Джеймс СкоттК оглавлению Луизе, снова, всегда Благодарности Работа над этой книгой продолжалась очень долго, просто недопустимо долго. Можно было бы сказать, что ее пришлось долго обдумывать. Сказать, конечно, можно, но это неправда. Отчасти задержка объясняется почти роковым сочетанием нездоровья и административной загруженности. В остальном же она связана с разрастанием материала и тем, что в соответствии с академической версией закона Паркинсона, он все более захватывал пространство моей жизни. В конце концов надо было либо решительно прекратить эту работу, либо отнестись к ней как к делу жизни. Широта замысла книги и время, которое потребовалось на его воплощение, объясняют длинный список интеллектуальных обязательств, накопившихся на этом пути. Их полный перечень оказался бы бесконечным и едва ли возможным, если бы не то обстоятельство, что некоторым моим консультантам едва ли хотелось бы, чтобы их имена упоминались в связи с тем, что у меня в итоге получилось. И хотя я их здесь не называю, я, тем не менее, обязан им. Им не удалось изменить направление моих размышлений, но я принял их замечания близко к сердцу и постарался усилить свою аргументацию, чтобы получше ответить на их возражения. Других моих интеллектуальных кредиторов, которым не удалось заведомо и заранее дезавуировать результат моей работы, я здесь назову, и – хотелось бы надеяться, тем самым воздам им по заслугам. Теперь о некоторых моих обязательствах не перед отдельными людьми, а перед целыми организациями. Я провел 1990-1991 академический год в Берлинской Wissenschaftskolleg, испытав на себе все гостеприимство и щедрость этого научного учреждения. Искушение пожить какое-то время в Берлине всего год спустя после падения Стены оказалось непреодолимым. После шести недель физического труда в бывшем колхозе на Мекленбургской равнине в восточной Германии (альтернатива, которую я сам придумал, дабы избежать сидения в течение шести недель в классах Института Гете вместе с прыщавыми подростками), я бросился обратно, в немецкий язык, в Берлин, к моим немецком коллегам. Формально мое исследование продвинулось тогда незначительно, но я понимаю, что именно там обнаружились многие его плодотворные направления. Я хочу особенно поблагодарить Вольфа Лепениса, Райнхарда Прассера, Иоахима Неттлбека, Барбару Сандерс, Барбару Голф, Кристину Клон и Герхарда Риделя за их необыкновенную доброжелательность. Интеллектуальные и добрые товарищеские отношения связывали меня с Георгом Элвертом, моим местным покровителем, а также с Шалини Рандериа, Габором Кланицеем, Кристофом Харбсмайером, Барбарой Лан, Митчеллом Ашем, Хуаном Линцем, Йохеном Бляшке, Артуром фон Мерен, Акимом фон Оппен, Хансом Лютером, Каролой Ленц, Гердом Шпитлером, Хансом Медиком и Альфом Лудке, которые указали мне на некоторые линии исследования, оказавшиеся наиважнейшими. И, конечно, только огромные усилия и неизменное дружелюбие Хайнца Лехлейтера и Урсулы Хесс могли привести мой немецкий к сколько-нибудь терпимому уровню. На разных этапах подготовки этой мне приходилось подолгу взаимодействовать с научными учреждениями, где трудится немало людей мощного и скептически направленного ума. Они не раз заставляли меня прояснять свои аргументы, и это моя большая удача. Может быть, им и не понравится то, что получилось, но я уверен, они увидят плоды своего влияния. В Высшей школе социальных наук в Марселе я особенно хочу поблагодарить моего куратора Жан-Пьера Оливье де Сардана, Тома Бьершенка и их коллег из научного семинара. Жизнь в Вьё Панье и ежедневная работа в великолепной атмосфере Vielle Charite оказались незабываемым опытом. В Центре Гуманитарных Исследований при Австралийском Национальном университете в Канберре я смог показать свою рукопись большой группе гуманитариев и специалистов по Азии. Моя особая благодарность директору Центра Грэму Кларку и его заместителю Йену МакКалману, который меня и пригласил, а такжеТони Рейду и Дэвиду Келли, организаторам конференции «Идеи свободы в Азии», ставшей поводом для моего визита. Тони Милнер и Клэр Милнер, Ранаит Гуха (мой гуру) и Метчил Гуха, Боб Гудин и Диана Гибсон, Бен Трай Керквлит и Меринда Трай, Билл Дженнер, Йен Вильсон и Джон Уокер, каждый по-своему, сделали мое пребывание и праздничным, и интеллектуально полезным. Эта книга, безусловно, потребовала бы еще больше времени, если бы Дик Охманн и Бетси Трауб не пригласили меня провести 1994/95 академический год в качестве стипендиата Гуманитарного Центра университета Уэсли. Мои коллеги там и наши совместные еженедельные семинары интеллектуально очень взбадривали меня, в значительной степени благодаря способности Бетси Трауб блестяще представлять каждое сообщение. Там идеально сочетались возможности уединения и взаимодействие с коллегами, которое было для меня очень полезным, что и позволило мне закончить первый вариант рукописи. Я чрезвычайно благодарен Пату Кэмдену и Джекки Рич за их бесконечную доброту. Проницательность Бетси Трауб и Хачика Тололяна заметно сказались в этой работе. Я благодарен также Биллу Коэну, Питеру Рутланду и Джудит Голдстейн. В 1994-1995 гг. у меня не нашлось бы времени для продолжения этой работы, если бы не удалось получить гранты Фонда Гарри Франка Гуггенхейма (Программа «Исследования, направленные на выявление причин и путей предотвращения насилия, агрессии и доминирования»), а также стипендию Фонда Джона Д. и Кэтрин Т. МакАртур по программе «Мир и безопасность». Не будь их доверия к моей работе и их поддержки, которые позволили мне на время отложить всякую административную и преподавательскую работу, я и теперь еще не закончил бы это исследование. Наконец, я хочу поблагодарить моих коллег в Нидерландах и в Амстердамской Школе социальных исследований за предоставленную мне возможность прочесть шестую ежегодную Вертхеймовскую лекцию: Яна Бремана, Брэма де Сваана, Ханса Зонефельда, Отто ван ден Мюзенберга, Антона Блока, Рода Айя, Розеанн Руттен, Йоханна Гудсблома, Яна Виллема Дуйвендака, Идо Хана, Йоханна Хелиброна, Хосе Комена, Карин Пеперкамп, Нильса Мулдера, Франца Хускена, Бена Вита, Яна Недервеена Питерса, Франца фон Бенда-Бекмана и Кебет фон Бенда-Бекман. Мне посчастливилось встретиться там с Вимом Вертхеймом, которого я всегда высоко ценил за его вклад в теорию социальной науки и изучение юго-восточной Азии, и воспользоваться его советами и замечаниями. От аспирантов – участников моего тамошнего семинара, я узнал не меньше, чем они от меня; Талья Поттерс и Пир Сметс любезно прочли и критически проанализировали мою главу по городскому планированию. Есть немало исследователей, чьи работы открывали для меня новые перспективы или содержали всесторонний анализ проблем, за изучение которых я сам не мог бы взяться. Некоторые из них не видели эту работу, с кем-то из них я никогда не встречался, а кое-кому, вероятно, не понравилось бы то, что я написал. Рискну, однако, заявить, что я глубоко им всем обязан: Эдварду Фридману, Бену Андерсону, Майклу Адасу, Теодору Шанину, Джеймсу Фергюсону и Зигмунту Бауману. Я не написал бы главу про высокомодернистский город, не заимствуя бессовестно понимание этих процессов из прекрасной книги Джеймса Холстона о Бразилиа. Глава про советскую коллективизацию и ее связь с индустриальным сельским хозяйством в Соединенных Штатах многим обязана работе Шейлы Фицпатрик и Деборы Фицджералд. Я благодарю Шейлу Фицпатрик за ее взыскательные замечания, лишь немногие из которых нашли должное отражение в окончательном варианте этой главы. Разработкой концепции метиса я обязан Марселю Детьенну и Жану-Пьеру Фернану. При всех различиях в терминологии, Стивен Марглин и я, неведомо друг для друга, шли разными путями к одной и той же цели. Благодаря Фонду Рокфеллера Марглин организовал конференцию «Экономика зеленеет» в Белладжо, в Италии, где я впервые имел возможность представить некоторых свои главные идеи, а также испытать влияние работ Марглина по «episteme» и «techne» и его работы о сельском хозяйстве. Проницательные замечания Стивена Гудмана, работа Фредерика Апффела Марглина по «вариолации» и работа Аруна Агравала и комментарии к ней помогли сформулировать мое понимание практического знания. Глава 8, посвященная сельскому хозяйству, носит на себе отпечаток всего, что я узнал из работы Пола Ричардса и Яна Дауве ван дер Плюга. Как африканист я – не более, чем любитель, и глава по деревням уджамаа в Танзании многим обязана Джоэлу Гао Хизе, который написал блестящую диссертацию по этому предмету в Йельском университете, и великодушно поделился пространными материалами своего исследования. (Он сейчас заканчивает диссертацию по антропологии в Университете Калифорнии в Беркли.) Брюс Макким, Рон Аминзаде, Горан Хайден, Дэвид Сперлинг и Аллан Айзекман читали главу по Танзании и спасли меня от некоторых грубых ошибок; хотя кое-что, конечно, осталось, несмотря на все их усилия. Прекрасный анализ Биргит Миллер роли «ремесленников и торговцев» в восточногерманской фабричной экономике перед объединением помог мне понять символические отношения между запланированным порядком и неформальной жизнью. Лэрри Лохманн и Джеймс Фергюсон прочли черновую рукопись и сделали замечания, которые чрезвычайно прояснили мое понимание и предотвратили некоторые серьезные оплошности. Несколько других хороших друзей предложили прочесть всю рукопись или ее часть, несмотря на их недопустимый объем. Я постарался не обременять тех, кто делал подобные предложения с «круглыми от страха глазами» или, как мне казалось, не вполне искренне. Те немногие, кто действительно захотел это прочитать, или чей притворный интерес выглядел абсолютно убедительно, сделали замечания, которые оказались важны для окончательного облика книги. Я очень многим обязан и благодарен Рону Херрингу, Рамачандра Гуха, Зигмунту Бауману, K. Шиварамакришнану, Марку Лендлеру, Аллану Айзекману и Питеру Вандергисту. Многие коллеги делали полезные замечания или обращали мое внимание на работы, которые помогли мне в совершенствование моих аргументов и доказательств. Я благодарю Арджуна Аппадурая, Кена Алдера, Грегори Касзу, Дэниела Голдхагена, Эриха Голдхагена, Питера Пердю, Эстер Кингстон-Манн, Питера Салинса, Анну Селения, Дуга Галлона и Джейн Мансбридж. Я также благодарю Сугата Бозе, Эла Маккоя, Ричарда Ландеса, Глорию Рахеджу, Кирен Азиз Ходри, Джес Гильберт, Тончая Винихакуля, Дэна Келлихера, Дэн Литтла, Джека Клоппенберга, Тони Гулиелми, Роберта Ивенсон и Питера Салинса. Любезную помощь оказали мне Адам Эшфорт, Джон Техранян, Майкл Квасс, Джесси Рибот, Эзра Сулейман, Джим Бойс, Джеф Бурдс, Фред Купер, Энн Столер, Атул Коли, Орландо Фигес, Анна Цинг, Вернон Руттан, Генри Бернстейн, Майкл Ватц, Аллан Пред, Витун Пермпонгсахароен, Ген Аммарелл и Дэвид Фини. В последние пять лет Программа аграрных исследований в Йеле была для меня полем широкого междисциплинарного образования в сельской жизни и главным источником интеллектуального сотрудничества. Я получил от этой Программы гораздо больше, чем я могу надеяться когда-либо вернуть. Фактически каждая страница этой книги так или иначе связана с программой. Я воздержусь от перечисления почти пятидесяти стипендиатов-докторантов, пробывших с нами по году, но все они в большей или меньшей степени способствовали этому предприятию. Мы пригласили их присоединиться к нам, потому что были восхищены их работами, и никто из них нас не разочаровал. Руководитель Программы аграрных исследователей Марвел Кей Мансфилд, был душой и сердцем успеха этого и всех остальных начинаний, с которыми я был связан в Йеле. Это не первый случай, когда я с удовольствием говорю о своей благодарности ей; со временем эта благодарность только растет. Следует также отметить, что Программа аграрных исследований не была бы столь успешной без активности K. Шиварамакришнана, Рика Рейнганса, Донна Перри, Брюса Макким, Нины Бат и Линды Ли. Мои интеллектуальные долги коллегам по Йелю не перечислить. Те, кого я учил — Билл Келли, Элен Сиу, Боб Хармс, Анжелик Хаугеруд, Нэнси Пелусо, Джон Варго, Кэти Кохен и Ли Ванделу, на самом деле учили меня. Среди других коллег из Йеля, оставивших свой след на полях этой рукописи, Йен Шапиро, Джон Мерриман, Хэл Конклин, Пол Ландау, Энрике Мейер, Димитри Гутас, Кэрол Роуз, Бен Кирнан, Джо Эррингтон, Чарльз Брайант и Арвид Нельсон (зарубежный стипендиат, заканчивающий диссертацию по лесоводству в Восточной Германии и послуживший исключительным источником информации по истории научного лесоводства в Германии). Аспиранты моего семинара по анархизму и совместного семинара по сравнительному исследованию аграрных обществ прочли несколько черновых глав рукописи и вынудили меня заново продумать ряд вопросов. Настоящим благословением для меня оказались мои ассистенты, которым удалось превратить беспорядочные поначалу поиски в серьезное исследование. Без их воображения и труда я немного узнал бы о появлении постоянных фамилий, о размещении новых деревень и языковом планировании. Я имею возможность здесь поблагодарить Кейт Стэнтон, Кассандру Мозли, Мередита Уайса, Джона Техраняна и Аллана Карлсона за их превосходную работу. Я обязан Кассандре Мозли не только благодарностью, но и извинением, потому что вся ее прекрасная работа по проекту «Управление ресурсами долины Теннесси» закончилась главой, которую я с большой неохотой, но убрал, чтобы удержать книгу в разумных границах. Я уверен, что эта глава еще найдет себе место. Издательство Йельского университета не раз была благосклонно ко мне. Я хочу особо поблагодарить Джона Ридена, Джуди Метро, моего редактора Чарльза Гренча и лучшего редактора рукописей, с которым я когда-либо работал, Бренду Колб. Несколько вариантов главы 1, каждый с какими-то материалами из более поздних глав, уже опубликованы: "State Simplifications: Nature, Space, and People," Occasional Paper No. 1, Department of History, University of Saskatchewan, Canada, November 1994; "State Simplifications," Journal of Political Philosophy 4, no. 2 (1995): 1-42; "State Simplifications: Nature, Space, and People," in Ian Shapiro and Russell Hardin, eds., Political Order, vol. 38 of Nomos (New York: New York University Press, 1996): 42-85; "Freedom Contra Freehold: State Simplification, Space, and People in Southeast Asia," in David Kelly and Anthony Reid, eds., Freedom in Asia (в печати); "State Simplifications: Some Applications to Southeast Asia," Sixth Annual W. F. Wertheim Lecture, Centre for Asian Studies, Amsterdam, June 1995; and "State Simplifications and Practical Knowledge," in Stephen Marglin and Stephen Gudeman, eds.. People's Economy, People's Ecology (в печати).< Мне бы хотелось оставить привычку к писанию книг, по крайней мере, на некоторое время. Если бы это можно было лечить, как злоупотребление алкоголем или никотином, думаю, я записался бы на лечение. Эта привычка уже стоила мне гораздо больше драгоценного времени, чем хотелось бы. Однако с писанием книг, как и с другими вредными привычками, дело обстоит так, что решимость бросить это занятие сначала велика, а когда признаки болезни отступают, все возвращается на круги своя. Я знаю, что Луиза и наши дети, Миа, Аарон и Ной, были бы только счастливы связать меня словом, пока я «чист». Я стараюсь. Господь ведает, что я стараюсь. C государственной точки зрения Введение Эта книга выросла из интеллектуального отступления, которое стало таким захватывающим, что я решил вообще отказаться от моего первоначального маршрута. Совершив, казалось, необдуманный поворот, я увидел удивительный новый пейзаж и почувствовал, что направляюсь именно туда, куда надо, – это убедило меня изменить планы. Новый маршрут, я полагаю, имеет свою собственную логику. Он мог бы оказаться еще более изящным, если бы я додумался до этого с самого начала. Совершенно ясно, однако, что обходной путь, пусть и по более ухабистым и окольным дорогам, чем я рассчитывал, привел к более существенному результату. Читатель, разумеется, мог бы найти более опытного проводника, но маршрут этот так далек от протоптанных троп, что, если вы отправляетесь именно туда, вам придется согласиться на того следопыта, которого удалось найти. Несколько слов относительно пути, по которому я не пошел. Сначала я собирался выяснить, почему государство всегда оказывалось врагом, грубо говоря, «бродяг». В контексте Юго-Восточной Азии это обещало плодотворные возможности объяснения извечно напряженных отношений между подвижными народами гор, использующих подсечно-огневую систему земледелия, с одной стороны, и производителями риса-сырца, жителями долинных царств, с другой. Вопрос, однако, вышел за рамки региональной географии. Кочевники и скотоводы (вроде берберов и бедуинов), охотники-собиратели, цыгане, бродяги, бездомные, странники, беглые рабы и крепостные всегда были занозой в теле государств. Усилия, направленные на достижение устойчивой оседлости этих кочевых народов, превращались в постоянно действующий государственным проектом — в частности, потому, что это так редко удавалось. Чем больше я исследовал эти усилия по закреплению оседлости, тем больше видел в них попытку государства сделать общество более понятным, организовать население так, чтобы упростить государству исполнение его классических функций – сбора налогов, обеспечение воинской повинности и предотвращение волнений. Начав двигаться в этих понятиях, я увидел в «прозрачности» общества для взгляда государства центральную проблему государственного управления. В эпоху премодерна государство было во многих важных отношениях слепым: оно совсем мало знало о своих подданных – об их благосостоянии, землях и урожаях, местонахождении, да даже и о том, кто они, вообще, такие. Государство нуждалось в чем-нибудь вроде детальной «карты» своих земель и людей. А главное, недоставало меры – метрики, которая позволила бы ему «переводить» то, что оно знало, в некий общий стандарт, необходимый для обозрения. Поэтому вмешательства государства в жизнь подданных были часто непродуманными и губительными. Именно с этого места и началось отступление от первоначально выбранного пути. Каким образом государство постепенно приобрело власть над своими подданными и средой их обитания? Внезапно такие разные процессы, как создание постоянных фамилий, стандартизация мер и весов, учреждение земельного кадастра и переписи населения, изобретение права собственности на землю, стандартизация языка и логики, проектирование городов и организация транспорта становились понятными как стремление к простоте и ясности. В каждом случае чиновники имели дело с исключительно сложными и невнятными местными социальными практиками – с обычаями землевладения или способами наменования – и создавали стандартную схему, посредством которой можно было бы централизованно регистрировать и прослеживать действие этих обычаев. Организация природного мира не составила исключения. В конце концов, сельское хозяйство есть радикальная реорганизация и упрощение флоры ради достижения целей человека. Каковы бы ни были другие цели проектов научного лесоводства и сельского хозяйства, проектов размещения и устройства плантаций, колхозов, деревень уджамаа и стратегических поселений – все они казались направленными на то, чтобы сделать территорию, ее производство и рабочую силу более доступной обзору, а, следовательно, и управлению — сверху и из центра. Здесь может оказаться полезной аналогия с пчеловодством. Во времена премодерна сбор меда был трудным делом. Даже если пчелы размещались в соломенных ульях, собирание меда обычно было связано с выселением пчел, и часто пчелиная семья при этом гибла. Устройство помещений для расплода и ячеек меда следует сложному рисунку, меняющемуся от улья к улью — рисунку, который не учитывали во время извлечения меда. Современный улей, напротив, разработан, чтобы решить эти проблемы пчеловода. При помощи устройства, которое называется «маточная разделительная решетка», помещения для расплода отделяются от запасов меда, не позволяя матке откладывать яйца в количестве, превышающем определенный уровень. Кроме того, восковые ячейки аккуратно расположены в вертикальных рамках, по девять или десять в коробке, что позволяет легко извлекать мед, воск и прополис. Выемка стала возможной благодаря соблюдению «пчелиного пространства» — точно рассчитанного зазора между рамками, который пчелы оставляют свободным для прохода, не соединяя рамки между собой сотами. С точки зрения пчеловода, современный улей – упорядоченный и «доступный наблюдению» - позволяет следить за состоянием семьи и матки, судить о ее продуктивности (по весу), увеличивать или уменьшать размер улья на стандартные единицы, перемещать его на новое место, а, главное, не извлекать чрезмерное количество меда (в умеренном климате), чтобы обеспечить успешную зимовку пчелиной семьи. Не хотелось бы распространять эту аналогию дальше, чем следует, но многое из эпохи раннего модерна в европейском искусстве управления государством кажется мне очень похожим: рационализация и стандартизация, перевод сложного и причудливого социального иероглифа в наглядный и административно более удобный формат. Введенные таким образом социальные упрощения не только позволяли более точно наладить сбор налогов и исполнение воинской повинности, но и вообще значительно расширили возможности государства. Они сделали возможными вмешательства государства в жизнь граждан с самыми разными целями, такими, как санитарные мероприятия, политический надзор или помощь бедным. Эти государственные упрощения, основная данность в управлении государством с начала Нового времени, были, как я начал понимать, довольно похожи на абрисные изображения территории. Они отнюдь не представляли истинную деятельность общества, которое они изображали, и не для этого были предназначены: они представляли только тот срез общества, который интересовал официального наблюдателя. Кроме того, это были не просто карты. Это были такие карты, которые, будучи соединенными с государственной властью, позволяли многое переделать в той действительности, которую они изображают. Так, государственный земельный кадастр, созданный, чтобы определять подлежащих налогообложению земельных собственников, не просто описывает систему землевладения: он создает такую систему благодаря способности придавать своим категориям силу закона. В первой главе я пытаюсь объяснить, насколько всеобъемлюще общество и окружающая среда были переделаны наглядными государственными картами. Этот взгляд на управление государством эпохи раннего модерна не особенно оригинален, но, соответственно измененный, он может дать различную оптику, сквозь которую можно с пользой для дела рассмотреть множество примеров колоссальных фиаско в развитии беднейших государств третьего мира и Восточной Европы. Но «фиаско» – слишком легковесное слово для бедствий, которые я имею в виду. Большой Скачок в Китае, коллективизация в России и принудительное собирание людей в деревни в Танзании, Мозамбике и Эфиопии занимают свое место среди великих человеческих трагедий двадцатого века по числу утраченных и непоправимо разрушенных жизней. На менее драматическом, но гораздо более привычном уровне, история развития Третьего мира погребена под завалами грандиозных сельскохозяйственных и градостроительных проектов (таких, как Бразилиа или Чандигарх), в которых пострадавшей стороной являются их жители. Не так уж трудно, увы, понять, почему так много человеческих жизней было разрушено столкновениями между этническими группами, религиозными сектами или языковыми общинами. Труднее уяснить, почему так много хорошо задуманных систем улучшения условий человеческого существования развивалось так трагически неудачно. На последующих страницах я намерен дать убедительный логический анализ причин, лежащих в основе краха некоторых великих утопических социальных проектов двадцатого века. Я собираюсь доказать, что наиболее трагические примеры социальных проектов государства осуществляются в губительном сочетании четырех элементов, причем для полностью развернувшегося бедствия все эти элементы необходимы. Первый из них – административное рвение, стремящееся приводить в порядок природу и общество – государственные упрощения, описанные выше. Сами по себе они представляют лишь ничем не замечательные инструменты современного управления государством; они столь же необходимы для обслуживания нашего благосостояния и свободы, как и для проектов потенциального современного диктатора. Они поддерживают концепцию гражданства и условия социального благосостояния, но так же могли бы поддерживать политику заключения нежелательных меньшинств в концлагерях. Второй элемент – это то, что я называю идеологией высокого модернизма. Это наиболее мощная, можно даже сказать, чрезмерно мускулистая версия уверенности в научно-техническом прогрессе, расширении производства, возрастающем удовлетворении человеческих потребностей, господстве над природой (включая человеческую природу), и, главное, в рациональности проекта социального порядка, выведенного из научного понимания естественных законов. Она сложилась, конечно, на Западе, как побочный продукт беспрецедентного прогресса науки и промышленности. Высокий модернизм не нужно путать с научной практикой. Это существенно, поскольку термин «идеология» подразумевает веру, которая занимает место учета закономерностей науки и техники, как это и было в действительности. Вера была, таким образом, некритической, нескептической и, соответственно, ненаучно оптимистической относительно возможностей всеохватного планирования человеческого расселения и производства. Носители идеологии высокого модернизма были склонны видеть рациональный порядок в наглядных визуальных эстетических терминах. Для них эффективный, рационально организованный город, деревня или ферма был поселением, которое выглядело упорядоченным в геометрическом смысле. Носители идеологии высокого модернизма, когда их планы терпели неудачу или им мешали, отступали по направлению к тому, что я называю миниатюризацией: создание более легко управляемого микропорядка в образцовых городах, образцовых деревнях и образцовых фермах. Высокий модернизм относился к «интересам» так же, как к вере. Его носители, даже когда они были капиталистическими предпринимателями, совершали требуемые государством действия, чтобы реализовать его планы. В большинстве случаев это были крупные должностные лица и главы государств. Они предпочитали некоторые формы планирования и социальной организации (огромные дамбы, централизованную связь и транспорт, большие фабрики и фермы, городов, выстроенные по схеме упорядоченной сетки), потому что эти формы были удобны – на взгляд носителя идеологии высокого модернизма – а также отвечали их политическим интересам как государственных чиновников. Имелось, мягко говоря, избирательное сродство между высоким модернизмом и интересами многих государственных официальных лиц. Подобно любой идеологии, высокий модернизм имел специфический временной и социальный контекст. Подвиги национальной экономической мобилизации воюющих сторон (особенно Германии) в мировой войне, мне кажется, отмечают его высочайшие достижения. Это и не удивительно, его наиболее плодородная социальная почва и должна была найтись среди планировщиков, инженеров, архитекторов, ученых и техников, чьи навыки и положение он использовал для проектирования нового порядка. Вера в высокий модернизм не требовала никакого пересмотра традиционных политических границ; его представителей можно было найти в политическом спектре от левого конца до правого, но особенно часто они попадались среди тех, кто хотел использовать государственную власть, чтобы вызвать огромные, утопические изменения в народных привычках – привычках работы, образе жизни, моральном поведении и взгляде на мир. Само по себе это утопическое видение не было опасным – там, где оно одушевляло планы дальнейшей жизни в либеральных парламентских обществах, где планировщики были должны договариваться с организованными гражданами, оно могло подталкивать реформы. Только когда к этим первым двум элементам присоединяется третий, сочетание становится смертельно опасным. Третий элемент – это авторитарное государство, которое желает и способно использовать всю свою власть, чтобы воплотить в жизнь эти высокомодернистские проекты. Наиболее плодородная почва для этого – время войны, революции, депрессии и борьбы за национальное освобождение. В таких ситуациях чрезвычайные обстоятельства способствуют узурпации чрезвычайных полномочий и часто делегитимизируют предыдущий режим. Также характерно, что к власти приходят такие элиты, которые отрекаются от прошлого и предлагают людям революционные проекты. Четвертый элемент тесно связан с третьим: обессиленное гражданское общество, которое неспособно сопротивляться этим планам. Война, революция и экономический крах часто резко ослабляют гражданское общество и делают народные массы более восприимчивыми к идее передела имущества. Позднее колониальное правление, с его социально-техническими стремлениями и способностью управлять за счет грубой силы против популярной оппозиции, иногда оказывалось способно выполнить это последнее условие. Подытоживая, скажем: доступность взгляду общественной конструкции дает возможность крупномасштабной социальной перестройки, идеология высокого модернизма заставляет желать ее, авторитарное государство обеспечивает готовность действовать в соответствии с этим желанием, а выведенное из строя гражданское общество позволяет выровнять социальный ландшафт, чтобы на нем строить все заново. Как заметил читатель, я еще не объяснил, почему высокомодернистский план, поддержанный авторитарной властью, на практике терпел неудачу. Объяснение неудачи – моя вторая цель. Разработанный и спланированный социальный порядок с необходимостью схематичен – он всегда игнорирует существенные черты любой реальности, любого функционирующего социального порядка. Этот факт легче всего проиллюстрировать забастовкой того типа, которая называется «соблюдать правила» – она основана на том, что любой процесс производства зависит от неформальных методов и импровизаций, которые никогда не смогут быть кодифицированы. Просто скрупулезно придерживаясь правил, рабочие могут фактически остановить производство. Точно таким же образом упрощенные правила воплощения планов, скажем, города, деревни или колхоза не годились в качестве набора инструкций для создания функционирующего социального порядка. Формальная схема паразитировала на неформальных процессах, создавать или поддерживать которые она сама не могла. Если же она подавляла эти неформальные процессы, это был провал: терпели неудачу те, для счастья которых был задуман этот проект, а в конечном счете и сами проектировщики тоже. Многое в этой книге можно счесть направленным против империализма того высокого модерниста, который запланировал определенный социальный порядок. Я подчеркиваю здесь слово «империализм», потому что не выступаю против всякого бюрократического планирования или вообще против идеологии высокого модернизма. Я выступаю против имперского или гегемонического менталитета планирования, который исключает необходимую роль местного знания и умения. Везде в книге я подчеркиваю роль практического знания, неформальных процессов и импровизации перед лицом живого непредсказуемого развития. В главах 4 и 5 я противопоставляю высокомодернистские взгляды и методы городских планировщиков и революционеров и их критиков, подчеркивая сложность и неоконченность любых процессов. В качестве типичных представителей высокого модернизма взяты Ле Корбюзье и Ленин, а Джейн Джекобс и Роза Люксембург представляют их убедительную критику. Главы 6 и 7 содержат отчет о советской коллективизации и танзанийской принудительной виллажизации, которые показывают, как схематичное авторитарное решение о производстве и социальном порядке неизбежно терпит неудачу, когда оно игнорирует ценное знание, воплощенное в местных методах. (Ранняя версия содержала анализ проекта «Управление ресурсами долины Теннесси», высокомодернистский эксперимент Соединенных Штатов, дедушку всех региональных проектов развития. Я вынужден был отставить этот материал в сторону, чтобы сократить эту все еще слишком длинную книгу.) Наконец, в главе 9 я пытаюсь осмыслить природу практического знания и противопоставить его более формальному дедуктивному, эпистемическому знанию. Слово метис, восходящее к классической Греции и обозначающее знание, которое можно получить только из практического опыта, служит для пояснения того, что я имею в виду. Здесь я должен также подтвердить мой долг авторам-анархистам (Кропоткин, Бакунин, Малатеста, Прудон), которые последовательно подчеркивают роль взаимности социального действия в создании социального порядка в противоположность обязательной иерархической координации. Их понимание термина «взаимность» покрывает некоторые, но не все, смысловые оттенки, которые я хочу охватить понятием «метис». Радикально упрощенные проекты социальной организации, кажется, подвержены такому же риску неудачи, как и упрощенные проекты естественной окружающей среды. Уязвимость монокультурных коммерческих лесов и генетически программируемая, механическая монокультурность подражает неудачам колхозов и спланированных городов. На этом уровне я рассматриваю жизнеспособность как социального, так и природного разнообразия и особенно тщательно у ее пределов – чем в принципе, вероятно, ограничено наше знание сложного, функционирующего порядка. Я думаю, что вполне возможно обратить эту аргументацию против упрощения социальной науки. Но поскольку сам я уже ухватил больше, чем могу прожевать, я оставляю этот путь другим вместе с моим благословением. Я отдаю себе отчет в том, что, пытаясь создать парадигму рассмотрения, рискую выказать гордость, в которой – и справедливо – обвинял высоких модернистов. Как только вы обработали линзы, которые изменяют ваши возможности видеть, вы испытываете большое искушение посмотреть на все остальное через те же самые очки. Я, однако, хочу заявить о своей невиновности по двум пунктам, и думаю, что внимательное чтение докажет это. Первый пункт – обвинение в том, что я некритически восхищаюсь всем местным, традиционным и общепринятым. Я понимаю, что практическое знание, которое я описываю, часто трудно отделить от практик доминирования, монополии и исключения, которые оскорбляют современную либеральную чувствительность. Моя точка зрения состоит не в том, что практическое знание – продукт некоторого мифического эгалитарного состояния природы. Скорее я думаю, что формальные схемы порядка не работают без некоторых элементов практического знания, а как раз их-то они пытаются изгонять. Второе обвинение состоит в том, что моя аргументация является анархистской и направлена против государства как такового. Что ж, государство, как я вполне ясно показываю, является спорным учреждением, оно лежит в основе и наших свобод, и наших несвобод. Я показываю, что некоторые виды государств, которые руководствуются утопическими планами и авторитарным игнорированием ценностей, желаний и возражений их подданных, действительно являются смертельной угрозой человеческому благосостоянию. Если исключить эту ужасную, но ставшую слишком обычной ситуацию, мы всегда должны сами взвесить, насколько полезны вмешательства государства и какой вред они приносят. Закончив эту книгу, я понял, что критический анализ некоторых форм государственного правления может показаться, если посмотреть с позиций после 1989 года, взглядом капиталистического триумфализма, своего рода странной археологией. Государства с претензиями и властью, которую я критикую, либо вовсе исчезли, либо резко уменьшили свои амбиции. И все же, как я ясно даю понять в исследовании научного сельского хозяйства, индустриального сельского хозяйства и капиталистических рынков вообще, крупномасштабный капитализм – точно такое же средство гомогенизации, создания однородности, схематичности и решительного упрощения, как и государство, с той разницей, однако, что для капиталиста упрощение обязано окупиться. Рынок с необходимостью сводит качество к количеству через механизм ценообразования и способствует стандартизации; на рынке говорят деньги, а не люди. Сегодня глобальный капитализм – возможно, наиболее мощная сила гомогенизации, учитывая даже, что государство в некоторых случаях выступает в защиту местных отличий и разнообразия. (В книге «В кильватере Просвещения» Джон Грей выдвигает аналогичные обвинения в адрес либерализма, ограниченность которого он видит в том, что либерализм основывается на культурном и институциональном капитале, который сам же стремится подорвать.) Вызванная широкомасштабными забастовками задержка структурных изменений во Франции, необходимых для принятия единой европейской валюты, – лишь соломинка в стоге сена. Проще говоря, мои претензии к государству определенного вида вовсе не означают, что я ратую за политически неангажированное рыночное регулирование, как это делают Фридрих Хаек и Милтон Фридман. Мы увидим, что выводы, которые можно сделать из неудач модернистских проектов социальной инженерии, применимы к стандартизации, диктуемой рынком, в той же мере, что и к бюрократической гомогенизации. Часть 1 Государственные проекты прояснения и упрощения 1. Природа и пространство. Разве не великое удовлетворение для короля – знать в любой момент каждого года число его подданных, общее и по областям, со всем достатком, богатством и бедностью каждого места; [число] его дворян и священнослужителей всех видов, монахов, католиков и тех, кто придерживается другой религии, размещенных по месту их жительства?... [Разве это не] полезное и необходимое удовольствие для него – быть способным в собственной канцелярии рассматривать во всякое время настоящее и прошлое состояние огромного царства, которое он возглавляет, и быть способным самому знать достоверно, в чем состоит его великолепие, его богатство и сила? — Маркиз Вобан при предложении Людовику XIV ежегодной переписи в 1686 году. Некоторые формы знания и способы управления требуют сужения поля зрения. Большое преимущество такого узкого взгляда состоит в том, что определенные ограниченные аспекты сложной и не поддающейся управлению действительности видны гораздо яснее. Это упрощение, в свою очередь, делает явление в центре поля зрения более четким и, следовательно, более доступным для аккуратного измерения и вычисления. Oбъединяя подобные наблюдения, можно достичь целостного, общего, обзорного представления об отобранной действительности, тем самым допуская высокий уровень схематичности знания, контроля и манипулирования. Изобретение научного лесоводства в конце восемнадцатого века в Пруссии и Саксонии может служить образцом этого процесса1. Хотя история научного лесоводства интересна и сама по себе, здесь она используется как метафора форм знания и манипулятивной деятельности, характерных для властных структур с четко выраженными интересами, наиболее яркими примерами которых могут служить государственная бюрократия и большие коммерческие фирмы. Рассмотрев, как упрощение, стремление к понятности и манипуляция действуют в управлении лесами, мы сможем увидеть, как современное государство применяет аналогичную оптику к городскому планированию, сельскому расселению, управлению землями и сельскому хозяйству. Государственное и научное лесоводство: притча Я [Гильгамеш] победил бы в кедровом лесу. ... я подниму руку и буду рубить Кедр. — Эпос о Гильгамеше Европейское государство раннего модерна даже до развития научного лесоводства видело в своих лесах прежде всего источник доходов. Безусловно, другие аспекты лесопользования — например, получение древесины для судостроения, государственного строительства и отопления жилищ его подданных — также не были лишены официального управления. Эти заботы имели самое серьезное значение для государственного дохода и безопасности2. Однако, не слишком преувеличивая, можно сказать, что интерес короны к лесам сводился - через призму финансов – лишь к одному: доходу, ежегодно извлекаемому из производства древесины. Лучший способ оценить, насколько серьезным было это ограничение поля зрения, - посмотреть, что из него выпало. В суммах полученных доходов лес выражался в виде объемов коммерческой древесины, т.е. стольких-то тысяч погонных футов строительной древесины и стольких-то кордов дров, проданных по определенной цене. Они не учитывали, конечно, всех тех деревьев, кустарников и других растений, мало перспективных для государственного дохода. Не учитывались также все те части потенциально приносящих доход деревьев, которые могли бы быть полезны населению, но ценность которых не имела прямого денежного выражения. Здесь я имею в виду листву и ее использование в качестве фуража; плоды как пища для людей и домашних животных; ветви и прутья, используемые в качестве подстилок, ограждений, кольев и хвороста; кору и корни для изготовления лекарств и для дубления; сок для изготовления смолы и т.д. Каждый вид деревьев — да и каждая часть или стадия роста каждого вида — имел свои уникальные свойства и способы использования. Отрывок из статьи «Вяз» в популярной энциклопедии семнадцатого века по местной флоре и фауне показывает, какой обширный диапазон практических использований имело это дерево. Вяз имеет древесину особо примечательного использования, например, он используется там, где почти всегда чрезмерно сухо или сыро, поэтому его используют для водных работ, на мельницах, для черпаков и основания колеса, для насосов, акведуков, корабельных досок, находящихся ниже ватерлинии... также его используют колесные мастера; из него делают рукоятки для ножовок, ограды и ворота. Вяз устойчив к расколу....и используется при изготовлении колод для рубки мяса, болванок для шляпных мастеров, сундуков и коробок, которые в дальнейшем будут обтянуты кожей, для гробов и очень длинных столов для портновской работы; также им пользуются резчики и изготовители деревянных плодов, листвы, щитов, статуй и архитектурных орнаментов.... И, наконец,... использование листьев этого дерева, особенно женщинами, не должно презираться,... поскольку они окажут большую помощь рогатому скоту зимой, да и засушливым летом, когда сено и солома дороги.... Зеленый лист вязов излечивает ушибы, синяки и порезы, а отвар коры сращивает переломанные кости.3 Однако в государственном «финансовом лесоводстве» реальное дерево с обширным числом возможных использований было заменено абстрактным, представляющим лишь объем полученной древесины или дров. Если королевская концепция леса была утилитарной, то это был, конечно, утилитаризм, ограниченный прямыми потребностями государства. На взгляд натуралиста, из поля зрения государства выпало почти все. Потеряно было большинство флоры: травы, цветы, лишайники, папоротники, мхи, кусты и виноградные лозы. Потеряны были также рептилии, птицы, амфибии и неисчислимые разновидности насекомых. Потеряно было большинство представителей фауны, кроме тех, которые интересовали егерей короны. На взгляд антрополога, почти все человеческое взаимодействие с лесом также выпадало из-за этой государственной узости зрения. Государство замечало браконьерство, потому что оно посягало на его доход от древесины или на королевскую охоту, но оно игнорировало обширное, сложное, договорное общественное использование леса для охоты и сбора, пастбища, лова рыбы, изготовления древесного угля, постановки капканов, собирания продовольствия и ценных полезных ископаемых, а также смысла и значения леса для волшебства, поклонения, убежища и так далее4. Если утилитарный взгляд государства не видел реального, существующего леса за (коммерческими) деревьями, если его взгляд на лес был абстрактный и парциальный, то надо признать, что оно едва ли было уникально в этом отношении. Некоторый уровень абстракции необходим фактически для всех форм анализа, и нисколько не удивительно, что абстракции государственных официальных лиц должны были отразить первостепенные финансовые интересы их нанимателя. В Энциклопедии Дидро в статье «лес» почти исключительно толкуется общественная польза лесоматериалов и налоги, доходы и прибыли, которую они могут принести. Лес как среда обитания исчезает, он заменяется лесом как экономическим ресурсом, которым нужно управлять эффективно и с пользой5. Здесь финансовая и коммерческая логика совпадают; и та, и другая решительно устанавливаются на минимальной отметке. Слова всегда выдают самые важные интересы тех, кто ими пользуется. Фактически в утилитаристском рассуждении термин «природа» заменен термином «природные ресурсы», оно фокусируется только на тех аспектах природы, который могут быть прилажены для человеческого использования. В более широком смысле можно сказать, что те разновидности флоры и фауны, которые имеют утилитарную ценность (обычно товары рыночного ширпотреба), и служат основой для классификации других разновидностей, которые конкурируют с первыми, охотятся за ними или иным образом уменьшают урожаи утилитарно ценной разновидности. И тогда ценные растения станут «зерновыми культурами», а разновидность, которая конкурирует с ними, будет заклеймена именем «сорняка», а насекомые, которые поедают их – «вредители». Утилитарно ценные деревья станут «древесиной», а разновидность, которая конкурирует с ними, станет «сорными» деревьями или «подлеском». Та же самая логика применяется к фауне. Обладающие высокой утилитарной ценностью животные станут «дичью» или «домашним скотом», а те животные, которые конкурируют с ними или охотятся на них, станут «хищниками» или «вредителями». Тот вид абстрагирования, утилитаристская логика, которую государство, в лице своих должностных лиц, проявляет по отношению к лесу, как видим, не слишком оригинальна. Но ее отличает особая узость поля зрения, разработанность в применении, и прежде всего, как мы увидим, степень, в которой она разрешала государству налагать эту логику на ту самую действительность, которую она наблюдала. Научное лесоводство появилось примерно от 1765 г. до 1800 г., преимущественно в Пруссии и Саксонии. В конечном счете оно стало основанием методов управления лесом во Франции, Англии, Соединенных Штатах и повсюду в Третьем мире. Его появление нельзя понять вне контекста времени – это был период централизованных государственных инициатив. Фактически новая лесная наука была разделом так называемой камеральной науки, которая пыталась свести финансовое управление королевством к научным принципам, допускающим систематическое планирование7. Традиционное поместное лесоводство до недавнего времени просто делило лес на примерно одинаковые участки, количество которых совпадало с количеством лет в цикле созревания древесины8. Ежегодно вырубалось по одному участку – предполагалось, что участки одинакового размера дают одинаковые объемы продукции (и прибыли). Из-за плохих карт, неравного распределения наиболее ценных больших деревьев (Hochwald) и очень приблизительного значения корда (Bruststaerke) результаты оказывалмсь неудовлетворительными для нужд финансового планирования. Бережная эксплуатация королевских лесов была тем более важна в конце восемнадцатого века, что финансовые чиновники осознали возрастающую нехватку древесины. Многие из старых дубовых, буковых, грабовых и липовых лесов были истощены запланированным и незапланированным лесоповалом, а прирост был не столь значительным, как хотелось надеяться. Перспектива снижения урожаев была тревожна не просто потому, что это угрожало доходу, но также и потому, что это могло вызвать массовое дровяное браконьерство со стороны крестьянства. Одним из признаков этого беспокойства были многочисленные устраиваемые государством соревнования за выдвижение проекта более эффективных питомников. Первая попытка точных измерений леса была сделана Йоханном Готлибом Бекманом на тщательно выбранном типовом участке. Идя в ряд, несколько ассистентов несли разделенные на отделения коробки с разноцветными гвоздями, соответствующими пяти категориям размеров дерева, которые они были обучены выделять. Каждое дерево помечалось соответствующим гвоздем, до тех пор пока весь типовой участок не был охвачен. Поскольку каждый ассистент начинал с определенного числа гвоздей каждой категории, для того чтобы получить инвентаризацию деревьев по классам для всего участка, достаточно было просто вычесть число остающихся гвоздей от начального общего количества. Типовой участок был тщательно выбран по его представительности, позволяя лесникам вычислить наличие древесины и, учитывая некоторые ценовые предположения, доход от урожая всего леса. Для ученых лесоводов (Forstwissenschaftler) целью всегда было «поставить самый большой из возможных постоянный объем древесины»9. Точность вычислений нарастала – математики пользовались правилом объема конуса, чтобы определить объем продажной древесины, содержащейся в стандартизированном дереве (Normalbaum) данного класса и размера. Их вычисления были проверены опытным путем по фактическому объему древесины в образцовых деревьях10. Окончательным результатом таких вычислений была разработка сложных таблиц с данными по размеру дерева и его возрасту при указанных условиях нормального роста и созревания. Резко сужая свое поле зрения до коммерческой древесины, государственный лесник с его таблицами достиг, как это ни парадоксально, обзорного представления целостного леса.11 Это ограничение фокуса внимания таблицами было фактически единственным способом, при котором целостный лес мог быть взят единой оптикой. Использование этих таблиц вместе с полевыми испытаниями позволила леснику оценивать близко к истине распределение по классам, рост и урожай данного леса. В регулируемом, абстрактном лесу ученого лесовода преобладало вычисление и измерение, и тремя лозунгами были, говоря современным языком, «минимальное разнообразие», «баланс» и «постоянство урожая». Логика управляемой государством лесной науки была практически идентична логике коммерческой эксплуатации.12 Достижения немецкого лесоводства в стандартизации методов для вычисления урожая воспроизводимой коммерческой древесины и, следовательно, дохода были достаточно внушительны. Однако для наших целей решающим был следующий логический шаг в управлении лесом. Этот шаг состоял в том, чтобы попытаться создать путем тщательного посева, посадки и прореживания, лес, который государственным лесникам было бы легко рассчитывать, измерять, оценивать и управлять им. Та лесная наука и геометрия, которую поддерживала государственная власть, была способна преобразовывать реальный, разнообразный и хаотический естественный лес в новый, более однородный лес, который подходил бы под административную сетку применявшихся методов. С этой целью подлесок был очищен, число разновидностей уменьшено (часто до единственной культуры), и посадки делались одновременно прямыми рядами на больших участках. Эти методы управления, как замечает Генри Лоувуд, «дали монокультурный, моновозрастной лес, который в конечном счете превратил Normalbaum из абстракции в действительность. Немецкий лес стал образцом для наложения на беспорядочную природу тщательно построенной научной конструкции. Практические цели поощряли математический утилитаризм, который, в свою очередь, продвигал геометрическую наглядность как явный признак хорошо управляемого леса; в свою очередь рационально упорядоченные размещения деревьев предлагали новые возможности для управления природой»13. Тенденция была к регламентации – в строгом смысле этого слова. Деревья были составлены в сомкнутые, однородные разряды, были измерены, отсчитаны, срублены и заменены новыми рядовыми из подобных им призывников. Как и армия, лес тоже управлялся иерархически – сверху, чтобы выполнять свою единственную цель и быть в распоряжении единственного командующего. В пределе даже леса как такового не нужно было видеть; он должен был точно «вычитываться» из таблиц и карт в конторе лесника. Рис. 1. Нормальный смешанный лес отчасти управляемой, отчасти естественной регенерации. Рис. 2. Просека в управляемом тополином лесу. С этим новым, «построенным рядами» лесом гораздо легче было справляться. С посадками деревьев одного возраста, построенными в ряд, легче стало очищать подлесок, валить лес и вывозить его, новая посадка сделала все эти процессы технологичнее. Увеличение порядка в лесу позволило рабочим использовать письменные обучающие протоколы, которые применялись довольно широко. Неумелая и неопытная бригада низкой квалификации в новой лесной среде могла выполнять свои задачи вполне успешно, следуя лишь нескольким стандартным правилам. Сбор урожая бревен одинаковой ширины и длины не только позволил успешно предсказывать урожаи, но также и продавать однородный продукт ведущим заготовку древесины подрядчикам и лесным покупщикам14. Коммерческая и бюрократическая логика были в этом случае синонимами; это была система, которая обещала максимизировать производство единственного товара и его доставку на большие расстояния, а в то же время предоставляла возможность централизованного управления. С этим новым прояснившимся лесом было также легче экспериментировать. Теперь, когда сложный естественный лес был заменен лесом, в котором многие переменные стали постоянными, было гораздо проще исследовать влияние таких переменных, как внесение удобрения, поливки и прореживание посадок одного возраста с единственной разновидностью. Это было похоже на самую лучшую лесную лабораторию, какую только можно было себе представить в то время15 . Сама простота леса сделала это возможным – впервые можно было оценивать новые режимы управления лесом при прямо-таки экспериментальных условиях. Хотя геометрически правильный, однородный лес был предназначен для облегчения управления и вывоза, он быстро приобрел также и эстетическое измерение. Визуальным признаком хорошо управляемого леса в Германии и во многих местах, где возобладало немецкое научное лесоводство, служила регулярность и аккуратность его внешнего вида. Лес можно было инспектировать почти как войска на параде, и горе лесникам, участки которых не были прибраны, как положено. Порядок требовал, чтобы подлеска не было и чтобы упавшие деревья и ветви были собраны и вывезены. Беспорядок — вызванный пожаром или вторжением местного населения — считался угрозой управленческой рутине. Чем более однородным был лес, тем большие возможности он предоставлял для централизованного управления; можно было положиться на рутинные процедуры, а потребность в наблюдении, необходимая для управлении разнообразными естественными лесами, была сведена к минимуму. Контролируемая среда заново спроектированного научного леса обещала многие важные преимущества16. Она могла обзорно рассматриваться главным лесничим; она могла легче контролироваться и была легко доступна для сбора урожая согласно централизованным планам дальнего действия; она обеспечивала устойчивый, однородный товар, устраняя таким образом один из главных источников колебания дохода; она создавала наглядный естественный ландшафт, который облегчал управление и экспериментирование. Эта утопическая мечта научного лесоводства была, конечно, только имманентной логикой его методов. Она не была и не могла быть когда-либо реализованной на практике. Вмешивались и природа, и человеческий фактор. Существующая топография пейзажа и капризы пожара, штормов, прекращения роста, климатические изменения, популяции насекомых и болезни будто нарочно расстраивали планы лесников и формировали реальный лес. Кроме того, пользуясь невозможностью должной охраны больших лесов, люди, живущие поблизости, продолжали использовать лес для того, чтобы пасти своих домашних животных, воровским образом заготавливать дрова и хворост, делать древесный уголь и извлекать пользу из леса всякими другими способами, которые мешали управленческим планам лесников осуществиться вполне17. Хотя, подобно всем утопическим схемам, эта схема была всем хороша, разве что не достигала цели, но все-таки существенно было то, что она частично преуспела в штамповке реального леса по ее образцу. Принципы научного лесоводства на протяжении в. были применены на практике в больших немецких лесах повсюду, где это было возможно. Норвежская ель, известная своей выносливостью, быстрым ростом и ценной древесиной, стала для коммерческого лесоводства хлебом насущным. Первоначально на нее обратили внимание как на средство восстановления смешанных лесов, использовавшихся сверх уровня естественного воспроизводства, но коммерческая прибыль от первой ротации оказалась настолько ошеломляющей, что вернуться к смешанным лесам было уже трудно. Монокультурный лес стал бедствием для крестьян, которые лишились пастбищ, продовольствия, сырья и лекарств – все это давала существовавшая ранее экологическая картина леса. Разнообразные естественные леса, около трех четвертей которых составляли лиственные (роняющие листву) разновидности, были заменены хвойными лесами, в которых норвежская ель или шотландская сосна были доминирующими, а часто и единственными видами. В краткосрочной перспективе этот эксперимент по радикальному упрощению леса, превращению его в машину для производства единственного товара имел полный успех. Краткосрочность эта была довольно длительной, в том смысле, что на вызревание одного нового урожая деревьев требовалось до восьмидесяти лет. Производительность новых лесов полностью изменяла тенденцию во внутренней поставке древесины: посадки делались более однородными и давали больше годной к употреблению древесины, увеличивались экономические поступления от лесной земли и заметно сокращалось время ротации (время, по прошествии которого можно было собирать урожай с посадок и сажать другие)18. Подобно рядам зерновых культур в поле, новые леса мягкой древесины были потрясающими производителями единственного товара. И ничего удивительного не было в том, что немецкая модель интенсивного коммерческого лесоводства стала стандартом для всего мира19. Джиффорд Пинчот, второй главный лесник Соединенных Штатов, обучался во французской школе лесоводства в Нанси, которая следовала немецкому стилю учебного плана, так же, как и большинство школ лесоводства в США и европейских странах20. Первый лесник, которого британцы пригласили управлять большими лесными ресурсами Индии и Бирмы, был Дитрих Брандес, немец. К концу девятнадцатого века немецкое лесоводство играло руководящую роль. Резкое упрощение леса, превращение его в машину, производящую единственный товар, было тем самым шагом, который позволил немецкому лесоводству стать строгой технической и коммерческой дисциплиной, которую можно было кодифицировать и преподавать. Условие ее строгости состояло в том, что она выносила за скобки или предполагала постоянными все переменные, кроме тех, что непосредственно имели отношение к урожаю отобранной разновидности и к стоимости ее роста и вывоза. Как мы увидим на примере городского планирования, революционной теории, коллективизации и сельского расселения, мир, вынесенный «за скобки», часто возвращался, как призрак, навестить эту техническую мечту. В немецком случае отрицательные биологические, а в конечном счете, и коммерческие последствия «построенного рядами» леса стали глубоко очевидными только после того, как произошла вторая ротация хвойных. «Для них [отрицательных последствий] требуется приблизительно сто лет, чтобы обнаружиться вполне. Многие из чистых посадок в первом поколении росли превосходно, но уже во втором поколении показали удивительный регресс. Причина этого – очень сложная, можно дать только упрощенное объяснение... Затем нарушался и в конечном счете почти прекратился весь цикл питания.... Так или иначе, утрата одного-двух образцовых участков [используемых для аттестации качества древесины] на протяжении двух-трех поколений жизни чисто еловых посадок – известный и часто наблюдаемый факт. Это составляет от 20 до 30 процентов производственных потерь»22. Для описания наихудших случаев в немецком словаре появился новый термин – Waldsterben (смерть леса). Был нарушен исключительно сложный процесс, включающий строение почвы, отношения питания и симбиотические отношения среди грибов, насекомых, млекопитающих и флоры (некоторые из них и сейчас еще не полностью поняты), что имело весьма серьезные последствия. И все эти последствия имеют, по большому счету, одну причину – радикальную простоту научного леса. Только тщательное экологическое исследование сможет установить, что именно пошло не так, как надо, но упоминание некоторых главных эффектов упрощения проиллюстрирует, как влияли многие важные факторы, вынесенные научным лесоводством за скобки. Пристрастие немецкого лесоводства к формальному порядку и легкости доступа для управления и вывоза леса вело к уничтожению подлеска, бурелома и сухостоя (вертикально стоящих мертвых деревьев), чрезвычайно сокращая разнообразие насекомых, млекопитающих и птиц, чья жизнедеятельность столь необходима для процессов построения почвы23. Отсутствие лесной подстилки и древесной биомассы на новом уровне леса выявлено теперь как главный фактор, ведущий к истонченной и менее питательной почве24. Леса одного возраста и разновидности не только создают гораздо менее разнообразную среду обитания, они также более уязвимы к массивному штормовому лесоповалу. Сама однородность разновидности и возраста среди, скажем, норвежской ели также обеспечила бы благоприятную среду обитания всем «вредителям», которые специализировались на этой разновидности. Популяции этих вредителей выросли бы до эпидемических размеров, приводя к потерям в урожаях и большой затрате удобрений, инсектицидов, фунгицидов и родентицидов25. Очевидно, первая ротация норвежской ели выросла так исключительно хорошо в значительной степени потому, что она жила за счет долго накапливавшегося капитала почвы разнообразного естественного леса, который она заменила. Как только этот капитал был исчерпан, началось резкое снижение в нормах роста. Пионеры в научном лесоводстве, немцы также стали пионерами в признании и попытке устранения многих его нежелательных последствий. С этой целью они изобрели науку, которую назвали «гигиена леса». Вместо дуплистых деревьев, которые служили домом дятлам, совам и другим гнездящимся в дуплах птицам, лесники предоставили им специально разработанные коробки. Были искусственно выращены и внедрены в лес муравейники, за ними ухаживали местные школьники. Были вновь выведены несколько разновидностей пауков, которые исчезли в результате внедрения монокультурного леса26. Что поразительно в этих усилиях – то, что они являются попытками работать в обедневшей среде обитания, все еще устанавливаемой единственной разновидностью хвойных для производственных целей27. В этом случае «восстановительное лесоводство» пыталось, с переменным успехом, создавать некую виртуальную экологию, по-прежнему отрицая ее главное условие: разнообразие. Метафорическая ценность этого краткого очерка научно-производственного лесоводства состоит в том, что он иллюстрирует опасности расчленения действительности на отдельно взятый комплекс и плохо понятый набор отношений и процессов, для того, чтобы изолировать отдельный элемент, который нас сейчас интересует. Инструмент – нож, который вырезал новый, элементарный лес, – был острый, как бритва, интерес к производству единственного товара. Все, что препятствовало эффективному производству ключевого товара, было неумолимо устранено. Все, что казалось не связанным с эффективным производством, игнорировалось. Видя лес как товар, научное лесоводство снова начинает творить из него машину для производства этого товара28. Утилитаристское упрощение леса было эффективным путем максимизирования производства древесины на короткий и недолгий срок. Однако в конечном счете его сосредоточенность на прибыли от продажи древесины и производства бумаги, его узкий временной горизонт, и, прежде всего, широкий спектр последствий, которые он решительно вынес за скобки, обернулись постоянно преследующими его проблемами.29 Даже в области, к которой проявлялся самый большой интерес, — а именно, в производстве древесного волокна — последствия недостаточного наблюдения за лесом рано или поздно проявлялись. Многое можно проследить вплоть до самого основного упрощения, сделанного в интересах легкости управления и экономической целесообразности – упрощения монокультурности. Монокультуры, как правило, более хрупки, более подвержены болезням и чувствительны к колебаниям погоды, чем поликультурные леса. Вот как выражает это Ричард Плочманн: «Недостаток, который является типичным для всех чистых плантаций, состоит в том, что экология естественных ассоциаций растения становится неуравновешенной. Вне естественной среды обитания, когда оно выращивается в чистых посадках, физическое состояние отдельного дерева делается хуже, ослабляется его сопротивляемость»30. Любые леса, которыми никто не управляет, страдают от штормов, болезней, засухи, плохой почвы или серьезного холода. Однако разнообразный, сложный лес, в котором растут многие разновидности деревьев, полный птиц, насекомых и млекопитающих, являются гораздо более пластичным, гораздо более способным противостоять повреждениям и поправляться после них, чем чистые посадки. Его большое разнообразие и сложность помогают устоять против опустошения: буря, которая обрушит большие, старые деревья одной разновидности, сохранит большие деревья другой, да и маленькие деревья той же разновидности; прекращение роста или нападение насекомых, которое угрожает, скажем, дубам, могут оставить липы и вязы невредимыми. Так же, как купец, который, не зная, с чем встретятся его суда в море, отправляет в путь множество судов разной конструкции, разного веса, парусности и навигационного оснащения, имеет хорошие шансы, что какая-то часть его флота все же доберется до порта назначения, а торговец, сделавший ставку на единственный тип и размер судна, рискует потерять все, биологическое разнообразие леса действует подобно страховому полису. Подобно предприятию, руководимому вторым торговцем, упрощенный лес – более уязвимая система, особенно на долгом пути, поскольку тогда становится явным его влияние на почву, воду и популяции «вредителей». Такие опасности только частично можно устранить при помощи искусственных удобрений, инсектицидов и фунгицидов. При уязвимости упрощенного производственного леса и массивном внешнем вмешательстве, которое потребовалось, чтобы его создать (такой лес можно назвать административным), необходимы все большие усилия, чтобы поддерживать его в должном состоянии31 . Социальные факты - c<�ырые и обработанные Чтобы общество могло стать объектом количественных измерений, прежде его нужно переделать. Нужно определить категории людей и вещей, сделать взаимозаменяемыми меры; земля и товары должны быть представлены денежным эквивалентом. Есть в этом многое из того, что Вебер называл рационализацией, а также много централизации. Теодор М. Портер, «Объективность как стандартизация» Лес администраторов не может быть лесом натуралистов. Даже если экологические взаимодействия, имеющиеся в лесу, известны, их существование столь сложно и разнообразно, что не поддается короткому описанию. Необходимый интеллектуальный фильтр, призванный уменьшить сложность объекта, свести ее до управляемых измерений, обеспечивался заинтересованностью государства в коммерческой древесине и получении дохода. Как природный мир, хотя и приведенный в некоторый порядок человеческим использованием, в «сыром» виде слишком неуправляем для административной манипуляции, так и существующие социальные образцы человеческого взаимодействия с природой в сыром виде трудно перевариваются бюрократией. Никакая административная система не способна к представлению существующего социального сообщества кроме как через чрезвычайно схематизированный – и потому вряд ли адекватный – процесс абстракции и упрощения. Дело не только в возможности, хотя, как и лес, человеческое сообщество слишком сложно и разнообразно, чтобы его тайны легко было превратить в бюрократические формулы. Это связано с целью. Представители государства никак не заинтересованы — да и не должны быть заинтересованы — в описании целостной социальной действительности – так же, как ученый-лесовод не заинтересован в подробном описании экологии леса. Их абстракции и упрощения направлены на небольшое число целей, в девятнадцатом веке наиболее заметными из них были налогообложение, политический контроль и воинская повинность. Они нуждались только в таких методах и таком понимании, которые соответствовали бы этим задачам. Как мы увидим, имеются некоторые поучительные параллели между развитием современного «финансового лесоводства» и современных форм собственности на землю, облагаемой налогом. Государства премодерна были не менее заинтересованы налоговыми получениями, чем современные. Но, как и в случае с лесоводством, методы налогообложения и сбора налогов оставляли желать лучшего. Хорошим примером является абсолютистская Франция в.32 Косвенные налоги — акцизы на соль и табак, пошлины, продажа лицензий, торговля чинами и титулами — были излюбленными формами налогообложения; с ними было легко управляться, они требовали немного (или вовсе не требовали никакой) информации относительно владения землей и дохода от нее. Освобождение от налогов дворянства и духовенства подразумевало, что большая часть земельной собственности вообще не облагалась налогами, бремя которых перекладывалось на состоятельных горожан, фермеров и крестьянство. Общинная земля, хотя и была жизненно важным ресурсом для сельской бедноты, тоже не приносила никаких доходов. В XVII в. физиократы осудили бы всю общинную собственность по двум основаниям: она неэффективно эксплуатировалось и в финансовом отношении была бесполезна33 . Любому исследователю абсолютистского налогообложения бросается в глаза, сколь безумно изменчиво и несистематично оно было. Джеймс Коллинс обнаружил, что главный прямой земельный налог, taille, часто не платился вообще, никакое сообщество не платило больше трети того, что с него причиталось34. В результате государство обычно полагалось на исключительные меры, чтобы восполнить нехватки в доходе или оплатить новые расходы, особенно военные кампании. Корона взыскивала «принудительные ссуды» в виде ренты и платы за отчуждение прав (rentes, droits alienes) в обмен на обязательства, которые она могла выполнить, а могла и не выполнять; она продавала должности и титулы (venalites d'offices); она облагала налогами очаги (fouages extraordinaires); и, что самое скверное, определяла войска на постой непосредственно в населенных пунктах, тем самым часто разрушая целые города35. Постой войск, обычная форма финансового наказания, относится к современным формам систематического налогообложения как арест и четвертование потенциальных врагов короля (так поразительно описанные Мишелем Фуко в начале книги «Надзирать и карать») – к современным формам систематической изоляции преступников. В общем-то, не из чего было выбирать. Государство испытывало недостаток в информации и в административных схемах, которые позволили бы ему получать от своих подданных надежный доход, близкий к их фактической способности платить. Как с доходом, получаемым от леса, здесь не было никакой альтернативы грубым прикидкам и, соответственно, колебаниям в урожаях. В финансовом отношении, государство премодерна было, если воспользоваться удачной фразой Чарльза Линдблома, «рукой, у которой все пальцы – большие», оно было неспособно к тонкой настройке. Грубая аналогия между управлением лесом и налогообложением в конце концов перестает работать. В отсутствии надежной информации относительно восстановимого уровня урожая древесины государство могло неосторожно перейти предел естественного восстановления и поставить под угрозу будущие поставки, или, иначе, могло оказаться не в состоянии реализовать уровень дохода, который лес мог бы выдержать.36 Деревья, конечно, не были способны к политическому действию, а налогооблагаемые подданные короны очень даже были. Они сообщали об их неудовлетворенности налогообложением различными формами тихого сопротивления и уклонения, а в чрезвычайном случае прямым восстанием. Надежный способ налогообложения подданных, таким образом, зависел не только от выяснения их экономических условий, но также и от решения вопроса о том, каким требованиям они будут энергично сопротивляться. Каким же образом представители государства начали измерять и кодифицировать в каждой области королевства его население, их земли, урожаи, их имущество, объем торговли и так далее? Препятствия на пути даже самого элементарного выяснения этих вопросов были огромны. Борьба за установление единообразных мер и весов и за выполнение кадастровой картографии владения землей могут служить показательными примерами. Каждое такое действие требовало большой, дорогостоящей, долгосрочной кампании ввиду явного сопротивления. Сопротивлялось не только население вообще, но также и те люди, которым принадлежала власть на местах; они часто пользовались преимуществами административной неразберихи, которая происходит из-за различия интересов и миссий различных звеньев бюрократического аппарата. Но несмотря на приливы и отливы различных кампаний, несмотря на их различные национальные особенности, принятие единообразных измерений и кадастровой карты в конечном счете произошло. Каждое такое предприятие иллюстрировало отношения между местным знанием и методами, с одной стороны, и государственными административными приемами, с другой, –об этом мы будем часто говорить в этой книге. В каждом случае местные методы измерения и землевладения в их сыром виде были непонятны для государства. Они демонстрировали разнообразие и запутанность, которые отражали огромное множество чисто местных, не государственных интересов. А это означало, что они не могли вписаться в административную схему, не будучи преобразованы или редуцированы до удобного, пусть даже при этом частично вымышленного, описания. Логика требуемого описания обеспечивалась, как в научном лесоводстве, неотложными материальными интересами правителей: финансовые получения, военные трудовые ресурсы и государственная безопасность. В свою очередь, это описание функционировало, как и нормальное дерево Бекманна, не только как описание, даром что оно было неадекватно. Поддержанные государственной властью через соответствующие документы, по суду, в конце концов – просто силовым принуждением, эти государственные фикции преобразовывали ту действительность, которую они предполагали наблюдать, хотя никогда полностью не соответствовали схеме. Фальсификация измерений: народные и государственные единицы Негосударственные формы измерения вырастали из местной практики. Они обладали некоторыми родовыми чертами сходства несмотря на их изумительное разнообразие — чертами, из-за которых они служили препятствием административному единообразию. Благодаря синтетической работе медиевиста Витольда Кула местные методы измерения можно описать здесь довольно кратко37 . Наиболее ранние единицы измерения придерживались человеческого масштаба. Соответствующая логика легко просматривается в таких выражениях, как «бросок камня» или «в пределах слышимости» для расстояний и «воз», «корзинка» или «горстка» для объема. Учитывая, что размер телеги или корзины мог изменяться от места к месту, что бросок камня не мог быть одинаков у разных людей, эти единицы измерения различаются в зависимости от места и времени. Даже зафиксированные как будто единицы могли вводить в заблуждение. Например, в XVIII в. в Париже пинта была равна 0,93 литра, в Сен-ан-Монтань – 1,99 литра, а в Преси-су-Тил, что совершенно поразительно, – 3,33 литра. Он (aune), мера длины, используемая для ткани, различалась в зависимости от материала (для шелка, например, она была меньше, чем для полотна), и в разных местах Франции насчитывалось по меньшей мере семнадцать различных онов38. Местные меры были также относительны или «соразмерны»39. Фактически любой вопрос об измерительном суждении допускает целый диапазон ответов в зависимости от контекста вопроса. В той части Малайзии, с которой я наиболее знаком, вероятным ответом на вопрос: «Как далеко до следующей деревни?» будет: «Три раза сварить рис». Ответ предполагает, что спрашивающий интересуется тем, сколько времени потребуется, чтобы добраться туда, а не расстоянием, на котором расположена деревня. И, конечно, когда характер местности различен, расстояние в милях – крайне ненадежный указатель для оценки времени, необходимого для путешествия, особенно когда путешественник идет пешком или едет на велосипеде. Ответ, кроме того, выражает время не в минутах — до недавнего времени наручные часы были редки, — а в единицах, которые являются значащими в местном масштабе. Каждый знает, сколько времени требуется, чтобы приготовить местный рис. Таким образом, эфиопский ответ на вопрос о том, сколько соли требуется для определенного блюда, мог бы быть: «Половина того, что нужно, чтобы приготовить цыпленка». Ответ адресуется к стандарту, который, как ожидается, известен каждому. Такие методы измерения неприводимо местные, поскольку региональные различия, скажем, в типе риса или способе готовить цыпленка дадут различные результаты. Многие местные единицы измерения привязаны к специфическим действиям. Крестьяне марати, как отмечает Арджун Аппадурай, выражают нужное расстояние между посадками лука в ширине ладони руки. Когда ты перемещаешься по полевому ряду, рука представляется наиболее удобным шаблоном. Подобным же образом, обычная мера для бечевки или веревки – расстояние между большим пальцем и локтем, потому что это соответствует процессу накручивания веревки на руку. Как и с посадкой лука, процесс измерения вложен непосредственно в деятельность и не требует никакого отдельного действия. Такие измерения, кроме того, являются весьма приблизительными; они только настолько точны, насколько точна сама задача спрашивающего40. Дождь может быть, скажем, проливным или недостаточно долгим, если контекст вопроса подразумевает заинтересованность в получении урожая. И ответ в количестве сантиметров осадков, хотя и точный, был бы не в состоянии передать желательную информацию; он не учитывает такие существенные вопросы, как время дождя. Для многих целей, очевидно, неопределенное измерение может сообщать более ценную информацию, чем статистически точное число. Земледелец, который сообщает, что его урожай риса с участка – где-нибудь между четырьмя и семью корзинами, передает более точную информацию, когда речь идет об изменчивости урожая, чем если бы он сообщил о десятилетнем статистическом среднем числе корзин, равном 5,6. Таким образом, нет единственного, универсального, правильного ответа на вопрос, в котором идет речь об измерении, если мы не определяем соответствующие местные обстоятельства, которые его вызвали. Определенный способ измерения, таким образом, ситуативен, связан с моментом времени и местом. Нигде так не очевидны особенности общепринятого измерения, как в случае с возделанной землей. Современные абстрактные меры, которые измеряют землю по площади, — сколько в ней гектаров или акров — особенно неинформативны, если речь в этих числах идет о жизни семьи, которая урожаем с этих акров должна обеспечить себя. Сообщение фермера о том, что он арендует двадцать акров земли, столь же информативно, как сообщение ученого, что он купил шесть килограммов книг. Поэтому общепринятые меры земли приобрели разнообразие форм, соответствующее тем аспектам работы на земле, которые имеют самый большой практический интерес. Где земля была в избытке, а рабочих рук или тягловой силы не хватало, наиболее разумным способом измерения земли было число дней, требующихся, чтобы ее вспахать или прополоть. Например, участок земли во Франции XIХ в. описывался представлением о том, сколько он займет morgen или journals (дней работы) и какой именно вид работы требуется (homee, bechee, fauchee). Число morgen, представленное полем, скажем, в десять акров, могло очень различаться; если земля была скалистая и крутая, ее обработка могла потребовать вдвое больше времени, чем в богатой пойме. Morgen также отличался в зависимости от местной рабочей силы и посеянных культур; на работу, которую человек мог бы выполнить за день, влияла и технология (наконечники плуга, хомуты, упряжь). Землю можно еще оценивать по количеству требуемых для ее засева семян. Если почва была очень хорошей, поле было засеяно плотно, а бедная земля была бы засеяна хуже. Количество семян, посеянных на данном поле, фактически довольно хорошо определяет ожидаемый средний урожай, поскольку сев производился в ожидании средних условий роста, а фактически урожай в данном сезоне как-то отличался от среднего. При данных условиях количество посеянных семян грубо указало бы, насколько производительно было поле, хотя оно мало что сможет показать относительно того, насколько земля была трудна для обработки или насколько изменчив урожай. Но средний урожай с участка земли – довольно абстрактное число. Большинство фермеров, живущих на самом краю прожиточного минимума, прежде всего хочет знать, надежно ли обеспечит ферма их основные потребности. Так, маленькие фермы в Ирландии описываются как «ферма одной коровы» или «ферма двух коров», чтобы указать на их способность прокормить тех, кто жил в значительной степени молочными продуктами и картофелем. Физическое пространство, которое занимала данная ферма, было второстепенным вопросом в сравнении с тем, сможет ли она прокормить данное семейство41 . Чтобы ухватить потрясающее разнообразие принятых способов измерения земли, нужно вообразить – буквально – множество «карт», построенных в различных координатах, которые сильно отличаются от площади. Я имею в виду, в частности, карты с забавным эффектом, в которых, скажем, размеры страны сделаны пропорциональным ее населению, а не ее географическому размеру. На этих картах Китай и Индия выглядят устрашающе огромными, больше России, Бразилии и Соединенных Штатов, а Ливия, Австралия и Гренландия практически исчезают. Такие типы карт (их можно придумать очень много) будут строить пейзаж соответственно единицам работы и урожая, типа почвы, доступности и способности обеспечить пропитание, и ни один из них не соответствовал бы площади. Решительно все измерения – местные, заинтересованные, контекстные и исторически определенные. Бывает, потребности пропитания одной семьи не соответствуют потребностям пропитания другой. Из-за таких факторов, как виды на урожай, рабочая сила, сельскохозяйственная технология и погода, стандарты оценки изменяются от места к месту и через какое-то время. Государство понимало, что такое множество карт создало бы безнадежно запутанную картину местных стандартов. Безнадежно было бы пытаться выстроить их в единый статистический ряд, который позволил бы государственным чиновникам делать сколько-нибудь значащие сравнения. Политика измерений Сейчас этот обзор местных методов измерения может создать впечатление, что, хотя местные способы измерения расстояния, площади, объема и т.п. различались между собой и отличались от унитарных абстрактных стандартов больше, чем государство могло бы одобрить, они, тем не менее, стремились к объективной точности. Такое впечатление было бы ложным. Каждое измерение было актом, отмеченным игрой властных отношений. Чтобы понять методы измерения в Европе раннего модерна, как показывает Кула, нужно связать их с борьбой интересов главных сословий: аристократы, духовенство, торговцы, ремесленники и крестьянство. Политика измерения в основном отталкивалась от того, что современный экономист мог бы назвать «негибкостью» феодальных рент. Дворяне и церковники часто считали трудным делом увеличивать феодальные подати непосредственно; уровень различных податей был результатом длинной борьбы, и даже небольшое увеличение какой-нибудь подати выше общепринятого уровня рассматривалось, как угроза традиции42. Однако изменение единицы измерения предоставляло окольный путь достижения той же самой цели. Местный помещик мог бы, например, давать зерно крестьянам в меньших корзинах, а настаивать на выплате в больших. Он мог бы тайно или даже явно увеличивать размер мешков зерна, принятых для обмолота (монополия помещика) и уменьшать размер мешков, используемых для отмеривания муки; он мог бы собирать феодальную подать в больших корзинах, а платить заработную плату в меньших. Таким образом, формально традиция, управляющая феодальной податью и заработной платой, осталась бы нетронутой (например, требование одного и того же числа мешков пшеницы от данного урожая), а фактическая сделка могла быть все более и более в пользу помещика43 . Результаты такой игры были далеки от тривиальных. Кула оценивает, что размер бушеля (boisseau), используемого для сбора главной феодальной ренты (taille) увеличился на треть между 1674 и 1716 гг. – так начиналось то, что позднее было названо reaction feodale.44 Даже когда единица измерения — скажем, бушель — была очевидно согласована со всеми, игра только начиналась. Фактически всюду в Европе раннего модерна имели место бесконечные микрополитические уловки относительно того, как с выгодой для себя применять корзины разной степени износа, разной наполненности, различных способов плетения, различающихся влажности и толщины самой корзины и так далее. В некоторых областях местные стандарты бушеля и других единиц измерения сохранялись в металлической форме и были вверены попечению доверенного должностного лица или в буквальном смысле были вырезаны в камне в церкви или в зале ратуши45. И на этом дело еще не кончалось. Как следовало засыпать зерно (с высоты плеча, что его несколько утрамбовывало, или от пояса?), какой влажности оно может быть, можно ли встряхивать емкость с зерном, и, наконец, можно ли и как выравнивать поверхность зерна, когда емкость наполнена, - все это было предметом долгих и ожесточенных споров. Одни договоренности требовали, чтобы зерно насыпалось с «горкой», другие – с «полу-горкой», третьи – чтобы поверхность зерна была выровнена гребком (ras). Все это были нетривиальные вопросы. Феодал мог увеличить арендную плату на 25 процентов, настаивая на получении пшеницы и ржи в бушелях с горкой46. Если, по обычаю, бушель зерна должен был быть выровнен гребком, то дальнейшая микрополитика вращалась бы вокруг гребка. Должен ли он быть круглым и трамбовать зерно, поскольку его катят против гребня, или заостренным? Кто должен ровнять зерно? Кому можно доверить хранение гребка? Похожая микрополитика, как можно было ожидать, вращалась вокруг единицы измерения земли. Обычная мера длины, ell, использовалась, чтобы отметить область, которую нужно было пахать или пропалывать в качестве исполнения повинности на феодальную рабочую силу. Скажем еще раз, длину и ширину, измеренные в эллах, было трудно изменить, поскольку они были установлены в результате долгой борьбы. Это соблазняло помещика или надсмотрщика попробовать поднять подати косвенно, увеличивая длину элла. Если попытка оказывалась успешной, формальные правила исполнения работниками трудовой повинности не были нарушены, но количество выполненной работы увеличивалось. Возможно, самой трудной из всех единиц измерения, бывших в употреблении до девятнадцатого века, была стоимость хлеба. Как стоимость наиболее важного товара эпохи премодерна, она служила своего рода индексом «стоимости жизни», она была предметом глубоко укоренившегося обычая рассматривать соотношение цены хлеба и типичной городской заработной платы. Кула показывает при помощи замечательной детали, как пекари, боясь спровоцировать бунт непосредственным нарушением «самой цены», ухитрялись, однако, манипулировать размером и весом хлеба, чтобы компенсировать до некоторой степени изменения в цене ржаной и пшеничной муки47 . Искусство управления государством и иероглифика измерений Поскольку местные стандарты измерения были привязаны к практическим потребностям, поскольку они отражали специфические образцы культур и сельскохозяйственную технологию, поскольку они изменялись с климатом и экологией, поскольку они были «признаком власти и инструментом утверждения привилегии класса» и поскольку они были «в центре ожесточенной классовой борьбы», они представляли головоломную проблему для управления государством48 . Усилия по упрощению или стандартизированию единиц измерения повторяются подобно лейтмотиву во всей французской истории — их новое появление есть безусловный признак предыдущей неудачи. Более скромные попытки просто кодифицировать местные методы и создать таблицы преобразования давали результаты, которые быстро устаревали и в свою очередь должны были заменяться. Министры короля оказывались перед путаницей местных измерительных кодов, каждый из которых надо было расшифровывать. Каждый район как будто говорил на собственном диалекте, непостижимом для посторонних и при этом меняющимся без предупреждения. И государство либо рисковало большими и потенциально разрушительными просчетами из-за плохого знания местных условий, либо было вынуждено вполне полагаться на советы своих местных проводников — знать и духовенство, которым доверяла корона, — а они, в свою очередь, не замедлили бы воспользоваться преимуществами своего положения. Непонятность местных методов измерения была для монархии больше, чем административной головной болью. Она ставила под угрозу наиболее важные и чувствительные аспекты государственной безопасности. Поставка продовольствия была Ахиллесовой пятой государства раннего модерна; за исключением религиозной войны, ничто так не угрожало целостности государства, как нехватки продовольствия, заканчивающиеся социальными переворотами. Без сопоставимых единиц измерения было трудно, если не невозможно, контролировать рынки, сравнивать региональные цены на основные предметы потребления и эффективно регулировать поставки продовольствия49. Поскольку государство было вынуждено искать свой путь на основе отрывочной информации, слухов и своекорыстных сообщений с мест, его ответ часто был запоздалым и несоответственным. Активы в налогообложении, другая чувствительная политическая проблема, были вне досягаемости государства, которое едва знало основные факты сравнения урожаев и цен. Энергичные усилия государства, чтобы собрать налоги, произвести реквизицию для военных гарнизонов, уменьшить городские нехватки или принять какие-то другие меры могли бы, учитывая несовершенство сведений государства, вызвать политический кризис. Но даже когда эти меры не подрывали государственную безопасность, смешение противоречивых и разнородных измерений порождало громадные несоответствия, и финансовые цели не достигались50. Никакой эффективный центральный контроль или сравнение цен были невозможны без стандартных, установленных единиц измерения. Упрощение и стандартизация измерений Сильные мира сего, будь то народы или отдельные сильные личности, хотят, чтобы их империя обладала бы единым пространством, которое величественное око властелина могло бы обозревать без каких-либо препятствий, неприятных ему или ограничивающих его взгляд. Одинаковый свод законов, одинаковые мерки, единообразные правила, и, если бы этого можно было постепенно достичь, единый язык, вот это всё и провозглашается совершенной социальной организацией... Великий лозунг дня – единообразие. Бенжамен Констан, I'esprit conquete Если проект ученых-лесоводов по созданию упрощённого и упорядоченного леса сталкивался с противоборством местных жителей, чьи потребительские права были ущемлены, то политическая оппозиция стандартным и четким единицам измерения была даже более упорной. Право устанавливать местные единицы измерений была важной феодальной прерогативой с вытекающими отсюда материальными последствиями, от которых аристократия и духовенство так просто не отказались бы. Доказательства их способности сорвать стандартизацию видны по многочисленным примерам неудавшихся инициатив абсолютистских правителей, пробовавших установить некоторую степень единообразия. Эта особенность местного феодального правления, а также неприятие потенциальной централизации и помогали поддерживать автономию местной власти. В конечном счёте, три фактора благоприятствовали тому, чтобы то, что Кула называет «метрической революцией», стало возможным. Во-первых, единообразию единиц измерения способствовал рост рыночного обмена. Во- вторых, и здравый смысл, и философия Просвещения говорили в пользу единого стандарта по всей Франции. Наконец, Революция и особенно Наполеоновское государство фактически провели в жизнь метрическую систему во Франции и империи. Крупномасштабный коммерческий обмен и торговля на больших расстояниях содействовали распространению общих единиц измерения. Для торговли относительно малого масштаба торговцы зерном могли заключать сделки с несколькими поставщиками, если они знали меру, которую использовал каждый из них. Они могли бы получать прибыль от своего превосходного знания разнообразных единиц измерения, так же, как контрабандисты используют свое преимущество в знании небольших различий в налогах и тарифах. Во всяком случае, не вызывает сомнения, что многое в механизме торговли составлено из длинных цепей сделок, часто на больших расстояния, между анонимными покупателями и продавцами. Такая торговля очень упрощалась и становилась чёткой с помощью стандартных единиц измерений. Если ремесленные изделия обычно изготавливались кустарным производителем согласно пожеланиям отдельного покупателя, и цена у каждого объекта была своя, то предметы массового производства и не изготавливались кем-то в отдельности, и предназначались для любого покупателя вообще. В некотором смысле достоинство массового товара – его надежное единообразие. Поскольку объём торговли рос и товары, участвующие в обмене, становились всё более и более стандартизированными (тонна пшеницы, дюжина наконечников плуга, двадцать колес телеги), тенденция к принятию единых мер становилась все шире. Чиновники, как и физиократы, были убеждены, что единые меры были предварительным условием создания национального рынка и обеспечения целесообразного действия экономического механизма51. Вечный государственный проект унифицирования единиц измерения во всем королевстве в восемнадцатом веке получил большую поддержку благодаря reaction feodale. Имея цель в максимальной степени вернуть свои земельные угодья, владельцы феодальных имений (многие из них – выходцы из низших сословий)< частично достигали своей цели, манипулируя единицами измерения. Смысл этих обманных действий раскрылся в cahiers с коллективными жалобами с перечислением политических, религиозных и экономических претензий, подготовленных к собранию Генеральных штатов как раз перед Революцией. Сahiers членов Третьего сословия настойчиво призывали к единой системе мер (хотя едва ли это была их главная претензия), в то время как доклады духовенства и дворянства хранили молчание по этому вопросу, по-видимому, выказывая свое удовлетворение существующим положением вещей. Следующее ходатайство из Бретани типично по своему обращению к унитарным мерам, служащим доказательством преданности короне: «Мы просим их [короля, его семейство и его первого министра] присоединиться к нашей проверке нарушений, совершаемых тиранами против класса граждан, которые добры и деликатны и которые до этого дня не были способны повергнуть свои главные жалобы к подножью трона, теперь же мы просим короля о правосудии и выражаем наше искреннее желание иметь одного короля, один закон, единую систему мер и весов»52. В качестве централизующей единицы универсальный метр, заменяющий старые, своеобразные способы измерений, можно сравнить с национальным языком, заменяющим существующую путаницу диалектов. Причудливые идиомы заменялись новым золотым стандартом, как центральное банковское дело абсолютизма уничтожило местные валюты феодализма. Метрическая система сразу стала средством административной централизации, торговой реформы и культурного прогресса. Академики революционной республики, как и королевские академики до них, видели в метре один из интеллектуальных рычагов, которые сделают Францию «доходно-богатой, мощной в военном отношении и легко управляемой»53. Общепринятая система мер, как предполагалось, будет способствовать торговле зерном, сделает землю более производительной (позволив более простое сопоставление продуктивности и цены), и, кстати, заложит основу национальному налоговому кодексу54. Но реформаторы также имели в виду и подлинную культурную революцию. «Как математика является языком науки, так и метрическая система будет языком торговли и промышленности»<, служа объединению и преобразованию французского общества55. Рациональная система единиц помогала бы установлению рационального гражданства. Упрощение системы мер, однако, зависело от другого революционного политического преобразования эпохи модерна: идеи единого гражданства. Пока каждое сословие имело отдельную юридическую сферу, пока различные категории людей были неравны в законе, они могли иметь неодинаковые права и относительно измерений56. Идею единого гражданства, абстракцию общества без элитарности можно проследить в трудах деятелей Просвещения, она очевидна в работах энциклопедистов57. По их мнению, путаница в измерениях, ведомствах, законах наследования, налогообложении и рыночных инструкциях являлась большим препятствием в единении французского народа. Они рисовали в своём воображении серию разумных централизующих реформ, которые преобразовали бы Францию в национальное сообщество, где преобладали бы одинаковые кодифицированные законы, единицы измерений, обычаи и верования. Следует заметить, что этот проект выдвигает концепцию национального гражданства – представьте французского гражданина, объезжающего королевство и встречающего на своём пути точно такие же ярмарки, точно те же условия, в каких живёт и остальная часть его соотечественников. Вместо совокупности маленьких общин, жизнь в которых понятна местным жителям, но таинственна для посторонних, выстроилось бы единое национальное общество с чёткой центральной структурой. Сторонники этой концепции хорошо понимали, что ставка делается не только на административное удобство, но и также на преобразование народа: «Единообразие привычек, точек зрения и принципов действия неизбежно приведут к большему сообществу таких же привычек и склонностей»58. Абстрактная схема единого гражданства создала бы новую действительность: французский гражданин. Гомогенизация единиц измерений была частью большего преобразования, уравнивающего всех граждан. Одним махом государство гарантировало равенство всех французов перед законом, они не были больше просто подданными своих помещиков и монарха, но являлись носителями неотъемлемых прав как граждане59. Все предыдущие «естественные» различия были теперь объявлены неестественными и аннулированы, по крайней мере в законе60. В беспрецедентном революционном преобразовании, где с самых азов создавалась совершенно новая политическая система, узаконить единую систему мер и весов было совсем не таким уж большим событием. Как гласил революционный декрет: «Cбылась вековая мечта масс о правильности только одной меры! Революция дала народу метр!»61. Объявить метр универсальным было гораздо проще, чем обеспечить его вхождение в ежедневную практику французских граждан. Государство могло настаивать на исключительном использовании единиц метрической системы в судах, в государственной школьной системе и в таких документах, как дела собственности, юридические контракты и налоговые законы. Вне этих официальных сфер метрическая система продвигалась очень медленно. Несмотря на декрет о конфискации палок toise из магазинов и замену их метровыми, народные массы продолжали использовать старую систему, часто маркируя метровые линейки своими старыми мерами. Даже в 1828 г. новые меры были больше le pays legal, чем le pays reel. Как заметил Шатобриан, «Всякий раз, когда вы встречаете человека, который вместо arpents, toises и pieds употребляет в речи гектары, метры и сантиметры, будьте уверены, что этот человек – префект».62 Землевладение: местная практика и финансовые упрощения. Доход государства раннего модерна поступал в основном от налогов на торговлю и на землю, главных источников богатства. Для торговли это означало множество акцизов, пошлин и рыночных податей, лицензионных сборов и тарифов. Для получения налогов с землевладения это так или иначе означало установление соответствия налоговой документации и собственности каждого человека или учреждения, ответственного за внесение земельного налога. В современном государстве эта процедура кажется чрезвычайно легкой, но достичь этого было очень трудно по крайней мере по двум причинам. Во-первых, установленная практика землевладения часто была настолько разнообразной и запутанной, что не поддавалась никакому точному описанию – трудно было выяснить, кто является налогоплательщиком и кому принадлежит облагаемая налогом собственность. Во-вторых, как в случае со стандартизацией единиц измерения, существовали социальные силы, чьи интересы могли быть только ущемлены единой и понятной структурой отношений собственности, желательной для финансовых органов государства. В конце концов, централизованное государство добилось успехов в установлении новой и (идущей от центра) чёткой системы собственности, которая, как это было в деятельности научного лесоводства, не только резко ограничила методы описанной выше системы, но и преобразовала эти методы, подстраивая их к сокращенному схематическому использованию. Иллюстрация Negara mawi tata, desa mawi cara (В столице – свой порядок, в деревне – свой обычай.) Яванская пословица Гипотетический пример общинных методов землевладения сможет помочь продемонстрировать, насколько резко такие методы отличаются от голой структурной схемы современной кадастровой карты. В примерах, которые я опишу, смешаны методы, с которыми я столкнулся в литературе или в ходе полевых исследований в Юго-Восточной Азии, и, хотя случай предположительный, он вполне реалистичен. Давайте вообразим сообщество, в котором семейства имеют узуфрукт на засеянную землю в течении основного сельскохозяйственного сезона. Однако сеять можно только определенные культуры, и каждые семь лет узуфрукт на землю перераспределяется среди семей согласно размеру каждого семейства и числу здоровых взрослых в нём. После того, как урожай с посева собран, вся земля из-под зерновых становится обычной землей, на которой любая семья может подбирать колосья после жатвы, выпускать на нее домашнюю птицу и пасти скот и даже посадить быстро вызревающие зерновые культуры в сухой сезон. Право выпускать птицу и домашний скот на пастбище, находящееся в общем содержании деревни, распространено на все местные семьи, но число животных, которые могут быть выпущены, ограничено соответственно размеру семейства, особенно в сухие годы, когда фуража недостаточно. Семьи, не использующие своё право на выпас, могут отдать его другим жителям деревни, но не посторонним. Каждый имеет право собирать необходимое количество дров для потребностей семьи, кузнецу же и пекарю даются большие паи. Никакое коммерческое использование деревенского леса не разрешается. Посаженные деревья и выросшие на них плоды являются собственностью семьи, которая их посадила, независимо от того, где они растут. Однако плод, упавший с такого дерева, принадлежит любому, кто его поднимет. Когда семья срубает одно из деревьев или оно свалено бурей, ствол дерева принадлежит семье, ветки – соседям, а «вершки» (прутики с листьями) – любому бедному жителю деревни, который подберет их. Выделяется земля в пользование или в аренду вдовам с детьми и иждивенцам мужчин, призванных на военную службу. Права узуфрукта на землю и деревья могут быть даны любому в деревне, а в том случае, если они не востребованы никем из данного сообщества, они могут быть отданы кому-то из чужаков. В случае неурожая, приведшего к нехватке продовольствия, многие из этих правил заменяются на другие. Ожидается, что богатые жители возьмут на себя часть ответственности за бедных родственников – помогая им на их земле, нанимая их или просто кормя. Если же дефицит продовольствия сохраняется, совет, составленный из глав семейств, может провести опись запасов продовольствия и начать ежедневно нормировать их. В случаях острой нехватки продуктов или угрозы голода, женщин, вышедших замуж за жителя деревни, но ещё не родивших детей, перестают кормить – предполагается, что они вернутся в свои родные деревни. Этот последний обычай напоминает нам о неравенстве, которое часто царит в локальных сообществах: одинокие женщины, молодые мужчины и вообще любой, кто выпадает из ядра сообщества, явно находятся в невыгодном положении. Это описание можно было сделать более подробным. Само собой разумеется, это упрощение, но оно передаёт отчасти фактическую сложность отношений собственности там, где преобладают местные обычаи. Кстати, было бы неправильно описывать обычаи так, словно это законы. Обычаи лучше понимать как действующие практические договорные отношения, которые непрерывно приспосабливаются к новым экологическим и социальным обстоятельствам, включая, конечно, и отношения с властью. Системы землевладения, основанные на обычаях, не стоит романтизировать, они обычно расколоты неравенствами рода, статуса и происхождения. Но так как они узкоместные, специфические и приспосабливаемые, их гибкость допускает микрорегулирования, ведущие к изменениям существующей практики. Вообразите теперь законодателя, который хочет отразить эту практику. Вообразите, другими словами, записанную систему определённых законов, которые пытаются отобразить этот запутанный клубок отношений собственности и землевладения. Голова пойдет кругом от этих пунктов, подпунктов и ещё под-под-пунктов, которые потребовались бы для сведения этой практики к набору инструкций, которые администратор мог хотя бы понять, не то что исполнить. И даже если эти методы могли бы быть кодифицированы, итоговый свод законов обязательно пожертвовал бы во многом их пластичностью и приспособляемостью. Обстоятельства, которые могли бы вызвать необходимость адаптации, слишком многочисленны, чтобы их предвидеть, не говоря уже об их уточнении в регулируемом своде законов. Такой документ на практике заморозил бы жизненные процессы. Изменения в существующем своде законов, направленные на отражение развивающейся практики, в лучшем случае представляли бы собой судорожную и механическую адаптацию. А как насчёт других поселений? Наш гипотетический умный и добросовестный законодатель нашёл бы, что законы, разработанные для одного набора местных практик, не смогут работать в другом месте. Каждая деревня с её собственной историей, экологией, привычными культурами, родственными связями и экономической деятельностью потребовала бы совсем другого набора инструкций. В конце концов потребовалось бы по меньшей мере столько же законов, сколько было бы сообществ. С административной точки зрения, конечно, такая неразбериха местных инструкций была бы кошмаром. Не для тех, кто на практике применяет эти обычаи, а для тех государственных чиновников, которые стремятся к унифицированному, единообразному, национальному административному своду законов. Подобно «экзотическим» единицам мер и весов, местная практика землевладения прекрасно подходила всем тем, кто жил на этой земле изо дня в день. Её детали могут быть часто спорными и далекими от того, чтобы удовлетворить всех ее пользователей, но она полностью понятна тем, кто ее использует; у местных жителей нет никаких трудностей в понимании её тонкостей и в применении её гибких мер для своих собственных целей. С другой стороны, нельзя ожидать от государственных чиновников сначала объяснения, а затем применения нового набора непонятных законов для каждого юридического случая. Действительно, сама концепция современного государства предполагает значительно упрощенное и единообразное управление собственностью, которое вполне доступно пониманию и поэтому может направляться из центра. Моё использование термина «простой» для описания современных законов о собственности, запутанность которых дает работу целой армии юридических профессионалов, вероятно, покажется чрезвычайно неуместной. Законы о собственности во многих отношениях становятся непроходимой чащей для обычных граждан. Так что использование слова «простой» в этом контексте относительно и зависит от точки зрения. Современное свободное землевладение – это владение, с которым посредничают через государство, и поэтому в нём хорошо разбираются только те, кто имеет достаточную подготовку и ясно понимают государственные законодательные акты63. Его относительная простота не видна тем, кто все равно не может в нем разобраться, подобно тому, как относительная ясность владения по обычаю не видна тем, кто живёт вне данной деревни. Финансовая или административная цель, к которой стремятся все современные государства, состоит в том, чтобы оценить, привести в систему и упростить землевладение во многом таким же путём, как научное лесоводство перепланировало лес. Принятие же и использование буйного разнообразия методов землевладения по обычаю было просто невообразимо. Историческое решение, по крайней мере для либерального государства, обычно состояло в резком упрощении индивидуального землевладения. Земля принадлежит законному владельцу, который обладает широкими полномочиями использования, наследования или продажи, и собственность которого подтверждается документом единого образца, дающим право собственности, обязательного для всех юридических и правоохранных государственных учреждений. Так же как флора леса была сведена к Normalbaume, так и сложные механизмы земельных соглашений в практике, принятой по обычаю, были сведены к свободно передаваемому земельному документу права собственности. В аграрном регулировании административный пейзаж покрыт единой сеткой однородной земли, каждый участок которой имеет законного владельца и, следовательно, налогоплательщика. Тогда становится много проще оценивать такую собственность и определять её владельца на основе площади земли в акрах, класса почвы, культур, которые обычно сеются, и предполагаемого урожая, чем распутывать паутину общинной собственности и смешанных форм владения. Венчающий экспонат этой выставки могущественных упрощений – кадастровая карта. Выполненная специалистами-землемерами в заданным масштабе, кадастровая карта есть более или менее полная и точная схема всех земельных владений. Так как основной целью создания карты являлось создание управляемого и надёжного способа налогообложения, карта была связана с регистром собственности, в котором каждый (обычно пронумерованный) участок на карте принадлежит собственнику, ответственному за уплату налогов с неё. Кадастровая карта и регистр земельной собственности были необходимы для земельного налогообложения, так же как карты и таблицы были необходимы ученым-лесоводам для разработки плана финансовой эксплуатации леса. Почти состоявшийся сельский свод законов. Правителям послереволюционной Франции пришлось противостоять сельскому обществу, которое представляло собой почти непостижимое сплетение феодальных и революционных порядков. Было невероятно, чтобы они смогли разобраться в сложностях этого общества, не говоря уже об эффективном устранении этих сложностей. Идеологически, например, обязательства равенства и свободы противоречили общепринятым сельским договорам, подобным тем, которые использовались в ремесленных гильдиях, всё ещё употреблявших слова «хозяин» (maitre<) и «слуга» (serviteur). Как правители новой, уже не монархической нации, они были озабочены отсутствием общей юридической структуры для социальных отношений. Для некоторых новый гражданский кодекс, распространяющийся на всех французов, казался как будто достаточным64. Но для буржуазных владельцев сельской собственности, которые не меньше своих соседей-дворян были напуганы мятежами Революции, Великим террором, да и вообще агрессивностью ободрённого и независимого крестьянства, подробный сельский свод законов казался необходимым для гарантии их безопасности. В конечном итоге никакой послереволюционный сельский свод законов не понравился победившей коалиции, даже среди потока Наполеоновских кодексов почти во всех других странах. Для нас же история этой патовой ситуации чрезвычайно поучительна. Первый проект кодекса, который разрабатывался между 1803 и 1807 гг., уничтожил бы наиболее традиционные права (такие, как общие пастбищные земли и право свободного прохода через чужую собственность) и по существу переделал бы сельские отношения собственности в свете буржуазных прав собственности и свободы заключения договоров65. Хотя предложенный кодекс законов был революционным и даже послужил прототипом современного французского законодательства, многие революционеры выступили против него, так как боялись, что умеренный либерализм кодекса позволит крупным землевладельцам воссоздать феодализм в новом облике66. Затем Наполеон заказал пересмотр документа, возложив контроль за этим на Жозефа Верне Пьюрассо. Одновременно депутат Лалуэт предложил сделать как раз то, что я считал невозможным в моём гипотетическом примере. А именно, он брался систематизировать все местные методы, классифицировать и кодифицировать их, а затем санкционировать их декретом. Этот декрет и стал бы сельским кодексом. Две трудности не позволили этой чарующей схеме представить народным массам сельский кодекс, который просто отражал бы существующие отношения. Первая трудность была в принятии решения, какой из аспектов буквально «бесконечного разнообразия» сельских производственных отношений должен быть представлен и кодифицирован67. Даже в одной местности методы сильно различались от фермы к ферме и менялись во времени, любая кодификация была бы частичной, произвольной и искусственно статичной. Кодификация местных методов была бы, таким образом, глубоко политическим актом: местная аристократия оказалась бы способна санкционировать свои предпочтения под эгидой закона, в то время как остальные потеряли бы права по обычаю, от которых они зависели. Вторая трудность состояла в том, что план Лалуэта был смертельной угрозой всей государственной централизации и экономической модернизации, для которых чёткий национальный режим собственности был предварительным условием прогресса. Как отмечает Серж Абердам, «проект Лалуэта вызвал бы в точности то, чего Мерлин де Дуай и буржуазные революционные юристы всегда стремились избежать»68. Ни кодекс Лалуэта, ни кодекс Верне не были приняты, потому что они, подобно своему предшественнику в 1804 г., казались разработанными для усиления власти землевладельцев. Запутанность форм общинного землевладения. Как мы уже отмечали, государства эпохи премодерна и раннего модерна при сборе налогов больше имели дело с общинами, чем с отдельными людьми. Некоторые сугубо индивидуальные налоги вроде печально известной русской «подушной подати», собиравшейся со всех подданных, платились непосредственно общинами или косвенно через тех помещиков, которым они принадлежали. Неспособность внести необходимую сумму обычно вела к коллективному наказанию69. Единственными сборщиками налогов, которые регулярно доходили до каждой семьи и обрабатываемой ею земли, были местная знать и духовенство, взимавшие с жителей феодальные пошлины и церковную десятину. Государство же не имело ни административных рычагов, ни необходимой информации, чтобы добраться до этого уровня. Ограниченность в государственной информации была частично обусловлена сложностью и разнообразием местного производства. Однако это была не самая важная причина. При коллективной форме налогообложения в интересах местных чиновников было искажение ситуации для сведения к минимуму местного налога и бремени воинской повинности. С этой целью они могли уменьшать численность местного населения, систематически преуменьшать площадь обрабатываемой земли в акрах, скрывать последние коммерческие доходы, преувеличивать потери урожая после бурь, засух и т. д70. Цели кадастровой карты и земельного регистра и были как раз в том, чтобы устранить эти финансовые пережитки феодализма и обеспечить денежный доход государства. Так же, как учёный-лесовод нуждался в инвентаризации деревьев, чтобы понимать коммерческий потенциал леса, так и финансовому реформатору была необходима детальная опись земельных владений для понимания максимального и реального годового дохода с урожая71. Государство осмелилось бросить вызов сопротивлению местной знати и элиты и попыталось составить полную кадастровую опись финансовых ресурсов (что отнимало массу времени и вообще было дорогостоящим мероприятием), но оно встретилось также и с другими препятствиями. В частности, некоторые общинные формы землевладения просто не могли быть адекватно представлены в кадастровой форме. Проживание на селе, например, в Дании в семнадцатом и начале восемнадцатого века было организовано с помощью ejerlav, члены которого имели определённые права в использовании местной пашни, отходов и лесных угодий. Было невозможно в такой общине привязать определенное хозяйство или человека к кадастровой карте. Крупная норвежская ферма (gard) имела те же проблемы. Каждое хозяйство имело права на определённую долю стоимости фермы (skyld), но не на участок земли; никто из объединённых владельцев не мог назвать какую-то часть фермы своей72. Пахотную землю каждого сообщества можно было оценить и, сделав некоторые предположения относительно урожая и потребностей пропитания, достигнуть разумного налогового обложения, но крестьяне получали существенную часть средств к существованию с общинных земель, ловя рыбу, пользуясь лесом, ходя на охоту, собирая смолу и заготавливая древесный уголь. <�Контроль этого вида доходов был практически невозможен. Не смогли бы решить проблему и грубые оценки стоимости общинных земель, потому что жители близлежащих деревень часто пользовались общинной землёй друг друга (несмотря на то, что такая практика была вне закона). Способ производства в таких общинах был просто несовместим с предположением об индивидуальном земельном хозяйстве, подразумеваемом в кадастровой карте. Утверждалось, хотя это было вовсе не очевидно, что общинная собственность была менее продуктивной, чем индивидуальная73. Однако доводы государства против общинных форм землевладения были основаны на справедливом наблюдении, что в финансовом отношении эти формы очень запутанны, а, значит, финансово менее продуктивны для государства. Это скорее было попыткой, подобно неудачной попытке Лалуэтта, привести карту в соответствии с реальностью, в целом же было принято историческое для государства решение обложить налогом систему собственности в соответствии с финансовой схемой. Пока общинная собственность была богатой, но не имела в сущности никакой финансовой ценности, запутанность форм её владения не была проблемой. Но в момент, когда она оскудела ( когда «природа» стала «природными ресурсами»), она стала предметом законных прав собственности государства или граждан. История собственности в этом смысле означала неумолимое отчуждение в систему собственности того, что когда-то считалось бесплатными дарами природы: леса, дичь, пустоши, степи, подземные ископаемые, вода и её течение, права на воздух (над строениями или земельными участками), воздух для дыхания и даже генетическое потомство. В случае общинной собственности сельхозугодий, навязывание индивидуальной земельной собственности специально не разъяснялось местным жителям – принятая по обычаю система прав всегда была достаточно ясна им – как была ясна и налоговому инспектору, и продавцу земли. Кадастровая карта добавляла документальных сведений государственной власти и, таким образом, обеспечивала основание для прогноза государственного и межрегионального рынка земли74. Чтобы пояснить процесс установления новой, более четкой системы собственности, воспользуемся примером. Случай двух дореволюционных российских деревень дает почти классический пример попыток государства создать индивидуальное землевладение и поддерживать его сельскохозяйственный рост и административное подчинение. Сельская Россия, даже после освобождения от крепостного права в 1861 г., представляла собой образец финансовой неразберихи. Преобладали общинные формы землевладения, и государство имело малое представление (или вообще не имело его) о том, кто какие наделы земли обрабатывал и какими были урожаи и доход. Деревня Новосёлок пользовалась различными способами возделывания земли, ведения животноводства и лесоводства, а деревня Хотиница была ограничена в обработке земли и животноводстве (Рис. 3 и 4 ). Сложная путаница наделов должна была гарантировать, что все деревенские хозяйства получат полосу земли в каждой экологической зоне. Индивидуальное хозяйство могло иметь целых десять – пятнадцать различных участков, дающих некоторое представление об экологических зонах и микроклимате деревни. Распределение разумно подстраховывало семью от риска, а время от времени земля перераспределялась, поскольку состав семей уменьшался или увеличивался75. Рис. 3. Деревня Новоселок перед Столыпинской реформой. Рис. 4. Деревня Хотиница перед Столыпинской реформой. Этого было достаточно для продвижения вперед дела кадастрового инспектора. На первый взгляд кажется, что самой деревне понадобится штат профессиональных инспекторов, чтобы сделать всё правильно. Но на практике система, названная чересполосицей, была весьма проста для тех, кто жил на земле. Наделы земли обычно были прямыми и параллельными, так что перераспределение могло быть проведено с помощью перемещения маленьких колышков вдоль только одной стороны поля без измерения площади. Там, где другой конец поля отклонялся от параллельности, колышки можно было переместить, компенсируя тем самым тот факт, что надел расширялся или сужался к концу поля. Поля неправильной формы делились не по площади, а по урожаю с них. На посторонний взгляд – и, конечно, на взгляд тех, кто был вовлечён в составление кадастровых карт – способ казался замысловатым и нерациональным. Но для тех, кто был знаком с ним, он казался достаточно простым и превосходно срабатывал, выполняя поставленные задачи. Мечтой государственных чиновников и аграрных реформаторов – по крайней мере, начиная с отмены крепостного права – было преобразование системы неогороженных участков в комплексы объединённых, независимых ферм с земельными участками и необходимыми службами по западноевропейским моделям. Они были ведомы желанием побороть власть общин над индивидуальным домашним хозяйством и двигаться от коллективного налогообложения всей общины к налогу на индивидуального арендатора. Как это было во Франции, финансовые цели были сильно связаны с господствовавшими идеями о сельскохозяйственном прогрессе. При графе Сергее Витте и Петре Столыпине, отмечает Джордж Йени, планы реформирования отражали общий взгляд на то, как обстояли дела в деревнях и как они должны были обстоять: «Первая картинка: деревни, полные бедных крестьян, страдающих от голода, сталкивающихся друг с другом плугами на своих крошечных полосках. Вторая картинка: сельскохозяйственный специалист увозит нескольких прогрессивных крестьян на новые земли, предоставляя остающимся больше места. Третья картинка: переехавшие крестьяне, освобождённые от несносных полос, основывают хутор (комплекс ферм с необходимыми службами и жилищами) на новых землях и применяют новейшие методы. Те же, кто остался, освобождаются от общинных и домашних пут, решительно погружаются в требуемую экономику – все богаче, все плодотворнее, города накормлены, крестьянство не пролетаризируется.»76 Было вполне ясно, что предвзятое мнение по отношению к чересполосице в основном базировалось на независимости российской деревни, ее непонятности для посторонних, на неприятии ею чуждой догмы, господствовавшей в сельском хозяйстве, как это и было на самом деле, по неопровержимому свидетельству77. Рис. 5. Деревня Новоселок после Столыпинской реформы. Рис. 6. Деревня Хотиница после Столыпинской реформы. Государственные чиновники и аграрные реформаторы логично рассуждали, что если крестьянин получит однажды закреплённый за ним частный участок, он захочет разбогатеть, эффективно организует своё хозяйство и возьмется за его научное ведение. Поэтому Столыпинская реформа плавно продвигалась вперёд, и кадастровый порядок был введён для обеих деревень вслед за реформой (рисунки 5 и 6). В деревне Новосёлок были организованы семнадцать независимых ферм (хуторов) таким способом, что каждому хозяйству досталась доля лугов, пашни и леса. В деревне Хотиница было организовано десять хуторов, а также семьдесят восемь ферм (отруб), чьи владельцы продолжали жить в центре деревни. Как кадастровые объекты, новые фермы были нанесены на карту, легко распознавались на ней и, так как каждая принадлежала определённому человеку, были оценены для обложения налогом. Взятые порознь, карты, показанные на рисунках 5 и 6, вводят в заблуждение. Такие образцовые деревни предполагают квалифицированные кадастровые команды, старательно выполняющие свою работу по всей сельской местности и превращающие неогороженный хаос в опрятные освещённые фермы. В действительности было нечто другое. Мечта об образцовых прямоугольных полях почти что воплощалась лишь на вновь заселяемых землях, где землемеры сталкивались с незначительными географическими и социальными помехами78. В других местах реформаторам, как правило, мешали, хотя государство оказывало огромное давление с целью организации комплексных ферм. Фактически существовали никем не разрешенные объединения крестьян; встречались и «объединения на бумаге», в которых новые фермеры продолжали возделывать свои наделы, как раньше79. Лучшим свидетельством того, что сельскохозяйственная собственность не стала чёткой по структуре для налоговых чиновников в центре, была чрезвычайно разрушительная политика реквизиций, проводимая царским правительством во время Первой мировой войны. Никто не знал, каков должен был быть разумный налог на зерно или зерновые отходы для скотины; в результате некоторые фермеры были разорены, в то время как другие сумели скопить зерно и увеличить поголовье домашнего скота80. Тот же эксперимент по принудительному захвату без соответствующих знаний ведения земледелия и получения дохода с него был повторен снова после октябрьской революции в период военного комунизма81. Кадастровая карта как объективная информация для посторонних. Ценность кадастровой карты для государства в её абстрактности и универсальности. В принципе один и тот же объективный стандарт может применяться для всей нации, независимо от местной ситуации, для разработки полной и однозначной карты всей земельной собственности. Завершенность кадастровой карты связана, что любопытно, с её абстрактной схематичноcтью, ее слабость – недостаточная проработанность деталей. Взятая сама по себе, она представляет, по существу, геометрическое представление границ – разделов между участками земли. То, что лежит внутри участка, остается пустым – неуточнённым: это и неуместно на карте, дающей только план. Конечно, знание очень многого об участке земли гораздо важнее, чем расположение его границ. Потенциальный покупатель в первую очередь мог бы поинтересоваться типом почвы участка, что можно на нем выращивать, насколько трудно его обрабатывать и насколько участок близок к рынку. Такие же вопросы захотел бы задать и налоговый чиновник. С точки зрения покупки физические измерения мало существенны. Но они могут стать существенными (особенно для государства) после того, как для территории, на которой они находятся, указано местоположение участков и определены их размеры. В отличие от названных местоположения и измерений, указание этих свойств связано со сложными суждениями, которые можно подтасовать и которые изменяются в зависимости от некоторых событий. Севооборот и урожаи могут меняться, новые инструменты или машины могут изменить условия культивирования, а рынки могут переместиться на другое место. В противоположность этому кадастровый отчёт точен, схематичен, всеобъемлющ и единообразен. Какими бы ни были другие его недостатки, он является предпосылкой налоговой системы, исчерпывающе связывающей каждый лоскут земли с его владельцем – налогоплательщиком82. В этом плане отчёт об исследовании земельного налогообложения в Нидерландах в 1807 г. (инспирированный наполеоновской Францией) подчеркнул, что все инспекторы должны использовать одинаковые измерения, их инструменты для гарантии соответствия должны периодически проверяться и все карты должны быть составлены в едином масштабе 1:2,88083. Земельные и в особенности кадастровые карты предназначены для того, чтобы разъяснить постороннему локальное местоположение. Для чисто местных целей кадастровая карта не нужна. Каждый, кто владел, скажем, лугом у реки, знал цену фуража, произведённого с него, феодальные пошлины на этот луг; не было никакой нужды знать его точные размеры. Солидное имение могло иметь словесную карту или terrier, пример которой можно найти в старых документах («от большого дуба на север 120 футов к берегу реки, отсюда...»), с перечнем обязательств владельца имения. Тот, кто вообразит, что такой документ представляет для молодого наследника какую-то ценность, просто недостаточно знаком с управлением имением. Но, видимо, такая карта вошла в употребление тогда, когда развился оживлённый рынок земли. Нидерланды были, таким образом, лидером в земельной картографии ввиду ранней коммерциализации страны и ввиду того, что каждый делец, который вкладывал капитал в осушение земли ветряной мельницей, хотел точно знать наперед, на какой участок новой земли он будет иметь право. Карта была особенно важна для новых буржуазных владельцев земельных владений, так как она позволяла им оценить большую территорию на глаз. Её миниатюрность помогала ей служить памяткой, когда собственность состояла из маленьких участков или владелец не был детально знаком с территорией. Уже в 1607 г. английский инспектор Джон Норден продает свои услуги по составлению карты аристократии на том основании, что она для них заменит инспекционную поездку: «Чертёж, верно отображающий истину, так живописует образ поместья, каждого уголка и каждой части его, что лорд, сидящий в своём кресле, кинув на него быстрый взгляд, может знать, что он имеет, где и как это располагается, для чего нужно целое и каждая деталь.»84 Национальная налоговая администрация требует той же логики: чёткой бюрократической формулы, которую новый чиновник может быстро уяснить и в дальнейшем управлять с помощью документов из своего офиса. Что отсутствует на этой картине? Административный чиновник признаёт, что мир, который он воспринимает, есть сильно упрощенная модель шумного и крикливого беспорядка, который представляет собой реальный мир. Он доволен этим упрощением, потому что уверен, что настоящий мир в основном пуст, – большинство фактов реального мира не имеет никакого отношения к любой конкретной ситуации, которая стоит перед ним, – и что наиболее существенные цепи причин и следствий коротки и просты. Герберт Саймон. Исайя Берлин в своём исследовании творчества Толстого приводит сравнение ежа, который знал «одну большую вещь», с лисой, которая знала много разных вещей. Учёные-лесоводы и чиновники, занимающиеся кадастровыми делами, подобны этому ежу. Узкоспецифический интерес учёных-лесоводов к коммерческой древесине и кадастровых чиновников в доходе с земли принуждает их находить чёткие ответы на единственный вопрос. Натуралист и фермер, напротив, подобны лисе. Они знают очень много вещей об обрабатываемой земле и лесах. И хотя диапазон знаний лесника и кадастрового чиновника гораздо более узкий, мы не должны забывать, что их знания систематичные и прогностичные, они позволяют им видеть и понимать вещи, недоступные пониманию лисы85. Однако я хочу подчеркнуть, что это знание получено за счёт довольно статичного и близорукого взгляда на землевладение. Кадастровая карта сильно напоминает неподвижный фотокадр речного потока. Она представляет приобретённые в собственность участки земли, как они были расположены в тот момент, когда проводилось инспектирование. Но поток постоянно в движении, а в периоды больших социальных переворотов кадастровый отчёт замораживает картину очень бурных изменений86. Изменения происходят в границах полей; участки земли дробятся или объединяются при наследовании или покупке; появляются новые каналы, шоссе и железные дороги; изменяется использование земли и так далее. Поскольку эти частные изменения непосредственно затрагивают налоговые оценки, предусмотрено отмечать их на карте или заносить в титульный список. Накопление аннотаций и заметок на полях в конце концов делает карту неразборчивой, после чего должна быть начерчена более современная, но тоже статическая карта, и процесс повторяется. Никакая действующая система земельного дохода не может остановится на простой идентификации собственности участка. Чтобы оценить возможное налоговое бремя, нужно взять еще и другие схематические данные, сами по себе статичные. Земля может быть оценена классом почвы, условиями полива, культурами, которые произрастают на ней, предполагаемым средним урожаем, который часто определяется выборочной уборкой. Эти данные сами по себе изменяются, или берутся в среднем, что может скрывать большие расхождения. Подобно застывшему стоп-кадру, кадастровые карты со временем становятся все более нереалистичными и должны проверяться вновь. Эти государственные упрощения, как и все государственные упрощения, всегда куда более статические и схематические, чем стоящие за ними действительные социальные явления. Фермер редко проверяет обычный урожай, обычный ливень или обычную цену на свои культуры. Многое из длинной истории сельских налоговых восстаний в Европе раннего модерна и в других местах может быть объяснено недостатком соответствия между твёрдыми финансовыми требованиями, с одной стороны, и сильно колеблющейся способностью сельского населения выполнить это требование, с другой87. И всё же даже самая беспристрастная, полная благих намерений кадастровая система не может вестись, если она не основана на устойчивых единицах измерений и вычислений. Она сможет отражать реальную сложность деятельности фермера не больше, чем схемы учёного-лесовода отразили бы сложность реального леса натуралиста88. Управляемое практической, конкретной целью, кадастровое око игнорировало все находящееся вне его резко очерченного поля зрения. Это выражалось в потере деталей в самом отчёте. Инспекторы, как было найдено в одном недавнем шведском исследовании, чертили поля более правильной геометрической формы, чем они были на самом деле. Игнорирование небольших неровностей и загогулин делало их работу легче и в то же время существенно не влияло на результат89. Так же, как коммерческий лесник находил возможным упускать из виду менее значительные лесные продукты, так и чиновник, занимающееся вопросами кадастрового отчёта, игнорировал все другие аспекты, кроме главного – коммерческой выгоды от поля. Тот факт, что место, обозначенное как поле для выращивания пшеницы или сена может быть также важным источником соломы, собранной после жатвы для подстилки скоту, и грибов, что там могут жить кролики, птицы и лягушки, не то, что был неизвестен, но игнорировался во избежание напрасного усложнения прямого административного руководства90. Наиболее значительным примером близорукости был тот факт, что кадастровая карта и оценивающая система принимали во внимание только размеры земли, её ценность рассматривалась как актив, дающий прибыль, или как товар для продажи. Любая ценность земли, которую она могла иметь для пропитания или для местной экологии, считалась эстетической, ритуальной или сентиментальной ценностью. Преобразование и сопротивление. Кадастровая карта – инструмент контроля, который и отражает, и укрепляет власть тех, кто уполномочен на это. ...Кадастровая карта – сильный помощник, с ней знание – сила, она обеспечивает всестороннюю информацию, которая создает преимущества для одних и ущерб для других, что хорошо осознавали правящие и управляемые в налоговой борьбе в 18-ом и 19-ом веках. Наконец, кадастровая карта активна: описывая одну только правду, как заселение Нового Света или Индии, она помогает устранить старое. Роджер Дж. П. Кэйн и Элизабет Бэйджент, Кадастровая карта Приёмы кратких записей, с помощью которых налоговые чиновники должны оценивать действительность, – не просто инструменты наблюдения. С помощью своего рода финансового принципа Гейзенберга они часто влияют на наблюденные факты. Налог на «дверь и окно», установленный во Франции во времена Директории и отменённый только в 1917 г., является показательным примером91. Его создатель, вероятно, рассудил, что число дверей и окон в жилище должно быть пропорционально размеру жилья. Таким образом, налоговому чиновнику не было нужды заходить в дом или обмерять его, а надо было просто сосчитать двери и окна. Это был блестящий ход, простой и легко осуществимый приём, но он не остался без последствий. Дома крестьян впоследствии строились или переделывались с учётом налога так, чтобы иметь как можно меньше отверстий. Финансовые потери от этого можно было возместить увеличением налога на упомянутые окно и дверь, а длительное влияние на здоровье сельского населения продолжалось более столетия. Новая, установленная государством, форма землевладения была гораздо более революционна, чем налог на «дверь и окно». С ней в жизнь вошли новые ведомственные связи. Как ни была проста и единообразна новая система владения для административного управленца, сельских жителей она волей-неволей бросала в мир документов прав собственности, земельных учреждений, платежей, налоговой оценки имущества и заявлений. Они столкнулись с новыми облечёнными властью специалистами в виде земельных клерков, инспекторов, судей и адвокатов, чьи правила ведения дел и принятия решений были им незнакомы. Там, где новая система владения устанавливалась, как в колониях – то есть там, где она была совершенно нова, где она устанавливалась чужеземными завоевателями, использующими непонятный язык и свой ведомственный контекст, где местная практика землевладения не имела никакого сходства с индивидуальным владением – последствия были далеко идущими. Долговременная колонизация в Индии, например, создала новый класс никогда не живших здесь прежде людей, которые ввиду того, что они платили налоги на землю, стали полными владельцами с правами наследования и продажи собственности92. В то же время буквально миллионы земледельцев, арендаторов и разнорабочих потеряли свои освященные обычаем права доступа к земле и её продукции. Те же, кто первый проник в тайны управления новой собственностью в колониях, наслаждались уникальными возможностями. Таким образом вьетнамские secretaires и interpretes, которые служили посредниками между французскими чиновниками в дельте Меконга и их вьетнамскими подданными, имели возможность сделать огромные состояния. Специализируясь на юридических документах вроде дел о правах собственности и соответствующих платежах, они иногда становились крупными владельцами целых деревень земледельцев, вообразивших, будто бы они открыли общинную землю в бесплатное пользование. Новые посредники, конечно, могли иногда использовать свои знания, чтобы благополучно провести своих соотечественников через дебри новых законов. Каково бы ни было их поведение, беглость их речи на должностном языке прав собственности, определённо предназначенном своей чёткостью и ясностью для администраторов, вместе с неграмотностью сельского населения, для которого новая форма собственности была непонятна, вызвали важные изменения во властных отношениях93. То, что было просто и понятно чиновнику, было окружено тайной для большинства земледельцев. Право личной собственности на землю и нормативное измерение земли были для центрального налогообложения и рынка недвижимости тем же, чем центральная банковская валюта для рынка94. Кроме того, они угрожали уничтожить большую часть местной власти и автономии. И вовсе неудивительно, что им пришлось встретить такое энергичное сопротивление. В европейской истории восемнадцатого века любое общее кадастровое инспектирование было определённым подталкиванием к централизации<; местное духовенство и знать были вынуждены наблюдать, как их собственные налоговые полномочия и освобождение от налогов, которым они с удовольствием пользовались, ставились под угрозу. Простые же люди, похоже, видели в нём предлог для дополнительного местного налога. Жан-Баптист Кольбер, великий «централизатор» абсолютизма, предложил провести общенациональную кадастровую инспекцию Франции, но планы его были расстроены объединенной оппозицией аристократии и духовенства. Более чем через сто лет после Революции радикал Франсуа Ноэль Бабеф в своём «Projet< < perpetual» мечтал о совершенно равноправной земельной реформе, в которой каждый получил бы одинаковый участок земли95. Ему также помешали. Мы должны иметь в виду не только возможность государственных упрощений для преобразования мира, но также и способность общества изменять, ниспровергать, затормаживать и даже уничтожать навязанные сверху категории. Здесь полезно разграничить то, что могло бы называться фактами на бумаге, от действительных фактов. Как подчеркивали Солли Фолк Мур и другие, отчёты земельных учреждений могут служить основанием для налогообложения, но они имеют мало общего с фактическими правами на землю. Владельцы на бумаге могут не быть действительными владельцами96. Российские крестьяне, как мы видели, могли состоять в объединениях «на бумаге», продолжая на самом деле жить в чересполосице. Земельные захваты, самовольное поселение на чужой земле и вторжение, если они свершились, представляют собой осуществление де факто не записанных прав собственности. От некоторых земельных налогов и церковных десятин до такой степени уклонялись или игнорировали их, что они стали просто записями на бумаге97. Пропасть между земельным владением на бумаге и реальными фактами, вероятно, особенно велика в моменты социальных беспорядков и восстаний. Но даже в более спокойные времена всегда есть теневая система землевладения, скрывающаяся около официального отчёта в учреждении земельной регистрации. Не стоит даже предполагать, что местная практика может соответствовать государственной теории. Все централизованные государства признали ценность единой всеобъемлющей кадастровой карты, однако выполнение картографии – это другой вопрос. Практически кадастровая картография вводилась раньше и была более обстоятельной там, где мощное централизованное государство могло навязать свою политику относительно слабому гражданскому обществу. Где же, напротив, гражданское общество было хорошо организованно, а государство относительно слабо, кадастровая картография, часто произвольная и отрывочная, запаздывала. Таким образом, наполеоновская Франция была нанесена на карту намного раньше, чем Англия, где профессиональные юристы сумели в течении длительного времени держать в отдалении эту угрозу их приносящей доход практике. По этой же логике побеждённые колонии, управляемые указом, часто размечались на кадастровой карте метрополии, которая заказала эту карту. Ирландия, возможно, была первой в этом ряду. После завоевания Кромвеля, как отмечает Йен Хакинг, «Ирландия была полностью проинспектирована на предмет земли, зданий, людей и скота под руководством Уильяма Петти, для того чтобы облегчить насилие над нацией англичанами в 1679 г.»98 Там, где колонии были мало заселены, как в Северной Америке или в Австралии, помехи для составления полной, однородной кадастровой сетки были минимальны. Там в меньшей степени стоял вопрос о нанесении на карту существовавших ранее способов использования земли, а больше о межевании земли, которая будет отдана или продана вновь прибывшим из Европы, и об игнорировании местных уроженцев и их форм общинной собственности99. Рис. 7. Топографическая съемка пейзажа, Кастлтон, Северная Дакота Томас Джефферсон взглядом, натренированным просвещенческим рационализмом, предложил деление Соединённых Штатов к западу от реки Огайо на «сотни» – квадраты, отмеряющие десять на десять миль – и заявил о необходимости в поселенцах, которые взяли бы эти обозначенные участки земли. Геометрическая прямолинейность, предложеная Джефферсоном, была не просто эстетическим выбором; он утверждал, что участки неправильной формы облегчали мошенничество. Чтобы поддержать свое заявление, он напомнил опыт штата Массачусетс, где фактическое землевладение на 10 % превышало данные, официально подтверждённые документами100. Но правильность форм плана создавала не только чёткость для налоговых властей, это был также удобный и дешёвый способ оформления и продажи земли в однородных единицах. Разбивка на квадраты облегчала подсчёт товарной стомости земли, а также подсчет площади участка и налогов с него. С административной точки зрения это было также обезоруживающе просто. Земля могла быть зарегистрирована и право собственности на неё могло быть получено кем-то, живущим далеко, кто по существу не имел никаких сведений о данной местности101. Будучи принятым, проект приобретал нечто от безличной механической логики разметки лесных участков. На практике, однако, выдача прав собственности на землю по плану Джефферсона (изменённому Конгрессом так, чтобы участки были прямоугольными, площадью в 36 кв. миль) не всегда следовала предписанному образцу. Система Торренса выдачи прав собственности на землю, примененная в Австралии и Новой Зеландии в 1860 г., давала точную копию доинспекционного плана земель, представляющую распределение участков, которые были зарегистрированы поселенцами по принципу первенства. Это было самое быстрое и наиболее экономичное средство, изобретённые когда-либо для продажи земли, позже это было принято во многих Британских колониях. Однако более однородный и жёсткий геометрический план, похоже, не мог отразить без искажений естественных особенностей существующего пейзажа. Возможности подобных неожиданностей были тонко подмечены в сатирическом стихе из Новой Зеландии. Вот дорога через долю Майкла, и на карте она хороша, Но цель, которой она служит, не стоит ни гроша, Ночью тут могло случится что угодно. Гладко было на бумаге, да забыли про овраги – И кочки, и ямы, и ухабы – Прямым и чётким курсом там было не пройти, Спотыкались люди – да и лошади тоже – вдоль всего пути102. Кадастровый отчёт был пока единственным методом в растущем снаряжении утилитарного государства эпохи модерна103. Где <�государство премодерна было удовлетворено уровнем сведений, достаточных для поддержания порядка, выжимания налогов и увеличения численности армии, государство модерна всё более стремилось взять на себя надзор за физическими и человеческими ресурсами, чтобы сделать их более производительными. Эти позитивные цели управления государством требовали намного большего знания общества. И логически начинать надо было с инвентаризации земли, людей, доходов, видов деятельности, ресурсов и аномалий. «Потребность становящегося все более бюрократическим государства в организации управления и контроля за ресурсами дала импульс для сбора существенной и несущественной статистики; для лесоводства и рационального сельского хозяйства; для инспектирования и точной картографии; для общественной гигиены и климатологии»104. Хотя цели государства и расширялись, та информация, которую государство хотело иметь, всё ещё была прямо связана с прежними целями. Прусское государство девятнадцатого века, например, имело повышенный интерес к возрасту и полу иммигрантов и эмигрантов, но не к их религии или расе; для государства имело существенное значение быть в курсе сведений о лицах, могущих уклониться от призыва на военную службу, и в поддержании притока людей призывного возраста105. Возрастающая заинтересованность государства в производительности, здоровье, экологии, образовании, транспорте, минеральных ресурсах, производстве зерна и инвестициях не была отказом от ранних целей политического управления, а расширением и углублением этих целей, связанных с изменениями самого общества. Примечания |