне болтливостью не только при моем шефе, но и в присутствии посторонних не стеснялся говорить все, что думал. Здесь попутно остановлюсь на одной черточке в характере шефа. Он был типичным русским интеллигентом. Весь в абстракциях, он был необыкновенно смел в мыслях и в словах — и в то же время, истерик и невропат, он впадал в панику при малейшем намеке на опасность. Однажды в Ульяновске была объявлена воздушная тревога. Тревога чисто учебная, потому что до фронта было более тысячи километров, да и вряд ли кому-либо пришло бы в голову бомбить Ульяновск, где тогда не было ни одного военного объекта. Мне, пережившему только что ленинградскую блокаду и наступление немецких войск на Кавказе, было смешно. Точно так же было смешно и Анне Павловне и Вере Ивановне. Не то шеф. Он буквально трясся от ужаса, готов был забиться в щелку, ругал нас при этом "деревяшками" за то, что мы не боимся. Это был первый раз, когда я в нем усомнился. Если он так боится мнимой тревоги, то (подумал я) как же он должен бояться реальной опасности, воплощенной в МГБ. Увы! Я не ошибся. Видимо, под влиянием некоторых напоминаний от чиновников МГБ он начал подумывать, как бы избавиться от беспокойного диакона. Случай вскоре представился. Троица в 1943 году приходилась на 6 июня. В этот день я служил две литургии: раннюю, с Митрополитом Виталием, без причащения Святых Тайн, позднюю — с шефом, причащаясь; затем троицкую вечерню с коленопреклоненными молитвами и молебен. Вернулся домой едва живой. А утром у меня повысилась температура, о чем я известил шефа телеграммой. Он был так любезен, что навестил меня и привел врача — доктора Сергееву. Был со мной очень мил. Через несколько дней я поправился и уже служил. 17 июня, в четверг, я был в храме, причащался Святых Тайн. Придя домой, лил чай, когда неожиданно появился диакон Алек- — 98 - сандр Введенский, вернувшийся накануне из поездки. После нескольких любезных фраз он сказал: "Между прочим, отец Анатолий, я имею к вам некоторое поручение". И с этими словами он положил передо мной следующий документ. "Диакону отцу Анатолию Левитину. В связи с возвращением из командировки моего секретаря и диакона Александра Введенского, Вы, отец диакон, увольняетесь за штат. Первоиерарх Александр". Затем Александр вынул из кармана тысячу рублей и сказал: "Это выходное пособие. Владыка советует вам устроиться на работу". Я обалдел. Еще только накануне шеф был со мной необыкновенно любезен и обещал мне золотые горы. Сказал: "Хорошо, я поговорю с Владыкой". На это последовал ответ: "Нет, нет. Владыка просит вас не говорить с ним на эту тему. Я очень сожалею, что послужил невинной причиной..." — и так далее. С этими словами отец диакон откланялся. Я сидел молча. Первой пришла в себя моя хозяйка Ольга Николаевна Белякова: "Итак, он вас вышвырнул на улицу?!" "Выходит, что так", — ответил я. В тот же день я встретил на улице шефа. Несколько дней назад один из наших батюшек очень неудачно читал шестопсалмие, и я назвал его в алтаре "убийцей царя Давида". Теперь шеф, завидев меня, еще издали закричал: "Вот идет уже не убийца царя Давида, убийца Левитина!" Затем ласково меня обнял. "Дорогой мой, но я ничего не могу сделать: нет штатной единицы. Ну, подождите. Скоро, на ваше счастье, приезжает из Питера новый епископ Сергий Румянцев. Тут же рукоположим вас в священники — и поедете вместе с ним в Ленинград". Но я был уже сыт обещаниями, поэтому холодно ответил: "Ну, что делать, нельзя так нельзя". И прошел мимо. Меня особенно разозлило лицемерие. Придя домой, стал думать, что дальше. Посланец моего шефа мне посоветовал от его имени устроиться на работу. В городе, где все меня знали как диакона, это было практически совершенно невозможно. Идти и опять просить что-то у человека, который так поступил со мной, я органически не мог. Правда, отец, который в это время жил в Средней Азии, звал меня к себе. Но поехать туда — это значило отказаться от — 99 - духовной деятельности, да и не хотелось являться к отцу неудачником, недотепой. Подумав, попросил у Ольги Николаевны чернил. Их оказалось совсем мало, на самом донышке чернильницы. Развел их водой и стал писать. Прошение было на имя Патриаршего Местоблюстителя. В этом прошении я изложил свои взгляды на обновленчество и на церковный раскол, на положение церкви. В заключение просил предоставить мне возможность служить в церкви. Снял копию для своего патрона. Сейчас это прошение уже давно утеряно. Однако через девятнадцать лет основные мысли того времени я изложил в открытом письме Митрополиту Мануилу по поводу его критики моей и Вадима Шаврова "Истории обновленчества". Затем это письмо под заглавием "Ответ критику-монаху" стало распространяться в Самиздате. Не желая осложнять этого своего рассказа, я прилагаю "декларацию" к этой главе. Разумеется, в первоначальном тексте не было столь резких выпадов против агентов госбезопасности (это было преподнесено в очень осторожных намеках, — 1943-й год не 1962-й); однако мои убеждения были те же. Они остаются без всяких изменений и до сего дня. * * * Через несколько дней я отнес мое заявление Колчицкому. Этот принял меня с торжеством победителя. Не преминул напомнить мне и о несостоявшемся чаепитии, и о первоначальном знакомстве. Посоветовал мне покаяние с самоуничижением. Но не на такого напал. Холодно я ответил, что я хочу получить ответ от того, кому адресовано прошение, а каяться в грехах я всегда готов, но ведь не только мне надо каяться, найдутся и всегда готов, но ведь не только мне надо каяться, найдутся и погрешнее. Поняв намек, отец Колчицкий стал сахаром с уксусом. Прямо от него я отправился на улицу Радищева, 106, к своему шефу, и вручил ему копию документа. Шеф принял меня холодно, сказал: "Я знал, что вы это сделаете". На этом закончился разговор. — 100 - На другой день я посетил архиепископа Варфоломея. Хороший был человек. Царство ему Небесное! Товарищ Митрополита Сергия по Петербургской Духовной Академии, Сергий Городков по окончании Духовной Академии в 80-х годах был назначен священником в Тифлис. Поэтому он хорошо знал семью моего деда, директора гимназии, и его дом, про который острили, что он выстроен за счет русских писателей, поскольку мой дед был автором учебника "Русские писатели". Он долгое время служил в Тифлисе и был председателем местного отделения Союза Русского Народа. Ну что ж! Человек своего времени и своей духовной русской среды. И среди черносотенцев бывают хорошие люди. После революции мыкался по тюрьмам и лагерям; перед войной служил около Клина; попался к немцам и вел себя достойно (русский патриот!). После того, как Тверь в зиму 1942 года была очищена от немцев (она была в немецких руках только месяца два) отправился к Митрополиту Сергию в Ульяновск. Тот постриг своего старого друга в монахи с именем Варфоломей (он уже давно был вдовцом), рукоположил его в епископа Ульяновского и сразу возвел его в сан архиепископа. В это время Владыка служил на окраине Ульяновска в кладбищенской церкви. Выше я упоминал о речи Митрополита Сергия, обращенной к нему, которую Митрополит начал со слов: "Недолго нам с тобой уже осталось здесь быть". Насчет себя сказал правильно: умер в сане Патриарха через шестнадцать месяцев после этих слов. Насчет архиепископа Варфоломея ошибся: Владыка умер только через тринадцать лет, в сане Митрополита Новосибирского, в 1956 году, девяноста лет от роду. Меня архиепископ принял ласково, вспоминал о моем деде, о доме, выстроенном за счет русских писателей, сказал: "Надо вам устроить свидание с Митрополитом Сергием, — только между нами, чтоб никто не знал". Свидание, действительно, состоялось в один из жарких июльских дней. Митрополит сидел в саду, в тени. Архиепископ велел мне ходить по улице Водников, пока не позовет. Он очень не хотел, чтобы о свидании знал Колчицкий, да и другим людям из окружения Митрополита архиепископ не очень доверял. В какой-то момент показался в калитке, поманил меня пальцем, — 101 - провел в глубь сада, где в белом подряснике сидел престарелый Митрополит. Поклонился ему в пояс, подошел под благословение. Митрополит отечески потрепал меня по бороденке, сказал архиепископу: "Похож на мокрого ворона". Мои черные волосы, в которых тогда, конечно, не было седин, стояли дыбом. Затем Митрополит показал мне скамеечку напротив. Начал: "Читал ваше заявление, получите скоро ответ". Я начал говорить, но сразу заметил: Митрополит не слышит. Тогда за меня стал говорить Владыка Варфоломей. Говорил без крика. Митрополит, видимо, как и все глухие, понимал его по движениям губ. Выслушал, сказал, обращаясь к Владыке Варфоломею: "Эх, поздно он родился: к нам бы его в Академию в начале века или в религиозно-философское общество". Затем, обращаясь ко мне, сказал: "Плохо, что то, для чего вы созданы, умерло еще до вашего рождения. Ну, на все воля Божия. Господь все устроит и укажет, что надо делать. А к обновленцам вы зря пошли. Я люблю Александра Ивановича, неплохой он человек, хоть и безалаберный, да все это не то. Нужно сохранять церковь для народа. А дальше Господь покажет, что надо делать. А ты (неожиданно перешел на "ты") запасись терпением, не спеши. Потерпи до Нового года, а там тебя устроим". Благословив и поцеловав на прощанье. Митрополит меня отпустил. Через три дня Колчицкий вручил мне ответ Патриаршего Местоблюстителя. Ответ был написан красными чернилами на моем заявлении, - он был написан между моих строк и занял все написанные мною страницы. Переписанный затем каллиграфическим почерком Колчицкого, он гласил следующее (привожу документ по памяти): "Левитину Анатолию Эммануиловичу. На Вашем прошении Патриаршему Местоблюстителю последовала следующая резолюция Его Блаженства: «Как видно из прошения, проситель ищет в Церкви Божией не духовного для себя руководства, а смотрит на нее как на орудие в деле желаемого для него обновления мира в духе идеи В. С. Соловьева. Между тем следует искать в Церкви Божией не осуществления людских чаяний, а благодати Святаго Духа, ради которого можно потерпеть и наши немощи. — 102 - По существу прошения следует: 1. Во избежание недоразумений разъяснить просителю, что хиротония, полученная им у А. И. Введенского, признана нами быть не может, и вступить в клир он может лишь через хиротонию, полученную от православного архиерея. 2. В качестве кающегося и ищущего воссоединения с Церковью он должен до Рождества Христова посещать храм, ежемесячно исповедоваться, но без причащения Святых Тайн, а перед Рождеством Христовым заблаговременно подать заявление о рукоположении в священный сан. Митрополит Сергий". Я принял к сведению эту резолюцию. Не знаю, как сложилась бы моя судьба, если бы все мы остались в Ульяновске. Но человек предполагает, а Бог располагает. В сентябре начались события, которые перевернули всю Церковь, ознаменовались переломом в жизни всех нас, и Рождество Христово все мы встречали очень далеко от Ульяновска: Митрополит Сергий — на патриаршем престоле в Москве, я—в далеком Коканде, в Средней Азии. * * * Тихо и однообразно протекала жизнь в Ульяновске. Так и вспоминалась глава из "Обрыва", где уроженец Симбирска И. А. Гончаров описывает свой родной город, погруженный в послеобеденную спячку. Тихо и однообразно, в будничных заботах, протекала жизнь Патриархии. Ежедневно келейник Местоблюстителя Иоанн Разумов (ныне Митрополит Псковский и Порховский) ходил на рынок закупать продукты. Ежедневно Колчицкий и архимандрит Иоанн Разумов подолгу совещались о том, что готовить на обед. Патриарший Местоблюститель вел строго монашеский образ жизни, подолгу совершал келейное правило, затем принимал врача. Плохо было у него со здоровьем: застарелая болезнь почек, требовавшая катетризации, другие болезни мучили старца. Все вокруг него были в глубокой тревоге за его жизнь. В августе закупили дров: стало ясно, что зиму 1943—44 года патриархия проведет в Ульяновске. Между тем жизнь шла своим чередом, и совершался невиди- — 103 - мый простым глазом тайный процесс. "Ты хорошо роешь, старый крот", — как говорил мой старый приятель (с которым я подружился еще в ранней юности) Гамлет. В августе в газетах промелькнуло известие, напечатанное петитом, на которое никто не обратил особого внимания: в Москву приехал архиепископ Йоркский Кирилл Хербетт. Между тем это событие послужило началом нового периода в истории Русской Церкви. Надо сказать, что в это время уже мало кто сомневался в том, что война немцами проиграна. Летнее наступление немцев, которого все ожидали с трепетом, провалилось. Дело по существу не пошло дальше попыток организовать массированное продвижение по так называемой курско-орловской дуге. Вопрос наступления нашей армии по всему фронту, по существу, стал лишь вопросом времени. В этой ситуации возникает вопрос о будущем послевоенном устройстве. Тема эта усиленно дебатировалась в закулисных кругах. Видимо, Сталин в это время принимает решение урегулировать церковный вопрос, который уже давно мешал его политике в Европе. Действительно, любой реальный политик не мог не понять всей абсурдности антирелигиозной политики в этот момент: эта политика мешала, как на это не раз указывал Рузвельт и через своего личного представителя Гопкинса, и непосредственно в письмах к Сталину, широкой помощи Советскому Союзу со стороны союзников, так как встревожила общественное мнение Америки и тогда еще мощной Великобритании. Эта политика держала в страхе население европейских стран, куда предстояло прийти советской армии в качестве "освободителя". Антирелигиозная политика, наконец, восстанавливала против советской власти население оккупированных областей Советского Союза, особенно население западной Украины и западной Белоруссии, а также Прибалтики, куда также предстояло прийти в качестве "освободителя". И Сталин из этой ситуации сделал вывод. Предвестием предстоящих перемен и явился визит архиепископа Йоркского в Москву - первый визит англиканского епископа в СССР со времени Октябрьской революции. Как бы то ни было, 2 сентября произошло ошеломляющее событие. В этот день на Шатальную улицу явился работник госбезопасности Г. Г. Карпов. — 104 - Карпов был не совсем обычным работником в составе органов безопасности. Сын священника, он в свое время окончил Духовную семинарию и Киевскую Духовную Академию, со званием кандидата богословия. Свои студенческие годы он, впрочем, проводил не столько в богословских занятиях, сколько в ухаживании за девушками. Затем, во время калейдоскопа быстро меняющихся режимов на Украине во время гражданской войны, кандидат богословия становится ярым сторонником советской власти и идет работать в органы Чека. Неизвестно, насколько успешной была работа кандидата богословия на этом поприще, но начальство, видимо, осталось этой работой довольно. В 20-е годы мы видим его уже в Москве в качестве следователя ГПУ, где он считается специалистом по церковным делам. В качестве такового он в 1926—27 годах вел дело Митрополита Нижегородского Сергия, находившегося тогда в заключении. И вот теперь этот "крупный специалист" приехал в Ульяновск с необыкновенной миссией. Митрополит Сергий, со всей своей свитой, должен немедленно вернуться в Москву. На сборы дается один день. 3 сентября Митрополит Сергий и его приближенные — Колчицкий с семьей и архимандрит Иоанн Разумов — были уже в вагоне. Отъезд производился в такой спешке, что не успели даже упаковать вещи. Взяли лишь все самое необходимое; за остальными вещами через две недели специально приезжал Колчицкий. События развертывались с кинематографической быстротой. На другой день рано утром поезд был в Москве. На вокзале Митрополита встретил приехавший из Ленинграда столь же внезапно Митрополит Алексий (будущий Патриарх) и Митрополит Киевский Николай (все военное время живший в Москве и носивший свой титул "Киевского" лишь номинально). Неожиданность следовала за неожиданностью: Митрополита повезли не в его резиденцию в Бауманском переулке, где он жил пятнадцать лет во все время своего возглавления церкви, а в Чистый переулок, в роскошный особняк, который до войны был личной резиденцией германского посла графа Шуленбурга и где в 1939 году во время своих печально знаменитых визитов оста- — 105 - навливался Риббентроп. 4 сентября утром было объявлено, что вечером предстоит визит в Кремль. В 9 часов вечера в Чистый переулок приехал правительственный автомобиль. В него усадили Митрополитов Сергия, Алексия и Николая. Колчицкого на этот раз не взяли. Никто из Митрополитов не имел понятия, куда их везут. Они лишь догадывались об этом. Через десять минут автомобиль въехал в Кремль, а еще через десять минут они вошли в обширный кабинет, облицованный деревом, где за столом сидели два человека, широко известные по портретам: Сталин и Молотов. Обменялись рукопожатиями, уселись. Беседу начал Молотов сообщением о том, что правительство СССР и лично товарищ Сталин хотят знать нужды церкви. Два Митрополита, Алексий и Николай, растерянно молчали. Неожиданно заговорил Сергий. Перед поездкой в Кремль он запасся слуховым аппаратом, который ему прислали из-за границы и которым он никогда не пользовался. Митрополит заговорил спокойно, изредка заикаясь, деловым тоном человека, привыкшего говорить о серьезных вещах самыми высокопоставленными людьми. (Когда Сталин был семинаристом. Митрополит Сергий был уже, в сане епископа, ректором Петербургской Духовной Академии.) Митрополит указал на необходимость широкого открытия храмов, количество которых совершенно не удовлетворяет религиозные потребности народа. Он также заявил о необходимости созыва Собора и выборов Патриарха. Наконец он заявил о необходимости широкого открытия духовных учебных заведений, так как у церкви отсутствуют кадры священнослужителей. Здесь Сталин неожиданно прервал молчание. "А почему у вас нет кадров? Куда они делись?" — спросил он, вынув изо рта трубку и в упор глядя на своих собеседников. Алексий с Николаем смутились под этим пристальным взглядом зеленых глаз: всем было известно, что "кадры" перебиты в лагерях. Но Митрополит Сергий не смутился. Выдержав взгляд зеленых глаз, старик ответил: "Кадров у нас нет по разным причинам Описание событий дается со слов покойного Митрополита Николая, который рассказывал об этом одному своему близкому человеку. — 106 - нам. Одна из них: мы готовим священника, а он становится Маршалом Советского Союза". Довольная усмешка тронула уста диктатора. Он сказал: "Да, да, как же. Я семинарист. Слышал тогда и о вас". Затем стал вспоминать семинарские годы, вспомнил инспектора, который обладал необыкновенной способностью разыскивать припрятанные семинаристами папиросы. Митрополит Сергий, как оказалось, знал этого инспектора, знал и многих преподавателей Тифлисской семинарии (он ведь был долгое время начальником учебного комитета при Синоде). Затем Сталин сказал, что мать его до самой смерти сожалела, что он не стал священником. Разговор диктатора с Митрополитами принял непринужденный характер. Затем, после чаепития, началась деловая беседа. Беседа затянулась до трех часов ночи. В ней помимо Сталина, Молотова и Митрополитов участвовали также технические эксперты. Беседу эту можно назвать в полном смысле этого слова исторической. Во время этой беседы были выработаны устав Русской церкви и те условия, в которых она существует до сего времени. Как известно, этот порядок в настоящее время вызывает много справедливых нареканий, так как означает абсолютное закрепощение церкви антирелигиозным государством. Но в тот момент, после десятилетий террора, направленного против церкви, новый порядок являлся, несомненно, прогрессивным шагом, так как означал возможность легального существования для Православной церкви. В конце беседы престарелый больной Митрополит был страшно утомлен. Тут и последовал тот эпизод, о котором упоминает Солженицын. Сталин, взяв Митрополита под руку, осторожно, как настоящий иподиакон, свел его по лестнице вниз и сказал ему на прощанье следующую фразу: "Владыко! Это все, что я в настоящее время могу для вас сделать". И с этими словами простился с иерархами. Через несколько дней в особняке в Чистом переулке собрался Собор епископов (собрать его было нетрудно: в русской церкви было в это время всего семнадцать епископов), а в воскресенье 12 сентября, в день Александра Невского, в Елоховском Бого- — 107 - явленском соборе произошла интронизация вновь избранного Патриарха, каким стал Митрополит Сергий. Русская церковь после восемнадцатилетнего перерыва вновь увенчалась Патриархом. Летнее время 1943 года — одна из самых кошмарных страниц в моей биографии. Чего я только в это время ни делал: был одно время заведующим литературной частью в театре, откуда меня немедленно выгнали, как только узнали о моем диаконстве; продавал на рынке хлеб и продукты, обнаружив неожиданно при этом коммерческие способности; лежал в больнице с дизентерией. Отъезд патриархии в Москву сделал мое дальнейшее пребывание в Ульяновске бессмысленным. В конце сентября я принял решение ехать к отцу в Среднюю Азию. 27 сентября я сел на пароход, битком набитый пассажирами. Последний раз я окинул взглядом город, сыгравший важную роль в моей жизни. Пароход медленно тронулся вниз по Волге. — 108 - ПРИЛОЖЕНИЕ к главе четвертой: "На берегах Волги" Желая подвести итог всему рассказанному в предыдущей главе, прилагаю документ, написанный в августе 1962 года, в котором читатель найдет теоретическое обобщение всего рассказанного выше. "ОТВЕТ КРИТИКУ-МОНАХУ"* Достопочтенный отец! "Почитай врача честью по надобности в нем, ибо Господь создал его", — говорится в книге Иисуса сына Сирахова (38, 1). Этот завет древней назидательной книги, которую наша церковь помещает рядом с Боговдохновенным Писанием, следует помнить церковным людям. Горькое слово правды — это и есть врачевство от многих духовных недугов, которыми страждет наше духовенство. Я с интересом и пристальным вниманием прочел Ваши замечания на мою совместную с В. М. Шавровым работу по "Истории обновленчества", — и так как Вы ставите серьезные и принципиальные вопросы, то я отвечу Вам со всей серьезностью и принципиальностью, на какие способен. 1. Вы пишете, что я "последователь обновленчества", а между тем именно Вы, а не я, оказываете ему величайшую посмертную услугу. Когда Вы осуждаете обновленчество. Вы делаете это исключительно с точки зрения церковных канонов. Соблюдение или несоблюдение канонических норм является для Вас критерием истинной церковности. Я отношусь с великим уважением к каноническому праву, так как в нем кристаллизовался вековой исторический опыт * Митрополиту Куйбышевскому Мануилу. Ум. в 1968 году. — 109 - Церкви. Я, так же как и Вы, считаю, что каноны являются проявлением благодатной жизни церковной, которая вдохновляется Святым Духом. Можно ли, однако, сказать, что каноны —это главное в жизни Церкви? Нет, каноны — не главное, и даже главное — не догматы. Главное — это духовная, моральная чистота. "Блаженни чистии сердцем, яко тии Бога узрят", — говорит Господь — Основатель и Глава Церкви. Моральная чистота — следование заповедям Божественного Спасителя, евангельский образ жизни - вот основной критерий христианского историка при оценке того или иного деятеля, группы деятелей, церковного течения или направления. Не может дурной и безнравственный человек (хотя бы он правильно исповедовал догматы и тщательно соблюдал все каноны) войти в Царство Божие. Не может церковное течение, оперирующее безнравственными методами, считаться христианским течением. Именно так рассуждала Церковь, поэтому она отказала, например, в причтении к лику святых Феофилу Александрийскому — авторитетнейшему догматисту и канонисту V века, так как он был дурным, жестоким человеком. Не человек для канонов, а каноны, как и ветхозаветная суббота, для человека, — и никакая "каноничность" не может оправдать перед Богом того, кто делает вред людям. Тягчайший главный грех обновленцев не в "неканоничности" (это можно было бы еще простить, как прощаем мы этот грех Англиканской церкви, первоиерарха которой недавно с таким почетом принимал Патриарх), а в том, что они действовали нехристианскими, безнравственными методами. Не то страшно, что А. И. Введенский был женат, а страшно то, что он, будучи епископом, подавал "черные списки" в ГПУ, требовал лишения сана заключенного Патриарха, был пособником людей, убивших Митрополита Вениамина и хотевших убить Патриарха. Не то страшно, что А. И. Введенский совершал Евхаристию на воде (факт, кстати сказать, мне неизвестный и совершенно неправдоподобный), а страшно то, что В. Д. Красницкий совершал литургию в полном смысле этого слова на человеческой крови. Не то страшно, что отдельные обновленцы отвергали монашество и посты. Отвергают же монашество и посты большинство деятелей экуменического движения, однако мы с ними сотруд- — 110 - ничаем, — а страшно то, что они отвергали евангельскую заповедь любви, когда доносили на людей и предавали их на мучения и смерть, и подобно Иоанну Грозному, питались человеческим мясом. И напрасно Вы считаете мой рассказ о том, как я был предан Н. Ф. Платоновым, личным делом. Нет, это не личное дело — это дело общественное, дело общенародное, дело общечеловеческое, ибо не может быть спокойна Церковь, из недр которой выходят такие бесчестные предатели и обманщики. Не может быть спокоен народ, среди которого живут подобные изверги. Не может быть спокойно человечество до тех пор, пока ходят по земле опустошенные нравственно люди, люди с сожженной совестью, которые заражают воздух своим смрадным дыханием. А сколько их и сейчас? Они не умерли — они живы; они носят золотые митры и высокие звания. Они занимают архиерейские и профессорские кафедры, они задают тон во многих областях нашей жизни (в том числе и в Церкви). Главный грех обновленчества — не антиканоничность, а предательство, доносы, ложь, человекоугодничество. И, прикрывая эти грехи обновленцев, сводя все к нарушению канонов, вы оказываете им неоценимую историческую услугу. "Любимый мною" А. И. Введенский охотно простил бы вам ваши "канонические аргументы" и никогда не простил бы мне этих строк. Именно в свете всего сказанного разрешается вопрос о благодатности обновленческих священнослужителей. Каждый вдумчивый человек, который когда-либо интересовался историей, не мог не поражаться тому, как легко обманывать людей. Кого только ни обманывали — и царей, и вельмож, и Римских пап, и нет в мире, кажется, ни одного народа, который не был бы когда-либо обманут, как не было на свете ни одного ни разу не обманутого человека. Нет ничего удивительного в том, что люди решили, в конце концов, обмануть и Бога. И этой попыткой "обмануть Бога" является теория "неизгладимости благодати священства", ярым поборником которой был, между прочим, А. И. Введенский. — 111 - "Священник может делать все что угодно, он все равно останется священником", — говорил он мне не раз. Но "Бог не человек, чтобы ему лгать и не сын человеческий, чтобы ему ошибаться", - гласит Священное Писание (Книга Чисел). По моему глубочайшему убеждению, неверующий и безнравственный человек, принимающий рукоположение с дурной целью, не может воспринять Благодать Святого Духа. Благодать священства покидает также дурных и порочных людей, виновных в хуле на Святого Духа, которая не простится ни в сем веке, ни в будущем. Между тем исторический опыт учит нас, что есть три разряда священнослужителей, виновных в этом величайшем грехе: 1. Хулой на Святого Духа является принятие рукоположения или совершение таинства неверующим священнослужителем (Осипов, Чертков, Дорманский и др.). 2. Хулой на Святого Духа является использование священного сана в целях убийства людей (инквизиторы). 3. Одним из худших видов хулы на Святого Духа является грех Иуды Искариотского — сознательное предательство священнослужителем христиан, которых он обманно привлекает к себе своим саном. (В этом грехе повинны многие обновленцы — и не только обновленцы.) Глубокий богослов и замечательный мыслитель епископ Антонин Грановский великолепно выразил подлинно православное учение о Благодати священства в следующих выражениях: "Союз понимает неизгладимость печати священства не в смысле неутрачиваемости благодати как некоей эссенции или радиоактивности, а в смысле индивидуальной цельности личности священника, не поддающейся реставрации. Неизгладимость священства — неизгладимость, непоправимость порчи. Неистребима не Благодать, а печать, штамп священства. Как в диаволе остались свойства существа Божия, образ Божий, но исчезло подобие Божие, доброта Божия, Благодать — и диавол насквозь дышит злобой, так Союз утверждает полную и совершенную потерю священником его благодати, т. е. его специфически священнически?» качеств и доброго нравственно-озонирующего влияния". ("Труды Первого Всероссийского Съезда или Собора Союза". "Церковное Возрождение", Торопец, 1925 г., стр. 78.) Практически это означает, что священник-отступник, человеко- — 112 - убийца, предатель — так и остается навсегда бывшим священником. Каинова, иудина печать горит на его челе — и никакая сила не может ее изгладить. Благодать священства покинула его при первом же отступничестве, предательстве или человекоубийственном преступлении навсегда. Здесь возникают, однако, два следующих практических вопроса: 1. Как следует относиться мирянам к таинствам, совершаемым безблагодатными преступными священниками? 2. Как должна относиться церковная власть к священникам, виновным в хуле на Святого Духа? Оба ответа не вызывают никаких сомнений. Таинства, к которым приступают христиане с верой, действительны, так как Господь дает людям Благодать по их вере, несмотря на недостоинство и безблагодатность мнимого священнослужителя. В этом отношении интересен прецедент, имевший место в одном из сибирских городов в конце XIX века. В этом городе в течение 20 лет священствовал беглый каторжник, убивший священника, укравший его документы и выдававший себя за священнослужителя. После разоблачения самозванца встал вопрос о действительности совершенных им таинств. Определением Святейшего Синода все таинства были признаны действительными, так как благодать действовала по вере приступавших к таинствам людей. Ответ на второй вопрос также ясен: церковная власть правильно поступила, лишив сана священников-отступников — Осипова, Дорманского, Спасского и других. Она констатировала потерю ими благодати священства. Точно так же она обязана поступить со священниками-предателями, явившимися виновниками гибели многих людей в 30-х, 40-х и 50-х годах. "При чем здесь обновленчество?" - скажете вы, прочтя эту страницу, и будете совершенно правы. Дело в том, что в предательстве повинны не одни только обновленцы. Я принял участие* в написании работы "Очерки по истории церковной смуты" не только для того, чтобы заклеймить пороки * Как известно, работа принадлежит перу двух авторов. Я — лишь один из них. А. Краснов. — 113 - обновленческого движения, к которому я в течение долгих лет принадлежал, но и для того, чтобы заклеймить пороки всех тех священнослужителей (независимо от их каноничности), которые повинны в иудином грехе. Я принял участие в написании работы "Очерки по истории церковной смуты" также для того, чтобы воздать должное честным, правдивым людям, боровшимся в трудных условиях за Христову правду. Нравственный, моральный фактор для меня имеет решительный перевес над каноническим. Впрочем, вряд ли для одного меня. И здесь мне хочется вспомнить один эпизод 30-х годов. В начале 30-х годов в Ленинграде жил хороший, честный, правдивый человек — Андрей Викторович Лемешевский (родной брат Митрополита Мануила), вам хорошо известный. Примерно в 1931 году он был, по чьему-то клеветническому доносу, арестован и заключен в лагерь. Там, в лагере, он и погиб. Как вы думаете, легче ли было Андрею Викторовичу оттого, что этот "кто-то", его погубивший, был законнейший, канонический, "благодатный" епископ-монах, да еще наместник Александро-Невской Лавры? Вот, чтобы не гибли больше невинные люди так же, как Андрей Викторович, и разоблачил я те грязные дела, которые творили некоторые из обновленческих руководителей; к сожалению, их творили не только обновленцы. Кроме предательства, обновленцы повинны также и в челове-коугодничестве — грубом политическом приспособленчестве. И это их второй великий грех, гораздо более страшный, чем нарушение канонических правил. И этот грех недалек от хулы на Святого Духа. Даже при самом поверхностном знакомстве с Евангелием всякого поражают два понятия: понятие Правды и понятие Лжи. Правда от Бога. Правда — свет миру. Сам Господь — это Истина, "И Слово плоть бысть, и вселися в ны, и видехом Славу Его, я ко Единородного от Отца, исполнь Благодати и Истины" (Иоанн. 1-14). Благодать и Истина неразрывно слиты в Иисусе Христе: где нет Истины — нет Благодати. И при определении благодатности обновленческой иерархии основным вопросом являются не канонические погрешности, — 114 - а вопрос об отношении обновленчества к Христовой Истине. Не менее четко и ясно говорит Евангелие и о лжи: "Вы отца вашего дьявола есте, и похоти отца вашего хощете творити; он человекоубийца бе искони, и во истине не стоит; яко несть истины в нем; егда глаголет лжу, от своих глаголет, яко ложь есть и отец лжи" (Ио. 8,4'4). Но ложь, неправда (лицемерие) — это самая сущность политического приспособленчества. И великий грех - хула на Святого Духа — вносить ложь в Церковь. Растлителями Церкви — чистой и непорочной невесты Христовой — следует назвать всех тех лживых и преданных миру священнослужителей, которые от имени Церкви готовы за иудины сребреники освятить любую неправду. Повинны ли в этом обновленцы? К сожалению, повинны. Я с величайшим уважением отношусь к тем обновленцам, которые в дореволюционное время выступали с проповедью свободы, обновления России, социализма. Это были правдивые и чистые, преданные народу люди — Вечная им Память. Я глубоко понимаю тех обновленцев, которые приветствовали революцию, ожидая от нее морального обновления — свободы, равенства и братства. Я с одобрением принимаю критику капитализма, данную А. И. Введенским в его речи на Соборе 1923 года. Я с негодованием отвергаю его приспособленчество, которое выразилось в приторных славословиях нового строя, в котором он не видел ни одного пятнышка, — ибо это была заведомая ложь. К сожалению, политическое приспособленчество не является грехом, свойственным лишь обновленцам, — в аналогичных грехах повинны и многие другие иерархи. Когда я читаю, например, протесты некоторых высоких иерархов* против ареста Манолиса Глезоса, — я восхищаюсь этим, так как уважаю Глезоса. как смелого человека, борца против фашизма и сочувствую ему, как политическому заключенному. * Патриарха Алексия, например. — 115 - Однако, и восхищаясь, и сочувствуя, я недоумеваю, почему этот высокий иерарх молчал, когда в бериевские времена арестовывали миллионы ни в чем не повинных людей, среди которых были и верующие христиане, и священники, и иерархи. Когда я читаю призывы митрополита Сергия к борьбе с фашистскими агрессорами, я восхищаюсь этим. Однако не могу найти слов, чтобы выразить свое возмущение кощунственным термином "богоизбранный вождь" по отношению к величайшему человекоубийце из всех, каких имела Россия. Говорить Правду, презирать ложь, не бояться — вот основные принципы, которыми должна руководствоваться Церковь и ее иерархи в социальных вопросах. Чтобы заклеймить политическое приспособленчество церковных людей (самый омерзительный вид приспособленчества) и показать его бесперспективность на примере обновленчества, — я принял участие в работе "Очерки по истории церковной смуты". И, наконец, канонический вопрос. В конце ваших замечаний на нашу работу вы пишете: "Для Вас, как для последователя обновленчества, может быть, и неприемлемы вышеприведенные исторические свидетельства из канонов Православной Церкви, утвержденных Вселенским Собором. Но, как говорят, факты упрямая вещь, и их нельзя по своему злому умыслу трактовать или огульно отрицать". Все это, конечно, верно, но разрешите и мне сказать несколько слов по поводу канонов. Вы, конечно, правы, когда говорите, что Церковь высоко оценивает монашеские подвиги, и в первую очередь девство, но с одним непременным условием: все эти подвиги имеют цену только в случае, если они соединены со смирением. Ни в коем случае монах не должен извлекать какие-либо привилегии из своего положения или превозноситься над другими членами Церкви. Эта точка зрения нашла себе выражение в канонах. Наиболее полно она выражена в Правилах Гангрского Поместного Собора. Правила эти были впоследствии утверждены Трульским Собором. — 116 - Гангрский Собор собрался в середине IV века, на самой заре монашества, когда увлечение монашеством было всеобщим. Поэтому точка зрения Гангрского Собора приобретает особый интерес. Отцы Гангрского Собора, высоко оценивая монашеские подвиги, сочли, однако, нужным предостеречь против монашеской заносчивости: "Аще кто из девствующих ради Господа будет превозноситься над бракосочетавшимися, да будет под клятвою", — гласит Правило 10-е. "Аще кто из мужей, ради мнимого подвижничества, употребляет суровую верхнюю одежду и аки бы от сего получая праведность, осуждает тех, которые с благоговением носят шелковые одеяния и употребляют общую и общепринятую одежду — да будет под клятвою" (Правило 11-е). "Аще кто о пресвитере, вступившем в брак, рассуждает, я ко недостоин причащатися приношения, да будет под клятвою" (Правило 10-е). И, наконец, универсальное, широкое мировоззрение Церкви, чуждое какой-либо узости и односторонности, в полной мере выразилось в заключительной части 21-го Правила Гангрского Собора: "Сия же пишем, — читаем мы в этом Правиле, — поставляя преграды не тем, которые в Церкви Божией, по Писанию, подвижничествовати желают, но тем, которые подвижничество приемлют в повод гордости, возносятся над живущими просто и, вопреки писаниям и церковным правилам, вводят новости. Таким образом, мы и девство, со смирением соединенное, чтим, и воздержание, с честностью и благочестием соблюдаемое приемлем, и смиренное отшельничество от мирских дел одобряем, и брачное честное сожительство почитаем, и богатство с правдою и благотворением не уничижаем..." Монашество не должно быть поводом для достижения каких-либо привилегий - такова точка зрения канонов. Как разрешается в этой связи вопрос о монашестве епископа? Очень просто. Один из канонов категорически запрещает монаху быть епископом. Как вы уже, вероятно, поняли, речь идет о 2-м Правиле Константинопольского Собора в Храме Святой Софии Премудрости — 117 - Божией. И я очень удивлен, почему вы в своих замечаниях на мою работу не упоминаете об этом Правиле там, где даете канонический разбор обновленческим взглядам. Собор в Храме Софии — Премудрости Божией, о котором идет речь, состоялся в IX веке, при Патриархе Фотии, в 879 г. Сам он называет себя Вселенским, так как на нем были представлены все патриархаты Вселенской Церкви. Однако по кругу разбиравшихся на нем вопросов он был Поместным Собором. Этот Собор и Константинопольский Двухкратный, близкий ему по времени, происходил уже после Вселенских Соборов. Однако Православная Церковь ставит эти два Собора в один ряд с девятью поместными соборами, правила которых обязательны для всего православного христианства. Во всех канонических сборниках Правила Собора в Храме Святой Софии Премудрости Божией помещаются сразу после Правил Двухкратного Собора. Они помещены в Номоноканоне, в Педалионе, в Афинской Синтагме, в нашей Кормчей Книге, во всех последующих изданиях Книги Правил. Приводим текст интересующего нас Правила по "Книге Правил святых апостолов, святых Соборов вселенских и поместных и святых отец на первоначальном елинском наречии преложенными славено-российском, напечатанной в царствующем граде Святого Петра, первым тиснением в лето от создания мира 7347, от Рождества же по Плоти Бога Слова 1839 индикт 12". 2-е Правило этого Собора гласит следующее: "Хотя доныне некоторые архиереи, нисшедшие в монашеский образ, усиливались пребывати в высоком служении Архиерейства и таковые действия оставляемы были без внимания, но сей Святый и Вселенский Собор, ограничивая такое недосмотрение и возвращая сие вне порядка допущенное действие к церковным уставам, определил: аще который Епископ или кто иный архиерейского сана восхощет снити в монашеское житие, и стати на место покаяния; таковый впредь уже да не взыскует употребление архиерейского достоинства, ибо обеты монашества содержат в себе долг повиновения и ученичества, а не учительства и начальствова- — 118 - ния. Они обещают не иных паст и, но пасомыми быти. Того ради, как выше речено, постановляем: да никто из находящихся в сословии архиереев и пастырей не низводит сам себя на место пасомых -и кающихся. Аще же кто дерзает сотворити сие после провозглашения и приведения в известность произносимого ныне определения, таковый, сам себя устранив от архиерейского места, да не возвращается к прежнему достоинству, которое самим делом отложил". "Приведенное выше Правило, — писали мы в нашей давней работе, посвященной каноническому праву, — является примером того, как Церковь может, не отменяя того или иного правила, заменить его обычаем". Практически 2-е Правило Собора в Храме Святой Софии почти никогда не проводилось в жизнь. Уже с XII—XIII веков большинство восточных архиереев были монахами. У нас же, в Русской Церкви, начиная с крещения Руси, все архиереи были монахами. Объяснение такого положения следует, видимо, искать в той метаморфозе, которую претерпело монашество. Из аскетов-пустынников монахи с XII века превратились в хранителей книжной мудрости, богословских знаний, в ревнителей православия, проповедников" и учителей народных. Особое значение принадлежит монастырям (это признано и материалистической историографией) у нас на Руси, где они долгое время были единственными очагами просвещения и даже грамотности. В связи с этим Святая Церковь, ревнующая не о соблюдении буквы, а о спасении людей, решила возложить бремя высшего архипастырского служения на иноков, как на наиболее просвещенных и подготовленных духовно сынов Церкви. Второе Правило Собора в Храме Святой Софии в то же время остается в Книге Правил, как напоминание инокам о смирении и послушании, которые являются главными монашескими добродетелями. Монашествующий епископат есть специфическая особенность Русской Церкви: его не знает, например. Церковь Грузинская. В 1944 году, в момент, когда Святейший Патриарх вступил в каноническое общение с Грузинской иерархией, в ее числе находился лишь один монашествующий епископ (Мельхиседек). В греческой иерархии также есть много архиереев-немонахов. — 119 - Впрочем, и Русская Церковь не знает Правила, требующего от епископов монашества — это лишь церковный обычай. Об этом очень убедительно говорилось на столбцах "Журнала Московской Патриархии", старого ЖМП (в 1931 году), в статье прот. Лебедева, просмотренной и отредактированной Митрополитом Сергием. Каноны требуют от епископов лишь безбрачия, а не монашества. Монашество есть ангельский чин — и оно характеризуется не только безбрачием, но и нестяжанием (добровольной нищетой) и послушанием (полным самоотвержением и самоотречением). Истинный монах есть пустынный житель (в духовном смысле этого слова), во плоти Ангел, крин райского прозябения — жемчужно-чистая лилия, исполненная Благодати. Монах есть истинный, незатемненный страстями и похотьми образ и подобие Божие. Он должен показывать людям, какими были бы они, если бы не было грехопадения, и какими станут избранники Божий после воскресения мертвых. Конечно, прекрасно, когда во главе Церкви стоят эти люди-ангелы, принявшие при пострижении (как полагал Митрополит Антоний Храповицкий) особый дар Святого Духа. Одним из главных свойств монаха помимо ангельской чистоты, самоотвержения, совершенной любви к Богу и к людям — является огненная ревность и бесстрашная твердость в отстаивании Правды. Мы знаем ряд иерархов Российской Церкви, показавших пример огненной ревности в борьбе за правду, — таковы Святители: Филипп, которому следовало бы называться, по примеру древних святителей Афанасия и Василия, Великим, Ермоген, священомученик Макарий, а в новое, время святители Митрофан Воронежский, Арсений (Мациевич) Ростовский, Вениамин Петроградский и многие другие святители, не боявшиеся противостоять грозным властителям и говорить им в лицо правду. Наряду с ними стоят великие печальники за родную землю, самоотверженно сеявшие в темном народе благодатные семена веры, любви и просвещения. Такими являются святители Кирилл (XIII век), Петр, Алексий, Дмитрий Ростовский, Иннокентий Иркутский, Иоанн Тобольский, Питирим Тамбовский, Тихон Задонский, Антоний Петербургский и многие другие. История Церкви говорит о том, что именно из среды мона- — 120 - шества выходят наиболее отважные, бесстрашные реформаторы Церкви, огненные обличители, народные трибуны. Таким был на Западе Савонарола, а у нас в древней Руси Нил Сорский и Вассиан Патрикеев. В XX веке из монашеской среды вышли многие смелые реформаторы, такие, как Андрей Ухтомский, архимандрит Михаил (Семенов), архимандрит Серапион и великий ревнитель Правды —Антонин Грановский. Я с негодованием всегда отвергал хулу на монашество, исходившую из уст А. И. Введенского (даже в разгаре самой большой дружбы моей с ним) . Отвергаю ее и сейчас. Я, однако, против всяких фикций и фальши, как в гражданской жизни, так и особенно в Церкви. Я поэтому против такого порядка, когда люди принимают монашество из честолюбивых стремлений — из-за желания стать архиереями. И став архиереями, ведут отнюдь не монашеский образ жизни. "Некоторые восприемлют из себя образ токмо жития монашеского, — говорит 2-е Правило Двухкратного Собора, — не ради того, да в чистоте послужат Богу, но ради того, да от чтимого одеяния воспримут славу благочестия и тем обрящут беспрепятственное наслаждение своими удовольствиями. Отринув свои власы, они остаются в своих домах, не исполняя никакого монашеского последования или устава. Того ради Святый Собор определил: отнюдь никого не сподобляти монашеского образа без присутствования при сем лица, долженствующего приняти его к себе в послушание и имети над ним начальство и восприяти попечение о душевном его спасении. Сей да будет муж Боголюбивый, печальник Обители и способный спасти душу, новоприводимую ко Христу. Аще же кто обрящется постригающий кого-либо не в присутствии игумена долженствующего приняти его в послушание, таковый да подвергается извержению из своего чина, я ко неповинующийся правилам и разрушающий монашеское благочиние, а неправильно и бесчинно постриженный да предастся на послушание в монастырь, в какой заблагорассудит местный Епископ. Ибо рассудительныя и погрешительныя пострижения монашеский образ подвергли неуважению и подали случай к хулению имени Христова...". Не относится ли все это к тем скоропалительным постриже- — 121 - ниям, которые вошли в церковный обиход в последнее время, когда они производятся накануне епископской хиротонии, причем единственной побудительной причиной пострижения является, как это ясно для всех, лишь достижение архиерейства. Подобный порядок приводит к появлению множества мнимых монахов, которых связывает с монашеством лишь черный клобук. Во избежание профанации монашества следовало бы в настоящее время не соединять монашество с архиерейством, требуя от епископа лишь безбрачия. Что касается безбрачного епископата и второбрачия духовенства, то должен вам сказать, что вы ломитесь в открытую дверь. Несмотря на свою личную близость к А. И. Введенскому и свое безграничное восхищение его талантом и его апологетической деятельностью, не говоря уже о личной привязанности, я всегда был обновленцем "антониновского толка" и сейчас считаю линию Антонина (если откинуть его ошибки) наиболее правильной. Между тем вот что говорится по этому поводу в программе Союза церковного Возрождения, принадлежащей перу Епископа Антонина: 5. "Живую Церковь признать христоубийственным синедрионом, душегубным для Церкви Христовой скопищем... б) Синадальный толк за лицемерие и обманное отвержение "Живой Церкви" и Содаца, за содержание в недрах своих живо-церковнических и содацевских развратителей Церкви Божией, этой нравственной гнили и тли, презирателей обетов Божиих и хульников Божией чистоты и славы, считать скопищем нравственно опасным и душегубным. Архиереев синодального толка общеправославного канонического поставления принимать через осуждение и отвержение ими программы или идеологии как "Живой Церкви", так и Содац'а, отметая епископов живоцерковнической содацевской марки. Женатых архиереев и клириков, ими рукоположенных, не принимать. Переженившихся вторично и третично клириков, равно оженившихся священномонахов за духовных особ не признавать и их священнодействия считать недействительными". (Труды первого Всероссийского съезда или Собора Союза Церковного Воз ождения. Торопец, 1925 г., стр. 39.) — 122 - Не менее четко и ясно сформулировано осуждение антиканонических реформ Обновленческих Соборов в тексте архиерейской присяги, также принадлежащей перу Антонина. "Живую Церковь, — пишет Антонин, — признаю антихристовым, иудино-торгашеским порождением. Отвержение ею аскетизма и поношение самой аскетической идеи считаю подрывом самого главного нерва христианства, отрицанием главной силы его и поношением Божией Матери, Святого Иоанна Предтечи и великих героев христианского духа. Программа "Живой Церкви", как она выразилась на августовском съезде 1922 года, говорящая только о материальной власти, деньгах и женщинах для духовенства, свидетельствует об окончательном падении до степени животности этого сословия. Всю живоцерковную программу и животные безыдейные домогательства ее целиком осуждаю и отметаю. Отвергаю и беспутную программу Содац, разъедающую основы нравственного строительства уничтожением канонической силы, т. е. солидарности верующих на основе нравственного сознания, и ведущую к нравственному анархизму и цинизму" (Там же, стр. 31-32). Я, однако, никогда не считал и теперь не считаю вопрос о женатом епископате наиболее важным и не считаю женатость епископов таким важным отступлением от православия, чтобы это определяло благодатность или безблагодатность целого церковного сообщества, поэтому я не усумнился принять 28 февраля 1943 года рукоположение во диакона от женатого епископа (А. И. Введенского) . Я не могу согласиться с вами, когда вы считаете, что в работе, посвященной истории церкви, не следует делать экскурсов в историю, политику и литературу. Церковь существует не только на небе (торжествующая Церковь не нуждается в земных историках), но и на земле. А Русская Церковь существует еще и на Русской Земле. Тысячами нитей они связана с народом и нераздельно слита с его культурой, социальным строем, литературой. Особенно это относится к церковной смуте 20-х годов, которая выросла из политической ситуации. Игнорировать социальный — 123 - фон (антирелигиозную пропаганду, настроение народных масс и т. д.) — это значит заранее отказаться от понимания того, что происходило тогда в Церкви. Подобное возражение, как мне кажется, вытекает из вашего (разрешите это вам сказать) общего неправильного взгляда на раскол 20-х годов. Раскол вам представляется лишь каноническим спором, распрей, поднятой несколькими злокозненными раскольниками. Но это глубоко неверно. Раскол 20-х годов — это своеобразное отражение Русской революции в Церкви. Более того, обновленческое движение — это Русская революция со всеми ее трагическими противоречиями, опрокинутая в Церковь, и ни понять, ни правильно оценить раскол в отрыве от политической ситуации невозможно. Это, впрочем, прекрасно понимают наши доморощенные "историки", претендующие на различные "степени", и если делают вид, что этого не понимают, — то исключительно из тактических соображений, из нежелания затрагивать острые проблемы, "страха ради иудейска". Вот почему их попытки объяснить раскол производят смехотворное впечатление. В заключение я ощущаю потребность сказать несколько слов и о своих взглядах на Церковь, и на обновленчество, так как со всех сторон меня спрашивают: какова моя точка зрения? В нашей работе я и мой соавтор В. М. Шавров стараемся быть совершенно беспристрастными. Насколько это удается — судить не нам. Я, однако, не скрываю, что имею свой взгляд на раскол, который не совпадает ни со взглядами руководящих иерархов нашего времени, ни со взглядами руководящих деятелей 20-х годов (всех лагерей). Каков же этот взгляд? С пяти лет, с тех пор, как я себя помню, я принадлежал к Русской Православной Церкви — принадлежал не формально, а внутренне, всеми своими помыслами и душевными движениями. Это знают все, кто встречались со мной в какой бы то ни было период моей жизни. Горячо любя свою Церковь, которая вырастила меня духовно — 124 - которой я обязан самыми лучшими, самыми светлыми переживаниями, я, однако, не могу не видеть многих недостатков, свойственных православному духовенству и мирянам (крайний консерватизм, косность, обрядоверие, приверженность к темным суевериям, порой нравственная испорченность и малодушие). Все эти недостатки и пороки особенно усилились в пережитый нами тяжелый "сталинский" период, когда Церковь находилась в ненормальном положении. Поэтому я особенно убежден в необходимости подлинного духовного обновления верующих людей, составляющих Церковь. Однако обновленчество — 20-х и 30-х годов — это, по выражению Достоевского, "идея, попавшая на улицу". "Обновленчество" — это карикатура на подлинное обновление Церкви, опошление, вульгаризация великой идеи. Из всех деятелей раскола в наиболее чистом виде сохранил идею обновления Церкви Антонин Грановский. Однако, по обстоятельствам времени, и он совершил ряд ошибок — важнейшей из которых является раскол (впрочем, вина здесь во многом лежит на иерархах, не понявших Антонина и толкнувших его на это). Из всего сказанного выше не следует, что обновленчество не имело и положительных элементов. По милости Божией, течений, которые не имеют в себе никаких положительных черт, вообще не бывает. Положительной являлась, в частности, апологетическая и миссионерская деятельность А. И. Введенского. Положительной являлась демократическая деятельность А. И. Боярского — религиозно-просветительная миссия среди питерских рабочих. Некоторые из реформ Антонина Грановского — чтение тайных молитв вслух, литургийный порыв молящихся, демократизация духовенства - также заслуживают глубокого уважения. Нашу работу мы посвятили религиозной молодежи — нашей смене, нашей надежде! Радует меня современная молодежь, появившаяся уже после 1956 года. Во всех областях жизни она является носителем новой силы и энергии — это хорошая, ищущая, энергичная молодежь, те "русские мальчики", о которых говорил Ф. М. Достоевский. И в Церкви растет хорошая молодая поросль. Искренняя религиозность, отсутствие ханжества, пытливость и жажда знания — вот ее основные качества. Молодежь должна правильно оценить историю прошлых лет, — 125 - и она сумеет усвоить все то, что было положительного и прогрессивного у деятелей 20-х годов, и с негодованием отвергнет их пороки. Молодежи мы посвящаем свои надежды на грядущее духовное нравственное обновление Церкви и родной страны. К молодежи, религиозной молодежи, хочу обратиться я сейчас в заключение этого письма. Дорогие друзья! Это для вас, а не кого другого, пишу я все свои статьи, и это для вас писал я, совместно с В. М. Шавровым, историю обновленчества. Для вас — надеюсь, что оно попадет к вам в руки, — написал я это письмо. Очень часто я вижу вас в храмах: вы прислуживаете в алтаре, поете на клиросе, молитесь, затерянные в толпе. Когда мы с вами стоим за литургией в праздничные дни и видим толпы молящихся людей, мы в эти моменты забываем о тех, кто находится за стенами храма, - об огромном количестве людей, которые чуждаются Церкви, об огромном количестве людей, которые, как во времена язычества, даже не знают Имени Божия. Всем вам известны такие люди. Когда мы говорим с ними о Боге, мы чувствуем, что они с жадным любопытством слушают нас. Очень быстро, иногда через 10—15 минут, ломается лед, исчезает враждебная отчужденность, привитая воспитанием, и живая душа человеческая — христианка по природе — откликается на наши, иногда очень неумелые, корявые слова. Так будет и в мировых масштабах: это на вас возложит Всевышний великую историческую миссию — вновь привести Русь ко Христу! Не смейтесь над моими словами. Не считайте их ни демагогией, ни юродством. По опыту я знаю, как много может сделать концентрированная человеческая воля, когда она воодушевлена великой идеей, и есть ли в мире более великая идея, чем Евангелие Христово! По опыту я знаю, как то, что кажется невозможным для человека, в одно мгновение совершается Силой Божией по вере людей. Чтобы вы знали прошлое вашей Церкви, ваших отцов, — занимаемся мы историей церковной смуты. Подражайте огненной ревности проповедников Слова Божия и не повторяйте ошибок слабых, колеблющихся людей. — 126 - Без колебаний и сомнений идите за Господом! Господь зовет! 1 августа 1962 г." * * * Уже пятнадцать лет прошло с тех пор, как были написаны эти строки. С удовлетворением отмечаю: толпы русской молодежи пришли с тех пор в церковь. Я, конечно, не могу не радоваться этому и не могу не приветствовать молодых собратий. Это приветствие, однако, не относится к тем, кто, придя в Церковь, ищет в ней не Христа, а средства к осуществлению различных политических концепций, противных Духу христианства, пытается воскресить под флагом Церкви всевозможные человеконенавистнические, узконационалистические, черносотенные концепции. Им я говорю: "Да не будет!" И да остерегутся они впасть в грех хулы на Святого Духа, в грех кощунственного осквернения христианского учения. "Итак, отниму ли члены у Христа, чтобы сделать их членами блудницы! Да не будет!" (1 к коринф. 6,15). |