Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Николай Вольский

ЛИНГВИСТИЧЕСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ

К оглавлению

Тема 6.
Гипотеза лингвистической относительности Сепира-Уорфа.

Одним из следствий, к которым мы пришли, исходя из понимания языка как социального генотипа человека, было утверждение о том, что люди, говорящие на разных языках, должны по необходимости жить в отличающихся друг от друга мирах. И это следует из наших умозрительных построений. Но оказывается, в языкознании подобного рода гипотезы существуют уже давно и активно обсуждаются лингвистами и специалистами по культурно-исторической психологии.

По-видимому, первым, кто в явной форме высказал эту идею, был великий немецкий языковед и философ Вильгельм фон Гумбольдт. Он жил в эпоху расцвета немецкой классической философии, будучи современником Канта и Гегеля, и считается одним из крупнейших лингвистов-теоретиков за всю историю мировой науки. В своих лингвистических работах Гумбольдт теоретически исследовал и по-своему разрешал многие кардинальные проблемы языкознания, и его взгляды на эти вопросы остаются до сих пор актуальными. Что касается интересующей нас проблемы, то понимание её Гумбольдтом достаточно четко выражается в следующих его высказываниях:

“...Языки являются не только средством выражения уже познанной истины, но и, более того, и средством открытия ранее неизвестной. Их различие состоит не только в отличиях звуков и знаков, но и в различиях самих мировидений. В этом заключается основа и конечная цель всякого исследования языка.” [22]

“Человек преимущественно - да даже и исключительно, поскольку ощущение и действие у него зависят от его представлений, - живет с предметами так, как их преподносит ему язык [курсив мой - Н.В.]... И каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, откуда человеку дано выйти лишь постольку, поскольку он тут же вступает в круг другого языка. Освоение иностранного языка можно было бы уподобить завоеванию новой позиции в прежнем видении мира; до известной степени фактически так дело и обстоит, поскольку каждый язык содержит всю структуру понятий и весь способ представлений определенной части человечества [курсив мой - Н.В.]” [23].

“Можно считать общепризнанным, что различные языки являются для наций органами их оригинального мышления и восприятия, что большое число предметов создано обозначающими их словами и только в них находит свое бытие...” [24]

Нет особого смысла комментировать эти цитаты - они говорят сами за себя. И здесь я лишь замечу, что в первом высказывании Гумбольдт, как бы мимоходом, намечает всю программу исследований в рамках нашей “Лингвистической антропологии”: конечная цель изучения языка состоит в выяснении внутренней структуры человека.

Несмотря на то, что эти идеи Гумбольдта были широко известны, прошли долгие годы, прежде чем они получили дальнейшее развитие в гипотезе лингвистической относительности, которая была названа по именам её авторов - гипотеза Сепира-Уорфа. Эдвард Сепир, выдающийся американский антрополог и лингвист, занимался полевыми исследованиями языков североамериканских индейцев, но при этом не ограничивался собственно лингвистическими вопросами, а рассматривал их в комплексе с общими проблемами культуры и поведения людей. Осмысление роли языка в человеческой культуре привело Сепира к тем же выводам, что и Гумбольдта. Говоря о месте лингвистики в системе наук, изучающих человека, он в 1928 году писал:

“Представление о том, что человек ориентируется во внешнем мире, по существу, без помощи языка и что язык является всего лишь случайным средством решения специфических задач мышления и коммуникации - это всего лишь иллюзия. В действительности же “реальный мир” в значительной мере неосознанно строится на основе языковых привычек той или иной социальной группы. Два разных языка никогда не бывают столь схожими, чтобы их можно было считать средством выражения одной и той же социальной действительности. Миры, в которых живут различные общества, - это разные миры, а вовсе не один и тот же мир с различными навешанными на него ярлыками. ...Мы видим, слышим и вообще воспринимаем окружающий мир именно так, а не иначе, главным образом благодаря тому, что наш выбор при его интерпретации предопределяется языковыми привычками нашего общества” [25].

Основная роль в формулировании гипотезы лингвистической относительности и приведении конкретных аргументов в её защиту принадлежит американскому учёному Бенджамену Ли Уорфу. Уорф не был профессиональным лингвистом, он получил техническое образование и работал инженером по технике безопасности. Но помимо этого он серьёзно увлекался языкознанием, был учеником Сепира и также изучал индейские языки. В конце 30-х - начале 40-х годов ХХ века он написал несколько статей, в которых высказывал те же взгляды на роль языка в человеческом мышлении и восприятии окружающего мира, как и выше цитированные Гумбольдт и Сепир. Развитие этих взглядов приводит Уорфа к выводу об относительности имеющейся у нас картины мира и зависимости её от того, на каком языке мы её описываем:

“Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном - языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия, распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы - участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию. Это соглашение, разумеется, никак и никем не сформулировано и лишь подразумевается, и, тем не менее, мы - участники этого соглашения, мы вообще не сможем говорить, если только не подпишемся под систематизацией и классификацией материала, обусловленной указанным соглашением.

...Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем” [26].

В своих статьях Уорф не только подробно изложил идею лингвистической относительности, но и попытался привести конкретные примеры влияния языка на картину мира. Основная часть его доводов связана со сравнением европейских языков (таких, как английский, немецкий, французский) с языком индейского племени хопи. При таком сравнении, по мнению Уорфа, обнаруживается, что привычные нам субъектно-предикатная структура логических суждений (аристотелевская логика), описание временных взаимоотношений и оперирование другими категориями мышления неявно опираются на усвоенный нами в детстве родной язык, но вовсе не являются обязательными для всех других людей. В мышлении людей, говорящих на другом, сильно отличающемся от нашего языке они могут отсутствовать и заменяться какими-то иными, необычными для нас способами восприятия и описания мира.

Высказанная Уорфом гипотеза была неодобрительно воспринята при её появлении, и большинство лингвистов отвергло связанную с ней проблематику, как не соответствующую критериям “строгой научности” [27]. Но в последующие годы эта тема - роль языка в категоризации мира - стала довольно популярной, и учёные разных специальностей (не только лингвисты) часто к ней обращаются. Сегодня принято считать, что указываемая Уорфом и его предшественниками связь между языком и картиной мира несомненно существует, хотя и не следует преувеличивать её значение в жизни людей. В конце концов, любое происходящее событие может быть описано на каждом из существующих сегодня языков. Хотя грамматическая структура языка и его лексический состав могут как способствовать описанию конкретной ситуации, так и затруднять его, влияя на его краткость и ясность, но глубинная логическая структура событий определяется самим устройством мира, в котором мы все живём, а не языком, которым мы его описываем.

В современной научной литературе можно найти множество примеров, показывающих, что наличие или отсутствие определенных понятий в нашем языке может реально влиять на нашу ориентацию в мире и на наше поведение. В большинстве случаев речь идет о достаточно тонких отличиях восприятия и мироощущения, об “оттенках” картины мира, воспринимаемой носителями разных языков. Образно выражаясь, можно сказать, что сравнивая две картинки, возникающие в сознании людей, говорящих на разных языках, мы при внимательном разглядывании можем заметить определенные различия: несмотря на то, что на обоих “снимках” запечатлелись одни и те же предметы, они кажутся снятыми через различные светофильтры или с различной глубиной резкости, за счет чего различные детали кажутся более рельефными или, наоборот, затушёванными и сливающимися с фоном. Именно такое - более спокойное, трезвое и сглаживающее чрезмерную резкость выражений Уорфа - представление о роли языка в познании доминирует в науке сегодня. Однако в литературе приводятся и другие данные, говорящие о том, что само существование объектов мира зависит от языка, на котором говорит разглядывающий мир субъект.

Эффектный пример того, как языковые категории влияют на восприятие мира, приводит Р.М.Фрумкина: Один учёный провел систематическое исследование детского лепета, то есть самой ранней стадии речевого развития ребёнка, когда младенец, не пытаясь ещё произносить осмысленные слова, как бы пробует весь доступный ему регистр звуков. Учёный заинтересовался тем, в какой последовательности эти звуки появляются и нет ли здесь какой-нибудь связи со спецификой родного языка ребёнка (в исследуемом случае речь шла о русском языке). Он длительное время записывал гласные звуки такого лепета с помощью специальных фонетических знаков. Собрав и проанализировав большой материал, этот учёный пришел к удивительному выводу: в лепете русского ребёнка помимо русских гласных присутствуют звуки, сходные с английскими, французскими и немецкими гласными. Такой результат недвусмысленно указывает на то, что ещё до овладения речью у ребёнка имеются специфические способности к звукопроизводству. Все зафиксированные в его лепете звуки относятся к близкородственным языкам (принадлежащим к индоевропейской языковой семье). Если бы его артикуляционные возможности не были специфичны, в его лепете должны были бы появляться самые разнообразные звуки, в том числе звуки, сходные с гласными арабского, китайского, грузинского и любых других языков. Но их русский ребенок не произносит. И это нельзя объяснить его языковым окружением. Действительно, все окружающие его люди говорят на русском языке, и гласные, характерные для французского или английского, но отсутствующие в русском, ребёнок не может усвоить из слышимой им речи взрослых. Следовательно, само по себе рождение в русской семье приводит к тому, что ребёнок оказывается наиболее приспособленным к произношению звуков русского языка и родственных ему языков. Ему должно быть легче научиться говорить на этих индоевропейских языках, нежели на каком-то другом языке, далеком от языка его родителей. Но отсюда следует, что ребёнок обладает не только общей всем людям способностью к усвоению языка, но и специфической врождённой способностью к усвоению определённого языка. То есть каждый ребёнок появляется на свет с врождённой (вероятно, генетически обусловленной) способностью усвоения родного языка.

Но это просто переворот в лингвистике. Это замечательное открытие должно резко изменить наши представления о механизмах речепорождения. Надо только проверить всеобщность этого феномена, исследовав детский лепет грузинских, китайских или чукотских детей. Однако Р.М.Фрумкина не спешит рукоплескать выдающемуся открытию и не называет имя его автора. Далее она пишет:

“...не зная французского (немецкого, английского), вообще нельзя “услышать” звуки, напоминающие звуки этих языков. Поэтому и неудивительно, что в лепете “не обнаружилось” грузинских или китайских гласных: наш учёный этих языков не знал. Итак, вовсе не тонкость слуха исследователя определяет, сколько разных звуков и какие он будет фиксировать в указанной ситуации. Решает дело тот аппарат категоризации, который автоматизирован в родном языке (и в знакомых иностранных)” [28].

Таким образом, даже на фонетическом уровне (казалось бы, почти на уровне физиологических ощущений) язык определяет существование или несуществование определённых звуков в окружающем нас мире: они могут существовать только тогда, когда мы имеем соответствующие им различающие процедуры, появляющиеся у нас при усвоении языка и позволяющие опознавать эти конкретные звуки (фонемы) в реальности, вычленять их из непрерывного звукового континуума.

Ясно, что гораздо бoльшую роль играют такие различающие процедуры (понятия, категории) на семантическом уровне. Чтобы выяснить их первостепенное значение в нашей жизни, разберем ещё один пример.

В 1922 году вышла книга Люсьена Леви-Брюля “Первобытное мышление”. В этой книге и других своих произведениях автор, французский философ и социолог, близкий к школе Дюркгейма, собрал огромное число этнографических данных, свидетельствующих о том, что мышление “примитивных” народов, находящихся на ранних стадиях культурного развития, таких, как австралийские аборигены или индейцы из джунглей Южной Америки, принципиально отличается от мышления цивилизованных европейцев. Первобытное мышление как бы не вполне руководствуется привычными нам законами логики, оно пра-логично. Не то, чтобы первобытный человек вовсе не руководствовался в своих умозаключениях и действиях обычной логикой, вовсе нет, в большинстве случаях, особенно когда это касается повседневных бытовых дел, туземцы ведут себя вполне разумно, и, наблюдая за ними, нельзя сомневаться в наличии у них такого же разума, как и у европейцев. Но одновременно с этим в других случаях они обнаруживают бросающуюся в глаза нелогичность мышления, приводящую к абсурдным, с точки зрения европейца, выводам. Нельзя сказать, что человек глуп и не умеет мыслить логично, но в своих рассуждениях он не считает законы логики абсолютно обязательными для себя. Важнейшим свойством такого пра-логического мышления Леви-Брюль считает нечувствительность к закону противоречия: первобытный человек может высказывать об одном и том же объекте два взаимоисключающих суждения и не испытывать при этом никакого “когнитивного диссонанса”. Леви-Брюль пишет:

“Я сказал бы, что в коллективных представлениях первобытного мышления предметы, существа, явления могут непостижимым для нас образом быть одновременно и самими собой, и чем-то иным.

...Другими словами, для первобытного мышления противоположность между единицей и множеством, между тождественным и другим и т.д. не диктует обязательного отрицания одного из указанных терминов при утверждении противоположного, и наоборот. Эта противоположность имеет для первобытного сознания лишь второстепенный интерес” [29].

В качестве одного из примеров, иллюстрирующих этот тезис, Леви-Брюль приводит следующий. По сообщениям фон ден-Штейнена, изучавшего жизнь южноамериканских индейцев, бороро (племя в северной Бразилии) говорят, что они - красные арара (попугаи). При этом в ходе дальнейшего разговора исследователя с индейцем бороро выясняется, что “арара” - это не просто имя, которое взяли себе индейцы, нет, они в самом деле - красные арара. Попытки европейца объяснить такое отождествление тем, что бороро после смерти превращаются в попугаев, или наоборот, тем, что арара были превращены в индейцев, отвергаются - зачем им превращаться в арара, когда они и есть арара. Выясняется, что дело также не в каком-то родстве индейцев с попугаями, не в наличии у них общего тотемического предка или ещё в чём-нибудь, что можно было бы расценить как экзотический, но по-своему логичный и внутренне непротиворечивый взгляд туземцев на их взаимоотношения с попугаями. Индеец отвергает все подобные объяснения и упрямо утверждает, что бороро и арара тождественны по существу. При этом он вполне осознаёт свое отличие от попугая: он соглашается с тем, что сидящий на дереве попугай не похож на него (у попугая крылья, красное оперение, он летает, а говорящий с европейцем - человек, не имеющий перьев и не умеющий летать по воздуху), и тем не менее, оба они - арара. Вывод исследователя: европейское сознание не может вместить в себя одновременное утверждение явного отличия двух объектов и их же тождественности, для европейца это непостижимо и попросту абсурдно, а сознание индейца не видит в этом ничего невозможного - если оба утверждения кажутся ему истинными, он не обращает внимания на их взаимную противоречивость.

Леви-Брюль приводит в своих книгах множество подобных свидетельств, собранных этнографами, путешественниками, миссионерами, которые общались с представителями самых разных племен и народностей. И вся совокупность приводимых данных говорит о том, что законы логики, которые мы привыкли считать внутренне присущими всякому разумному мышлению, не так уж и абсолютны. Мышление гетерогенно, и возможны качественно различные типы мышления, структура которых зависит от уровня развития общества и в которых логика играет различную роль.

Публикация трудов Леви-Брюля вызвала бурный интерес во всём научном мире, его книги многократно переиздавались на различных языках (в том числе и на русском в 1930 г.) и до сих пор входят в ряд классических трудов по психологии и социальной антропологии. Конечно, далеко не все учёные соглашались с выводами Леви-Брюля, его взгляды подвергались критике со стороны других авторитетных исследователей, изучавших “примитивные народы” [30], но фактическая сторона приводимых Леви-Брюлем сведений не подвергалась сомнениям, и, в целом, его концепция стала частью наук о человеке. В России горячую поддержку взглядам Леви-Брюля оказал наш великий психолог Л.С.Выготский, они оказались созвучными его пониманию стадиального развития человеческой психики. В 30-е годы А.Я.Лурия (ученик и последователь Выготского) провёл экспедицию на Памир для изучения горных таджиков, которые были практически отрезаны от окружающего мира и в те годы жили почти что на уровне каменного века. В полевых исследованиях Лурия и его сотрудники изучали особенности мышления у этих жителей Памира и пришли к выводам, сходным с теми, которые отстаивал Леви-Брюль.

Но вернёмся к примеру с бороро и арара. Благодаря его популярности (а его упоминают и Штернберг [31], и Выготский [32], и другие ученые, обсуждавшие взгляды Леви-Брюля) и прозрачности он представляет собой прекрасную иллюстрацию принципа лингвистической относительности в действии. Нетрудно выяснить, что доказательность этого примера основана на недоразумении. Предположим, что опрашиваемый представитель племени бороро оказался бы туземным этнологом, заинтересовавшимся особенностями мышления у европейцев, и спросил бы у путешественника: “Скажите, вы - человек?” - “Да, разумеется”. - “А ваша жена?” - “Конечно. И она тоже человек”.- “Но ведь она совсем другая. Вот у вас борода. А у неё нет. Разве вы не замечаете этих отличий?” - “Конечно, женщины отличаются от мужчин. Это очевидно. Но тем не менее, и те, и другие по сути люди.” - “Интересно. А скажите, вот этот младенец в колыбели. Он тоже человек?” - “И он тоже”. - “Может, вы хотите сказать, что он, когда вырастет, превратится в человека?” - “Нет, ему не нужно превращаться в человека, он и сейчас человек”. Ясно, что в результате такого разговора индеец пришел бы к выводу, что белые люди, несмотря на их внешнюю разумность и техническую изобретательность, в своих рассуждениях не вполне логичны. В частности, они нечувствительны к логическим противоречиям в своих высказываниях и могут отождествлять явления, которые сами же признают отличными друг от друга. Следовательно, развитие цивилизации приводит к появлению пра-логического мышления. Непостижимо, но факт.

Я не хочу сказать, что Леви-Брюль и другие вышеупомянутые учёные оказались в этом и в других подобных случаях нисколько не умнее своих информантов-примитивов. Вовсе нет. Наоборот, сам факт, что лучшие европейские умы (а Выготский, безусловно, был гениальным человеком) на протяжении десятилетий не могли заметить такой простой, в сущности, вещи, говорит о том, что дело здесь не в силе индивидуального ума, а в языковых категориях (мировых координатах), предопределяющих направление умственных усилий индивида. Для европейца категория, объединяющая всех людей в единый род, совершенно естественна, она, можно сказать, “впитана с языком матери”. Кажется, что она не часть нашего понятийного аппарата, а принадлежит самой природе, независимому от нас миру, в котором существуют естественные границы между классами объектов. С другой стороны, столь же естественно для нас считать, что объединение индейцев и попугаев в одну категорию противоречит разуму, поскольку некое существо может относиться к классу “людей” или к классу “птиц”, но оно не может быть представителем обоих этих классов, непересекающихся в нашей системе понятий. В системе понятий индейцев такая категория - “индейцы + попугаи” - есть, но у них нет и не может быть категории, в которую входят “люди” (т.е. взрослые самостоятельные мужчины) и в то же время “женщины” и “дети”, - эти классы объектов не пересекаются в системе понятий индейцев. Поэтому невозможность совместить нашу и индейскую системы координат приводит к взаимному обвинению в нелогичности мышления.

И ещё один пример. Все вы знаете русское слово трава. Словарь Ожегова определяет соответствующее ему понятие как “небольшое растение с тонким зеленым стеблем, не принадлежащее к деревьям и кустарникам”. Не будем сейчас обсуждать точность этого определения. Возможно, для научных целей оно не вполне пригодно, и ботаника определяет травы каким-либо иным способом, но для нас оно достаточно хорошо. В конечном счете, мы все хорошо знаем, чтo такое трава, не раз имели с ней дело, очень редко сомневаемся в том, можно ли назвать этим именем то или иное растение (я, например, не уверен, можно ли назвать мох травой), и, в общем-то, имеем одно и то же понятие о предмете, называемом травой. Но это наше, современное, установившееся в сегодняшнем русском языке понятие. Попробуем выяснить, какой смысл вкладывали в это слово наши предки, когда впервые стали называть знакомый нам предмет травой, т. е. каково происхождение этого слова.

Письменные источники по истории русского языка, к сожалению, не могут помочь нам в ответе на этот вопрос: из “Материалов для словаря древнерусского языка по письменным памятникам” И.И.Срезневского мы можем узнать, что уже в “Слове о полку Игореве” - и даже раньше - слово трава употреблялось в том же самом значении, в каком употребляем его мы. И это не удивительно, поскольку оно принадлежит к наиболее часто используемым в крестьянском языке словам и, по-видимому, давным-давно существует в нашем языке. Тысяча лет для таких слов - это не срок. Единственно, чем мы можем воспользоваться из “Материалов” Срезневского, это сведения о том, что в старину параллельно с привычной нам формой трава употреблялась и форма трева с тем же значением [33].

В русском языке много слов, однокоренных со словом трава - у Даля перечисляются травка, травинка, травяной, травянистый, травчатый, травник, травень “месяц май” (или, добавим, “апрель” [34]), травоведение, травосеянье, травоядный и другие, более редкие, слова с этим корнем. Но все они мало что могут сказать нам о происхождении слова трава, поскольку сами, по-видимому, происходят от этого слова. Можно предположить, что производными от трава являются и такие слова, как отрава, отравить, отравление и т.п., поскольку их исходное значение легко можно объяснить как связанное с нанесением вреда здоровью с помощью ядовитых трав. Но в словаре Даля имеется и другое гнездо слов с корнем трав-, которые нельзя так просто связать по смыслу со словом трава. Возглавляет это словарное гнездо глагол травить, имеющий много значений. Вначале Даль приводит значение “портить, повреждать, истреблять, изводить, опустошать, разорять”, и в частности, “расходовать, истратить, искормить (о корме скоту)”, “травить луга, поле - пустить туда скотину” (отсюда слово потрава “порча, истребление посевов, трав”), и затем значения, вытекающие по смыслу из главного “истреблять, тратить”: травить кого-нибудь кем-нибудь “напускать одно животное на другое для ловли или драки” (например, травить зайцев борзыми собаками; отсюда же стравить “науськать, поссорить, побудить к драке”, травля); травить металл (или другой материал) кислотой, едкой жидкостью (вытравленные узоры); травить снасть, канат (морск.) - “ослаблять, выпускать исподволь”. И в конце этой словарной статьи Даль приводит слово трaва (с ударением на первый слог) - “страва, всё съедомое, поедаемое, потравляемое (откуда и травa, корм?)” [35]. В другом месте Даль разъясняет значение слова стрaва “пища, ежа, кушанье, яство, блюдо, особенно жидкое, похлебка, варево” [36].

Догадка В.И.Даля о том, что исходное значение корня трав- связано с едой, кормом, питанием, позволяет вполне осмысленно расположить все вышеупомянутые русские слова вокруг этого центрального понятия. Действительно, от травить в значении “есть, грызть, пожирать” легко перейти и к значению “уничтожать, опустошать, потратить, испортить”, и к значению “кусать, ловить добычу”, и к значению “выедать едкой жидкостью”, и к значению “уменьшать наличное количество (каната и т.п.)”. Если трава исходно значит “корм, пища (для животных)”, то отрава - это не “ядовитая трава”, как мы ранее предположили, а “то, чем можно нанести вред здоровью при употреблении в пищу”. И это аналогично другому русскому названию того же предмета: яд - “то, что едят”.

В пользу такого предположения говорят и значения некоторых слов церковно-славянского языка, в котором сохраняются произношение и смысл многих слов из общего всем славянам древнеславянского языка. Полный церковно-славянский словарь Г.Дьяченко даёт следующие толкования:

“Травити - питаться, есть, уничтожать. Объяснение Востокова: тровати, трую, то же, что травити, травлю = кормить, кормиться в переносном смысле. От того, трава - собственно корм, как в греч. botane от botos - корм”[37].

“Трову, троую, троути - (древ.-слав.) = истирать, истреблять, съедать; трутити - повреждать, портить, трава... Трын в трын-трава срав. с санскр. trnas, trina - трава” [38].

Не противоречат этому толкованию и объяснения, которые даются словам трава, травить в этимологических словарях русского языка М.Фасмера [39], Н.М.Шанского [40], П.Я.Черных [41]. По этому поводу авторы словарей не спорят друг с другом. По Фасмеру эти слова связаны с др.-русск. трову, трути “потреблять”, травити – “то же”, и со ст.-слав. натрову, натроути, которые соответствуют др.-греч. словам trefo “кормить, питать, содержать, взращивать” и psomizo “давать кому-либо пищу по кусочкам (собственно, о кормящих детей); вообще, кормить”. В качестве других родственных слов Фасмер приводит др.-греч. tryo “истребляю, пожираю”, troo раню”, trayma “рана, увечье” (можно предположить, что первоначальное значение этого слова “укус”) - отсюда русск. термины травма, травматический. Дальнейшее происхождение этой группы слов Фасмер связывает со значением корня, от которого образованы русские слова тереть, тру.

Дополнительные свидетельства верности предположения В.И.Даля относительно происхождения слова трава можно найти в родственных русскому языку индоевропейских языках. Что касается славянских языков, то в словарях украинского, белорусского, сербско-хорватского, болгарского языков мне не удалось найти слов, в которых корень трав-/трев-/тров-/трув- был бы несомненно связан с понятиями “есть, поедать, кусать, грызть, пища, корм” и т.п., хотя, как и в русском языке, значения соответствующих слов не противоречат существованию такой связи. Но в польском такие слова есть. В частности, trawic “переваривать (пищу); разъедать (о ржавчине, кислоте); пожирать, истреблять (об огне)”, trawienie “пищеварение”, trawienec “сычуг”, уже знакомая нам strawa “еда, пища, снедь”, strawny “легко перевариваемый, удобоваримый”, strawne “кормовые деньги”. Интересно в этом отношении польское слово wytrawny “искушённый, опытный, изощрённый” - его можно объяснить и как “выкормленный, воспитанный (в течение долгого времени)”, и как “тот, из кого вытравлено (выедено, выгрызено, выкусано) всё лишнее и непригодное”. С последним толкованием вполне сходится и польск. wytrawne wino “сухое вино”, и русск. искушённый. Аналогичные слова есть и в другом западнославянском языке - чешском. Например, traviti “переваривать, усваивать пищу”, potrava “пища, питание, продовольствие, корм, фураж”, potravina “съестные припасы, продовольствие, провиант”, potravinarsky obchod “продовольственный магазин”, vytraviti “проголодаться” и т.д.

Есть такие слова и в древнегреческом языке: кроме уже упомянутых Фасмером trayma и trefo можно назвать trofe “пища, содержание, провиант (войска), вообще питание, кормление, воспитание”; bioy trofai “средства к жизни; питомцы, дети, потомство” (отсюда русские термины: атрофия “уменьшение размеров органа или ткани”, дистрофия “расстройство питания”, дистрофик, гипертрофированный “чрезмерно увеличенный”); trofimos “питательный, питающий, воспитанный, питомец”; trofis “вскормленный, взрослый, большой”; trofos “кормящий, кормилец, воспитатель”; trofeion “только во мн. ta trofeia, плата, награда или вознаграждение за вскормление, за воспитание” [42]. Исходя из этого, можно предположить, что и слово трофеи “захваченное на войне имущество” происходит из этого же круга понятий - это и “кормовые деньги, средства на содержание войска”, и одновременно ta trofeia “плата, которую берет победитель за обучение и воспитание побежденного”, хотя обычно происхождение этого греческого слова объясняется по-другому. (Интересно, что в латинском языке “куча трофейного оружия” называется strava [43]).

На этом мы закончим исследование происхождения слова трава, придя к выводу, что Даль прав и что трава =*жрава = корм = пища, и в дальнейшем будем исходить из истинности этой гипотезы. Но если это так, то в далёком прошлом наши предки, говорившие на русском языке, имели представление о траве, радикально отличающееся от нашего представления об этом предмете. Не исключено, что и сто - двести лет назад в каких-то глухих деревнях люди, не имеющие книжного образования и не общающиеся с представителями цивилизованных слоев населения, а потому сохранившие свой язык неизменным с доисторических времен, могли использовать слово трава со значением “корм, пища”. Может быть, и сейчас где-то живет такой “реликтовый” мужик, у которого нет понятия трава в нашем, “ботаническом” смысле слова. И тогда при встрече с ним у нас может состояться поучительный разговор. Показывая на траву, мы ему скажем: “Вот, трава появилась”, на что он ответит: “Да, скоро хорошая трава будет”. При этом, указывая на один и тот же предмет, на одно и то же явление природы, и произнося одно и тоже (по-видимости) русское слово, каждый из нас будет иметь в виду совершенно разные вещи, поскольку у каждого из нас свое понятие о траве.

Ясно, что любой разговор по поводу таких предметов, о которых каждый из собеседников имеет свое понятие, но это различие в понятиях не проявляет себя ни на предметном, ни на словесном (фонетическом) уровне, может быть только квази-разговором. Либо собеседники поговорят как глухой с глухим и разойдутся, убеждённые в “общности” мнений по обсуждаемому вопросу, либо при выявлении несовпадения мнений взаимно убедятся в полной ложности и даже абсурдности противоположных суждений об этом весьма простом предмете, который они видят собственными глазами.

И ещё одно следствие из данного, в значительной степени умозрительного примера: если два народа называют один и тот же материальный предмет словами X и Y, то нельзя делать из этого вывод, что различия между словом X в одном языке и словом Y в другом языке ограничиваются лишь звуковой формой, в которой выражается одно и то же, общее обоим народам понятие. Вполне может оказаться, что это не так.

Из всех трёх приведенных выше примеров можно, как мне кажется, сделать следующий вывод: лингвистическая относительность (то есть, в конечном итоге, зависимость нашей картины мира от используемого нами языка) играет гигантскую роль в нашей жизни, однако заметить её влияние на наши мнения и поведение чрезвычайно трудно. Сам этот феномен заключается в том, что наш язык определяет образ нашего мира, ту проекцию реальности, в пределах которой мы можем что-то воспринимать, чувствовать, как-то рассуждать и осмысленно действовать. За пределами этой области реальности всё становится непонятным, абсурдным, хаотичным и непредсказуемым. Чтобы выйти за эти границы, мы должны переформулировать наш опыт, приобрести новые понятия. И всё человечество в целом, и каждый из нас переходят эти границы - и мы, люди, и мир вокруг нас постоянно изменяются. Но в каждый данный момент эта граница есть, и за ней нет ничего, что мы можем увидеть и понять. Поэтому в тех случаях, когда мы видим своё отличие от кого-либо другого и понимаем, в чём это отличие состоит, этот “другой” со своими чувствами, мыслями, поступками находится в пределах нашего мира - мы просто занимаем разные места в одном и том же мире. Реальные различия наших миров ускользают от нашего внимания, потому что мы видим только проекцию мира этого “другого” в нашем мире. Только тогда, когда привычные нам способы рассуждения и восприятия не дают нам возможности понять логику высказываний и поступков других людей, мы можем предположить их существенное отличие от нас самих. Но даже в этих случаях мы склонны объяснять непонятное нам поведение других их хитростью, глупостью, неумением правильно выражать свои мысли, желанием поиздеваться над нами или, наоборот, склонностью притворяться дурачком, или ещё какими-нибудь неясными для нас мотивами. Сложнее всего, оказывается, предположить, что видимое нам поведение по-своему вполне логично и целесообразно, но обусловлено теми факторами из другого мира, которые в нашем мире просто не существуют. И даже если мы сделаем такое предположение, оно не даёт нам никакого позитивного понимания до тех пор, пока мы не проникнем в мир другого человека, усвоив понятия этого “другого”, и пока “его мир” не станет частью “нашего мира”.

Поэтому не надо сглаживать резкость суждений сторонников гипотезы лингвистической относительности и благоразумно придерживаться “золотой середины” между полным отрицанием этой гипотезы и признанием её “ослабленного варианта”. Напротив, надо выбрать самый радикальный её вариант и с его помощью искать истину, скрытую в нашем языке и в нашем мире.
Примечания

[22] Гумбольдт В. О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития. // Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М.1984, с.319

[23] Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества. // Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М.1984, с.80

[24] Гумбольдт В. О влиянии различного характера языков на литературу и духовное развитие. // Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М.1984, с.324

[25] Сепир Э. Статус лингвистики как науки. // Сепир Э. Избранные труды по языкознанию и культурологии. М.1993, с.261

[26] Уорф Б. О двух ошибочных воззрениях на речь и мышление, характеризующих систему естественной логики, и о том, как слова и обычаи влияют на мышление. // Новое в лингвистике. Вып. 1. М.1960, с.175

[27] “Судьба гипотезы Б.Уорфа оказалась довольно необычной. Она была сформулирована в том виде, в котором сам американский исследователь ее не представлял, а затем большинство лингвистов просто отвергали с порога ту её крайнюю формулировку, за которую сам Б.Уорф не нёс ответственности... некоторые лингвисты, наоборот, придавали гипотезе очень большое значение, обычно исходя при этом более из общефилософских, чем конкретно-лингвистических принципов. Что же касается самой гипотезы (если только не формулировать её в явно абсурдном виде), то лингвистика ни при жизни Б.Уорфа, ни сейчас не могла и не может её ни доказать, ни опровергнуть.” (Алпатов В.М. История лингвистических учений. М.1999, с.225-226).

[28] Фрумкина Р.М. Психолингвистика. М.2001, с.12

[29] Леви-Брюль Л. Сверхестественное в первобытном мышлении. М.1999, с.62-63

[30] В частности, Л.Я.Штернберг писал: “В действительности... странные выводы, которые делает примитивный человек, являются результатом долгого процесса выработки идей, как общих, так и в частности религиозных, но не результатом особого ума примитивного человека”. (Штернберг Л.Я. Лекции по эволюции религиозных верований. // Штернберг Л.Я. Первобытная религия в свете этнографии. Исследования, статьи, лекции. Л.1936, с.284).

[31] Там же, с.283

[32] Выготский Л.С., Лурия А.Р. Этюды по истории поведения. Обезьяна. Примитив. Ребенок. М.1993, с.106

[33] Срезневский И.И. Материалы для Словаря древнерусского языка по письменным памятникам. Т.3. М.1958, ст.1025

[34] Шаур В. К вопросу о реконструкции праславянских названий месяцев. // Этимология. 1971. М.1973, с.93-101

[35] Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т.4. М.1955, с.425

[36] Там же, с.334

[37] Дьяченко Г. Полный церковно-славянский словарь. Т.2. С- Я. М.1998, с.728

[38] Там же, с.734

[39] Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т. 4. М.1987, с.91-92

[40] Шанский Н.М., Иванов В.В., Шанская Т.В. Краткий этимологический словарь русского языка. М.1971, с.448-449

[41] Черных П.Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. В 2 тт. Т. 2. М.1994, с.255

[42] Вейсман А.Д. Греческо-русский словарь. М.1991, ст.1259-1260

[43] Дворецкий И.Х. Латинско-русский словарь. М.2000, с.729


Литература
1. Алпатов В.М. История лингвистических учений. Учебное пособие. М.1999 (главы: Вильгельм фон Гумбольдт. с.62-77; Эдвард Сепир. с.210-218; Гипотеза языковой относительности Бенджамена Уорфа. с.219-226).
2. Брутян Г.А. Гипотеза Сепира-Уорфа. Лекция, прочитанная в Лондонском университете в 1967 году. Ереван, 1968.
3. Слобин Д. Лингвистическая относительность и детерминизм. // Хрестоматия по общей психологии. Психология мышления. М.1981, с.221-227.
4. Уорф Б.Л. Отношение норм поведения и мышления к языку. // Языки как образ мира. М.-СПб. 2003, с. 157-201

 

Тема 7.
Русский язык и индоевропейская языковая семья

Мы пришли к выводу, что основным и в большинстве случаев наиболее эффективным способом исследования человека и его мира должно быть изучение человеческого языка как сложной многоуровневой системы понятий, которая закодирована в языке как в лексической, так и в грамматической форме и которая в значительной степени определяет внутреннюю структуру человека и одновременно структуру окружающего нас мира. Но на земле существует огромное множество разнообразных языков. Их количество оценивается числом от 2500 до 5000 в зависимости от того, считать некоторые из них самостоятельными языками или же диалектами других языков. И в каждом из этих языков зафиксирована своя собственная система понятий, в чём-то схожая с системами понятий других народов, а в чём-то существенно от них отличающаяся. Поскольку невозможно изучать сразу все существующие на земле системы понятий одновременно, мы должны выбрать какое-то более узкое поле для непосредственных исследований: один из существующих человеческих языков или же небольшую группу близкородственных языков.

Критерии выбора могут быть различными. Например, можно выбрать для изучения язык какого-нибудь “примитивного”, далекого от европейской цивилизации народа (такого, как австралийские аборигены), предполагая, что система понятий, выражающаяся в этом языке, должна сохранять некоторые первобытные черты, характерные для всех первобытных людей, в том числе и для наших далёких предков. Если это предположение верно, то можно, изучая конкретный язык аборигенов, получить сведения о системах понятий, имевшихся у разных народов на ранних стадиях развития человеческого общества. Но изучение семантической структуры таких языков представляет собой очень трудную задачу. Как мы убедились в предыдущей лекции, расшифровка системы представлений и понятий о мире, в котором живут люди, весьма далекие от нас в культурном и языковом отношении, всё время наталкивается на взаимное непонимание. Пытаясь понять другого, мы невольно “натягиваем его понятия на свою колодку”, переводим их на свой язык, переформулировав их в своей системе координат, а затем досадуем на несвязность и алогичность полученной картины мира.

Для нас гораздо проще и естественнее начать изучение с родного языка (в нашем случае с русского языка) и разбираться со своими собственными, усвоенными нами в детстве понятиями и представлениями. При этом нас будет интересовать не только современная система понятий, но и её происхождение, тот путь, который прошли имеющиеся у нас понятия с самых ранних этапов их возникновения и развития. Мы уже говорили, что именно этот путь и представляет собой самую главную часть процесса антропогенеза. Некоторые моменты этого процесса сохранились в нашем языке, и мы можем их выяснить, исследуя происхождение одних понятий от других, выявляя их родство друг с другом. Но тем самым мы должны обратиться к изучению истории своего родного языка, причём самыми интересными для нас в этом плане будут наиболее ранние этапы развития языка, те, которые не отражены в письменных источниках и относятся к временам, прошедшим задолго до того, как появились первые тексты на русском языке. Если мы обратимся к истории, то сразу же столкнёмся с тем историческим фактом, что русский как отдельный язык возник относительно недавно, всего лишь несколько столетий назад. А до этого существовал язык (назовем его, как это принято, древнерусским), на котором говорили предки современных русских, украинцев и белорусов (то есть этот язык можно с равным правом назвать древнеукраинским или древнебелорусским языком). Следовательно, изучая историю русского языка, мы волей-неволей должны одновременно изучать историю всех трех восточно-славянских языков, поскольку у них общая история. И система понятий современного русского языка, и система понятий украинского языка произошли из общей системы понятий, имевшейся в древнерусском языке - их общем предке. Но рассуждая подобным образом, мы придем к выводу, что, поскольку когда-то существовал общеславянский язык, желательно вовлечь в изучение истории русского языка все известные нам факты истории и современного состояния всех славянских языков, таких, как болгарский, польский или сербско-хорватский. Сравнивая существующие или существовавшие в этих языках слова, находя родственные им (то есть имеющие общее происхождение, сходные по звучанию и значению) русские слова, мы можем получить фактические данные, необходимые нам, чтобы выяснить происхождение наших, имеющихся в русском языке понятий. Сделав следующий шаг, мы должны признать, что изучение понятий и слов русского языка должно дополняться и черпать свой материал из всех живых и мертвых языков, относительно которых мы знаем, что они в той или иной степени родственны русскому языку.

В лингвистике существует большой раздел, называемый сравнительно-историческое языкознание, который занимается выяснением родства между отдельными языками, их историческими корнями, генетическими (родственными) взаимоотношениями между ними и вопросами их происхождения. Мы не будем вдаваться сейчас в выяснение того, каким образом лингвисты обнаруживают и доказывают существование родства между отдельными языками и общности их происхождения. Это большая и сложная проблема, и даже краткое обсуждение принципов и методов сравнительно-исторического исследования языков заняло бы слишком много места. Но мы можем воспользоваться результатами лингвистических исследований. В настоящее время подавляющее большинство известных лингвистике языков разделено на большие группы, которые называются языковыми семьями и в которые объединены генетически родственные языки. Русский язык входит в индоевропейскую языковую семью, в которую входит также большинство европейских языков, а также языки народов, живущих в Центральной Азии и на полуострове Индостан. Кроме того, поскольку европейцы несколько столетий назад колонизировали многие страны за пределами Европы, сегодня на индоевропейских языках говорит большинство жителей Северной и Южной Америки и Австралии. Это одна из крупнейших языковых семей, охватывающая более 40% всех жителей Земли (по данным на конец ХХ века).

По классификации, приведенной в учебнике А.А.Реформатского [44], вся индоевропейская семья языков подразделяется на 12 групп, каждая из которых объединяет языки, связанные наиболее тесным родством и наиболее близкие друг другу. При этом в каждую из групп включены как живые (ныне существующие), так и мертвые (известные из письменных памятников) языки. Эта классификация включает очень большое количество языков, и здесь она дана в сильно сокращенном виде.

1. Индийская группа
Языки народов Индии, Пакистана, Цейлона, Непала (хинди, урду, бенгали, непали и др.)
Цыганский
Мертвые:
Ведийский - язык Вед (древнейших священных книг индийцев), сложившихся в первой половине второго тысячелетия до н.э., но записанных гораздо позднее (около VII в. до н.э.).
Санскрит - классический литературный язык древних индийцев с III в. до н.э. по VII в. н.э., до нас дошла богатая литература на санскрите.

2. Иранская группа
Персидский (фарси)
Пушту (афганский)
Таджикский
Курдский
Осетинский
Памирские языки
Мертвые:
Авестийский - язык священной книги “Авесты”, где собраны религиозные тексты культа зороастрийцев.
Скифский - язык скифов (аланов), живших в Северном Причерноморье и на восток до границ Китая в I тысячелетии до н.э. и I тысячелетии н.э.; предок осетинского языка.

3. Славянская группа
Восточнославянские:
Русский
Украинский (современный литературный язык существует с конца XVIII в.)
Белорусский (письменность с XIV в.)
Южнославянские:
Болгарский
Македонский
Сербскохорватский
Словенский
Мертвые:
Старославянский (древнецерковнославянский) - общий литературный язык славян средневекового периода.
Западнославянские:
Чешский
Словацкий
Польский

4. Балтийская группа
Литовский
Латышский
>Мертвые:
Прусский - вымер в XVII в. в связи с насильственным онемечиванием

5.Германская группа
Северогерманские (скандинавские):
Датский
Шведский
Норвежский
Исландский
Западногерманские:
Английский
Нидерландский (голландский) с фламандским
Немецкий
Идиш (новоеврейский) - различные верхненемецкие диалекты, смешанные с элементами древнееврейского, славянских и других языков.
Восточногерманские:
Мертвые:
Готский - существовал в двух диалектах. Вестготский - язык средневекового готского государства в Испании и Северной Италии. Остготский - язык восточных готов, живших в раннем средневековье на побережье Черного моря и в южном Поднепровье; существовал до XVI в. в Крыму.

6.Романская группа
Французский
Итальянский
Испанский
Португальский
Румынский (молдавский как разновидность румынского)
Мертвые:
Латинский - литературный язык Рима в республиканскую и императорскую эпоху; литературный язык западноевропейского средневековья; язык католической церкви.
Средневековая вульгарная латынь - народнолатинские говоры раннего средневековья, которые при скрещении с туземными языками римских провинций Галлии, Иберии, Дакии и т.д. породили романские языки: французский, испанский, португальский, румынский и т.д.

7.Кельтская группа
Ирландский
Шотландский (гэльский)
Бретонский
Валлийский (уэльский)
Мертвые:
Галльский - вымер с эпохи образования французского языка; был распространен в Галлии, Северной Италии, на Балканах и даже в Малой Азии.

8. Греческая группа
Новогреческий (с XII в.)
Мертвые:
Древнегреческий
Среднегреческий (византийский)

9. Албанская группа
Албанский

10. Армянская группа
Армянский

11. Хетто-лувийская (анатолийская) группа
Мертвые:
Хеттский - известен по клинописным памятникам XVIII - XIII вв. до н.э. (самые ранние письменные памятники на индоевропейском языке).

12.Тохарская группа
Мертвые:
Тохарский А и Тохарский Б - известны по письменным памятникам V - VIII вв. н.э.

Как доказывают лингвистические исследования, все эти языки являются потомками одного, некогда существовавшего праязыка - языка древних индоевропейцев. История не сохранила ясных свидетельств о том времени, когда предки современных французов, греков, шведов, русских, афганцев и таджиков составляли единый, хотя и разделявшийся на роды и племена народ. До сих пор не удаётся выяснить, на каких языках говорили люди, жившие в различных частях Европы и граничащих с ней частях Азии в дописьменную эпоху и оставившие здесь материальные свидетельства своей жизни. Изучая эти останки (захоронения, остатки жилищ, оружия, утвари, украшений), археологи выделяют различные “культуры”, свойственные неким народам, заселявшим в ту или иную эпоху определённые территории, но связывать эти “культуры” с конкретными языковыми группами можно только гипотетически. Единственным надёжным источником наших знаний о том, на каком языке говорили люди, жившие в данном месте в исследуемое время, являются письменные свидетельства этой эпохи, и то только в том случае, если ученым удалось их расшифровать. Мы не сомневаемся в том, что жители Афин в IV в. до н.э. говорили на древнегреческом языке, но на каком языке говорили люди, жившие в это время на берегах Балтийского моря, мы можем только гадать, поскольку они не имели письменности (либо их упражнения в письме до нас просто не дошли). Наиболее древние письменные тексты на языке, относящемся к индоевропейской языковой семье, принадлежат хеттам - народу, создавшему в Малой Азии (на территории современной Турции) могущественное государство и исчезнувшему с лица земли ещё за тысячу лет до нашей эры. Эти тексты, написанные на глиняных табличках и высеченные на камне, датируются XVIII в. до н.э. Не намного младше и первые письменные тексты на древнегреческом языке: наиболее ранние из них, обнаруженные в развалинах Микен и записанные так называемым линейным письмом Б, относятся к XIV в. до н.э. Все остальные известные нам тексты на индоевропейских языках записаны существенно позже (не ранее V в. до н.э.). Возраст самых ранних дошедших до нас текстов на древнерусском языке не превышает тысячи лет, а относительно того, где жили наши предки славяне две или три тысячи лет назад и какие народы и племена были в то время их ближайшими соседями, нет никаких исторических сведений (хотя ученые выдвигают по этому поводу различные гипотезы, многие из которых достаточно хорошо обоснованы).

И тем не менее, данные сравнительно-исторического изучения языков не позволяют сомневаться в том, что было время (по современным представлениям, 5 - 6 тысяч лет назад), когда и предки (по языку и культуре) современных русских, и предки давно исчезнувших хеттов входили в состав одного, по-видимому, достаточно многочисленного и занимавшего некую общую территорию народа - древних индоевропейцев. В XIX веке этот народ принято было называть арийцами (ариями), но в настоящее время это название обычно употребляют только по отношению к предкам индийских и иранских языковых групп (индо-арийская группа языков). Относительно территории, на которой существовал этот народ в эпоху индоевропейского единства, то есть относительно прародины индоевропейцев, высказывались самые разнообразные предположения. (Вплоть до того, что местом, из которого началось распространение индоевропейцев в Европу и Азию, является субарктическая зона за Северным полярным кругом. Кто загнал туда наших предков и как им удалось там выжить и накопить силы для завоевания огромных пространств, об этом приверженцы данной гипотезы особо не распространяются). Сегодня большинство учёных сходятся на том, что наиболее вероятным местом исходного проживания праиндоевропейцев следует считать Юго-восточную Европу (Балканы, Дунай, Карпаты). В тоже время многие авторитетные исследователи предлагают и другие гипотезы. В частности, прародиной индоевропейцев предполагают Переднюю Азию (около озера Ван) или Северное Причерноморье. Ещё в доисторические (дописьменные) времена племена индоевропейцев распространились по Европе и Азии и в конечном итоге заняли огромную территорию от Скандинавии до берегов Средиземного моря и от Атлантического до Индийского океанов. Благодаря этому расселению и миграциям отдельные группы индоевропейцев (роды, племена, племенные союзы) утратили постоянные контакты друг с другом и превратились в самостоятельные народы, каждому из которых была суждена собственная судьба. При этом языки этих народов, в начале малоразличавшиеся и бывшие до этого времени диалектами одного и того же, общего всем языка, так же постепенно обособлялись и в течение нескольких тысяч лет изменялись и развивались самостоятельно, сохраняя относительно тесные языковые контакты лишь со своими ближайшими соседями и мало взаимодействуя с родственными языками тех народов, которые были удалены на сотни и тысячи километров. Чем дальше - в пространстве и в своем социальном развитии - удалялись друг от друга потомки некогда единого индоевропейского народа, тем больше расходились между собой их языки, вплоть до полной внешней чуждости друг другу и утраты взаимопонимания при обращении друг к другу на своём родном языке.

Такое представление об эволюции индоевропейских языков и генетических связях между ними выразилось на раннем этапе развития сравнительно-исторического языкознания в виде теории “языкового древа”, которая, с различного рода оговорками, сохранила свое значение и наглядность до настоящего времени. В рамках этого представления возникновение и развитие индоевропейской семьи языков уподобляется “родословному древу” - генеалогической схеме, отражающей родственные взаимоотношения между поколениями и членами одной семьи. Выросшие из общего языкового “корня” (“ствола”), отдельные языковые группы продолжают развиваться и “ветвиться”, давая всё новые побеги и всё дальше уходя друг от друга в “языковом пространстве”. При этом отдельные веточки этого “древа” с их побегами и отростками представляют собой аналогию известных нам языков с их диалектными и другими подразделениями.

Кроме наиболее изученной индовропейской семьи языков лингвисты выделяют и другие языковые семьи, и предполагается, что в идеале каждый из существующих или существовавших языков должен быть приписан к какой-то из языковых семей и тем самым внесен в генеалогическую классификацию языков. Наболее близкими нам (индоевропейцам) большими языковыми группами являются:

— Уральские языки - к ним принадлежат, в частности, венгерский, финский, эстонский, а также языки многих северных народов, населяющих нашу страну (ханты, манси, коми, удмурты, мордва, ненцы, селькупы и др.).

— Алтайские языки; наибольшая группа в их числе - это тюркские языки, в которые входят турецкий, туркменский, татарский, башкирский, якутский, казахский, киргизский, узбекский, чувашский и многие другие языки; к тюркским относят и языки народов - печенегов, половцев, хазар, - когда-то населявших Великую степь и бывших ближайшими соседями наших предков.

— Семито-хамитские языки - к ним относят арабский, иврит (древнееврейский), языки многих народов, живущих в Северной и Центральной Африке, а также мертвые языки, сыгравшие важную роль в развитии нашей цивилизации, такие, как древнеегипетский, аккадский (ассиро-вавилонский), финикийский, арамейский.

Исходя из того, что в биологическом отношении все люди имеют общих предков и связаны между собой общностью происхождения (на сегодняшний день в антропологии господствует моногенетическая теория происхождения человека), можно предположить и наличие родства между всеми языками Земли. На сегодняшний день убедительно, на основе эмпирических фактов доказать или опровергнуть это предположение невозможно. Однако учёные ищут такое родство между большими языковыми группами и приводят определённые доказательства того, что имеется глубинное родство между индоевропейскими языками и языками других крупных семей: афразийской (семито-хамитской), алтайской, уральской, картвельской, дравидийской. Все эти языки объединяются в макросемью языков, которые получили общее название - ностратические языки (от лат. noster “наш”). Таким образом, эта гипотеза предполагает, что когда-то существовал ностратический праязык, потомками которого являются и язык древних индоевропейцев, и праязыки других вышеперечисленных языковых семей.

Если мы примем эту гипотезу, то мы должны признать, что наш русский язык находится в некотором - пусть во многих случаях очень отдалённом - родстве с огромным числом языков, и, следовательно, во всех этих языках мы можем искать факты (лингвистические свидетельства) из истории развития той системы понятий, которой мы сегодня пользуемся и которая является внутренним каркасом нашего человеческого существования. Однако чем дальше разошлись языки, тем сложнее сопоставлять существующие в них слова и понятия и, соответственно, тем опаснее полагаться на такие сопоставления при доказательстве конкретных предположений о развитии исследуемых понятий. Поэтому в изучении понятийной структуры языка и её глубинной истории наибольшее значение имеют те связанные достаточно тесным родством языки, в которых слова (их значения и фонетическая форма) ещё активно “перекликаются” друг с другом, так что остается мало сомнений в их общем происхождении.

Какие же языки являются ближайшими родственниками русского языка? В первую очередь, это, конечно, все славянские языки. Распад общеславянского языка произошел сравнительно недавно, а кроме того на протяжении всей своей истории славянские народы тесно общались друг с другом, совместно проходя этапы социального и культурного развития. За пределами славянской языковой группы наиболее близкими нам являются, по-видимому, балтийские языки. Большинство учёных сегодня придерживается мнения, что до выделения и обособления прабалтийского и праславянского языков существовал общий балто-славянский праязык, уже отделившийся от языков других групп индоевропейской семьи. И это “балто-славянское языковое единство” распалось относительно поздно, что и обуславливает заметную даже на первый взгляд близость между этими языковыми группами. Близость этих языков настолько велика, что для прусского (древнепрусского) языка, исчезнувшего лишь в XVII веке, ученые затрудняются найти место в классификации индоевропейских языков: он одинаково близок как к балтийским (литовскому и латышскому) языкам, так и к славянским языкам (в частности, к древнерусскому). Следующий круг близости связывает русский язык с германскими и иранскими языками, при этом кроме прямого родства (общности происхождения) большую роль играет, по-видимому, тесное соседство и взаимные контакты наших предков с германскими (готы, германские народы, населявшие берега Балтийского моря) и восточно-иранскими племенами, обитавшими в Северном Причерноморье уже в историческое время (скифы, аланы). Именно эти языки (и чаще всего, именно в этом порядке) привлекаются для сравнения при исследовании истории русских слов и выяснения их праформ и первобытных значений.

Кроме того, русский язык (так же, как и другие славянские и балтийские языки) очень архаичен [45] и это сближает его с индоевропейскими языками, существовавшими две - три тысячи лет назад и известными нам по письменным источникам, такими, как латинский, древнегреческий и санскрит. Это объясняется тем, что ещё двести - триста лет назад подавляющее большинство носителей русского языка (простой народ) говорили так, как говорили многие поколения их предков, в каждой области на своем диалекте, практически не общаясь и не смешиваясь с людьми, говорящими несколько иначе, и не испытывая почти что никакого влияния со стороны относительно быстро развивавшегося литературного языка. При этом жизнь основной массы говорящих на русском (а точнее, псковском, курском, вологодском и т.д.) людей - их социальные взаимоотношения, формы хозяйствования и быта, верования, фольклор - изменялась очень медленно, и во многом оставалась такой же, как и тысячи лет назад. Но, следовательно, так же медленно изменялся и язык, создававший этих людей. В то же время консервативный, архаичный язык народного большинства очень сильно влиял на речь той более динамичной прослойки русского общества, которая участвовала в создании литературной нормы современного русского языка. Можно сказать, что язык произведений Льва Толстого практически никак не мог повлиять на язык русских крестьян до наступления эпохи всеобщей грамотности и распространения радио и телевидения, но обратное влияние языка большинства общества на язык его привилегированной и образованной части всегда было очень сильным. Поэтому в некоторых отношениях (в том числе, и в лексике) русский язык оказывается ближе к (литературному) языку древних римлян или греков, нежели к современному английскому или французскому. По своему языку мы оказываемся ближе к тем первобытным корням, от которых, в конечном счёте, ведут своё происхождение и французский, и русский языки. И потому многие древние смыслы, связанные с первобытной системой понятий, ещё можно “услышать” в звучании русских (или шире, славянских) слов, в то время как в языках других народов, социальное развитие которых шло быстрее и гораздо раньше захватило основную массу населения, этот “голос предков” звучит намного глуше и слабее.

Таким образом, если мы собираемся изучать историю слов и понятий, то можно сказать, что нам повезло с родным языком. Во-первых, русский принадлежит к обширной и лучше всех изученной индоевропейской языковой семье, а во-вторых, те исходные значения индоевропейских корней, которые нас интересуют, в русском и в других славянских языках сохранились лучше и яснее, чем в других языковых группах.

Все индоевропейские языки можно рассматривать как один язык, отдельные части которого обособились и существуют самостоятельно. Каждая из частей в общем и целом самодостаточна, но при этом все они имеют одну и ту же корневую систему, в их основе лежит одна и та же система исходных понятий. Пользуясь биологическими терминами, можно сказать, что, различаясь по фенотипу, эти языки имеют общий генофонд, общий набор унаследованных от предков генов, различные сочетания и видоизменения которых и создают видимое разнообразие индивидов. Все представители вида различны, у каждого свой индивидуальный набор генов (аллелей), на это накладываются различия, обусловленные возрастом, полом, расой, средой обитания, перенесёнными заболеваниями, индивидуальным опытом, актуальным состоянием. И тем не менее, все рассматриваемые животные принадлежат к одному виду. Их различия являются результатом общих - свойственных данному виду - реакций на ту или иную ситуацию, в которую попадает индивид. То богатство возможных реакций, которое генофонд вида содержит в потенции, реализуется как фенотипическое разнообразие индивидов, каждый из которых ведет свою независимую от других жизнь.

Аналогично обстоит дело и с родственными языками. Практически каждое слово в любом из этих языков имеет родственников (однокоренные слова) в других языках. Иногда такое родство лежит на поверхности и бросается в глаза. В учебниках в качестве примеров неоспоримого родства языков чаще всего приводят числительные и термины родства, которые издревле входили в состав базовой индоевропейской системы понятий и мало изменялись с течением времени. Так, слова со значением “мать” очень схоже звучат практически во всех индоевропейских языках: рус. мать (р.п. матери), ст.-слав. мати (р.п. матере), лит. mote, санскр. mata(r), др.-перс. ha-mata, matar, греч. meter, лат. mater, фр. mere, англ. mother, нем. Mutter. Или другое понятие “нос”: рус. нос, ст.-слав. носъ, лит. nosis, санскр. nasa, др.-перс. naham, лат. nasus, фр. nez, англ. nose, нем. Nase.

Но такое близкое сходство родственных слов встречается нечасто. Гораздо чаще слова, имеющие общее происхождение, в разных индоевропейских языках оказываются далеко разошедшимися как по их сегодняшнему звучанию, так и по их современным значениям. И тогда об их родстве можно только догадываться. Чтобы с бoльшей или меньшей степенью достоверности доказать общность происхождения таких слов, нужно “протянуть” между ними цепочку других слов, между которыми мы обнаруживаем явное сходство по значению и звучанию. При этом лингвисты, занимающиеся сравнительным изучением языков, обнаружили определённые закономерности перехода одних звуков в другие (так называемые звуковые законы). Так, установлено, что в глубокой древности звук к в русском языке перед некоторыми гласными заменялся звуком ч (крик - кричит), и поэтому русские слова со звуком ч могут быть производными от слов, которые в индоевропейском языке имели в этом месте звук k и сохранили его в других языках. Эти звуковые законы необходимо учитывать, составляя “переходные мостики” между словами разных языков и эпох. Например, возьмём из непальско-русского словаря [46] слово кэш. В современном непальском языке оно имеет значение “волосы (на голове)”. На первый взгляд между непальским кэш и русским волосы нет ничего общего. В русском языке просто нет слов, относящихся к понятию “волосы” и одновременно похожих на слово кэш. Но если немного подумать, как-то “покрутить” это кэш, “погнуть” его, поковеркать на русский лад, то можно сказать: “Она заплела свои волосы в кэшичку” или “Она кэшет (> чэшет) волосы”. Оказывается, что родственниками непальского слова могут быть русские коса, расческа, косматый. Естественно, это только наша догадка, но догадка, имеющая большую степень правдоподобия. Для того, чтобы сделать её более убедительной, нужно найти и другие слова (в самом непальском, в близкородственном непальскому санскрите, в славянских языках, в других индоевропейских языках), заполняющие пробелы между кэш и чесать или космы [47].

И ещё один, более длинный пример поиска генетически родственных слов. Рассмотрим такое, явно заимствованное русским языком слово как фашизм. Оно появилось в русском в начале 20-х годов из итальянского, где тоже возникло лишь в 1919 году как название нового политического движения. Ит. fascismo (произносится как фашизмо) происходит от ит. fascio (фашо) “связка”, “пучок”, “пачка”, а также “союз”, “объединение”. Восходит к лат. fascis (произносится как фасцис) “связка”, “пучок”, “вязанка” [48]. В Древнем Риме царя сопровождали 12 ликторов (стражников) с fasces (связками батогов, прутьев), в которые были вложены топорики, называвшиеся securis “секира”. Это были внешние признаки верховной власти, символы права распоряжаться жизнью и смертью людей [49]. В фашистской Италии тот же пучок прутьев с секирой стал эмблемой фашистской власти (символом возрождения римских доблестей). Слова, производные от лат. fascis, неоднократно заимствовались русским языком; отсюда в нём такие специальные термины, как употребляемое в анатомии фасция “тонкая соединительнотканая оболочка, покрывающая [связывающая в пучок] отдельные мышцы и мышечные группы”; устаревший строительный и военный термин фашина “пучок (связка) хвороста”; применялся при строительстве плотин, насыпей, для заваливания рвов при штурме крепостей и т.п. Но исконно русских слов, явно родственных этим заимствованным словам, вроде бы нет. Посмотрим, как обстоит дело с родственниками этих слов в других европейских языках.

Возьмем немецкий язык и поищем в нём слова, близкие по произношению и значению, то есть, вероятно, однокоренные с fascis. Они легко обнаруживаются.

Во-первых, глагол fassen “хватать, охватывать, окаймлять, вставлять в оправу” (отсюда собачья команда: фас - хватай), “вмещать (объем)”, “схватывать, понимать” (откуда Fassungskraft “познавательная способность”).

Во-вторых, производное от этого слово Fass “бочка” - сосуд, который схвачен, связан из дощечек ободом и который сам “схватывает”, вмещает свое содержимое. От него произведены заимствованные русским языком слова фасовать, фасовка, фасованный (товар) - первоначально “товар, продаваемый бочками”. Сюда же надо, по-видимому, отнести и нем. Gefass “сосуд”, “посудина”, а также “(кровеносный) сосуд” в анатомии. (Если увидеть здесь сходство с лат. fas “высшее право”, “неписаный закон” - то, что связывает, держит обручем людские действия, не дает людям вести себя как им вздумается, - то к этому гнезду слов надо отнести и русск. фатум “судьба”, фатальный “роковой”, “тот, от которого не уйдешь”).

Кроме того, немецкие слова: faschen “бинтовать”, fesseln “связывать, спутывать (лошадь), заковывать в кандалы”, “привлекать, захватывать, пленять”, fasen “скашивать кромку, ободок” (отсюда русский столярный, токарный термин снимать фаску).

В английском близкие слова: Vessel “сосуд”, “посудина”, (и кроме того “судно”, “корабль”, даже “дирижабль”), “анатомический сосуд” (по смыслу и значению близко к гр. vase “сосуд”, от которого происходит англ. vascular “сосудистый”), fascinate “околдовывать, очаровывать, пленять” (производным от него является редкое русское слово фасцинирующий “чарующий”, “привлекательный”), fasten “связывать”, “зажимать”, “запирать”, “схватываться (о растворе, штукатурке)”.

Практически во всех европейских языках есть слова с корнем pas-, который фонетически очень близок исследуемому корню fas- (можно достаточно уверенно говорить о фонетическом равенстве: p = pf = f = v; из лат. pondus “вес”, “тяжесть” - через нем. Pfund “фунт” - появились русские и пуд и фунт; то же соответствие в русском полк и немецком Volk [50]). Во многих случаях эти корни сходны и по значениям:

лат. passio “претерпевание”, “страдание”, “страсть”, “аффект” (отсюда через французский - уст. русск. пассия “любовница”, “предмет увлечения”). Родственно с ним греч. pathos “пафос”, “страсть” (отсюда русск. патетика, патетический), но и “болезнь” (отсюда патология, пациент “терпящий”);

лат. passivus “восприимчивый”, “ощущающий” (отсюда русск. пассивный “недеятельный”, “страдательный” (“страдательный залог” в грамматике), пасовать “не участвовать”, “отказываться от сопротивления”, я пас);

англ. pass “проход”, “путь”, “ущелье”, “пролив”, “канал” (вроде бы это производное от фр. pas “шаг”, “(узкий) проход”, “ущелье” - от лат. passus “шаг”, “поступь”, “след ноги” - отсюда производятся пассажир, пассаж, паспорт (первоначально, “пропуск в порт”) - но с другой стороны, “пролив”, “проход” - это то, что связывает какие-то места, связка, кроме того, это место, где пассивно проходят, где человек чувствует себя связанным, претерпевающим, где нет возможности активных действий, поэтому с этими словами следует ещё разобраться - возможно, они где-то (в латинском?) смыкаются не только по звучанию, но и по смыслу.)

И сюда же: англ. path [pa:q] “путь”, “тропинка”, “дорожка” (в немецком ему соответствует Pfad “тропа”; ещё одно доказательство фонетического равенства v = f = pf = p).

До сих пор мы рассматривали иностранные слова, которые родственны слову фашизм. В русском языке у них обнаружилось много производных слов, но всё это были прямые и относительно недавние заимствования из европейских языков и непосредственно из латыни. Ни одного исконно русского слова, родственного этим корням, мы пока не нашли.

Единственное, что можно было бы попытаться связать, это нем. fass и русск. хватай. Дело в том, что чистый звук ф русскому (народному) языку не свойственен - он появился лишь в письменном, книжном языке. До сих пор не очень образованные люди путают произношение ф и хв: они их не различают. (В качестве анекдота: один крупный советский учёный, возмущаясь каким-то своим малограмотным партийным начальником, жаловался: “Я не понимаю, почему он говорит хвакт, если он при этом говорит не фатаит”. Но он потому так и говорит, что для него эти звуки одинаковы. В его речи это варианты произношения одной и той же фонемы.) Поэтому фать и хвать по-русски одно и то же. Я думаю, что такая связь - родство слов - здесь, действительно, есть. Однако тех, кто с этим не согласится и будет считать, что сходство здесь натянуто, мне убедить нечем.

Но от англ. path - можно найти переход к славянскому пас. Сегодня в русском литературном языке такого слова нет (оно, конечно, сохранилось в диалектах, но не в обыденной общерусской речи), однако такое слово, вероятно, было в древнерусском языке [51] и оно сохранилось в других славянских языках. Польск. pas “пояс”, “кушак”, “ремень”, “полоса”, “зона”, “пояс (климатический)”; чеш. pas “пояс”, “ремень”, “зона”, чеш. paska “лента”, “перевязь”, “повязка”. В ближайших к нам языках: укр. пас, пасок “пояс”, “кушак”, “узкая лента”; блр. пасак “то же”. У Даля встречается слово пас в значении “звериная тропа”. По смыслу пас, пояс подходят к рассматриваемой семье слов очень хорошо: это то, что связывает, охватывает, скрепляет в пучок. Даже смысл слова “тропа” не кажется здесь лишним: как и “проход” (англ./фр. pas), тропа связывает какие-то места (ср. русск. стёжка, польск. sciezka “тропа”, “дорожка” - то, что стягивает, соединяет).

Родство славянских пас и пояс не вызывает никаких сомнений. И тут мы выходим на широкую дорогу. И не потому даже, что появляются производные поясок, опояска, перепоясаться, поясница, поясничный, поящатый “в поясах, полосах, поперечно полощатый” (Даль), поясье “вязка снопов”, “перевясло” (Даль), хотя это уже хорошо, а, главным образом, потому что слово пояс этимологически очень прозрачно: это некий предмет, которым можно по-ясти, по-яти, то есть, “объ-ять”, “захватить”, “по-имать”. Далее: по-ясати - по-в-ясати - по-вязати - в-язати - вз-яти и т.д. Следовательно, основа - яти “брать”, “захватывать”, “окружать”, а по- (родственное p-, pf-, f-, v- в других языках) - приставка. Но корень ят- (ит-, ат-) присутствует в тысячах русских слов.

Рассмотрим только некоторые, наиболее близкие слову пояс, с приставкой по-/па-.

Единственный пример в русском языке, приводимый в этимологических словарях (Фасмер, Преображенский) на корень пас- - слово пасмо - старинное слово со значением “прядь ниток”, “моток”, “связка пеньки” (польск. pasmo “моток (ниток)”, “повязка”, “бинт”, “прядь (волос)”). Одно слово, но очень для нас ценное. По значению это практически то же, что и лат. fascis, ит. фашо, с которых мы начали свой анализ, - “связка”, “пучок”.

Держать за пасом - запасаться. (Здесь сближение - “рифма” - с другой семьей слов, таких как запасти, пастух, пастор, пастбище, пастня (пашня), пащенок, пасть и т.д.).

Опасаться. По смыслу: о-пaсать-ся, то есть, “окружить себя пасом (поясом, полосой) укреплений”, “огородиться” (ср. “оборонительный пояс”), отсюда опасливый “осторожный”, опаска, опасение, опасность, опасный, безопасный, огнеопасный и т.д.

Пясть. Сейчас этим словом обозначается “кисть руки”, “ладонь”, “пять долгих косточек со связками и прочими частями меж пальцев и запястья” (Даль), отсюда пястные кости, запястье. Но исходным значением, несомненно, было “кисть руки”, “кулак” (“кулак” - чеш. pest, польск. piesc, нем. Faust, др.-в.-нем. fust, англ. Fist; ещё один пример фонетического равенства p и f) - то, чем хватают, обхватывают, а затем и то, чем пестят “бьют”, “колотят”, “молотят” (русск. пест, пестик). Можно даже усмотреть определённое сходство между словами пъ-ясть и къ-исть. Сюда же по смыслу примыкает и кулак, если считать, что ку-лак - это то, чем ку-лачат, а лачить = лычить означает “охватывать”, “соединять” = связывать лыком; ср. польск. laczyc “соединять”, “связывать”, “сочетать”, “случать”).

Пазуха (пас-уха). Выражения “держать что-либо за пазухой” и “за пасом (за поясом)” очень близки по смыслу, но прямо перейти от одного к другому затруднительно. Пазуха - это некоторая “полость, закуток, угол” и, вероятно, происходит от слова паз. Паз - сегодня значит “выемка , полость, углубление”, в которое что-то вставляется. Паз нужен для скрепления каких-то деталей (бревен и т.п.), поэтому уже давно предположено [52], что исходное значение этого слова - “связка, соединение, скрепа”. Действительно, исходным способом скрепления каких-то деталей и частей (в строительстве и т.п.), по всей видимости, было связывание: пъ-азати = пъ-ясати = въ-язати.

Паять. Значение “связывать с помощью пайки” позволяет, как мне кажется, отнести это слово (и однокоренные с ним слова: паяльник, запаять, припой) к тому же гнезду “пъ-яти”. Ср. русск. спаять и русск. дружеская спайка с польск. spojny “сплоченный (с-по-лыч-енный)”, spojnosc “связь, соединение” и польск. spoic “спаять, скрепить, объединить”, spoina “место спайки”, “сварной шов”.

Паук. Несмотря на то, что в русском языке паук и пояс/пас довольно далеки друг от друга, названия паука в других славянских языках позволяют предположить родство этих слов. С одной стороны, болг. паяк “паук”, паяжина “паутина” и соответствующие им польск. pajak и pajeczyna несомненные родственники русского паука и паутины, а с другой стороны, их форма наталкивает на мысль, что славянское название животного исходило из его способности пъ-яти жертву, охватить, связать её своей пъ-ятиной.

Несмотря на всю гипотетичность наших реконструкций, разобранные нами примеры в общем и целом показывают, что, опираясь на тезис о существующей доныне единой индоевропейской лексике (системе понятий), можно высказывать вполне разумно звучащие предположения о родстве, а, следовательно, и о происхождении конкретных слов, а затем и доказывать это, используя в качестве материала слова из самых различных языков.
Примечания

[44] Реформатский А.А. Введение в языковедение. М.1998, 411-422

[45] Этот вопрос обсуждается в книге О.Н.Трубачева, посвященной происхождению наших предков - славян (Трубачев О.Н. Этногенез и культура древнейших славян. Лингвистические исследования. М., 2002). Отстаивая тезис об архаичности славянских языков, автор книги цитирует (с. 274) слова известного итальянского лингвиста Джулиано Бонфанте: “Славянский, засвидетельствованный в IX веке после рождества Христова, очень консервативен, в значительно большей степени, чем хеттский, на котором говорили за 2000 лет до рождества Христова”.

[46] Непальско-русский словарь. Сост. И.С.Рабинович, Н.И.Королев, Л.А.Аганина. М.1968, с.255

[47] См. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4-х томах. Т.2. М.1986 (словарные статьи коса и косма; с.344-346) и Т.4. М.1987 (статья чесать, чешу; с.349-350)

[48] Черных П.Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. В 2 тт. Т.2. Панцирь - Ящур. М.1994, с.305

[49] Санчурский Н.В. Римские древности. М.1995, с.45

[50] “Этимологически слово полк связано с германской лексической группой: древневерхненем. folk, англосакс. folc “войско”, “отряд”, нем. Volk “народ”, “нация”.” (Абаев В.И. Жанровые истоки “Слова о полку Игореве” в свете сравнительного фольклора. // Абаев В.И. Избранные труды. Религия. Фольклор. Литература. Владикавказ, 1990, с.514)

[51] “Пасати - вм. поясати (мечемъ) - посвящать въ рыцари (о Полякахъ): - И ту пасаше Болеславъ сыны боярьскы мечемъ многы. Ип. л. 6657 г.” (Срезневский И.И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т.2. М.1958, с.883)

[52] Топоров В.Н. О происхождении нескольких русских слов. (К связям с индо-иранскими источниками). // Этимология. 1970. М.1972, с.37-45


Литература
1. Алпатов В.М. История лингвистических учений. Учебное пособие. М.1999 (главы “Лингвистика XVIII века и первой половины XIX века. Становление сравнительно-исторического метода”, с.54-61; “Август Шлейхер”, с.78-83)
2. Данилевский И.Н. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX - XII вв.). Курс лекций. М.1999 (Тема 1. “Проблемы генезиса восточных славян”, с. 21-38)
3. Реформатский А.А. Введение в языковедение. М.1998 (глава 6. “Классификация языков”, п.п. 74-78, с.386-443)

Тема 8.
Этимологический метод исследования языка.
Понятие о внутренней форме слова.

Этимология - раздел языкознания, изучающий происхождение и историю отдельных слов. Само это слово является производным от греческого etymos “истинный, правдивый”, откуда etymon “истинное значение слова”. Следовательно, этимология - это наука об “истинных значениях” слов, выясняющая сущность слов, их глубинные, часто скрытые от нас, смысл и значение. Говоря попросту, этимология занимается тем, что ищет ответы на “детские” вопросы типа “Почему кошку назвали кошкой?” Действительно, в чём отличие данного сочетания звуков от всех других возможных сочетаний, позволяющее соотнести его с конкретным видом животных? В чём состоит глубинный смысл этого звукового комплекса? И есть ли он вообще? Может быть, это название “прилипло” к кошке по каким-то случайным причинам, а при другом стечении обстоятельств этот вид животных мог бы называться ложка или арбуз? Вопросы такого рода невольно приходят в голову, как только мы обращаем внимание на форму слова, которая обычно находится вне сферы нашего практического интереса. В разговоре или в мыслях мы просто пользуемся словами как орудиями для передачи некоторого смысла, который и находится в центре нашего внимания. Слова здесь выступают как знаки, указывающие на вещи, которые, собственно, нас и интересуют. Но как только мы обращаем внимание на слова как таковые, так сразу же возникают вышеприведенные вопросы - вопросы этимологического характера. Именно поэтому в определённом возрасте они возникают у каждого нормального ребенка.

С этих же простых и естественных вопросов началось и европейское языкознание. В диалоге Платона “Кратил” [53] Сократ и его собеседники обсуждают два возможных принципиальных решения этой проблемы: Первое: вещи называются “согласно своей природе”, то есть вещь должна иметь имя в соответствии со своей сущностью, и следовательно, у вещей могут быть “истинные” имена и “ложные” (то есть не выражающие сущность именуемой вещи). Второе: именование вещей происходит на основе соглашения между использующими это имя людьми, и в этом случае всякое имя, присвоенное данной вещи, не менее истинно, чем любое другое, достаточно того, чтобы все понимали его одинаково - как знак данной вещи. В этом случае между словом (именем) и обозначаемой им вещью нет никакой закономерной связи, слова представляют собой просто ярлычки, которые в любом порядке можно налеплять на вещи, а связь между ярлычком и предметом основана лишь на привычке. (Так обозначаются шкафчики для вещей в детском саду: Миша вешает одежду в кабинку, на которой нарисована лодочка, а Света - в кабинку с красно-синим мячиком, но могло быть и наоборот - это лишь результат договоренности).

В этом диалоге Сократ убеждает своих собеседников в том, что, поскольку вещи имеют свою собственную природу и их сущность не зависит от нашего представления о ней, то правильно данное имя вещи должно указывать на эту сущность. Он приводит длинный ряд примеров, в которых “истинное значение” некоторых греческих слов проясняется с помощью указания на другие слова (и выражения), из которых благодаря добавлению или замене некоторых звуков произошли объясняемые слова (например, “божество” было названо daimon, потому что оно “мудрое” - daemon, а название “солнца” (h)elios связано с тем, что оно eilein “вращается (вокруг земли)”). При этом Сократ не настаивает на абсолютной истинности своих толкований, а предлагает их как возможные гипотезы, выдвигаемые без каких-либо доказательств; каждый волен выбирать из них те, которые кажутся ему наиболее убедительными. В ходе своих рассуждений собеседники приходят к выводу, что такое выяснение “правильных (истинных) имен” предполагает существование некоторых исходных понятий - “первоначал”, - правильность наименования которых не может быть выяснена таким же способом, их истинное значение должно обосновываться как-то иначе. Относительно происхождения этих первичных (исходных) слов у Сократа (то есть у Платона) нет какого-то определённого мнения: он предлагает на выбор либо “фоносемантический метод” их обоснования, приписывающий звукам некоторую смысловую характеристику (так, по его мнению, r обозначает всякого рода движение и резкость, а i - все тонкие понятия и т.п.), либо “варварское” происхождение этих “первообразных” слов, либо вынужденное согласие с тем, что их значение основывается только на соглашении между говорящими.

В этом, отстоящем от нас на две с половиной тысячи лет, диалоге уровень понимания проблем этимологии не поднимается слишком высоко над обыденным здравым смыслом, Сократ лишь более четко фиксирует основные аспекты уже имеющегося у собеседников представления о предмете. Действительно, на чём основан детский вопрос о кошке? Ребенок на собственном опыте убеждается, что многие слова, даже будучи впервые услышанными, оказываются понятными на основе понимания значений других, ранее усвоенных ребенком, слов. Слова кошкин (дом) и кошачья (мисочка) будут понятны всякому носителю русского языка, уже знающему слово кошка и имеющему представление о его значении. Чайник имеет “правильное имя”, потому что в нём кипятят или заваривают чай, а стиральная машина может называться стиралка, но назвать её мясорубка нельзя - это будет не соответствовать её вещной сущности. Основываясь на таком, имеющемся у него, хотя и не вполне осознанном, опыте, ребенок натыкается на слово, которое не поддается расшифровке на базе имеющихся у него слов и понятий, и тогда он задает себе, а потом и взрослым, свой вопрос о кошке. Когда выясняется, что даже взрослые не могут сказать ничего внятного относительно “истинного значения” слова кошка (и многих других русских слов) и что такие слова - “этимологические первоначала языка” - следует принять как данность, интерес к этимологии у ребенка, как правило, замирает (он уже выяснил всё, что поддавалось выяснению), но мы видим, что на этой же стадии выяснения заканчивается и платоновский диалог.

С другой стороны, современная научная этимология, несмотря на резко возросшую со времен древних греков убедительность и строгость своих гипотетических построений, по методам и способам доказательства не слишком далеко ушла от плана, намеченного Платоном. Главное отличие сегодняшнего понимания проблемы от платоновского заключается в широком использовании сравнительно-исторических данных. В своих этимологических опытах Платон, явно, не руководствовался представлением о языке как субстанции, находящейся в постоянном изменении, и знаниями о генетическом родстве языков, в то время как сегодня сравнительно-историческое языкознание и этимологические исследования составляют одно неразрывно связанное целое. Но несмотря на эти отличия, понимание этимологии как метода, позволяющего (в принципе) свести всё многообразие бесчисленных слов во многих языках к относительно немногочисленным “первообразным” корням (исходным словам и понятиям), остается в силе со времен Платона и его современников.

Теоретической основой этимологических изысканий является понятие о внутренней форме слова. Наиболее полно и глубоко это понятие разработано в трудах А.А.Потебни - замечательного русского ученого-филолога, работавшего во второй половине XIX века. В своей теории Потебня исходил из гумбольдтовской концепции языка и его представлений о внутренней форме языка, в которой, как считал Гумбольдт, выражается дух народа, его отношение к миру, его способы взаимодействовать с миром.

Важнейшим моментом в концепции Потебни является его утверждение о том, что именование - называние словом - представляет собой простейший акт познания. Когда мы, говоря о некоем предмете, употребляем слово стол, то этим самым мы отождествляем сущность данного предмета и значение использованного нами слова. Следовательно, употребление в речи слова стол само по себе является некоторым высказыванием об имеющемся в виду предмете, а слово представляет собой свернутое суждение о предмете. В высказывании Этот стол зелёный, помимо явного суждения о цвете стола содержится и скрытое утверждение о том, что указанный предмет относится к множеству столов (то есть высказывание содержит также суждение Это - стол). Но из этого следует, что слово, как оно существует в речи, может быть истинным или ложным. Если мы, имея в виду огурец, скажем: “Этот стол зелёный”, то наше употребление слова стол окажется ложным, и вследствие этого всё наше суждение потеряет свойство истинности, несмотря на то, что мы верно указали цвет данного предмета. В традиционной формальной логике обычно не принимается во внимание то, что употребление слова в реальном высказывании является результатом познавательного акта (уже произведенного в ходе высказывания), и считается, что свойствами истинности и ложности обладают только суждения или сложные, состоящие из многих суждений мыслительные конструкции [54]. При этом молчаливо предполагается, что входящие в состав суждений термины всегда употребляются в соответствии с их значениями, однако в реальных высказываниях достаточно часто встречаются и ложно употребляемые термины, что лишает истинности всё такое высказывание.

Исходя из того, что звучащее (или письменное) слово всегда является результатом познавательного акта, Потебня делает вывод о том, что слово не может быть просто звуком связываемым с означаемым, оно исходно должно нечто значить. Чтобы слово могло быть приложимо к каким-то вещам, оно должно обладать значением. Всякое слово есть “единство членораздельного звука и значения”. Звуковой комплекс, не имеющий для говорящего (и слушающего) какого-либо значения, не является словом и, следовательно, не может выполнять функции слова. Обычно значение нового, впервые услышанного нами слова мы узнаём от того, кто уже использует это слово в своей речи, или же сами постепенно реконструируем его значение, основываясь на контекстах, в которых оно употребляется. В любом случае мы исходим из того, что услышанное нами сочетание звуков является общеупотребительным словом, имеющим вполне определённое значение, известное другим людям (но пока что не нам). Мы полагаемся при этом на чей-то внешний авторитет, удостоверяющий наличие в языке этого слова - с таким звучанием и таким значением. Но возникновение новых, ещё не существовавших в языке слов должно происходить без опоры на чужой авторитет, никто не может подсказать говорящему, как называется “это”, в которое он тычет пальцем, оно ещё не имеет названия. Говорящий сам должен найти для этого “нечто” подходящее слово. При этом молчаливо предполагается, что вновь изобретённое слово будет и далее использоваться для обозначения предметов, подобных тому, который сейчас требует какого-то наименования. Но это значит, что изобретаемое нами слово должно как-то охарактеризовать тот класс предметов, который мы будем называть этим словом, в значении нового слова должно быть указание на некие признаки предметов такого рода, чтобы мы могли отличать их от всех других предметов, по праву применяя к ним наше новое слово. Но для этого мы должны обнаружить в предмете какие-то дифференциальные признаки, какие-то особенности, позволяющие отличить его от других в чём-то схожих с ним предметов. То есть при первоначальном назывании мы опять же должны совершить познавательный акт, результаты которого мы сможем сформулировать в виде некоторого суждения о предмете: “это является тем-то и тем-то”. Такое суждение и будет в дальнейшем играть роль различительной процедуры при употреблении этого слова, оно будет определять наше понятие о предмете. Но для того, чтобы сформулировать это суждение, мы должны будем воспользоваться уже другими словами с уже известными нам значениями, и это понятно: описать предмет мы можем только в том случае, если поместим его в систему координат, которой мы уже обладаем. При введении новых слов (терминов) в точных науках вышеизложенная процедура выполняется в явном виде: каждый вновь вводимый термин имеет строгое определение, выражающее его значение с помощью уже известных терминов, чьё значение было определено ранее. В естественном (обыденном) языке введение в обиход новых слов с помощью эксплицитно выраженных развёрнутых определений не принято, само вновь возникшее слово представляет собой краткое, “свёрнутое” определение собственного значения, но для этого оно должно быть производным от слов (и морфем), уже обладающих определёнными значениями. Слова “мясорубка”, “кофемолка”, “мышеловка” по ясности выраженного в них значения ничем не отличаются от выражений “строгальный станок” или “зимнее пальто”, не нуждающихся в разъяснении присущих им значений, если известны значения входящих в эти выражения слов. Конечно, во многих случаях краткость такого способа “определения” значений приводит к тому, что содержащаяся в слове “различительная процедура” сводится к указанию лишь на один чем-то характерный или привлёкший внимание говорящего признак называемого предмета, вследствие чего не даёт возможности точно отделить предметы, называемые этим словом, от других предметов, также обладающих этим признаком. Но, как правило, это не мешает нормальному функционированию слова, информация, которой недостаёт для практически приемлемого понимания значения, содержится в речевом и реальном контексте употребления данного слова. Если мы впервые слышим слово плёточка, мы вряд ли сможем точно определить его значение, мы сможем только предположить (считая это слово русским), что это предмет (явление), имеющий некоторое отношение к понятию “плетение”, небольшого размера (на это указывают входящие в состав слова суффиксы) и, вероятно, высоко оцениваемый говорящим (в случае плохого к нему отношения говорящий употребил бы что-нибудь вроде плетюшка). И только. Мы не сможем определить из формы услышанного слова, близок ли названный предмет к плетню, плетёнке, переплёту, сплетне или каким-то другим словам с корнем плет-. Но если человек скажет: “Вот плёточку приобрёл”, помахивая этой самой плёточкой, у нас не будет никаких сомнений в том, что плёточка - это “витой (из верёвок или ремешков) бич небольшого размера, нравящийся говорящему”. С течением времени значение слова может измениться, и тот признак, который был определяющим при первоначальном назывании предмета, может отойти на задний план, перестав быть существенным элементом значения, или даже совсем отсутствовать у предметов, которые теперь называются данным словом. Употребляя выражение дать ему десять плетей, говорящий уже вовсе не предполагает, что орудие наказания непременно должно быть изготовлено из сплетённых в жгут ремешков; сегодняшнее значение слова плеть “бич, кнут” не содержит указания на его способ изготовления; признак “сплетённости” перестал быть существенным для предмета, он может присутствовать, а может и отсутствовать, не изменяя сущности вещи. Когда то слово чернило означало “чёрная краска”, “то, чем чернят”, сейчас мы говорим чёрные чернила, синие чернила, красные чернила, потому что в сегодняшнем значении этого слова - “красящая жидкость для писания” - нет указания на цвет, при необходимости его нужно обозначать отдельным словом. “Чернота” ушла из значения слова, но память о том, что когда-то этот признак был определяющим значение, осталась в форме слова. Точно также слово плотник “тот, кто строит из дерева” хранит память о временах, когда постройки из дерева изготавливались с помощью связывания, сплетения. Такая смена значений с сохранением (или лишь с небольшой модификацией) формы слов является обычным для языка процессом (мы уже видели это на примере русского слова трава), и это ведёт к тому, что старинное значение, сохраняющееся в форме слова, перестаёт восприниматься говорящими, более того, его актуальное восприятие мешало бы им правильно понимать речь, поскольку конкурировало бы с сегодняшним значением слова. Поэтому при обыденном восприятии мы не чувствуем никакой противоречивости в выражении красные чернила. Корень черн- в слове чернила не подталкивает нас в сторону “черноты” самого предмета, обозначаемого этим словом: в своём понимании смысла слова мы непосредственно переходим от знака (звукового комплекса ч-е-р-н-и-л-а) к значению (“красящая жидкость для писания”).

Мы видим, что слово существует одновременно в трёх плоскостях и может быть рассмотрено в трёх аспектах его существования: 1) как знак (звуковой комплекс; его можно назвать внешней формой слова), 2) как внутренняя форма слова (первоначальное значение слова, указывающее на его происхождение) и 3) как значение (актуальное, сегодняшнее значение слова, понимаемое как содержание слова).

То, что мы так долго и подробно разбирали, у А.А.Потебни выражено следуюшим образом:

“В слове также совершается акт познания. Оно значит нечто, т.е., кроме значения, должно иметь и знак. Хотя для слова звук так необходим, что без него смысл слова был бы для нас недоступен, но он указывает на значение не сам по себе, а потому, что прежде имел другое значение. …Поэтому звук в слове не есть знак, а лишь оболочка, или форма знака; это т.ск. знак знака, так что в слове не два элемента, как можно заключить из вышеприведенного определения слова как единства звука и значения, а три.

Для знака в данном слове необходимо значение предыдущего слова, но знак не тождествен с этим значением; иначе данное слово, сверх своего значения, заключало бы и все предыдущие значения” [55].

Разрабатывавшееся А.А.Потебнёй и другими лингвистами учение о внутренней форме слова подводит теоретическую базу под использование результатов этимологических исследований и полученных с их помощью знаний о происхождении слов и деривации [56] понятий для изучения человека и этапов его становления. Внутренняя форма слова понимается здесь как сохранившееся в слове представление о первичном признаке, лежавшем в основе понятия при возникновении этого слова. И, следовательно, во внутренней форме слов, существующих сегодня, и слов, известных нам из письменных источников, сохраняется взгляд на мир и на вещи, существующие в мире, человека прошлых эпох, человека, создававшего эти слова. Предмет, называемый сегодня словом трава оставался неизменным на протяжении всей истории человечества, и если мы хотим что-то о нём узнать, мы можем изучать его сегодня, но, чтo значил этот предмет для людей былых эпох, какую роль играл в их жизни, с чем связывался в их сознании и в реальной практике, мы можем узнать, только расшифровав внутреннюю форму слова трава и родственных ему слов, никаких других свидетельств своего понимания мира люди, жившие много тысяч лет назад, нам не оставили. Конечно, информация, содержащаяся во внутренней форме слова, неполна, обрывочна, частично стёрта за прошедшие века, её трудно вычленить из множества противоречивых языковых фактов, поэтому наше знание, базирующееся на таких этимологических реконструкциях истории слов, всегда в высшей степени гипотетично, спекулятивно, все выводы учёных сомнительны, спорны и требуют дальнейшей проверки и подтверждения. Тем не менее, совокупность сведений о человеческой истории, содержащаяся во всей массе внутренних форм всех существующих слов во всех языках, так огромна, что, в принципе, позволяет с достаточной полнотой и достоверностью реконструировать основные этапы этой истории и присвоить себе опыт всего человечества, накопленный им за многие тысячелетия. Основным критерием достоверности знаний, полученных этим путём, должна быть внутренняя коггерентность, самонепротиворечивость такого знания. Выводы, сделанные исследователем на основании изучения этимологии какого-то слова или группы слов, всегда будут иметь ранг гипотезы, более или менее остроумной и убедительной. Но если следствия этой гипотезы находят подтверждение в языковых фактах, обнаруженных при исследовании других слов, то научная достоверность таких выводов резко возрастает. Ещё более убедительной и обоснованной становится эта картина реконструированного прошлого, если она подтверждается данными других наук (археологии, истории, этнографии и т.д.), полученными независимо от лингвистических исследований.

Интересным примером того, как внутренняя форма слова позволяет реконструировать взгляды на мир людей, создавших это слово, может быть само это выражение внутренняя форма слова, рассматриваемое как единый термин (как одно слово). Даже ничего не зная о взглядах А.А.Потебни на предмет, обозначаемый данным выражением, мы можем с определённой степенью достоверности понять суть этих взглядов, опираясь на внутреннюю форму использованного им сочетания слов. Значение этого выражения (сформулированное, исходя из высказываний Потебни) - “сохранившееся в слове представление о первичном признаке, лежавшем в основе понятия при возникновении этого слова”, не содержит прямого указания на мировоззрение человека той эпохи, в которую было создано слово, но своей формой данное выражение отсылает нас к словосочетанию, из которого оно произошло, к принадлежащему В.Гумбольдту выражению внутренняя форма языка, которое Гумбольдт использовал в значении “система понятий, отражающая особенности миропонимания носителей данного языка”. Отсюда мы можем сделать вывод, что основной признак, привлекающий внимание Потебни в данном явлении, - это способность внутренней формы слова передавать мировоззрение народа-языкотворца, его мысли, чувства, понятия о мире.

Наши рассуждения об этимологическом методе изучения языка мы вынуждены ограничить лишь общетеоретическими основами этого метода и его потенциальной ролью в антропологических исследованиях. Техническая сторона дела, методика, основывающаяся на данных сравнительно-исторического языкознания и используемая учёными-этимологами в своей работе, слишком сложна и излагается во многих толстых учебниках. У нас нет возможности даже кратко излагать содержание этих методов. Поэтому я закончу эту тему ещё одной цитатой общего характера из статьи известного советского учёного, В.И.Абаева, много занимавшегося этимологией индоевропейских слов:

“Язык как “непосредственная действительность мысли” хранит увлекательную повесть многовековых усилий человека - познать, осмыслить и подчинить окружающую действительность.

Этимология, если она уделяет достаточно внимания не только формальной, но и смысловой стороне истории слов, может дать богатый материал для выяснения истории человеческого мышления. Как, по каким путям идёт осознание и наречение тех или иных явлений или отношений, как человек с помощью языка познаёт действительность, “осваивает” её, как он, благодаря абстрагирующей работе мысли, создаёт из множества частных, единичных образов и представлений общие и отвлечённые понятия, - вот те вопросы, для освещения которых этимологические исследования дают многообразный… материал” [57].
Примечания

[53] Платон. Кратил. // Платон. Собрание сочинений в 4 томах. Т.1. М.1990, с.613-681

[54] “Иногда в философской литературе высказывается и такое мнение, будто свойством отображать истину обладает только суждение, понятие же лишено этого свойства, так как оно “ничего не утверждает и не отрицает”. Корень ошибки заключается, по-видимому, в том, что понятие отождествляется со словом (термином), которым понятие обозначается. Конечно, когда мы произносим, например, слово “кибернетика”, то мы еще ничего не утверждаем и ничего не отрицаем. ...Другое дело - понятие “кибернетика”. Понятие - это не термин, а сложная мысль, представляющая совокупность суждений, ядром которой являются суждения о существенных, отличительных признаках объекта, отображенных в данной мысли”. (Кондаков Н.И. Логический словарь. М.1971, с.189)

[55] Потебня А.А. Из записок по русской грамматике. Т. I - II. М.1958, с.17

[56] Дериват (от лат. derivatus “отведённый”) - производное, происшедшее от чего-л. ранее существовавшего.

[57] Абаев В.И. О принципах этимологического исследования. // Вопросы методики сравнительно-исторического изучения индоевропейских языков. М.1956, с. 291


Литература
1. Введенская Л.А., Колесников Н.П. Этимология. Учебное пособие. СПб. 2004
2. Пизани В. Этимология. История - проблемы - метод. М.1956
3. Платон. Кратил. // Платон. Собрание сочинений в 4 томах. Т.1. М.1990, с.613-681
4. Потебня А.А. Мысль и язык. // Потебня А.А. Слово и миф. М.1989, с.17-200

Тема 9.
Этимология русского слова “человек”.

В ходе предыдущих рассуждений мы пришли к выводу, что язык - это важнейшая часть социального генотипа вида Homo sapiens и, следовательно, в конкретной популяции людей язык, который они усваивают с детства и которым пользуются в повседневной жизни, играет роль “вещества наследственности”, своего рода “социальной ДНК”, в которой закодирован предшествующий опыт человечества и структура человеческого умвельта. Но если это так, то история языка представляет собой процесс антропогенеза - процесс становления и развития человеческого вида. Возникновение и развитие слов и соответствующих им понятий неразрывно связано с теми способами, которыми Человек воспринимает Мир и общается с ним [58]. С одной стороны, язык представляет собой словесный слепок человеческой практики, он служит для описания всех ситуаций, с которыми, может столкнуть человека жизнь, и в этом смысле язык, как это принято говорить, пассивно “отражает” мир, в котором живет человек. Но с другой стороны, та система понятий, которую усваивает каждый член вида при обучении родному языку, в значительной мере предопределяет поведение человека, и с этой точки зрения, язык играет активную роль, в нём заложена программа человеческой деятельности - те основные направления, по которым Человек активно взаимодействует с Миром.

Отсюда следует, что этимологическое исследование языка - выяснение происхождения слов, их превращения друг в друга (деривации) - позволяет изучить, насколько это возможно, основные этапы становления вида Homo sapiens, проследить за развитием тех специфических особенностей внутреннего устройства “человека”, которые отличают этот вид от других, родственных человеку видов животных. Пользуясь биологической терминологией, можно сказать, что эти специфические черты представляют собой филогенетическую (приобретенную в процессе эволюции) надстройку над общей для всех приматов схемой строения - то есть, анаболию. На ранних этапах онтогенеза человек развивается в основном так же, как и другие высшие приматы, но на последних этапах его развитие уклоняется от общего пути и приводит к появлению специфических видовых признаков. С такой точки зрения, в процессе антропогенеза нет ничего нового по сравнению с общими закономерностями эволюции живых существ. Анаболия, как мы это уже обсуждали, является стандартным способом возникновения новых видов животных. Особенность вида Homo в том, что наследственная информация, необходимая для этой анаболической фазы развития (т.е. для поздних этапов онтогенеза человека), хранится в виде структур, внешних по отношению к человеческому организму. Эта информация находится не в ядре клетки, из которой развивается новый организм, и не в организме матери, который у млекопитающих также влияет на развитие нового члена вида, а в виде вещей, которые созданы предыдущими поколениями людей, социальных структур, обычаев, способов действий, и главным образом, в виде языка, на котором уже говорят окружающие младенца люди, и, усваивая который, человеческий зародыш становится полноценным человеком.

Таким образом, главными источниками информации для антропологии - науки, изучающей возникновение и эволюционное развитие вида Homo sapiens, - являются не результаты археологических раскопок, не те крупицы знания, которые могут быть получены при исследовании черепов или бедренных костей наших древних предков. При таких исследованиях могут быть получены очень важные и специфические - ничем не заменимые - сведения о процессах антропогенеза. И действительно, основываясь на уже полученных данных такого рода, наука смогла в общих чертах описать этот процесс с анатомо-физиологической точки зрения. Но всё же главный - наиболее важный для науки - массив информации об антропогенезе (как по объему информации, так и по теснейшей связи с самой сутью происходивших в эволюции процессов) находится в истории человеческого языка. Существующие сегодня языки и исторические сведения о существовавших языках, об этапах их развития - это, по-видимому, единственное, сохранившееся до сегодняшнего дня, материальное свидетельство прошедших эпох. Как генотипы существующих сегодня живых существ не только служат материальной основой для существования жизни на Земле сегодня, но и являются, в своей совокупности, летописью эволюции - главным источником, из которого мы можем почерпнуть сведения об уже прошедших эволюционных процессах, - так и существующие человеческие языки не только служат основой существования вида Человек в той форме, какую он имеет сегодня, но и сохраняют ту память о пути, пройденном человечеством от животных предков до современных студентов-психологов, которая осталась после всех изменений, стираний, переписываний и переструктурирований в социальном генотипе вида Человек. В этом отношении биологический генотип (последовательность азотистых оснований в молекулах ДНК) и социальный генотип (звуковая и семантическая структура языка) вида Homo совершенно аналогичны.

Антропология ещё очень мало использует историю языка как источник информации. Это дело будущего. Я думаю, что антропология завтрашнего и послезавтрашнего дня будет - по своим методам - наукой, в основном, филологической (как, впрочем, и завтрашняя психология). Но сегодня это ещё далеко не так. Наука - в таких её разделах, которые называются, например, культурно-историческая антропология, эволюционная эпистемология, ну и, знакомая теперь вам, лингвистическая антропология - только нащупывает пути к развертыванию такого глобального направления исследований, формулирует проблему и пути её разрешения. В каком-то смысле, сегодня это лишь передний край наук о человеке, передовая, так сказать, линия окопов и поле действия разведки, где подготавливается будущее наступление. Но с другой стороны, в уже существующих науках накоплено множество сведений, которые получены при решении самых разных проблем, при исследованиях, вовсе не ставивших вопросов о происхождении человека, или предпринятых, исходя из совершенно других точек зрения, но которые могут быть использованы для постановки и решения той проблемы, о которой идет речь. Эти сведения о человеке и его языке могут быть встроены и будут встроены в другую структуру - структуру широко понимаемой антропологии. Поэтому я думаю, что один из самых древних разделов языкознания - этимология, с которой собственно и начиналось научное исследование языка и в Древней Индии, и в Древней Греции, в ближайшие десятилетия станет самой модной наукой современности.

Для того, чтобы на конкретном примере представить, как можно получать сведения о Человеке и эволюционных этапах его развития, изучая язык Человека, попробуем этимологически разобраться с одним словом. И в качестве такого слова возьмем русское слово “человек”. В самом начале мы говорили о том, что основным - базовым - вопросом наук о человеке вообще, и философской антропологии в частности, является вопрос о сущности Человека. И вот теперь, когда мы сформулировали общее понятие о том, что это за особенное существо “Человек”, и обосновали использование этимологии как метода исследования этапов становления “человека”, попытаемся выяснить, какой смысл вкладывали наши предки в это слово, каким представляли себе Человека те люди, которые создали это слово.

Учитывая важность понятия “человек”, не удивительно, что выяснение этимологии слова, обозначающего это понятие, интересовало уже древнегреческих философов - тех, кто начинал строить европейское научное мировоззрение. В уже упоминавшемся диалоге "Кратил" Платон описывает рассуждение Сократа о том, что греческое anthropos происходит от двух корней - anathreo “внимательно рассматриваю” и opopa “вижу” - и что смысл этого слова следует понимать как “размышляющий о том, что видит”[59]. Латинское слово обозначающее человека - homo (р.п. homini) - объяснялось и объясняется до сих пор происхождением от лат. humus “земля, почва, глина”, то есть “человек” - это “земное” существо (в противоположность существам “небесной” натуры)[60]. Вряд ли можно принять эти этимологии - они слишком искусственные, надуманные. Маловероятно, что такие слова могли возникнуть в живой речи. Но показателен интерес ученых к происхождению слов, обозначающих этот предмет.

В современном русском языке многие слова происходит от греч. anthropos и лат. homo - антропология, антропофаг, гуманность, "Юманите" (французская газета) и т.п. В основном, это научные термины и слова, характерные для книжного языка. Но исконное русское человек не родственно этим словам - его прямые, непосредственно распознаваемые, родственники находятся только в славянских языках. Даже в наиболее близких к нам балтийских и германских языках понятие “человек” передается сочетаниями совсем других звуков: лит. zmogus, нем. Mann, Mensch, англ. man (германские слова родственны русским муж, мужик, мужчина). Правда, в латышском языке “человек” обозначается очень похожим словом zil'veks, (диал. kilvekelis), но многие лингвисты рассматривают его как заимствование из русского языка [61].

Зато в большинстве славянских языков понятие “человек” обозначается словами очень похожими на русск. человек, так что не приходится сомневаться в их близком родстве. Интересно, что в русском языке слово человек не имеет множественного числа, точнее сказать, множественным числом от человек является слово с другим корнем - люди (производное от человек мн. число человеки употребляется очень редко и только в книжном языке; а также с числительными: пять человек, пяти человекам). И такое же положение существует и в некоторых других славянских языках.

Русскому слову человек соответствуют:
ст-слав. человђк (чловђчь “человеческий”),
блр. чалавек,
польск. czlowiek (упрощенно czlek),
чеш. clovek,
словац. clovek (l’udsky “человеческий”)
болг. чловек, человек, човек, диал. челяк, чиляк, чуляк, чивяк,
с-хорв. човек, диал. чловjек, чоjек, чоик, чок, чек и т.п.

Несколько иначе обстоит дело в ближайшем к нашему украинском языке: в украинском есть слово чоловiк, но главные его значения: 1. мужчина, мужик, 2. муж, супруг, хозяин, 3. человек (чоловiчий “мужской”). Понятие “человек” передается в украинском словом людина. Такое отклонение украинского языка от общей для всех славян схемы можно предположительно объяснить тем, что существовало два различных слова: человек - мн. ч. человеки (др-русск. человеци) и людына (др.-русск. людинъ [62] - мн. ч. люди (людие), причём слово человек редко употреблялось во множественном числе (“человек” рассматривался как редкий, штучный предмет), а слова с корнем люд-, напротив, использовалось, как правило, для указания на множество людей. Когда значения этих слов стали сближаться, и множество человеков стало значить то же, что и множество людей, в большинстве языков, как и в русском образовалось слово-химера человек-люди, разные формы которого имеют различные корни. Однако, украинский язык, сохраняя единство формы, выбрал в качестве обозначения “человека” слово людина, а значение слова чоловiк сместилось в сторону семантически близкого “муж, мужчина” (эти значения “человек” и “мужчина” исходно были очень близки в индоевропейских языках: ср. нем. Mann “человек, мужчина” и русск. муж, др-гр. anthropos и др-гр. aner (р.п. andros) “муж, мужчина”, andreios “мужской, мужественный”).

В современном русском литературном языке слово человек (согласно словарю Ожегова) имеет два значения: “1. Живое существо, обладающее даром мышления и речи, способностью создавать орудия и пользоваться ими в процессе общественного труда. 2. При крепостном праве: дворовый слуга, служитель, лакей, а позднее, официант, слуга”. Ясно, что в первом - наиболее важном для нас - значении у Ожегова речь идет не о конкретном “человеке”, а о человечестве, человеческом роде, совокупности всех людей, поскольку есть существа, которых мы называем “человек”, но которые не обладают мышлением, речью, далеко не все люди участвуют в процессе общественного труда. Однако все они происходят от людей, они - члены человеческого рода, с которым связаны генетически, и потому каждый из них - человек. Даль, обходит эту тонкость определения следующим образом: “Человек каждый из людей; высшее из земных созданий, одаренное разумом, свободной волей и словесною речью”.

Как бы то ни было, мы сегодня хорошо понимаем (по крайней мере на бытовом уровне) современное значение слова “человек”. Но наша задача заключается в том, чтобы выяснить, какой смысл вкладывали в это слово наши предки - те, кто создал это слово. Единственный способ понять этот смысл - это выяснить происхождение слова, его этимологию. Другой общепринятый способ выяснять значение того или иного слова - вычисление его смысла на основании контекстов, в которых это слово встречается, - в данном случае не годится. Происхождение этого слова намного, по-видимому, старше самых старых текстов на славянских языках. К тому времени, когда появились эти тексты (IX - X век), слово человек уже было общепринятым, и значение его мало отличалось от современного. Можно, конечно, поинтересоваться тем, что означает это слово и его ближайшие производные в диалектах славянских языков. В народных говорах значения слов могут, по-видимому, сохраняться тысячелетиями в первозданном виде, и часто диалектные слова сохраняют очень архаичные смыслы, уже утраченные литературными языками. Но в каждом конкретном случае очень трудно разобраться, какое из диалектных слов представляет собой архаизм, а какое местную новацию, характерную только для данного диалекта. Поэтому остается только один магистральный путь - найти в русском и близких ему языках фонетически похожие слова, связать их семантически со словом человек и, тем самым, объяснить исходное значение данного слова известными нам значениями слов, из которых мы выводим слово человек.

Этимология русск. человек и подобных слов объяснялась многократно и разнообразными способами. Рассматривая эти объяснения, следует учитывать, что русское ч может произноситься как ц (поэтому в новгородском и псковском диалектах говорят целовек, и это так же правильно, как и произношение человек). Кроме того, во многих случаях русское ч происходит из общеиндоевропейского k, поэтому исходной формой, возможно, было *kelovekъ. То есть, здесь ч, ц и к надо считать вариантами произношения одного и того же звука - смысл слова при замене этих звуков друг на друга не должен меняться. В качестве примеров различного этимологического толкования слова “человек” можно привести следующие:

Проф. Казанской духовной академии А.Некрасов: “человек” = “селовек” = “словек”, то есть, существо словесное [63].
А.С.Хомяков: от санскр. челл “думать, размышлять” + вик “живущий” = “живущий мыслью”, “размышляющий” [64].
А.А.Потебня: первая часть чело- соответствует корню цел-(целый = здоровый) + вторая часть век (в значении “сила”) = “полносильный” = “совершенолетний” [65].

Из современных этимологий:

Н.М.Шанский с соавторами в своем “Кратком этимологическом словаре русского языка” (1971) дает следующее толкование: “Общеслав. Происхождение неясно. Возможно, является сложным словом, состоящим из чело и век. Первая часть чело имела значение “верх, возвышенность”, откуда далее - “высшее качество”; вторая - вђкъ - значение “сила” (ср. увечить). В этом случае первоначальное значение человђкъ может быть определено как “обладающий полной силой, взрослый мужчина” [66]. В “Школьном этимологическом словаре русского языка” (1997) Н.М.Шанского (но уже с другим соавтором) объяснение несколько иное: вторая часть остается прежней - *вeкъ = “здоровье, сила”, но первая часть трактуется иначе - она состоит из корня *cel- со значением “член рода или семьи” и соединительной гласной о. Таким образом, получается что “Человек буквально - “член рода или семьи, исполненный силы” > “совершеннолетний”.” [67]

Ясно, что такие колебания в объяснениях, разнобой во мнениях возможны только при отсутствии уверенности в том, что искомое найдено. Многократные попытки множества авторов разобраться с этим словом отражают неудовлетворенность полученными до сих пор результатами. Об этом прямо пишет автор ещё одного известного “Историко-этимологического словаря современного русского языка” (1994) П.Я. Черных: “...Сложное, двухосновное слово. Происхождение его вызвало множество суждений. Устойчивее других пока считается объяснение, предложенное ещё в 70-х гг. XIX в. немецким лингвистом Циммером, по мнению которого о.-с. *celovekъ : *c(ь)lovekъ в первой своей части (*cel : *c(ь)l-) связано с о.-с. *celjadь > русск. челядь; и.-е. корень *kuel “род”, “клан”, “стая”, “рой”, “толпа” (Pokorny, I, 640); во второй - с лит. vaikas “дитя”, “детеныш”, “потомок”, “мальчик”... Т.о., старшее, первоначальное, значение о.-с. *celovekъ : *c(ь)lovekъ - “дитя, отпрыск, потомок семьи, рода, клана”. Так или близко к этому объясняется это слово в этимологических словарях славянских языков последних десятилетий (см. Vasmer, REW, III, 312-313; Slawski, I, 123; Machek, ES, 75-76 и др.). Но, конечно, вопрос этот нельзя считать окончательно решенным” [68].

Вышеизложенного объяснения придерживаются многие видные лингвисты, занимавшиеся этимологией славянских языков (кроме уже упомянутых, О.Н.Трубачев [69] и Вяч. Вс. Иванов [70]). Но уже сам факт того, что в течение ста с лишним лет лингвисты не прекращают доказывать это происхождение слова “человек”, и в доказательство приводят одни и те же аргументы, говорит о том, что данное объяснение неубедительно для самих лингвистов.

Чтобы выбиться из этой уже изъезженной колеи, попробуем подойти к проблеме с несколько иного бока. Если мы ещё раз взглянем на предлагавшиеся этимологии, то можно увидеть, что практически все авторы (за исключением проф. Некрасова) исходят из предположения, что рассматриваемое слово имеет две основы, в нём два соединенных корня: чел(о) + век. Попробуем отбросить эту не приводящую к удовлетворительным результатам гипотезу и считать, что это слово - одноосновное. Тогда естественно трактовать стоящий на конце -ек как уменьшительный суффикс [71] - получается, что человек - это маленький *челов (как мужик = маленький муж = муж низшего ранга = не вполне муж). Правда, в русском языке гораздо чаще встречается уменьшительный суффикс -ик, но есть примеры и с -ек : внук - внучек, овраг - овражек, камень - камешек и т.п. (Кстати, это говорит о том, что если наше предположение верно, то первоначально слово человек произносилось с ударением на предпоследнем слоге: челoвек или члoвек, как в польск. czlowiek). Тот же суффикс используется для создания уменьшительной формы исследуемого нами слова: человек > человечек. Но что такое *челов? Будем считать, что это краткая форма прилагательного от слова чело. Чело - *человый (*челов) как ель - еловый, кайло - кайловый, сверло - сверловый. То есть, *челов/*человы/*человый означает “имеющий отношение к челу”. (Аналогией такого развития слова - от чела к человеку - может быть ряд начало - начальный - начальник).

Сегодня главное значение слова чело в русском языке - “лоб”. Отсюда такие выражения как бить челом “кланяться до земли”, “просить”; челобитье, челобитная “просьба (обычно письменная), обращенная к начальству, к власти”; челобитчик “проситель, подавший челобитную”. Отсюда же слова чёлка/чолка “прядь волос на лбу”, “передняя часть лошадиной гривы”, “кисть на знамени, бунчук”, начельник “налобник” (Даль). Но у слова чело есть и другие значения - это “перед”, “фронт”, “верхняя часть”, “устье печи”, “лучшее зерно (т.е. то, которое ложится впереди при веянии)” - всё то, что как и лоб, обращено вперед (по направлению движения, соответственно, и вверх), выступает, находится на передней поверхности и т.п. Отсюда русск. в челе (чего-либо) – “впереди”, быть на челе – “находиться впереди какого-либо отряда”, “возглавлять”, “вести за собой”. В диалектах русского языка есть и другие родственные слова: чeло и челo “вышивка на бабьем кокошнике (передняя часть, коронка)”, очелок, причелок “то же”, челесник “печное устье” [72]. В древнерусском языке слова чело, чоло, цоло имели значения “лоб”, “передняя часть военного строя”, “женский головной убор”, слово челесьный значило “главный, основной”, “начальствующий”, “вышний, верховный” [73]. В словаре церковно-славянского (старославянского) языка приводится (со ссылкой на Миклошича) ещё одно производное от слова чело: чельник “начальник” [74].

Аналогичным образом обстоит дело и в других славянских языках. В украинском есть слово чоло с теми же значениями, что и в русском: “лоб”, “передняя часть чего-либо”, “голова (головная часть)”, “лицевая сторона”, “фасад (дома)”; стояти на чолi “стоять во главе чего-либо”, “предводительствовать кем-либо”, “командовать”; производное от него чоловий значит 1) “головной”; 2) “лицевой, передний, лобовой”. Кроме того в украинском есть слово челюсти, которое имеет другое, нежели в русском языке значение, а именно “отверстие русской печи”, то есть то, что в русском языке называется чело, устье. Слова начiльний “передний” и причiлковий, причiльний “боковой”, причiлок “боковая стена (здания, крыши)”, по-видимому, также имеют прямое отношение к исследуемому нами понятию. Несмотря на то, что в них следующий за ч звук изменен на i (вместо о/е), естественно истолковывать начiльний, как “находящийся на челе”, а причiльний как “находящийся в передней части чего-либо (при челе), но сбоку”.

В белорусском есть слова: чало уст. “чело”, стаяць на чале “стоять во главе”, чалеснiкi “устье, чело (у печи)”, челобище “челобитье”.

В болгарском: чело “лоб”, “лобовая часть чего-либо”, челце “лобик”, челен “лобный”, “передовой, идущий впереди”, челник, челничка “передовик”, челюст “челюсть”. Возможно, сюда же следует добавить слово чал (мн. чалове) “высокая горная вершина, поросшая травой; высокогорное пастбище”, если считать, что его исходное значение “верх, верхушка”.

В сербскохорватском: чело I “лоб, чело”, “передняя часть чего-либо”; чело књиге “заглавие или начало книги”; чело клина “шляпка гвоздя”; чело стола “почетное место за столом”; бити на челу “стоять во главе”; чело II предлог “в”, “у”; чело главе “в головах, у изголовья”, чело ногу “у ноги”; челаст, челат “лобастый”, челни “лобный”, “передний, головной”, чеони “то же”, чеоник “лицо, стоящее во главе”, “идущий впереди”, чеоница “лобная кость”, челевље “фасад”, челенка “серебряное перо, султан”, человођа [-vodza] “предводитель, атаман, главный руководитель”, челопек “солнцепёк, солнечная сторона”, почелак “лоб”, “кожа со лба животного”, чељуска “зажим для кремня (на ружье)”, “поперсье (конский нагрудник)”, чељусница “кость нижней челюсти”, чељуст “челюсть”, чељусти “пасть, зев”, зачељстити “взнуздать”, начело “начало, исходная позиция”, “принцип”, начелник “начальник”, начелство “управление начальника”, начелан или начелни “принципиальный”, “основной, основополагающий” (ср. с др.-русск. челесьный “главный, основной”), начелност “принципиальность”, почело “начало, возникновение”, зачеље “почетное место за столом”, “передний угол”; уст. “начало”, зачеље улице “начало улицы”; но в то же время это выражение означает “задняя часть, конец”, зачеље куhе “задняя сторона дома”, зачелити “заключить, завершить”; точно так же зачелни “головной”, но и “замыкающий” (относительно этих слов: выражение “находящийся за челом” может пониматься и как “передний, находящийся рядом с челом”, так и как “задний, находящийся в противоположном челу конце”).

Кроме того в сербскохорватском есть слова с корнем h'ел- (h' = чь, произносится как мягкое ч), такие как h'eла “лысина, плешь”, h'eлав “лысый”, h'eлавити “лысеть”, h'eлавац/h'eло/h'eлоња “плешивый, лысый человек”, h'елeпош “ермолка”, “тюбетейка”, “небольшая шапочка”, связь которых с челом неочевидна. Однако, если мы будем считать, что исходное значение данного корня - “макушка, самая верхняя часть головы”, то и эти слова следует включить в число производных от чело. Поскольку мы видим, что с челом тесно связаны такие понятия как “главный”, “руководящий”, “выдающийся (вперед или вверх)”, “занимающий почетное (переднее) место”, то легко предположить развитие этого слова в сторону обозначения уважаемых, занимающих некое возвышенное положение людей. И тогда к этому же гнезду слов можно отнести серб.-хорв. челeбиjа уст. “молодой господин, барин”, челебиjати се “разыгрывать из себя важную особу”, “наряжаться, франтить”, челенка “обращение невестки к другим женщинам в семье мужа”, чиле “дяденька (ласковое обращение)”, h'але “тятя, тятенька”, “свекор”.

Интересующие нас слова в польском: czolo “лоб, чело”, “передняя часть, голова (колонны и т.п.), фронт”, czolem! “привет!”, “здравствуйте!”; na czele “впереди, во главе”, stanac na czele “возглавить”; miec czolo “иметь наглость (дерзость)”; podnosic czolo “поднимать голову”; stawiac czolo “оказывать сопротивление”; czolko “лобик”, “чулко (женский национальный головной убор)”, воен. “головка (патрона)”, wyczolek “выступ (строения)”, naczelnik/naczolek/nadczolek “налобник, налобный ремень (в упряжи)”; czolowy “лобный”, “лобовой, фронтальный”, “передовой, ведущий, головной”, “главный, основной, ведущий”, “выдающийся, видный, один из первых”; naczelny “передний, передовой, ведущий”, “верховный, высший, главный”, “важнейший, первостепенный, узловой”; naczelne (во множественном числе) зоол. “приматы”; naczelnik “начальник, руководитель”, ист. уст. “глава, вождь”; naczelnictwo “предводительство, начальство, руководство””; “предводители, верхушка”; czolowka “голова (колонны), головная группа”, “ведущая группа, авангард”, “сообщение на первой полосе, передовица”, “титры (фильма)”; czelusc “пропасть”, “бездна”, “жерло”; zniknac w czelusciach “исчезнуть в зияющей глубине”; czolobitny “раболепный, униженный”. Кроме того сюда же, явно, относятся слова: czelny “наглый, нахальный, дерзкий”, czelnosc “наглость”, “нахальство”, “дерзость”, bezczelny “наглый, нахальный, бессовестный, бесстыдный”. Их происхождение можно вывести из понятий stawiac czolo “оказывать сопротивление” и miec czolo “иметь наглость (дерзость)”.

То же и в чешском: celo “лоб”, “голова, головная группа”, “передняя часть, перед”, stat celem k oknu “стоять лицом к окну”, celem vzad! “кругом! (команда)”, v cele “во главе”; celni “лобный”, “лобовой”, “передний, фасадный”, “головной, фронтальный”; celne “фронтом, фронтально”; celenka “повязка (на лоб)”, “диадема”; celesten (уст. celesti) “печное устье”, celist “челюсть”, техн. “губа, губка”, “захват”, celistni “челюстной”; celiti “противостоять”, “сопротивляться”, “давать отпор”, “противодействовать”; celny “видный, ведущий, выдающийся”, nacelnik “старейшина, вождь”, “начальник, председатель”, nacelnictvi “руководство, начальство”.

В нижнелужицком: colo “лоб”.
В верхнелужицком: colo “лоб”, celesno “челюсть”, “печное устье”.
В полабском: celu “лицо”, “скула”, celaust “подбородок”.

Помимо этого авторы этимологических словарей [75] ставят в связь с русск. чело следующие слова из других индоевропейских языков:

лит. kelti “поднимать”, “возвышать”, iskeltas “поднятый, возвышенный”, kalnas “гора”, “куча”, kalva “возвышенное место, горка, взлобок”, kelias “дорога, путь” (сюда же следует отнести и kalnu “горный”, pakelti “возвышать”, kelimas/pakelimas “подъем”, kelimo “подъемный”, pakilu “возвышенный”, kilnus “возвышенный”, “благородный”, kilnumas “благородство”, keliauti “путешествовать”);

лтш. celt, celu “поднимать”, “повышать”, “воздвигать”, “строить”, celties, celos “подниматься”, “повышаться”, “вставать”, “достигать (почета и т.п.), “стать заносчивым”, kalns “гора”, kauni “то же” (сюда же: kalnains “гористый”, cilat “поднимать”, “поднимать и опускать”, “переставлять”, celsanas “вставание”, “повышение”, celsana “поднятие”, “повышение”, “стройка”, celejs “строитель”, celtne “здание”, “строение”, “стройка”, cels “путь”, celot “путешествовать”, celotajs “путешественник”, cels “возвышенный, благородный”, celums “благородство, возвышенность”, celi “благородно”);

лат. excello “выделяюсь”, “выдвигаюсь”, “превосхожу, отличаюсь”, praecello (приставка prae- = русск. пред-) “превосходить, выделяться”, “господствовать, предводительствовать”, celsus “возвышенный, высокий”, celsitudo “высота, высокий рост”, “вершина, высшая точка”, “высочество”, collis “холм”, columen/culmen “вершина” (отсюда русск. кульминация), “макушка”, “кровля”, “дом, жилье”;

греч. kolonos/kolone “холм, пригорок”, др.-сев.-герм. hjallr “возвышение, подмостки”, holm/holmi “холм”, “остров”, др.-сакс. holm “холм”, др.-англ. hyll “то же”, англ. hill “то же” (Фасмер считает, что русск. холм и соответствующие ему славянские формы являются заимствованиями из древнегерманского языка [76]).

Детально познакомившись со словом чело и со словами, в родстве которых с челом мы не сомневаемся, мы можем сделать следующие выводы: 1) помимо замены согласных (ч на ц или к) в корне чел- легко происходит смена е на о, а или и, причём это может происходить не только при переходе к другому языку, но и в пределах одного языка; поэтому следует говорить об одном корне чел-/чол-/чал-/чил- (вероятно, возможны также формы чул- и чл-, но нам они не встретились); 2) основные значения, связанные с этим корнем, группируются вокруг понятия “перед, передний конец” и вследствие этого предполагают некоторое отношение к существующему или воображаемому движению (если мы привыкли считать, что гора исходит от земли и уходит ввысь, то челом горы будет её вершина); 3) отсюда развиваются и другие значения этого корня, в частности:

“лоб” = “лицо” = “голова” = “устье (т.е. “рот”) печи” = “челюсть (тоже = “рот”)” = “фасад” = “фронт” - всё то, что обращено вперед у человека или животного (или предмета);
в свою очередь “рот” (чело печи, челюсть) > “отверстие”, “пропасть”, “бездна”, а с другой стороны - “захват”, “зажим” (в технике);
“расположенный вблизи переднего конца”, “украшающий фасадную часть”;
“поднимать”, “возвышать” > “гора”, “холм”, “высокий”, “возвышенный”;
из “возвышать” = “воздвигать” > “строить” > “строение, дом”;
из “возвышенный” > “благородный”, “имеющий высокий ранг”;
поскольку расположение чела указывает направление движения, то челти/целти/келти > “направлять(ся)” > “путешествовать” > “путь”;
отсюда же > “противостоять”, “сопротивляться” (то есть “обращаться к противнику челом”, а не показывать ему тыл) > “быть дерзким, наглым”;
соответственно, бить челом (= “кланяться до земли”), то есть отводить свою переднюю часть (голову, лицо) от прямого направления на собеседника, означает “(униженную) просьбу”, “признание себя зависимым и слабым” > “раболепие”;
поскольку находящийся на челе (в челе) определяет направление (и другие параметры) движения или процесса, то отсюда он получает значение “ведущий”, “главный”, “имеющий важное (принципиальное) значение” > “начальник”, “вождь”, “руководитель” > “заслуживающий почета и уважения”.

Исходя из выясненных значений мы должны сказать, что, судя по внутренней форме слова, *челов (*человы/*человый) - это тот, кто стоит во главе (какой-то группы, какого-то дела и т.п.), кто благодаря своему положению (воспринимаемому как передовое и одновременно высокое) определяет важнейшие параметры происходящего и является в этом отношении значимым лицом, которое пользуется почетом и уважением окружающих. Во многих отношениях *челов = начельник/начальник[77], если не обращать внимания на те коннотации, которые приобрело слово начальник в современном русском языке и которые отличают начальника от главы и вождя.

Помимо этого, если мы считаем, что *челов - это тот, кто находится на челе, то должно быть верно и обратное: местонахождение *челова определяет, где находится чело, передний конец группы, то есть в какую сторону идет движение. Таким образом, своим положением *челов задает направление движения. Он начеливает/нацеливает возглавляемую им группу на какую-то конкретную деятельность и на известную ему цель. Именно благодаря ему процесс, в котором участвуют многие, приобретает характер целенаправленного, целеустремленного общего действия.

Исходя из чисто абстрактных, никак не связанных с происхождением слов, соображений цель является предполагаемым результатом и окончанием любого процесса (не только перемещения в пространстве). Именно содержание цели определяет момент окончания процесса (он считается законченным, когда цель достигнута) и сам процесс (к нему относятся только те факторы и события, которые необходимы для достижения цели). Если происходящее не связывается с какой-либо целью, мы не можем выделить в нём никакого процесса, существующего как нечто единое, имеющее некие временные и пространственные рамки, и отграниченное от других процессов. Следовательно, наличие цели определяет и сам процесс и его результат, как нечто целое. В формах нашего восприятия понятие целого оказывается производным от понятия цели.

И эта деривация понятий зафиксирована в русском языке. Слова цель, целить(ся), прицел, целевой, бесцельно и слова цельный, целый, целостный,, целёхонький, уцелеть, целина, целомудрие, целковый[78],всецело, целиком и т.д. имеют один и тот же, в фонетическом отношении, корень. Аналогично обстоит дело и в других славянских языках:

укр. цiль “цель”, цiлити/цiляти “целиться, метить” и цiлий “целый, сохранный, весь”, цiлковитий “полный, совершенный, сплошной”, цiлковито “полностью, всецело, окончательно”;

блр. цэль “цель”, цаляць “попадать”, “метить, целить”, цэлiць “целить, метить”, “попасть”, уцэлiць “угодить”, “попасть”, цалок “меткий стрелок” и цэльны/суцэльны/цэлы “цельный”, цалком “целиком”, цалюткi “целёхонький”, уцалелы “уцелевший”;

болг. цел “цель”, целя “стремиться к чему-либо”, “целить, метить в кого-либо” и цял/цели “целый, неначатый, неповреждённый, весь, настоящий, подлинный”, цяло “целое”, цялост “целость, целостность”, цялостност “цельность”;

серб.-хорв. циљ “цель”, циљати “целиться, прицеливаться” и целина “цельность, целое, целостность”, целовит, целовити, целовита “цельный(ая)”, цео целцат “целёхонький”;

польск. cel (ст.-польск. cyl) “цель”, “мишень”, “мушка (оружия)”, celownik “дательный падеж”, “прицел”, “визир”, спорт. “столб у финиша”, celowy “намеренный, умышленный”, “целенаправленный”, “целесообразный”, celem “для, ради”, celowac “целиться, прицеливаться, метить” [79], celowanie “прицеливание”, “наводка”, celny “меткий”, и caly “целый”, “весь”, “неповрежденный”, calosc “целое”, “совокупность”, “целость”, calka “интеграл”, calkiem “вполне, совсем, совершенно, вовсе”, calkowicie “целиком, полностью, всецело”, calo “в целости”, “невредимо”, “без ущерба”, calodobowy “круглосуточный”, ocalec “уцелеть, спастись”, ocalenie “спасение, сохранение, избавление”;

чеш. cil “цель”, “финиш”, “намерение”, cileni “наведение, наводка на цель”, cilevedome “целеустремленно”, “целенаправленно”, ciliti (na koho) “прицеливаться (в кого-либо)”, (k cemu) “направляться (к чему-либо)”, dociliti “добиться, достигнуть” и cely “весь, целый”, “настоящий”, cele “полностью, всецело, целиком”, celek “целое”, “единица”, “коллектив, общество”, blaho celku “общее благо”, celistvy “целостный”, “цельный”, “общий”, celkem “в общем”, “в целом”, “всего”, celkove “в целом”, “в совокупности”, celkovy “общий”, “итоговый”.

В древнегреческом было слово telos, важнейшими значениями которого были “конец, исполнение, исход, результат, цель”, и однокоренные ему teleos “совершенный, отличный, отборный”, “выросший”, “исполнившийся”, “полный, целый”, “совершенно, вполне”, teleoo “совершать, исполнять, оканчивать, приводить к цели”, telessifron “исполняющий свои мысли, планы”, telesforos “приводящий к концу”, “совершенный, полный”. Видно, что приведенные значения слов с этим корнем (tel-) хорошо совпадают с выявленными нами производными значениями славянского cel-/cel-: здесь фигурируют и “цель”, и “целый”, и “совершенный, отборный”. Кроме того, они весьма похожи и в фонетическом отношении [80], так что происходящий из греческого термин телеология “учение о процессах, управляемых целью” мы вполне могли бы произносить как целеология.

В настоящее время общепринято, что слово цель и другие родственные ему слова являются общеславянским заимствованием из древнегерманского языка. Основным аргументом в пользу этого является отсутствие слова цель в древнерусских текстах. Его нет у Срезневского, и, по мнению Виноградова [81], оно появилось в русском литературном языке только в XVII веке. Но в немецком языке аналогичное слово существует издавна. Нем. Ziel “цель”, “предел” имелось в древневерхненемецком языке, где оно выглядело как zil, ему соответствовал глагол zilon/zilen “цeлить”. Родственные слова были и в готском: tilon “достигать”, gatils “пригодный”, “подходящий”, andtilon “принимать в качестве цели”. Потомком древнегерманского tilon считается предлог till “к, до” в датском языке, где понятие “цель” выражается совсем другими словами. Вряд ли можно сомневаться в том, что германские слова действительно генетически родственны славянской цели (и греческому telos). И можно было бы согласиться с предположением о заимствованном характере нашего русского слова цель, если бы в русском языке с самого раннего, известного нам, периода не существовало слово целъ “целый”. Но, как мы уже выяснили, понятие “цельности”, “целостности” и соответствующие им слова не могли возникнуть помимо понятия о “цели”.

Вполне разумным кажется предположение, что слово цельный (=целый) появилось сначала как характеристика множества людей, объединенного в своих действиях одной общей целью: целая армия, целая деревня (в отличие от тех же людей, рассматриваемых как простое скопление, как людская масса, то есть численно - все воины, все жители деревни). Поскольку ведущее к достижению цели “целое” внутренне структурировано, и в нём можно выделить части, обеспечивающие какой-то из этапов движения к цели, то слово целый приобретает также значение “не требующий дополнения”, “не лишенный ни одного из элементов, требующихся для достижения цели”, а отсюда также и “неповрежденный”, “полный”, “не сломанный”, “не утративший связи между элементами”. Единственным признаком, общим для всех “частей целого”, оказывается их отношение к цели, конституирующей этот предмет в качестве “целого”. То, что не у-част-вует в целесообразном взаимодействии данного предмета с другими предметами, не является “частью” этого “целого”.

Разумеется, понятие “цель” могло выражаться в древнерусском языке каким-то другим словом, генетически не связанным с корнем цел-, но никаких других претендентов на эту роль мы не знаем. Слово мета “цель, мишень”, существующее в украинском, белорусском, сербскохорватском языках, так же не упоминается Срезневским, как и цель, и в отношении древности не имеет никаких особых преимуществ по сравнению с целью. В то же время слово цел(ый), будучи несомненным дериватом “цели” в сфере понятий, практически полностью совпадает со своим родителем и по звуковой форме - фонетически. Было бы удивительно, если бы такое совмещение и содержательной, и формальной сторон двух слов оказалось результатом случайного совпадения. Естественнее предположить, что целый всё же произошло от цели не позднее периода существования общеславянского праязыка и что отсутствие слова цель в древнерусских и старославянских текстах объясняется причинами, которые не имеют прямого отношения к обсуждаемой нами проблеме. В противном случае мы должны считать, что все славянские языки заимствовали слово цель из германских уже в исторический период, в то время как в тот же период практически все германские языки (за исключением немецкого) это слово и его производные утратили, что кажется маловероятным. Поэтому следует, на мой взгляд, принять следующую схему развития значений корня tel/kel/cel/cel: чело/цело > челить/цeлить > целый/цельный > целить.

Последнее место в этом ряду занимает слово целить “лечить, врачевать” (целитель, исцеление, целебный), которое, по общему мнению, происходит от слова целый, имеющего среди своих значений такие как “невредимый, нетронутый” = “здоровый”. Отсюда целить, исцелять значит “делать целым”, “возвращать целостность”. Развитие значения в эту сторону можно заметить в таких словах как русск. уцелеть или польск. ocalec “уцелеть, спастись”. Слова этого корня обнаруживаются не только в славянских (например, серб.-хорв. зацелети “зарасти, зарубцеваться (о ране)”, зацелити “излечить, залечить”), но и в германских языках: др.-прус. kailustiskun “здоровье”, kails “привет, будь здоров”, гот. hailjan “лечить”, hails “здоровый, целый”, др.-англ. haelan “исцелять”, haelo/haelu “здоровье”, “безопасность”, “невредимость”, “спасение”, hal “целый”, “хороший”, “здоровый”, ср.-англ. haeil/hol “то же”, англ. whole “целое”, “целый, полный, невредимый, здоровый”, heal “исцелять”, health “здоровье”, hale “здоровый, крепкий, бодрый” [82], нем. heilen “лечить, излечивать, исцелять”, “заживать”, Heilmittel “лекарство”, heil “целый, невредимый”, Heil “благополучие”, “привет, (пожелание) здоровья”, “да здравствует”, швед. hel “весь, целый, неповрежденный”, hela “целая бутылка (вина)”, heland “целительный”, halsa “здоровье”, “здороваться, приветствовать”, дат. hilse “приветствовать” и т.д. [83] Видно, что и в германских языках производные этого корня широко распространены, при чём славянским ц/ч здесь соответствует h, как этого и следует ожидать, если считать исходным согласным индоевропейское k.

Если наше утверждение верно, и целый, действительно, происходит от чела, то в германских языках мы можем найти предположительного родственника нашему русскому человеку. Поскольку мы пришли к выводу, что русск. целый и др.-англ. haelo “здоровье”, “невредимость” происходят, в конечном итоге, из одного и того же гнезда слов индоевропейского праязыка, то можно сказать, что общий им индоевропейский корень, как бы он не выглядел, приобрел в древнерусском языке форму цел-/чел-, а в древнеанглийском форму hael-, то есть чел- = hael-. Но в древнеанглийском было ещё одно слово, кроме уже упомянутых, с этим корнем: haeleд “муж”, “человек”, “воин”, “герой”. В других германских языках ему соответствуют следующие слова с тем же значением: ср.-англ. haeleth, др.-в.-нем. helid, др.-сакс. heliд. Затем это слово исчезло из английского языка, и в современном английском набор этих понятий выражается словами man, warrior, hero, но в немецком языке это слово продолжает существовать в форме Held “герой”, “главное действующее лицо” (нидерл. held, дат. helt). Помимо сходства во внешнем оформлении слова (хелет - челов [84] здесь есть и определённое сходство по значению - “главное действующее лицо, играющее значимую и почетную роль в обществе”.

В итоге, если наш этимологический анализ верен, хотя бы в общих чертах, мы приходим к выводу, что исходная форма слова человек, выглядевшая приблизительно как *челов, имела значение “возглавляющий некое целое и направляющий его деятельность”, “глава и руководитель некой людской общности”. В древности, когда люди не могли существовать в одиночку, и всякий поневоле должен был входить в какую-то общность (семью), только руководитель такой людской группы мог быть самостоятельным субъектом действия, только у него могли быть собственные цели (и соответственно, успехи или неудачи в их достижении), только к нему могло быть применимо понятие ответственности за поведение в обществе. Все остальные члены группы были на положении малолетних детей (если не домашних животных) и обозначались собирательными терминами чадь, челядь. В понятие “чадь” включались все несамостоятельные, зависимые от главы семьи, “кормимые” им [85] лица: женщины, дети, старики [86], слуги, рабы и разнообразные иждивенцы. Все члены этой чади не были, в юридическом и нравственном отношении, полноправными субъектами и, соответственно, не несли юридической ответственности за свои поступки. Если действия “чада” наносили кому-то ущерб, то ответственность за него предъявлялась его “кормильцу” (как если бы речь шла о корове, зашедшей на чужой огород). Следовательно, приняв такое значение слова челов, мы можем сказать, что граница между человыми и людьми проводилась по признаку социальной вменяемости, которой обладал только челов. Во всяком деле имело значение только мнение человых, за каждым из которых стояла большая группа людей. Собственно, их наличие и определяло вес челового мнения, но людским мнением никто не интересовался, и оно ничего не значило, поскольку в своем поведении чада руководствовались мнениями своего челового. Поэтому только с человым можно было о чём-то договариваться, только человый мог принять какие-то решения, касающиеся других лиц, только он мог быть воином и героем, только ему принадлежала вся слава победы, и только его можно было победить, все остальные зависимые от него люди, были лишь орудиями войны, которую вел человый, а в случае его поражения становились добычей победителя и перемещались на положение его чад. Как ни упрощена данная картина, но всё же она отражает существенные аспекты социального устройства на определённом этапе общественного развития, о котором у нас нет чётких исторических сведений и который приходится реконструировать по обрывочным данным и по аналогии с известными фактами. Исходя из таких сделанных историками реконструкций не приходится сомневаться в том, что на ранних этапах развития человеческого общества полноправные, принимающие самостоятельные решения лица составляли лишь небольшую часть человеческой популяции, и далеко не всякое человеческое существо, и даже не всякий взрослый (по нашим понятим) мужчина мог претендовать на звание полноценного члена общества, то есть того, кто сегодня именуется человеком [87].

Вероятно, слово человек и соответствующее ему понятие появились в то время, когда общественная структура стала усложняться и возникла необходимость какого-то ранжирования по степени “человости”. Существовавшая до того “черно-белая” система классификации человеческих существ на “самостоятельных” (человых) и “несамостоятельных” (людей) не могла выразить оттенки социального положения отдельных лиц, возникающие при становлении сложной иерархии отношений. Лицо, находящееся на княжеской службе и, таким образом, в личной зависимости от князя, несомненно, входило в число тех, кого называли “люди князя такого-то”, попадая в разряд “несамостоятельных”, чье мнение не имело никакого значения. Но с другой стороны, такое лицо могло выполнять какие-то важные функции, связанные с принятием самостоятельных решений в пределах, так сказать, компетенции данного лица. При этом общественная значимость такого лица могла быть большей, чем значимость лично независимых мужиков или даже мужей. В некоторых ситуациях служащий князя мог руководить действиями тех, кто не был ничьим слугой и сам был начельником (допустим, член княжеской дружины мог командовать ополчением, состоящим из мужей земли). Необходимость как-то выделять таких зависимых, но относительно самостоятельных и влиятельных лиц из общего числа чад и холопов и привела, как можно предположить, к появлению термина человек. Человек - это “лицо, обладающее пониженной степенью человости”, “начельник, который всё же не вполне челов”, “тот, кто, будучи человым, сам имеет над собой челового”. С появлением и развитием государства все разряды лиц, бывших до того самостоятельными и независимыми, постепенно попали в ту или иную зависимость от государства, от его слуг и институтов. И поэтому, что бы не возглавлял начельник/начальник, он остается всего лишь человеком, истинно человым ему не быть. Параллельно этому шло постепенное увеличение прав тех, кого называли чадью и челядью. Более высокий начельник начинал контролировать поведение подвластного ему начельника в отношении его чади. Вследствие этих процессов стиралась резкая когда-то грань между человеками и людьми: все социально значимые лица в каких-то отношениях оказывались на челе, а в каких-то - попадали в категорию люди. В конце концов всякого в единственном числе стали называть человеком, а всех вместе людьми, хотя тонкие смысловые отличия между двумя этими терминами сохранились в русском языке до нашего времени.

Ясно, что, будучи зависимым, человек (в отличие от ещё не забытого челового) чаще всего упоминался в выражениях “человек такого-то”, “мой человек”, “пошлю своего человека” и т.п. (как это характерно и для термина люди). И такой взгляд на человека, выражающийся в обычном словоупотреблении, привел в конце концов к тому, что это слово стало употребляться в качестве синонима слова слуга [88], приобретя тем самым значение, противоположное исходному.

Ещё одним - грамматическим - подтверждением относительно высокого положения человека в древнеславянской “табели о рангах” могут служить результаты историко-лингвистических исследований о развитии категории одушевлённости в русском языке. Суть этих исследований состоит в следующем. В период, по-видимому, ещё предшествующий выделению древнерусского языка из общеславянского, изменение склонения имен существительных мужского рода с основами на -о, на -u (-ъ) и на -i (-ь) привело к тому, что форма винительного падежа совпала с формой существительного в именительном падеже. В совокупности с тем, что в русском языке возможен свободный порядок слов в предложении, это создавало определённые сложности в понимании некоторых предложений, поскольку у существительных этого типа отсутствовали формальные признаки позволяющие отличить, какое из существительных играет роль подлежащего (им. п.), а какое роль прямого дополнения (вин. п.). Например, предложение “Человек убил конь” не дает возможности установить, человек ли убил коня или человека убил конь, поскольку и то, и другое выражается одним и тем же способом. Чтобы различать такие случаи, в русском языке развивается замещение старой формы винительного падежа формой, характерной для родительного падежа. Процесс такого замещения охватил большой период времени и, в конечном итоге, привел к тому, что в русской грамматике появилась категория одушевлённости: сегодня для существительных мужского рода, обозначающих одушевлённые существа, форма винительного падежа совпадает с формой родительного падежа, в то время как для таких существительных, обозначающих неодушевлённые предметы, винительный падеж совпадает с формой именительного падежа. (Мы говорим: “Я вижу мальчика, волка”, но “Я вижу лес, дом”).

Это развитие категории одушевлённости захватило очень длительный период (до XVII века), и поэтому замещение старой формы винительного падежа новой формой родительного-винительного хорошо задокументировано в старославянских и древнерусских письменных памятниках. Установлено, что новая форма винительного падежа внедрялась в руссский язык постепенно, длительное время старая и новая форма сосуществовали рядом друг с другом, иногда даже в пределах одного предложения (например, в Домострое (XVI в.): “...и мы к тобе песъ борзои, да собаку посоколью и кречета послали”). При этом различные категории существительных вовлекались в этот процесс неодновременно, сначала замещение форм винительного падежа касалось только существительных, обозначавших лиц мужского пола, затем (во мн.ч.) женщин, и только затем животных [89]. Вот что пишет по этому поводу П.С.Кузнецов:

“Процесс замещения старой формы вин. п. формой род. п. начинается ещё с дописьменной эпохи, но не сразу граница между существительными, от которых употребляется старая форма вин. п., тождественная форме им. п., и существительными, от которых употребляется форма родительного-винительного падежа, установилась в том виде, в каком она существует в современном русском языке. Первоначально форма родительного-винительного падежа использовалась не у всех существительных, обозначавших одушевлённые существа, а лишь у собственных имен людей и у названий лиц (т.е. людей), и притом общественно полноправных. Общественные отношения и отражающие эти отношения воззрения не находят себе прямого и непосредственного выражения в грамматических категориях, как предполагал основатель методологически порочного “нового учения” о языке Н.Я.Марр. Но в известных случаях, когда языковая структура дает почву для этого, отражение определённых общественных отношений наблюдается и в грамматическом строе языка.” [90]

И ещё одна цитата - из книги Г.А.Хабургаева:

“Начиная со старейших текстов категория лица наиболее последовательно отражена в использовании форм Р. в значении В. падежа (первоначально - только ед.ч. имен муж. рода), что со временем переросло в так называемую категорию одушевлённости, а точнее - “одушевлённости/неодушевлённости”. При этом круг существительных, охватываемых этой категорией в языке старейших древнерусских (как и старославянских) текстов, указывает на её формирование в период, совпадающий с переходом от общинно-родовых к раннефеодальным отношениям. Отражается это в том, что форма Р. в значении В. в старших славянских памятниках характеризует кроме имен собственных (“социальный денотат” которых может быть самым различным, но практически в древнерусских текстах - общественно активное лицо, ибо лица бесправные в них обычно по именам не называются) только существительные, обозначавшие лиц мужского пола, занимавших господствующее положение в семейной или общественной иерархии, т.е. отьць, мужь ("взрослый мужчина" и "свободный гражданин"), кънязь, ц(еса)рь, господинъ и т.п. (включая богъ), но не сынъ, вънукъ, рабъ, холопъ, смьрдъ, челядинъ и т.д. См. очень характерный пример из НЛ-I [Новгородская первая летопись] (под 1216 г.): Поидоша сынове на о т ц а братъ на братъ рабъ на г о с п о д и н а господинъ на рабъ.” [91]

Таким образом, судя по форме винительного падежа определённого слова в памятниках этого периода, можно определить общественный статус того, кто обозначается этим словом. К какой же категории относится интересующий нас человек? В другом месте Г.А.Хабургаев приводит список тех, кого, судя по употреблению родительного-винительного, древнерусские авторы относили к категории лица. Среди них перечислены: “...отьць, братръ, кънязь “вельможа”, мужь “мужчина”, чловекъ, клевретъ “товарищ”, пророкъ и т.п., в том числе богъ...” [92]. Следовательно, те, кого в период до XI века называли словом человек, принадлежали к “сливкам” тогдашнего общества, причём отбор в эту привилегированную во многих отношениях компанию [93] производился на основании признака самодеятельности, самостоятельности в решениях и поведении, что подтверждается последующим расширением этой категории лица до категории одушевлённости, охватывающей всех живых существ, способных действовать самостоятельно, без внешнего толчка и принуждения [94].

Подытожим результаты нашего анализа и посмотрим, какое представление о существе, именуемом человек, было у наших предков, введших в обиход это слово.

1. Отнюдь не всякий, кто принадлежит биологическому виду Homo sapiens и имеет человеческий генотип, может называться человеком. Сын (дитя, мальчик, отрок) - даже сын рода - это ещё не человек. В отличие от животных у людей рождение как таковое ещё не дает права называться человеком. Даже взрослость, если рассматривать возраст как биологический параметр, сама по себе недостаточна для этого. Человек - это особая индивидуальная позиция в обществе, которую ещё нужно занять. Поэтому человеком надо стать - состояться как человек.

2. Главное в этой позиции - самостоятельность. Человеческое существо не может существовать в одиночку, оно всегда в группе. Но лишь один из этой группы - человек. Это тот, кто возглавляет группу - кoрмит её и кормuт ею. Именно он определяет цели и действия группы - нацеливает её и сплачивает в единое целое.

3. Человек - социально вменяемое существо. Он может обещать, принимать решения, нести ответственность. Его воля - воля группы. Он выразитель интересов группы как целого. Поэтому все внешние права и обязательства группы осуществляются через человека. Все остальные члены группы не могут выступать в роли субъектов таких взаимоотношений с внешним миром, договариваться с ними всё равно, что договариваться с соседской лошадью о вспашке огорода. Поэтому украинская жинка говорит: “це чоловiче дiло” - что, дескать, я могу вам обещать.

4. Человек (как правило) не может быть один - за ним всегда стоит группа людей. В традиционном патриархальном обществе человеком может быть только мужчина.У человека есть семья, чадь, челядь, скот, имущество, и за всё это человек несет ответственность перед Богом и людьми (то есть такими же как он сам человеками). Он может брать на себя какие-то повинности, государственные и социальные обязательства, и он делает это от своего имени. Но очевидно, что сила и значимость человека в стоящей за ним группе. Лишь вся группа в целом способна выполнять обязанности человека. В этом смысле человек - только голова и лицо (чело) некоего органического целого. Если отбросить частности, лишь группа в целом представляет собой жизнеспособный организм, который в отношении возможностей жизнеобеспечения равен организму самостоятельно живущего животного. Только у этого принадлежащего человеку организма есть собственный умвельт, его нет ни у руки, ни у печени. Поэтому люди, входящие в группу, возглавляемую человеком, - члены его человеческого организма - сами по себе нежизнеспособны, они не могут существовать без человека. Всякое человеческое существо, чтобы выжить, должно либо стать человеком, возглавив некую группу людей, либо быть на положении чади, находясь под началом у человека.

Можно сказать, что концепция человека, стихийно выработанная нашими предками на протяжении многих веков, а возможно, и тысячелетий, и закреплённая языком в слове, в общих чертах совпадает с теми представлениями о внеприродной, социальной обусловленности человека, которые развивает лингвистическая антропология.
Примечания

[58] “Наиболее полная информация о наших древнейших предках сохранилась в самом эфемерном порождении человека - языке”. (Данилевский И.Н. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX - XII вв.). Курс лекций. М.1999, с.22)

[59] Платон. Кратил. // Платон. Собрание сочинений в 4 томах. Т.1. М.1990, с.613-681 (В переводе Т.В.Васильевой найден остроумный русский эквивалент сократовского сведения двух греческих слов в одно anthropos: “...человек, как только увидит что-то, а можно также сказать “уловит очами”, тотчас начинает приглядываться и размышлять над тем, что уловил. Поэтому-то он один из всех животных правильно называется “человеком”, ведь он как бы “очелОвец” того, что видит”, с.632)

[60] Бенвенист Э. Словарь индоевропейских социальных терминов. М.1995, с.343

[61] См. обзор литературы в статье человек в словаре Преображенского (Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.2. П - Я. М.1959, с.1200)

[62] “Пережитки этого древнего значения людин могут быть обнаружены в сложном слове простолюдин (мн. простолюдины)”. (Виноградов В.В. История слов. М.1999, с.278)

[63] Цит. по Дьяченко Г. Полный церковно-славянский словарь. В 2 тт. Т.2. М.1993, с.814

[64] Цит. по Дьяченко Г. Полный церковно-славянский словарь. В 2 тт. Т.2. М.1993, с.814

[65] Цит. по Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.4. (Т - Ящур).М.1987, с.328

[66] Шанский Н.М., Иванов В.В., Шанская Т.В. Краткий этимологический словарь русского языка. М.1971, с.489 (следует учесть, что статьи на букву ч написаны в этом словаре В.В.Ивановым)

[67] Шанский Н.М., Боброва Т.А. Школьный этимологический словарь русского языка. Происхождение слов. 3-е изд., испр. М.2000, с.361

[68] Черных П.Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. В 2 тт. Т. II (Панцирь - Ящур). М.1994, с.378

[69] Трубачев О.Н. История славянских терминов родства. М.1959, с.173-175

[70] Иванов Вяч.Вс. К типологическому анализу внутренней формы праслав. *celovekъ “человек”. // Этимология. 1973. М.1975, с.17-22

[71] То, что -ђкъ в человђкъ следует рассматривать как суффикс, предлагал еще Миклошич. (См. Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.2. П - Я. М.1959, с.1200)

[72] Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.2. П - Я. М.1959, с.1199

[73] См. Срезневский И.И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т.3. М.1958, стлб.1487

[74] Дьяченко Г. Полный церковно-славянский словарь. В 2 тт. Т.2. М.1993, с.814

[75] См. Аникин А.Е. Этимология и балто-славянское лексическое сравнение в праславянской лексикографии. Материалы для балто-славянского словаря. Вып. 1 (*a- - *go-). Новосибирск, 1998, с.129-130; Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.2. П - Я. М.1959, с.1200; Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.4. (Т - Ящур). М.1987, с.327

[76] Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.4. (Т - Ящур). М.1987, с.255

[77] Вопрос о том, принадлежит ли русское слово начало (и соответственно, производное от него начальник) тому же гнезду, что и чало/чело, весьма сложен. С одной стороны трудно представить себе, что сочетание на челе и слово вначале, несмотря на их почти полное фонетическое и семантическое совпадение, никак друг с другом не связаны, или что польский naczelnik “начальник” происходит от польского czolo, а его русский коллега оказался в положении на челе случайным образом. Но с другой стороны, имеются самые серьезные основания относить слово начало, как это принято сегодня в русской этимологии (Преображенский, Фасмер и др.), к гнезду слов, группирующихся вокруг начать/начинать. (При этом слова начало и конец оказываются самыми ближайшими родственниками - ср. нъ-чати и кън-чати; искони = изначально). Единственным разрешением этого противоречия является, на мой взгляд, признание того, что здесь мы имеем дело с “этимологической рифмой”.

[78] Д.К.Зеленин приводит диалектную форму этого слова - челковый, одновременно на той же странице приведена форма цело “чело, устье печи”, что еще раз подтверждает взаимозаменимость ц и ч в русских говорах (Зеленин Д.К. Сказки вятской губернии. СПб.2002, с.452)

[79] В польском есть слова с тем же корнем cel-, имеющие другое - прямо не связанное ни с целью, ни с цельностью - значение. Это celowac “отличаться, преуспевать”, уст. “превосходить кого-либо”, celowanie “преуспевание”, уст. “превосходство”, celny “превосходный, отличный”, “отборный”, celujacy “преуспевающий”, “отличный, превосходный”. Вероятно, их следует отнести к прямым производным от czolo/czelo в направлении значений “передовой (по качеству)” > “(качественно) высокий” > “занимающий завидное положение” (как русск. чело “лучшее (отборное) зерно”).

[80] На определенном этапе исторического развития русского языка происходило замещение мягкого т (tj-) звуками ч и ц. (См. Зализняк А.А. Древненовгородский диалект. М.1995, с.39)

[81] Виноградов В.В. История слов. М.1999, с.1043-1044

[82] Здесь, возможно, параллель к серб.-хорв. очилити “ободриться, повеселеть”, чилети “чахнуть, слабеть”, “пропадать” и к русск. хилый, понимаемому как “нуждающийся в лечении”

[83] Сюда же, вероятно, может быть отнесена еще одна группа германских слов: готск. hailags “священный”, “святой”, др.-англ. haelend “исцелитель”, “спаситель, избавитель”, др.-в.-нем. heiland “то же”, др.-сакс. heliand “то же”, откуда англ. holy “святой, священный”, holiness “святость, благочестие”, нем. heilig “святой”, Heiland “Спаситель (Христос)”. Кроме того можно предположить родство с русск. целый и англ. heаlth таких латинских слов, как salvus “невредимый, целый, нетронутый”, salus “здоровье”, “благополучие, благоденствие”, “спасение, избавление”, “привет, поклон”, saluto “приветствовать, поздравлять, здороваться”, salvatio “избавление, спасение”, salve “привет, здравствуй”, “будь здоров, прощай”; а следовательно, и производных от них фр. saluer “кланяться, здороваться”, “отдавать честь, салютовать”, salut “спасение, избавление”, “приветствие”, “отдание чести, салют”, salutaire “спасительный, целительный”, sauf “целый, невредимый”, исп. salud “здоровье”, “благополучие”, “спасение”, salvo “спасенный”, “целый, невредимый”, “исключенный”, salvador “спаситель, избавитель”, salve “привет!”, англ. salute “дружеское приветствие”, “отдание чести”, “салют”, “поцелуй”, salvage “спасенное имущество”, “трофей”, “лом, утиль”, Salvation Army “Армия спасения”, русск. салют, салютовать. (См. Топоров В.Н. Прусский язык. Словарь. I - K. М.1980, статьи kails, kailustiskun).

[84] В отношении звуковой формы наибольшим сходством с древнегерманским словом имеет болгарское чeлядник “человек, имеющий детей, домочадцев”. Если в русском языке производные от слова челядь относятся только к представителям этой группы (челядин), то в болгарском от чeляд “дети, потомство”, “семья, домочадцы”, ист. “семейная задруга”, ист. “челядь” образовано также и название владельца челяди - того, кто возглавляет эту патриархальную семейную группу - то есть, того, кто очень похож на реконструированного нами *челового.

[85] Слово кормить имело в древнерусском языке двойственное (на современный взгляд) значение: во-первых, “обеспечивать пищей”, “снабжать средствами существования”, а во-вторых, “управлять”, “руководить”; отсюда два термина кормилец и кормчий.

[86] Поскольку бывший человым при впадении в дряхлость мог уступить свое начельное место наследнику и перейти на положение кормимого (чада), то существенным признаком челового является “здоровье”, “невредимость”, “целость”. И в этом отношении верной оказывается рсшифровка значения слова человек, предложенная Потебней: человек = “имеющий полную силу” (см. выше, стр.149).

[87] О социальном устройстве древнерусского общества на гораздо более позднем этапе его развития, чем тот, о котором мы говорим, но еще сохранявшем многие первобытные черты, в том числе и на уровне терминологии, смотри: Колесов В.В. Мир человека в слове Древней Руси. Л.1986 (новое издание этой же книги: Колесов В.В. Древняя Русь. Наследие в слове. Мир человека. СПб.1999); Романов Б.А. Люди и нравы Древней Руси. Историко-бытовые очерки XI - XIII веков. М.-Л.1966.

[88] Как уже упоминалось выше, вторым значением слова человек в современном русском языке является “При крепостном праве: дворовый слуга, служитель, лакей, а позднее, официант, слуга” (Ожегов С.И. Словарь русского языка. М.1968, с.865)

[89] Согласно Ю.С.Степанову, временные рамки этого процесса таковы: в XI веке (в “Русской Правде”) форма “вин.п. = род.п.” употреблялась только для существительных, обозначавших взрослых свободных людей - мужчин; в XII - XIV вв. эта форма мало-помалу распространяется на всех взрослых мужчин; с конца XV и в XVI веке - переходит и на женщин (во мн.ч.) и лишь с конца XVII века охватывает также животных и детей (в говорах - северных и сибирских - до сих пор названия животных употребляются во множественном числе в старой форме неодушевленности: пасу коровы, бьет звери и т.п.). (Степанов Ю.С. Основы общего языкознания. М.1975, с.124-125)

[90] Кузнецов П.С. Историческая грамматика русского языка. Морфология. М.1953, с.118

[91] Хабургаев Г.А. Очерки исторической морфологии русского языка. Имена. М.1990, с.48

[92] Хабургаев Г.А. Старославянский язык. М.1974, с.185

[93] Такая группа лиц, занимающих привилегированное и решающее положение в какой-то области или сфере деятельности, называется по-польски словом czolowka, а в русском ему соответствует сейчас уже редко употребляющееся выражение головка (головка района, учреждения и т.п. - это те, чьи решения определяют поведение целого). Учитывая переход к в ч и фонетическую близость между к и г, вряд ли можно считать случайным совпадением ряд чоловка - коловка - головка - голова - глава, где чоло и глава имеют одно и то же значение во многих контекстах.

[94] “В древнейшем индооевропейском (общеиндоевропейском) языке отчетливо прослеживаются две родовые системы: 1) различение “одушевлённого-неодушевлённого” рода и 2) различение “мужского-женского-среднего” рода. Эти системы не лежат в одном плане и принадлежат по происхождению разным историческим эпохам. Древнейшей из них является система “одушевлённый-неодушевлённый” род, за которой при глубокой исторической реконструкции вырисовывается ещё более древнее противопоставление “активного” и “неактивного” начал. …Можно предполагать, что и различие свободных и несвободных мужчин в древнерусском посредством разного грамматического оформления их названий не было абсолютным началом категории одушевлённости, а продолжало глубокие традиции индоевропейского мышления.” (Степанов Ю.С. Основы общего языкознания. М.1975, с.127-128)


Литература
1. Колесов В.В. Мир человека в слове Древней Руси. Л.1986 (Гл. 3. Человек и люди); новое издание этой же книги: Колесов В.В. Древняя Русь. Наследие в слове. Мир человека. СПб.1999
2. Романов Б.А. Люди и нравы Древней Руси. Историко-бытовые очерки XI - XIII веков. М.-Л.1966. Гл. 2. Феодальная “челядь”.
3. Степанов Ю. Константы. Словарь русской культуры. М.2001 (Раздел XV. Человек, Личность.)

Тема 10.
Происхождение и смысл русского слова “личность”.

Слово личность - в его современном значении - появилось в русском языке значительно позже слова человек. Оно появляется в текстах лишь во второй половине XVII века, и считается, что до этого времени оно практически не использовалось за отсутствием в реальности его денотата - того, что мы сегодня называем личностью. В предшествующие века русской истории человек ещё не мыслил себя в отдельности от своей семьи, рода, некой общности, частью которой он являлся, и абстрактное понятие, указывающее на конкретного человека как на самостоятельную духовную сущность, ему, собственно говоря, не очень и требовалось [95]. Необходимость в особом слове в значительной мере была обусловлена влиянием извне: усвоение нового круга понятий, в котором большую роль стало играть представление о присущей каждому человеку индивидуальности, его личных достоинствах, не исчерпывающихся его принадлежностью к некоторой социальной группе, происходило в России в то время, когда эти понятия уже нашли свое выражение в основных европейских языках. Поэтому формирование русского личность тесно связано с восприятием соответствующих немецких (Personlichkeit “личность, индивидуальность, высокопоставленное лицо”) и французских (personne “человек, лицо, особа, личность”, personnage “лицо, личность, важная особа, персонаж”) слов, восходящих, в конечном итоге, к латинскому persona.

Развитие значений этого латинского слова изучено достаточно детально [96]. Считается, что оно является заимствованием и восходит к этрусскому слову j ersu, обозначающему театральную маску. Такое же значение имело первоначально и лат. persona - “(актерская) маска, личина”. Поскольку маска в античном театре была типизирующей и выражала сущность изображаемого лица и роль, которую изображаемый персонаж играл в развертывающемся на сцене действии (“маска старика”, “маска раба” и т.д.), естественным было появление у рассматриваемого слова значений “театральная роль”, “персонаж”, “характер”, а отсюда и “житейская роль”, “(социальное) положение”, “функции и обязанности, выполняемые человеком”. Поэтому уже в классическую эпоху persona означает также “лицо, особа, человек, личность” [97]. В современном русском литературном языке довольно много производных как самого этого слова, заимствованного непосредственно из латыни, так и его потомков, попавших в русский из других европейских языков: персона, персональный, персонаж, персонифицировать, персонал, персонализм, деперсонализация. В древнерусском языке слово персона (в разных вариантах написания: персонъ (персунъ), персона, парсиона, парсона, парсуна, персоня, персуна, порсуна) кроме обычных нам значений “лицо, особа, личность” имело также значения “портрет, изображение, фигура”, “вид, внешность, лицо”, “театральная роль” [98]. Наиболее раннее употребление слова парсуна в значении “лицо, личность” отмечено И.И.Срезневским в жалованной грамоте от 1388 г. [99]. Но параллельно с прямым заимствованием слово персона породило в русском языке и слово личность, поскольку его, в определённом смысле, можно считать калькой [100] латинского слова.

По мнению В.В.Виноградова, “слово личность было образовано как отвлеченное существительное к имени прилагательному личный, обозначавшему: “принадлежащий, свойственный какому-нибудь лицу” [101]. С этим согласен и Ю.С.Степанов [102], производящий само это прилагательное от церковнославянского ликъ, одним из значений которого было “лицо, образ”. В древнерусском ему соответствовало лице. На протяжении многих веков своего существования это слово использовалось в различных значениях (в Словаре русского языка XI - XVII вв. приводится 14 значений для слова лицо (лице) и кроме того множество значений, которые оно имеет в словосочетаниях). Наиболее важные из них: “лицо (передняя часть головы)”, “щека”, “отдельный человек, личность”, “лицевая, передняя, верхняя, внешняя часть предмета; перед”, “внешний вид, наружность, облик”, “поверхность чего-либо”, “маска, личина”, “цвет, краска, масть”, “изображение, рисунок” [103]. Все эти значения сводимы, как к центру, к одному, - вероятно, исходному - понятию о чём-то внешнем по отношению к человеку или предмету, об их наружности, которая предстоит нашему взору и позволяет нам опознавать их в качестве определённых сущностей. При этом говорящему ясно, что рассматриваемая вещь не исчерпывается предъявляемой миру внешностью, своей лицевой стороной - в ней есть некая глубина, некоторые ненаблюдаемые качества, но лицо - это та существенная сторона вещи, по которой мы судим о предмете в целом. Это хорошо выражается в устойчивом обороте показать товар лицом, то есть представить что-либо с лучшей, наиболее выигрышной стороны. Лицо в этом выражении - это такой ракурс предмета, в котором отчетливо видны его достоинства и преимущества, его нужность для нас, незаметная при взгляде на него с других сторон. Не исключено, конечно, что в данном случае мы имеем дело с обычным надувательством и что показывающий товар лицом лишь отвлекает наше внимание от недостатков этого “товара”, а пресловутое лицо - лишь маска, скрывающая суть предмета. Но, с другой стороны, если мы незнакомы с данным конкретным предметом и не увидим его лицом, то у нас просто не будет возможности заметить его и заинтересоваться им. Поэтому лицо человека - это то, что он показывает миру, пред-ставляет ему. Именно по лицу мы узнаем человека, в лице отражается его характер, настроение, намерения, его от-личие от других людей. Не удивительно, что именно из этого круга понятий возникает слово, обозначающее человека как индивидуальную сущность, как человеческую личность.

Но помимо слов ликъ и лице в древнерусском языке было ещё одно слово из того же понятийного гнезда: личина. Это слово не менее древнее, чем его вышеупомянутые родственники, и наиболее раннее его употребление зафиксировано в Ипатьевской летописи в записи за 1242 год [104]. С ранних времен по настоящее время оно сохранило свое вполне конкретное, материальное значение - “накладная рожа, харя, маска” (по Далю). В переносном смысле его употребляют для обозначения притворной внешности, за которой намеренно скрывается истинная сущность человека - сорвать с кого-нибудь личину значит разоблачить его (неприглядную) сущность. В этом случае личина (натянутая для обмана) и скрытое ею (истинное) лицо употребляются как противоположные по смыслу слова. Но нет сомнений, что в исходных своих значениях эти слова очень близки, часто взаимозаменимы (отличаясь лишь оттенками) и указывают на наружность человека или предмета. Недаром, как это было указано выше, одним из значений слова лицо было “личина, маска” [105].

Поэтому неудивительно, что при возникновении потребности в каком-то русском слове, выражающем воспринятое из Европы понятие (personne, Personlichkeit), наши предки воспользовались производным того словесного гнезда, к которому принадлежало слово личина - прямой перевод исходного лат. persona. Именно в этом смысле можно говорить о личности как семантической кальке этого латинского слова. Таким образом, мы видим, что в классической латыни и в следующих за ней европейских языках, в том числе и в русском, понятие личность произошло из понятия маска.

Но тогда возникает следующий вопрос. Как бы мы ни истолковывали смысл слова личность - а в гуманитарных науках существует множество самых разнообразных определений этого понятия, и ни одно из них не является общепринятым, - всё же личностью мы называем нечто внутренне присущее человеку, лично ему принадлежащее и неотъемлемое ни при каких обстоятельствах. Лишенный собственной личности человек исчезает вместе с нею. По крайней мере, как тот человек - тот, о ком мы говорим, - он больше не существует. Возможно, сохранилось некое существо с паспортными данными и телом того человека, которого мы знали, но это уже не он. Бессмысленно обращаться к нему как к прежнему, знакомому нам, N.N. - его уже нет, осталась лишь одна его телесная оболочка, в которой живет кто-то другой. С утратой своей личности человек должен либо каким-то образом превратиться в другого человека - другую личность, либо, в случае распада личности, просто перестать быть человеком, исчезнуть как человек. Человек, о котором мы говорим, сохраняет свою самоидентичность только до тех пор, пока существует как данная конкретная личность. Короче говоря, в нашем сегодняшнем понимании личность связывается с самой сердцевиной человека, с его глубоко расположенным ядром. Тогда почему же внутренней формой этого слова является понятие маски, внешнего покрова, легко отделимого от человека и не связанного с его глубинной сутью? Каким образом наши предки связывали “накладку на лицо, притворный вид, видимость” (Ожегов) с теми, присущими данному человеку, базовыми характеристиками, знание которых позволяет понять, что за человек перед нами? Чтобы понять эту связь, явно противоречащую нашему сегодняшнему пониманию слов личность и маска (с нашей точки зрения, маска скрывает личность и служит именно тому, чтобы ввести окружающих в заблуждение относительно скрывшейся за ней личности), сделаем ещё один шаг в этимологическом исследовании и попытаемся разобраться с происхождением слов лик, лицо, личина.

Но сначала некоторое отступление по поводу этимологии русского слова маска. Все авторы этимологических словарей вполне согласны друг с другом в том, что русск. маска заимствовано из ит. maschera “маска” через какой-то из европейских языков (фр. masque “маска”, “притворство”, “лицо, вид, обличье”, исп. mascara “маска, маскарадный костюм”, нем. Maske “маска”, “грим (актера)”, англ. mask “маска”, “покров”, “морда, шкура зверя (как охотничий трофей”, польск. maska “маска”, “рыло, рожа, морда”). Вначале это слово появилось в русском языке в форме машкара, машкера, они были заимствованы в связи со словом машкарад, и лишь позднее их вытеснили формы с с. Потом появились и другие родственные слова маскировать (из нем. maskieren “прикрывать маской”, “скрывать”), замаскированный и т.п. Аналогично обстоит дело и в других славянских языках [106]. Факт заимствования слова маска хорошо задокументирован в текстах и не вызывает сомнений. Но приведенное у М.Фасмера и П.Я.Черных утверждение, что ит. maschera происходит от араб. mashara, maskara “насмехаться, высмеивать”, “насмешка, шутка”, кажется мне гораздо менее убедительным. Во-первых, в среднелатинском существовали слова mascus “маска, личина” и masca “ведьма”, которые вряд ли можно производить от ит. maschera [107]. Во-вторых, понятие “маска” хорошо связывается с “шуткой” и “насмешкой” лишь в одном - “маскарадном” - контексте, но в большинстве своих употреблений, особенно, если говорить о прошедших эпохах, маска, в первую очередь, атрибут религиозных церемоний и магических обрядов - в своих корнях она ближе к ведьме, чем к карнавалу. А самое главное, в славянских языках есть гнездо исконных, не заимствованных слов, которые и фонетически, и семантически могут быть связаны со словом маска.

Их рассмотрение мы начнём со слова масть. Сегодня это слово употребляется в значениях “цвет шерсти у животных”, “часть колоды игральных карт, отличающаяся по цвету и форме очков”, но ранее у него были и другие значения: “благовонная мазь, миро, елей”, “цвет, окраска”, “краска”, “лекарственная мазь”, “смазка”, и даже “масло, жир”, “жирность, тучность”, “плодородие (о почве)” [108]. Видно, что все эти значения сгруппированы вокруг центрального понятия “смазывания, намазывания”: исходно масть - “то, чем мажут”. Большое значение при этом уделяется тому, что мажущий состав хорошо связывается с намазываемой поверхностью, либо впитываясь в неё и изменяя её качество, либо прочно прилипая к ней [109]. Отсюда важнейшим и, по-видимому, первоначальным видом масти является жир, масло (мас(т)-ло [110]), которые впитываются в кожу, умащая её. В русском языке мы находим довольно много слов, родственных слову масть: это и все слова, производные от мазать (мазь, мазница, мазанка, богомаз, помазанник, смазчик и т.д.) и масло (маслина, масленица, маслёнок, подмаслить, маслобойка и т.д.), а также древнерусские слова, часть которых уже вышла из употребления: мастити “мазать, натирать жиром, окрашивать”, маститися “умащаться”, маститый “умащенный”, “жирный, тучный”, “почтенный”, мастительный “умащающий, служащий для смазывания, натирания”.

Есть ещё ряд слов с корнем мост- (мост, мостить, мостовая, мощеная, мостки, помост, замостье и т.п.), которые фонетически очень близки к разобранным выше словам масть, мастить, умащать, а в отдельных случаях просто совпадают с ними по звучанию (вымостить - вымащивать), но которые обозначают совершенно другой круг понятий. Поэтому специалисты обычно не связывают эти гнезда слов, считая их имеющими различную этимологию (для слова мост, впрочем, весьма неясную). Но, действительно ли, мастить и мостить столь уж несводимы к некоему общему понятию? Следует учесть, что в эпоху возникновения этих слов представление о мостах вовсе не связывалось с чем-то, напоминающим Бруклинский мост, а имело в виду гати, настилы на топких и болотистых местах [111]. В течение почти всего теплого времени года ездить можно было только по мощеным дорогам, и даже в городах требовалось мостить улицы, иначе они превращались в непроходимое болото [112]. И здесь можно (хотя бы гипотетически) связать два этих круга понятий: Как кожа впитывает, поглощает жирную масть, улучшаясь при этом и приобретая желаемое качество, так и земля, трясина впитывает в себя, “заглатывает” набрасываемые в неё деревья и камни, и при этом укрепляется, становясь прочной, твердой - мощной - пригодной для проезда по ней. Следовательно, можно предположить, что исходным значением этих перетекающих друг в друга слов - мастить - масцить - масчить - мащить (и их форм с о вместо а) - было “кормить, напитывать”, а отсюда “делать крепким, прочным, здоровым, мощным, тучным, жирным, почтенным, уважаемым”, и лишь затем из этой общей точки пошла дифференциация понятий, приведшая к словам масть, мазать, масло, подмостки, мощь, мышца, мыщелок, маститый и т.п.

Поскольку в древнерусском языке ч и щ часто заменяли друг друга (мачеха - мащеха, свеча - свеща и т.п.), можно включить в это же этимологическое гнездо и слово мочить со всеми его производными (мочевина, примочка, мочало, размачивать, мочажина, мокрый, вымокнуть, промокашка и т.д.), а также тесно связанное с ним макать (обмакнуть, обмакивать и т.п.). Помимо близости по звучанию, мы опять имеем здесь дело с представлением о впитывании, насыщении чего-либо (в данном случае водой, жидкостью): мочить значит “пропитывать влагой”.

Слова, родственные вышеупомянутым, легко найти во всех славянских языках. Их много, и я приведу лишь некоторые в качестве примеров: укр. мастити (1 л. ед. ч. мащу) “мазать, маслить, умащать”, “красить, белить, штукатурить”, мачула “мочало, рогожа”, мiст “мост”, мiцний “крепкий, прочный, солидный, мощный, плотный”, мiцний грунт “твердая почва”, мочати “макать”; блр. мошчаны “мощёный”, масцiць (машчу, мосцiш) “мостить, настилать”, масць “масть”, “мазь”, моц “сила, мощь”, масток, мосцiк “мостик”; болг. маз, мас “жир”, “мазь”, мазен “жирный”, “густой, липкий”, мастен “жировой”, мастило “чернила”, мацам “мазать, пачкать”, мочур “трясина, болото”; македонск. масен “жирный, масляный”, маст “(животный) жир”, маца “обмакивать”, “мазать, красить (лицо)”, “пачкать”, мокри “мочить, смачивать”, мок’ “мощь, сила”; серб.-хорв. маст “жир, топлёное сало”, “мазь”, “цвет, окраска, масть”, мосни “мостовой”, мосница “мостки”, мочити “мочить, смачивать, орошать”, “окунать”; польск. maczac “макать, обмакивать”, mascic “намащивать, натирать благовонной мазью”, “класть жир (во что-либо)”, masc “мазь”, “масть”, “цвет, окраска”, mocny “сильный, крепкий, прочный”, moscic “мостить”; чеш. mast “мазь”, mastny “жирный, сальный”, maslovat “смазывать, мазать”, most “мост”, mustek “мостик” [113].

Если поискать близкие по смыслу и звучанию слова в других европейских языках, то их также окажется немало. В современном немецком есть слова, корень которых по форме и значению практически совпадает со славянским маст-: это слова masten “откармливаться, жиреть”, Mast “откорм”, mastig “откормленный, жирный, тучный”, “сочный”, “наевшийся до отвала”, “дородный, дебелый, крупный” и многочисленные производные от них. Они принадлежат к общегерманскому словесному гнезду, связанному с понятием “еда, пища, питание” [114]. Предполагается, что эти слова родственны с древнеиндийским medas “жир” [115].

В древнегреческом мы тоже можем обнаружить такие, связанные с понятием “питания, насыщения”, слова, как masaomai “жевать, кусать”, mastax “рот”, mastos “сосок, грудь, вымя” (отсюда медицинский термин мастит “воспаление молочной железы”), mestos “наполненый, насыщенный, пресыщенный”. В новогреческом есть слова masa “еда, трапеза”, masella “челюсть”, maseter “жевательный”, maso “жевать”, “есть, кушать”, moyskeyo “мочить”, “промокать”.

В латинском и происходящих от него романских языках к интересующей нас группе можно, по-видимому, отнести следующие слова: лат. masticare “жевать”, macerare “мочить, размачивать, размягчать” [116]; фр.macher “жевать” (отсюда русск. папье-маше - буквально, “сделанное из жеванной бумаги”); ит. macchiare “пачкать, марать”, “пятнать, позорить”, “приправлять (пищу)”; исп. mascar, masticar “жевать”, mesa “стол”, “еда, питание”, masilla “замазка” [117]; рум. masa “стол”, mesteca “жевать, пережевывать”, “есть”, mistui “переваривать (пищу)”, “потреблять”, musti “мочить, пропитывать, промокать”, mocirla “болото, трясина, грязь”, muschi “мышца, мясо”, mustiuc “мундштук”.

В балтийских языках есть группа слов, родственных, как считает Фасмер, русск. мокнуть, мокрый - лит. makone “лужа”, maketi “вступить в болото”, лтш. makna “болото, топкое место”, maknit “идти по болоту”, а кроме того литовские matinti “кормить”, misti “кормиться, питаться”, maitinimas, mitimas “питание”, maisto “пищевой”.

Если хотя бы часть вышеперечисленных слов, действительно, родственна словам мазать, мастить, масть, то мы неизбежно приходим к выводу о том, что эти русские слова имеют древние общеиндоевропейские корни, пышно разросшиеся на славянской почве. Но с другой стороны, от слов мазать и масть очень близко - как в фонетическом, так и в семантическом отношении - до слова маска. Если мы попытаемся образовать от маски глагол по славянским образцам, то получится что-то вроде *масчить/мащить/масцить/мастить. А по сути: один из простейших и распространённейших способов создания маски - это раскрашивание лица, намазывание его чем-нибудь. Недаром существует такое понятие как косметическая маска, немецкое Maske одновременно и “маска” и “грим”, а masker по-чешски означает “гримёр” [118]. С одной стороны, грим - это специальные краски (на жировой основе), т.е. то, что раньше называли мастью, а с другой - когда мы под фотографией читаем: “Шаляпин в гриме Олоферна”, то понимаем, что речь идет о сценической маске, которую актер использует в данной роли. В русском языке есть слово смазливый “миловидный, хорошенький”, в котором приятный внешний вид - своего рода маска красоты, в которой выступает человек, - недвусмысленно связывается с намазанностью (накрашенностью) лица [119]. Исходя из всего этого, мне кажется, можно отказаться от арабской генеалогии маски и предположить, что её реальным предком было латинское mascus и что в народной латыни были какие-то недошедшие до нас слова, аналогичные славянским мазать и масть, которые, будь они нам известными, могли бы связать лат. mascus с его общеиндоевропейским корнем.

Если это правда, то сама логика языка, его внутренняя форма, ведет нас к ощущению того, что когда-то маска была важным атрибутом человека. Умасчённость, если можно так выразиться, ассоциировалась с тогдашними характеристиками процветания - обильным питанием, жиром, маслом, телесной раскормленностью (воспринимаемой как здоровье, красота и благосостояние), мышечной силой, физической и социальной мощью. И на этом мы закончим с маской и вернёмся к этимологии русских слов лик, лицо, личина, личность.

Интересующий нас корень лик-/лич-/лиц- встречается во множестве русских слов. Не вызывает сомнения, что многие из них происходят от слов лик, лицо, личина, личность. В Словообразовательном словаре современного русского языка от этих корней производится 154 слова [120]. Вот некоторые из них: личико, лицевой, личный, лицедей, лицемерить, личный, обезличить, самолично, налицо, облицовка, перелицевать, наличник, светлоликий, двуличный, личить “быть к лицу”, единоличник, бледноликий, личинка, заподлицо. Но нам в данном случае важны не столько потомки интересующих нас слов, сколько их предки. А с отысканием предков дело обстоит не так просто.

В этимологических словарях русского языка нет определённого объяснения происхождения этих слов, если не считать мнения Н.М.Шанского о том, что лик происходит от лить [121], с чем вряд ли можно согласиться, поскольку придется оторвать слово лик от всех его германских и прочих индоевропейских родственников (тем более, что в ранних вариантах своего словаря Н.М.Шанский и сам объяснял происхождение этого слова совершенно иначе [122]). Единственный, кто высказывает некоторую гипотезу о происхождении данной группы слов, - это П.Я.Черных. Он предполагает, что более древним значением древнерусского и старославянского *likъ может быть “щека”. И далее он пишет: “Происхождение неясно. Скорее всего, от и.-е. базы *leik- “изгибать”, “гнуть”, “изгиб”, “изогнутая линия” (Pokorny, I, 309, 669). Ср. латин. прил. obliquus - “направленный в сторону”, “боковой”, “изогнутый”; ср. imago obliqua - “профиль”. Некоторые языковеды и авторы этимологических словарей (Vasmer, REW, II, 1955, 41; Machek, ES, 267) сопоставляют о.-с. *likъ, *lice с др.-прус. laygnan (< *laik-nan) - “щека” и др.-ирл. (недостоверным) lecco - “щека”, новоирл. leaca - тж. Но слова эти в этимологическом отношении не более ясны” [123]. Если я правильно понимаю смысл указаний автора, то исходным, по его мнению, значением слова *likъ было представление о некой (“изогнутой”, т.е. сложного рельефа) поверхности, которая покрывает предмет снаружи, как бы обтекая (“огибая”) его, и тем самым создает его границу и внешнюю - видимую нам - форму. На первый взгляд, объяснение П.Я.Черных весьма натянуто и выдает лишь желание соединить то, что само по себе никак не хочет соединяться. Но я думаю, что здесь мы имеем дело с глубокой интуицией, которая намечает путь исследования. Действительно, присмотревшись к картинке, нарисованной П.Я.Черных, мы видим, что речь идет о маске - “наложенная” на предмет она создает его лицо.

Если мы пойдем предложенным путем, на следующем шаге мы должны предположить, что исходным значением слова лик было “личина, маска”. И в этом смысле слово личина (в форме лик или, возможно, в каком-то другом, неизвестном нам, звуковом воплощении) первоначально по отношению к засвидетельствованным памятниками словам лик и лицо. Развитие значений шло не от лика/лица к личине, а в обратном направлении. Сейчас нам естественно считать, что личина - это то, что имеет отношение к лицу: сначала мы знакомимся с понятием лицо и лишь потом, столкнувшись со словом личина, связываем его с уже имеющимся у нас понятием лица. Но, вероятно, в истории языка всё было наоборот. Сначала появилось слово лико/лицо (или какое-то близкое по звучанию слово), которое обозначало маску - вполне конкретный предмет, игравший большую роль в жизни наших предков. Без этого предмета нельзя было начать никакого дела, поскольку любое серьезное дело - охота, весенний сев, жатва, военный поход или похороны - начиналось с соответствующего магического обряда, ритуальной церемонии, сакрального танца, которые нельзя было исполнить без приличествующих случаю масок. Затем от этого конкретного значения (а в древнерусском языке значение “маска” сохранялось у слова лице ещё в XVI веке) развитие значения шло в направлении: “маска, личина” > “внешний вид, образ, облик” > “лицо человека” > “отдельный человек”.

И теперь нам надо сделать следующий шаг и предложить какую-то гипотезу относительно того, каким образом понятие “личины” оказалось связанным с корнем лик-/лиц-/лич- и, соответственно, с общеиндоевропейским *leik-, выражающим, как нам говорят, понятие “гибкости, изогнутости”. И в связи с этим на ум приходит русское же слово лыко. Само слово и объект, им обозначаемый, удовлетворяют всем нашим требованиям: 1) данное слово (так же как и личина) обозначает конкретный материальный объект, и это очень важно, поскольку понятия развиваются преимущественно в направлении от конкретных значений к абстрактным: лат. linea в первую очередь имело значение “льняная нить, шнурок” и лишь затем стало употребляться в смысле “линия”, “граница, предел”; 2) существенными свойствами лыка являются гибкость и способность служить покровом; 3) лыко, несомненно, использовалось для изготовления масок; 4) фонетически слово лыко практически неотличимо от слова лико/лицо [124].

Лыко - “молодой луб, волокнистое неокрепшее подкорье со всякого дерева” (Даль), - как и луб вообще (“волокнистая внутренняя часть коры липы и некоторых других лиственных деревьев” [125]) играли огромную роль в хозяйстве древнего человека. Из луба и лыка (в южных диалектах русского языка то же самое называлось лутом [126]) делали лукошки, кузовки, короба, лотки, желоба, крыли крыши, строили шалаши и балаганы, изготовляли мочало, разного рода завязки, плели веревки и канаты и т.д. Особую отрасль домашней промышленности на Руси вплоть до ХХ века составляло плетение из лыка лаптей - самого распространенного вида повседневной обуви. Лаптей, ввиду их недолговечности (лапти снашивались за 5 - 10 дней), требовалось очень много, и плести их умели практически все - отсюда поговорки как лапоть сплести (в смысле “очень просто”, “не требует особого искусства”), это тебе не лапти плести или лыка не вяжет (о пьяном, который не способен к простейшим действиям). Куски луба (лыка) использовались как материал для письма и рисунков [127], вероятно, от этого происходит название лубочных картинок, предназначенных для народа и имевших специфическую художественную стилистику. Точно так же - лубок, лубки - назывались “твердые накладки на место костного перелома”, первоначально изготавливавшиеся из луба [128]. Использование луба и лыка уходит своими корнями в глубочайшую древность. Об этом говорят как археологические находки (при раскопках, например, обнаружены кочедыки - особые инструменты для плетения лаптей, - изготовленные ещё в каменном веке [129]), так и данные сравнительного языкознания: слова луб, лут, лыко появились ещё в эпоху индоевропейского единства, о чём говорит наличие их родственников во многих индоевропейских языках. В качестве примеров можно привести: укр. луття “ивовые ветки, липовое лыко”; блр. лут “молоденькая липа, кора с неё”; болг. лико “лыко, луб”, сербск.-хорв. лубура “сосуд из луба, туесок”, лик, лико “мочало”, личина “веревка, жгут из лыка”; словен. lub “заболонь [130], кора”; польск. lub “кора, лубок”, lubie “колчан”, let “прут, хлыст”; чеш. lub “фанера”, lut “лыко; словац. lykovy “лыковый, лубяной, лубковый, лубочный”; лит. luobas “луб”, “древесная кора”, lunkas “лыко, лубок”, lenta “доска”; лтш. luks “лыко, кора липы, ивы”, lubas “дранка”; др.-прус. lunkan “лыко, кора”, lubbo “доска”; алб. labё “кора, пробка”; др.-англ. lind “липа”, leap “верша, корзина”, др.-в.-нем. louft “кора, лыко”, louba “навес”, linta “липа, щит”, нем. Linde “липа”, Laube “беседка, галерея”; др.-исл. lindi “пояс (первонач. лыковый)” [131]; лат. liber “луб, лыко”, “письмо”, “книга”, “договор” (отсюда русск. либретто через ит. libretto “книжечка”), alburnum “заболонь”, lentus “гибкий”; исп. liber “луб, лыко”, libro “книга”: фр. livre “книга, том”; др.-инд. valkas, valkam “лыко”, перс. лиф“волокно, нить”, “мочало”.

Если слово лыко (луб) очень древнее, а понятие “маска” “обнаруживается практически у всех народов Земли, находящихся на самых разных стадиях развития, то естественно предположить, что слово лик (точнее, какое-то слово или слова с корнем лик-/лич-/лиц- или с им подобными) со значением “маска, личина” также должно было возникнуть очень давно, и следовательно, его производные должны обнаруживаться не только в славянских, но и в других индоевропейских языках. В славянских языках потомки этого древнего понятия обнаруживаются очень легко, они, практически, не отличаются от своих русских гомологов: укр. лице “лицо, лик”, лиця “щёки”, вилиця “скула”, личити “быть к лицу, идти”, “подобать”, обличчя “лицо, облик, обличье”, поличчя “портрет, фотография”; блр. лыч - “рыло, морда”, аблiцаваны “облицованный”, аблiчча “облик, лицо”; болг. лик “лицо, лик”, “портрет, образ”, лика-прилика “пара, ровня”, те са лика-прилика “они похожи как две капли воды”, лице “лицо”, “фасад”, личен “личный”, “видный, заметный, выделяющийся”, прилика “сходство, подобие”, приличен “похожий”, “приличный”, обличам “одевать”, “обтягивать, обшивать материей”, “облекать”, облекло “одежда, платье”, полича “стать явным, очевидным”, поличба “примета, знамение”, сербск.-хорв. вилица “челюсть”, виличити “взнуздывать”, jеднолик “однообразный, одинаковый (по виду)”, лик “лицо, образ, внешний вид”, ликовати “быть похожим” [132], личинка “личинка (насекомого)”, “вымышленный предлог”, под личинком “под предлогом”, излика “отговорка, предлог”, валик “подобный”, лице “лицо, лицевая сторона, персона”, лишце “личико”, личити “походить”, “быть к лицу”, “красить, малевать”, личити се, лицкати се “прихорашиваться, франтить”, лицкало “франт, фат”, ликовни “изобразительный”, облик “форма, облик, вид”, обликовати “формировать”, слика “картина, рисунок”, сликар “художник, фотограф”, сликати “рисовать”, “фотографировать”, “изображать, описывать”, сличност “сходство, подобие”, слик “рифма”, уличити “украсить, приодеть”; макед. лик “лицо, образ”, лика “форма, облик”, личен “красивый, видный”, личота, личотиjа, лиџба [133] “красота”, прилика “(подходящая) пара”; польск. lice “лицо, ланиты”, “облицовка”, oblicze “лицо”, “облик”, policzek “щека”, “пощечина, оплеуха”; чеш. lic “лицевая сторона, верх”, lice “щека, ланита”, licousy “бакенбарды”, licenost “притворство”, liciti “изображать, рисовать”, “подкрашивать, румянить”, licidlo “грим, косметическое средство”, neliceny “естественный, искренний”, oblikat, obliknout, obleci, oblekati “надеть, надевать”, oblek “костюм, одежда”, oblicej “лицо”, slicny “прелестный, миловидный”; словен. lik “фигура, образ, изображение”, na izlik “напоказ”; н.-луж. lico “лицо”, “щека”. Из славянских примеров видно, что значения слов, происходящих от общего древнего корня, расходятся весьма широко (от “щеки” до “рифмы”), и в то же время их общее происхождение в большинстве случаев очевидно.

В ближайших к славянским балтийских языках также обнаруживаются производные этого корня, к ним обычно относят: др.-прус. laygnan (< *laiknan) “щека”; лит. lygus “равный”, lyg “равно, словно, как, как бы” [134]; лтш. likties, liekos, likos “казаться” [135].

Довольно много известно о судьбе потомков слова лик(lik) в германских языках. В готском языке (на котором до нас дошли наиболее древние - IV в. - тексты из германской группы языков) были слова leik “тело, облик”, “плоть, мясо”, leikeins “телесный”, а также ga-leiks “подобный, похожий, сходный”, ga-leiko “подобно, как”, ga-leikon “сравнивать, сличать”, ga-ga-leikon “уравняться, ставить себя наравне с кем-либо”, in-ga-leikon “превращать, оборачивать”, mana-leika “образ, портрет, картина” (от manna “человек, мужчина”), waira-leiks “мужественный, мужеподобный” (от wair “муж”), alja-leikos “иначе, по-другому” (от alja “вне, кроме, исключая”), ana-leiko “подобно, аналогично”, sama-leiko “точно так же, таким же образом” (от sama “тот же самый”), liuta “притворщик, лицемер”. История родственных слов в немецком, английском и других языках германской группы хорошо задокументирована, и поэтому мы не можем сомневаться в том, что современное английское like (др.-англ. lic, gelic) “подобный, похожий, одинаковый” со всеми его производными - likely “вероятно”, likeness “сходство”, “портрет” [136], likewise “так же, таким же образом” и т.д. - является потомком общегерманского корня, от которого происходят также готск. galeiks и другие вышеперечисленные слова. Развитие в древнеанглийском шло от существительного lic “тело” через lic “подобный” к использованию этого слова как суффикса прилагательных -lic (freondlic “дружественный” от freond “друг”, т.е. “похожий на друга”, “имеющий лик друга”) и наречий -lice (с добавлением суффикса наречий -е: freondlice “дружески, дружеским образом”). В дальнейшем -lice перешло в -liche, а затем конечное -che отпало, и английские наречия обрели современную форму: friendly, badly и т.п. [137] Аналогичным образом в немецком языке появился суффикс прилагательных и наречий -lich, очень продуктивный до настоящего времени (Bauer “крестьянин” > bauerlich “крестьянский, деревенский”, Herz “сердце” > herzlich “сердечный, душевный”, Freund “друг” > freundlich “приветливый, любезный”, “радушно, ласково”) [138]. С этим же общегерманским корнем lic-/lih-/lich- со значением “тело, фигура” связаны нем. gleich (др.-в.-нем. gilih, др.-сакс. gilik, др.-англ. gelic, др.-исл. glikr) “равный, одинаковый, подобный”, gleichfalls “точно так же”, Gleichnis (др.-в.-нем. gilihnessi) “притча, сравнение”, jeglicher (др.-в.-нем. iogilih) “каждый, всякий”, solch (готск. swaleiks, др.-в.-нем. sulih, solih, др.-сакс. sulik, др.-сев. slikr, др.-англ. swylc, swilc, swelk > англ. such) “такой, подобный”, welch (готск. hweleiks, др.-в.-нем. hwelich, др.-фр. hwelik, др.-англ. hwelc, hwilc, hwylc > англ. wich) “какой, который”, швед. lik “похожий”, lika “одинаковый, равный”, likna “быть похожим”, “сравнивать”, lekamen “тело, плоть”, lekamlig “телесный, физический”; дат. lige “подобие”, “равный”, “одинаково”, ligne “походить на кого-либо”, нидерл. lijken “походить”, “казаться”.

Ещё одна группа слов в германских языках наглядно показывает, что понятие, выражаемое словом lic, тесно связано с представлением о чём-то внешнем, облекающем предмет, и создающем его наружную воспринимаемую нами поверхность, его облик. Эти слова - др.-исл. lik, др.-в.-н. lihhi-hamo, нем. Leiche, Leichname, др.-англ. lic-hama, lic-homa, швед. lik, норв. lik, дат. lig, нидерл. lijk - имеют значение “труп, покойник, (мертвое) тело”. Такое, прошедшее в древности, развитие значения - от “(живого) тела” к “трупу” - указывает на то, что само “тело” рассматривалось как некая (внешняя) форма, которая может утратить свое содержание, как “личина”, в которой человек проводит свою жизнь на этом свете, но которая может существовать и сама по себе. После смерти покойник ещё сохраняет внешний вид человека - его лик, - но сам человек уже исчез из тела, оставив его как пустую оболочку. Особенно наглядно такое понимание “тела” выражается в немецких словах, содержащих в себе два корня: известный нам lih- и hamo- “одеяние, одежда” (ср. гот. hamon “одевать”, др.-в.-н. hemidi > нем. Hemd “рубашка”, лат. camisia “рубаха” > русск. камзол). Следовательно, “тело” и, тем более, “мертвое тело” понимаются как “одежда из плоти”, “телесная оболочка” [139]. В древнеанглийском, как мы видим, также были аналогичные слова, но впоследствии они исчезли, и в современном английском только слова lichgate “кладбищенские ворота”, lichhouse “морг, покойницкая” напоминают, что корень lych-/lic- когда-то выражал понятие “покойник”.

Кроме вышеперечисленных было ещё одно - общегерманское - гнездо слов, которые фонетически несколько отличаются от слов с корнем lik-, и считается, что между этими словесными гнездами нет непосредственной этимологической связи. Однако, они выражают то же самое понятие “лика/личины” и фонетически их можно связать со славянскими словами, содержащими корень лут-. Уже в готском обнаруживается слово wlits “лицо”, то есть это корень из того наиболее древнего из известных нам слоя общегерманской лексики, о котором мы ещё имеем непосредственные письменные свидетельства. Его гомологами в германских языках являются др.-англ. wlite “вид, внешность, выражение (лица), наружность, фигура, облик”, wlitig “красивый, очаровательный”, др.-сакс. wliti “внешность, наружность, облик”, др.-сев. litr “то же”, др.-в.-н. antlizzi “лицо” > нем. Antlitz “лицо, лик” (если учесть, что ant- - приставка, то это старинное немецкое слово звучит совершенно по-русски). С этой группой слов связывают лат. vultus “лицо, выражение лица, мина, лик, обличье, портрет” [140]. Сюда же, по-видимому, надо отнести и ещё одно - очень интересное для нас - слово: готск. liuta “притворщик, лицемер”, которое вполне можно истолковать как “выступающий в маске”, а также готск. luton “обманывать”, liutai мн. “фигляры, мошенники”.

В кельтских языках, вероятно, также существовал аналогичный корень, по крайней мере, ирландские слова с корнем lec-/leac- мы уже встречали в цитате из статьи П.Я.Черных. К ним можно добавить ирл. leitheid “такой же, как..., похожий, подобный”.

В классических древних языках - греческом и латинском - слова, близкие по звучанию и значению к славянскому лик, найти нелегко. Кроме уже упомянутого лат. vultus и гр. aligkios, ataligkios “подобный”, родство которых с лик не очевидно, найти ничего не удается, хотя это, конечно, не означает, что таких слов нет - возможно, мы просто не видим существующих между ними связей.

Выводы, которые мы можем сделать после сопоставления множества слов из различных языков, состоят в следующем: 1) предковые формы русских слов лыко, лут, луб (с их значениями, близкими к современным) входили в число общеиндоевропейских слов и не являются славянскими новоприобретениями; 2) то же самое можно утверждать и о русском лик в значении “лицо, личина, внешний вид”. И если в этих выводах вряд ли стоит сомневаться - в этом согласно большинство специалистов, изучавших этимологию этих слов, да и материал говорит сам за себя, - то третий, имеющий для нас принципиальное значение, вывод, утверждающий происхождение корня лик-/лич-/лиц- со значением “лик, личина” от корня лик- со значением “лыко, луб”, доказывать значительно трудней.

На мой взгляд, такое - от лыка к лику - развитие значений вполне правдоподобно и не противоречит обыденному здравому смыслу. Но кроме того в пользу нашего предположения говорят следующие факты:

1) Существовало и существует довольно много славянских и германских слов, которые вполне могут быть связаны, с одной стороны, со славянским корнем лут-, а с другой - со значением “маска, личина”. Часть из них мы уже рассматривали - это германские слова с корнем lit-. Наиболее важные для нас - это готск. liuta “притворщик, лицемер” и luton “обманывать”. Эти слова этимологически связывают [141] с производными славянского корня луд-, значения которых очень им близки. Среди них следует упомянуть церк.-сл. лоудити “обманывать”, лоуд “глупый, неразумный”, сербохорв. лудити се “дурачиться, прикидываться дураком, вести себя глупо”, слудовати “сделать глупость”, (сюда же, вероятно, и слута “остолоп, болван”, “вещун, предсказатель несчастья”) словен. luditi “дурачить, манить”, польск. ludzic “обманывать, манить, соблазнять”, ludarz “мошенник”, obluda “обманчивость”, “двуличность”, “призрак, привидение”, русск. диал. лудить “обманывать”, “воровать”, болг. луд, лут “сумасшедший, помешанный, буйный”, сербохорв. луда “дурак, шут”, чеш. lud “шут”, obluditi “обмануть, ввести в заблуждение”, ludar “обманщик, мошенник”, obludny “кошмарный, чудовищный, ложный”, obluda “привидение, чудище”, словац. obluda “страшилище”, в.-луж. wobludzic “ввести в заблуждение, одурачить”, русск. блудить (не только “блуждать, уклоняться с прямого пути”, но и “ошибаться, грешить, проказничать, пакостить”), укр. облуда “притворство, обман, лицемерие”, “призрак, обманный вид”, облуд “название злого духа”, луда “маска, личина” [142]. Видно, что значения слов, производных от этого корня, пробегают весь ряд значений: от “маски” - через “обманный вид” - “двуличие” - “обманывать” - “мошенник” - “притворяться” - “дурачиться” - “шут” - “дурак” - до “безумия”. Несколько обособленно от этого ряда стоят значения “призрак”, “привидение”, “злой дух”, “страшилище”. Но тем интересней, что они совпадают со значениями латинского слова larva, наиболее известное значение которого “маска, личина”, но которое также понималось как “злой дух, привидение”, “скелет”, а в переносном смысле и как “рожа, образина”. От larva производят такие слова как лат. larvo “околдовывать”, larvatio “бесноватость, одержимость”. Это, практически полное совпадение независимого развития значений от “маски” к “злому духу” и “безумию” в латинском и славянских языках говорит о том, что, хотя мы и не усматриваем прямой связи между понятиями “маска” и “злой дух”, для наших предков, создававших эти слова, эта связь, вероятно, представлялась вполне очевидной [143].

Несмотря на такое развитие, уведшее слова с корнем луд- весьма далеко от исходного “лыка”, в некоторых производных этого корня сохраняется первоначальное понятие “покрова”. Среди таких слов можно назвать др.-русск. луда “плащ, верхняя одежда”, лудити “покрывать оловом”, русск. луда “блестящая наволока, тонкий слой на чем-либо, оболочка, полуда, полива”, “головная повязка”, укр. лудина “одежда”, хорв. luda “покров”, luditi “покрывать”, луж. leido, leidno “женская кофта” [144]. С этим же гнездом слов Срезневский связывает и др.-русск. москолудьство - слово, производное от москолудъ “насмешник, шут, балагур, скоморох, актер, мим”. Согласно Фасмеру, слово это было произведено от ср.-гр. maskaroydion “рожа, гримаса”, maskara “маска”, сближенного с др.-русск. луд “дурак, шут” [145].

С корнем лут- также существует несколько слов, в которых связь между “лутом/лыком” и “личиной” видна вполне явственно. Это сербохорв. лутка (диал. lujka) “кукла, марионетка”, “тонкая, гибкая ветка”, “плетенка”, чеш. loutka “кукла, марионетка”, loutkar “кукольник, кукловод”, польск. latka “кукла, игрушка, марионетка” и - чтобы уже не оставалось никаких сомнений - др.-русск. лутъкъ, лутокъ, лютикъ “актер, мим, плясун” (при этом современное укр. луток означает “молодое липовое деревцо”, “лыко молодой липы”, “липовый поясок”).

Что касается корня луб-, то найти его производные, связывающие это гнездо слов с понятием “маски”, не удается. В большом ряду слов, родственных русскому лупить, в который входит множество слов из разных языков (например, русск. вылупляться (из яйца), скорлупа, белорусск. луп “взятка”, чеш. loupiti “очищать, лущить”, “грабить”, лит. lupti “драть”, англ. leaf “лист”, гр. lepos, lopos “кора, скорлупа”, lope “покрывало, одежда”, санскр. lumpati “разбивать, грабить, обдирать”), только русск. лупетка “круглая, плотная рожица” (по Далю), может как-то указывать на “маску”, но это одиночно стоящее слово, и происхождение его туманно. Можно предположить, что с понятием “луб” связаны слова из гнезда, в которое входит русское лоб (ср. сербохорв. лубина “череп”) [146], или из гнезда германских слов, куда входит нем. Leib “тело, туловище, живот” (с ним родственны нем. leben “жить”, англ. life “жизнь” и многие другие). Понятия, выражаемые этими словами, довольно близко подходят к понятию “маски”, но их генетическая связь с “лубом” неочевидна, хотя и вполне вероятна [147]. Особняком стоят чешские выражения ma neco za lubem “у него что-то на уме”, mit co za lubem “иметь заднюю мысль, замышлять что-либо”, которые легко истолковать в том смысле, что lub понимается как нечто скрывающее истинные мысли и намерения человека - то есть как “маска”.

Мы рассматривали гнезда слов с корнями лик-, лут- и луб- по отдельности, вследствие фонетического различия между ними, и их объединяло только семантическое сходство (родство исходных значений). Но на деле между корнями лик-/лич-/лиц- и лут-/лит- существует большая фонетическая близость: мягкое т (т’ = ц, ч = мягкое к (к’). Поэтому: слово лучшие передавалось на письме в древнерусских текстах и как лутшии, и как лучьшии, и как луцьшии, и как лутчии; одно и то же понятие “безумие, сумасшествие” передается в польском и как oblakanie, и как obled; в сербскохорватском одно и то же понятие “предчувствие” передается словами слутња (от слутити “предчувствовать, предвещать”) и слуh’ење [148]; в русском синонимами являются блудить - блукать - плутать и т.д. Звук б в луб- вряд ли может непосредственно переходить в к или т, и поэтому те соответствия, которые можно найти между производными рассматриваемых корней (например, сербохорв. сљубити “соединить, слить воедино” и разлучити “разъединить, разлучить”; русск. лепший и лучший), следует объяснять параллельным развитием этих семантических рядов, исходящих фактически из одного понятия “лыко = лут = луб” [149].

2) Важнейшим аргументом в пользу того, что лик/личина является производным от лика/лыка, служит, на мой взгляд, существование в славянских языках большой группы слов, типичным представителем которой можно считать русское облако. Внутренняя форма этого слова вполне прозрачна: это то, чем оболокается, во что облачается, облекается небосвод. Облако это покров небес, его облачение. Ближайшие его русские родственники - это оболочка, облачение, облекать. Даль в статье Облекать, куда он отнес облако, приводит ещё много специальных, устарелых и диалектных русских слов, которые он считает его прямыми родственниками: оболочь, оболокти, оболакивать, оболока, оболокно “чахол, колпак, покрышка, кожух, оболочка”, оболонка “болона, блона, блонка, всякая животная перепонка, плена”, “горбыль доски”, оболока (на глазах) “туск, луда”, уже знакомая нам оболонь (болонь, облонь, блонь, блонка) “наружные, молодые слои дерева”, диалектное оболочка в значении “одежда” и т.д. Родственны этим словам и др.-русск. облечие “оплечье” [150], облечися “одеться”, “принять вид, облик”, укр. оболонка “оболочка”, блр. абалонка “оболочка”, аблачына “облачко”, воблачны “облачный”, болг. облак “облако”, облека, обличам “одевать, облекать, обтягивать (материей)”, макед. облачи се “покрываться облаками”, “мрачнеть”, облека, облекло “одежда”, облога “обертка, обшивка”, “компресс”, польск. blona “оболочка, перепонка, плёнка, плева, мембрана”, oblonienie “оболочка, плёнка”, чеш. blana “плёнка”, н.-луж. hobloka “облака, легкое облако”.

Все этимологические словари дружно объясняют облако, облекать и т.д. как производные с приставкой об- того же корня *волк-/влек-, который мы видим в словах волоку, увлечь, влачить, заволакивать и т.д. То есть оболочка, например, истолковывается как об-волочка, предполагая, что сочетание бв перешло в б. Исходя из этого, родственными облаку следует считать русск. наволочка, паволока “дорогая ткань, накидка, покрывало”, сербохорв. павлака “сливки”, чеш. povlak “покров, налет”, povleceni “чехол, наволочка”, польск. nawleczka “наволочка” и множество других слов, непосредственно связанных с понятием “тащить, волочить” [151]. И с этим, в принципе, нет смысла спорить, это никак не противоречит нашему предположению о том, что исходный корень здесь родственен лыку (особенно, если учесть др.-инд. valkas, valkam “лыко”). Но всё же, мне кажется, более правильно считать, что обо-лочить и во-лочить представляют собой производные одного и того же корня с разными приставками, хотя, конечно, возможны и производные с двумя этими приставками одновременно, например, об-во-лакивать. Такой подход позволяет избежать истолкования оболонки, которую невозможно отделить от оболочки, как об-волонки, и не отрезать от слов болона, блона, таких слов как пелена, опеленать, пелёнка, пленa “тонкая кожица”, плёнка, имеющих соответствия во многих индоевропейских языках [152] и по значению практически совпадающих с оболочкой и болоной.

Если у слова волочить ученые обнаруживают множество родственников в разных индоевропейских языках, то у его предполагаемого производного облака за пределами славянских языков близкой родни (то есть, слов, связанных с ним непосредственно, не через волочить) не обнаруживается, хотя трудно предположить, что таких слов действительно нет. Но прежде, чем пытаться их обнаружить, вспомним ещё одно русское слово: лекало “модель, образец, шаблон; кривая линейка для черчения; колодка на ноги северного оленя”.

С одной стороны, это слово хорошо соответствует по смыслу и звучанию уже известному нам индоевропейскому корню *leik- “изгибать”, “гнуть”, и следовательно, лекало можно истолковать как “инструмент, с помощью которого гнут, изгибают”, чем, собственно, этот предмет и является. Соответственно, *лекать “гнуть, изгибать”, а об-лекать “огибать”, “сгибать, создавая изогнутый рельеф” > “создавать (прилегающий) покров”, “покрывать”. Так понимаемое русское облекать идеально совпадает с лит. aplenkti “обогнуть” “обгонять”, “обернуть”, причём словообразование литовского слова вполне прозрачно: ap- “о, об” + lenkti “сгибать, гнуть” [153]. Такое совпадение слов, связанных по значению как с понятием “гнуть”, так и с понятием “облекать, покрывать”, хорошо заметно в польском и чешском языках: польск. oblok “облако, туча”, oblak (род. пад. obleku) “дуга, арка”, obloga “оклейка, обкладка”, чеш. obloha “небосвод, небосклон”, “гарнир”, oblouk “дуга, изгиб”, obloucek “дужка”, oblak “облако, туча”, oblek “костюм”, obleceni “одежда”, oblicej “лицо”.

В то же время, другое значение русск. лекало – “колодка для ног” = “путы” никак прямо не связано с “гнуть”, зато его можно естественно истолковать как “нечто гибкое, чем связывают (ноги животного)”. И здесь опять приходит на ум лыко, поскольку именно оно широко использовалось для изготовления веревок, завязок, упряжи и других подобных целей. Отсюда случать (*с-лычать) “соединять, сводить”, лычка “полоска (ткани), ленточка”, влачить/волочить “тянуть за собой (привязанное)”, укр. прилучати “приобщать, присоединять”, польск. laczyc “соединять, связывать” и т.д.

Взятые вместе эти значения подтверждают, на мой взгляд, происхождение русск. облака (понимаемого как “покров”) от лыка, с которым связывались понятия гибкости, изогнутости, соединения, связи, тяги, покрова. Аналогичным образом, можно этимологически вывести - с большей или меньшей степенью вероятности - из исследованного нами корня лик-/лич-/лиц- и из понятия “лыко” (“лут”, “луб”) множество слов в самых различных индоевропейских языках [154].

Здесь я хочу привести только несколько слов, которые могут быть прямыми производными от облака, возникшими в результате переразложения этого слова. Его морфологический состав мы понимаем как об-лак-о, где корень лак- соединен с приставкой об-. Образованные от него глаголы будут выглядеть как об-лачить, об-лакнуть. Но если истолковать их, как слова с приставкой о-, то появляется новый корень блак- (известно, что такой процесс переразложения основы слова часто служит в языке способом производства новых слов, когда этимология исходной основы уже не ощущается говорящими). Тогда можно сказать, что небо, которое покрывается облаками, постепенно блакнет (хотя оно ещё не совсем о-блачено, ещё не полностью по-блакло). При это оно теряет яркость, становится тусклым, бледным, и отсюда легко вывести укр. блакитний “голубой, лазурный”, польск. blaknac “блекнуть, бледнеть, тускнеть”, чеш. blankitny “лазурный”, русск. блекнуть, нем. bleichen “блекнуть, бледнеть, обесцвечивать”, Blaue “лазурь, синева (небес)”, англ. blue “синий, голубой, лазурный, голубоватый”, blanch, blench “обесцвечивать, делать бледным”, bleak “бледный, бесцветный”. Но если облака (тучи) сгущаются, то небо мрачнеет, темнеет, становится черным, и отсюда - макед. облачи се “покрываться облаками”, “мрачнеть”, англ. black “черный”.

И ещё одна группа производных этого корня. Если о-блака - “покров”, то блака - “то, что покрывает”, и отсюда польск. blacha “жесть, листовое железо, бляха”, чеш. plech “жесть, лист металла”, нем. Blech “листовой металл, жесть”, отсюда же и русск. бляха - как разъясняет Даль, “кованая или катаная пластинка, металлический листок, жестяная накладка, луда, щиток, оплеуха, слоистая кожица на шляпке гриба”.

Таким образом, корень лък- (лак-/лек-/лик-/лич-/лиц-/ло(н)к-/лук-/луч-/лык- и т.п.) семантически хорошо увязывается как с личиной, облачением (=покровом), так и с лычкой, облучком, разлукой, лекалом (то есть со словами, описывающими изгиб, соединение, связку), и в основу общности таких разнородных понятий естественно положить исходное лыко, главным свойством которого является его гибкость, а отсюда и прочие полезные человеку качества.

3) Если мы согласимся с тем, что древним значением корня лик- является “личина, покров из лыка”, то появляется возможность этимологически связать с этим корнем два гнезда русских (и общеславянских) слов, которые имеют корни, звучащие точно так же: лик-/лек-, но значения которых трудно связать с понятием “лик, лицо”. Примерами слов из этих гнезд могут служить современные русские глаголы ликовать и лечить. Несмотря на их звуковое подобие (а вернее сказать, фонетическое тождество), эти корни считаются лишь омонимами разбираемого нами корня лик-. Авторы всех этимологических словарей трактуют сходство этих корней, как результат случайного совпадения по звучанию слов, развивавшихся совершенно самостоятельно. И действительно, нет никакого правдоподобного объяснения переходу от понятия “лицо, личность, образ” к понятиям “радоваться, петь, танцевать” или “лечить, исцелять”. Возможность такого перехода дает лишь введение в круг рассматриваемых значений корня лик- понятия “личина, маска”.

Рассмотрим два этих словесных гнезда более подробно. Русск. ликовать сегодня имеет значение “торжествовать, восторженно радоваться”, но ранее спектр значений, соотносимых со словами этого корня, был несколько иным: др.-русск. ликъ “собрание, сонм”, “собрание поющих, хор”, “место для певчих в церкви, клирос”, “пение, пляски, радостные возгласы”, “ликование, торжество”, ликовати “ликовать, водить хороводы, петь, пением прославлять кого-либо”, ликовникъ “участник хоровода, певец в хоре”, ликовствование, ликоствование “ликование”, “танец, пляска”, ликостояние “отдельная группа участников праздника, торжества”, “стояние (вместе с другими) во время торжества”, ликственикъ, ликъствьникъ “участник ритуальных плясок” [155]. У Даля приводится ещё одно значение русск. лик - “хоровод, круговая медленная пляска с песнями”. В других славянских языках также находят слова, родственные этому корню: укр. лик “толпа, собрание”, ликувати “ликовать”; белорусск. лiковаць “пировать”; болг. лик “хор, хоровод”, ликувам “проявлять радость с шумом, криком, весельем”, “петь гимн”; сербохорв. ликовати “ликовать”, “петь”; польск. lik “сонм, отряд, толпа, скопище” [156]. Учёные-этимологи довольно дружно объясняют происхождение этого словесного гнезда заимствованием из германских языков и приводят ряд слов, родственных славянскому корню: гот. laiks “танец”, laikan “скакать, прыгать”, др.-исл. leikr “игра”, др.-в.-нем. leih, leich “игра, пение”, др.-лит. laigo “танцует”, лтш. liguot “ликовать”, курд. belezium “пляшу”, lizim “играю”, греч. ligaino “громко возглашаю, пою”. Сюда же можно добавить др.-англ. lacan “качаться”, “играть”; шведск. leka “играть”, lekare “музыкант”, leksak “игрушка”; дат. lege “играть”. Лат. ludere “играть” к этому гнезду слов обычно не относят ввиду его звукового несоответствия, но если мы связываем происхождение слов, обозначающих “игру”, с ликом/личиной, и соответственно, с лыком/лубом/лутом (ср. русск. луда “оболочка” и другие славянские слова с корнем луд- [157]), то оно оказывается дополнительным аргументом в пользу существования именно такой этимологической связи. Фонетически далекое от лыка/лика, это слово полностью совпадает с корнем лут-/луд-, являющимся семантическим аналогом лыка, и кроме основного своего значения имеет также и те, которые связываются с корнем lik/lek/laik в славянских, германских и других языках: “танцевать, плясать, водить хоровод”, “веселиться, развлекаться, проводить время в забавах”, “резвиться, порхать”, “играть на сцене, выступать”, а кроме того и “обманывать, дурачить”, “прикидываться, разыгрывать из себя”, то есть значения, прямо отсылающие нас к понятиям “лика/личины”, “маски” [158].

Если судить по распространенности обсуждаемых нами слов, то славянский лик и соответствующие ему слова в других языках являются производными общего индоевропейского корня, и нет никакой необходимости предполагать общеславянское заимствование из германских языков: русск. ликовать вполне могло возникнуть так же независимо от гот. laiks, как и греч. ligaino. Рассматривая все значения вышеприведенных слов, мы видим, что семантическим центром, из которого, по-видимому, шла наблюдаемая нами иррадиация значений, можно считать понятие некоего совместного обряда, древнего ритуала, сопровождаемого пением, танцами, пиршествами, состязаниями и т.д. Из этнографических и исторических источников мы знаем, что неотъемлемой чертой таких обрядов у наших предков было использование ритуальных масок, в которых выступали основные участники происходящего действа. И тогда ликовать означает “выполнять некие ритуальные действия, обрядившись в лики”, “участвовать в в таком обряде” [159].

Одним из важных вариантов такого рода обрядов были древние магические способы лечения больных, обряды изгнания демонов болезни или попытки умилостивить их, поэтому можно не без основания предположить, что слова, производные от лик/личина (что-то вроде *ликити/*личити, *ликовати) приобрели значение “лечить, исцелять”. Потомками этих слов являются русск. лечить, лекарство, лекарь [160], лечебница; др.-русск. лђковати “лечить”, лђчецъ “врач, лекарь”; укр. лiкар “врач”, лiкувати (1 л. ед. ч. лiкую) “лечить, врачевать”, лiки “лекарство, снадобье”; болг. лекар “врач”, “человек, умеющий лечить травами и магическими действиями”; сербохорв. лекар, ликар “врач, коновал, аптекарь”, польск. lek “лекарство”, lekarz “врач”; н.-луж. lekar, lechar, lejchar “врач, лекарь”; гот. lekeis “врач”, lekinon “лечить”; др.-в.-нем. lahhi “врач”; др.-англ. laece “врач, доктор”; англ. leech “лечить, исцелять”, leecher “лекарь, врач”; др.-исл. laeknir “лекарь”; швед. laka “лечить”, lakare “врач”, lakeort “целебная трава”; др.-фр. leza “лекарь”; ирл. liaig “врач”, leigheas “медицина, искусство исцеления”, “лекарство, снадобье”.

Подведем общий итог: слова, выражающие исследуемое нами понятие (“маска”, “личина”, “лик”, “облычье”), из которого развилось современное русское слово личность, принадлежат к древнейшему слою общеиндоевропейской лексики и многочисленными, часто запутанными и трудноуловимыми, связями соединяют личность с самыми разнообразными семантическими полями, внося в неё дополнительные оттенки значений и смыслов, актуализирующихся в том или ином контексте.

А теперь вернёмся к вопросу, поставленному ещё в начале наших рассуждений о происхождении слова личность: почему это слово, выражающее глубинную сущность описываемого человека, связывается в языке с понятием “маски” - искусственного внешнего покрова, никак внутренне не связанного с надевшим его человеком (маску может надеть всякий) и скорее скрывающим суть своего носителя, нежели характеризующим его индивидуальные особенности. Ясно, что у наших предков - творцов интересующего нас слова - подобный вопрос не возникал, для них переход от личины к личности был достаточно прозрачен и не вызывал никаких сомнений. В противном случае подобное слово просто не возникло бы. Но это значит, что круг представлений, связывавшихся с ликом/личиной, у наших далеких предков существенно отличался от тех представлений, которые связываются с этими словами у нас и у тех ранее живших людей, о чьих мыслях и чувствах мы можем что-то знать на основании сохранившихся письменных свидетельств. Мы привычно считаем, и с этим согласуется всё, что мы можем прочитать по этому поводу у античных, средневековых или каких угодно авторов (а это значит, что подобные представления сложились ещё в дописьменную эпоху), что человек, надевающий маску (личину, рожу, харю, образину) делает это с целью изображения некоего персонажа, он создает образ кого-то, кто на самом деле отличается от него. Основой такого понимания маски служит представление о том, что изображаемое (представляемый образ) не совпадает по своей сути с изображающим. Наблюдая что-то или кого-то в маске, мы исходим из того, что видимое нами и действительно существующее - это разные вещи. Для того, чтобы воспринять маскирующуюся под что-то реальность в её натуральном виде, мы должны сорвать маску и разоблачить [161] предмет нашего интереса, как ту или иную вещь. Но это значит, что, предполагая наличие маски, мы имеем дело с картиной мира, который расслаивается на воображаемую и реальную части. Античный актер, надевая маску Медеи или другого мифологического персонажа, не пытался уверить зрителей в том, что он - женщина, он представлял им образ женщины, помогал смотрящим на сцену вообразить Медею [162], хотя зрители отлично понимали, что “в реальности” на сцене перемещается и произносит текст пьесы актер, которого они лично знали в жизни и сущность которого за маской всё время оставалась неизменной.

Совершенно не так обстояло дело в те времена (о которых у нас нет никаких прямых свидетельств и суть происходившего в которые мы вынуждены реконструировать по косвенным данным, в том числе и по данным языка), когда маска была атрибутом сакральных церемоний и магических обрядов. Участник обряда, обряжаясь [163] в маску зверя или демона не воображал себя зверем, не выступал в образе (образине) зверя - он преображался в зверя, становился зверем, по крайней мере, на время обряда. Ни тот, кто выступал в маске зверя, ни те, кто наблюдал за ним, не сомневались, что в это время изменялся не только облик действующего в обряде лица, но и его внутренняя сущность - в обряде участвовал не человек, а зверь, в которого превращался человек, надевший маску и шкуру зверя. Такой человек чувствовал себя зверем и испытывал зверские чувства и побуждения, его поведение было поведением зверя. Говоря о нём, мы можем употреблять слово человек лишь потому, что этот зверь генетически происходит от человека, он когда-то был человеком, но сейчас, выступая в обряде, он - другое существо, причём какое-то определённое существо, а именно тот зверь, чью маску надел человек, готовясь к выполнению обряда. Человек не притворялся [164] зверем - он претворялся в зверя, становился другой тварью [165]. Отсюда уже упоминавшиеся укр. облуд “злой дух”, сербохорв. облуда “страшилище, привидение”, лат. larva “привидение” и masca “ведьма”.

Существовавшее тысячелетия убеждение в том, что надев маску человек превращается в другое существо, соответствующее тому облику, который он принял, приводит нас к понятию “оборотня” [166]. Веками и тысячелетиями в народе живет вера в существование людей, умеющих превращаться в другие живые существа: зверей, птиц и других животных (вспомним царевну-лягушку). Чаще всего легенды и предания говорят о волках-оборотнях. Для них у славян даже существует специальное название: русск. волколак, волкодлак, вурдулак, укр. вовкулак, болг. върколак, сербохорв. вукодлак, польск. wilkolak, чеш. vlkodlak. Это сложное слово, вторая часть которого тождественна сербохорв. длака “шкура”, то есть в целом оно означает “волчья шкура”, “(человек) в шкуре волка” [167]. В немецком фольклоре ему соответствует вервольф (Wer “человек, мужчина” + Wolf “волк” = Werwolf “человек, ставший волком в результате проклятия”), в китайском - лис-оборотень.

Хотя мы ясно понимаем, что такое превращение человека в животное (и обратно) физически невозможно и, следовательно, все предания об этом должны рассматриваться как рассказы о воображаемой, фантастической реальности, нам необходимо дать какое-то объяснение тысячелетнему существованию таких преданий практически у всех известных нам народов. Надо исходить из того, что “дыма без огня не бывает” и что в действительности должен был иметься какой-то коррелят этих преданий. Мы видим, что самый распространенный вид оборотня - волколак - это “(человек) в волчьей шкуре” (точнее, “(человек) в шкуре хищного зверя”. Но и само слово оборотень можно истолковать аналогичным образом. Обычно оборачивание человека волком описывается как обращение вокруг некоторой оси, как вращение (пре-вращение), ротация, переворот. Часто сам механизм превращения описывается в сказках и преданиях как кувырок через голову: человек прекувыркнулся и вскочил уже на четыре волчьи лапы. И смысл такого поворота в общем-то ясен: существо, которое мы знаем как человека в этом мире, имеет и другую (обратную) сторону, повернувшись к миру этой стороной, он становится другим существом - в данном случае волком; обращение происходит на границе двух миров - нашего мира и “того света”, поэтому оборотень всегда ещё и пришелец из потустороннего мира, в этом отношении он тождественен оживлённому покойнику, вурдалаку, упырю, вампиру [168]. Но русское слово оборачивать означает ещё и “обворачивать”, “укутывать каким-либо покровом, обёрткой”, поэтому оборотня с равным основанием можно понимать как “обёрнутого (в шкуру)”, “надевшего личину” [169].

О том, что такие существа, ставшие хищниками в результате обряда, после надевания маски зверя и звериной шкуры, действительно существовали и жили среди людей, есть и исторические свидетельства. Достаточно полным и в то же время популярным источником сведений по этому вопросу может служить книга итальянского историка Франко Кардини “Истоки средневекового рыцарства”. Вот несколько цитат из этой книги:

“Германская сага демонстрирует нам “воина-зверя” во всей красе. В известном смысле это “настоящий” зверь. Своей звериной сущностью он обязан магико-ритуальной процедуре экстатического типа… либо внешнему уподоблению какому-нибудь зверю (например, подражание его повадкам, одевание его шкуры, использование в качестве украшения его клыков и когтей или, наоборот, участие в сражении совершенно обнаженным, как зверь)” [170].

“Воздержимся… от того, чтобы считать “звериное обличье” германских воинов обычным тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы взять противника на испуг. Нет, это не простая военная хитрость. Стоит ли ещё раз ссылаться на последние исследования антропологов и психологов, посвященные значению маски и переодевания. Гуманитарные науки и без того достаточно ясно продемонстрировали действие тех механизмов в культуре, посредством которых человек действительно становится тем, чью роль он играет в данный момент, чью, по выражению римлян, “личину” (persona) он себе присваивает, в чьем облике существует. Германский воин, рычащий, как медведь, либо надевший на себя собачью голову, как бы на самом деле становился медведем, волком, бешеной собакой.

…Возьмем, к примеру, берсеркров. В более позднее время термин “берсеркр” не вызывал удивления, так как это был синоним слова “воин”, иногда “разбойник”, в общем, опасной личности, подверженной приступам бешенства - bеrserkrsgang, не более того. …Прежде было совсем не так, и об этом свидетельствует этимология слова. Berserkr - это “медвежья шкура”, “некто в медвежьей шкуре, воплотившийся в медведя” [171]. Обратите внимание - в медведя, а не просто в его шкуру. Разница принципиальная. За обыденным фактом - воин в медвежьей шкуре - скрыта более глубокая истина. Она переворачивает кажущееся значение слова. Воин, облаченный в медвежью шкуру, “воплощенный в медведе”, то есть “шкура”, личина медведя, из-под которой доносится его рык. Иными словами, одержимый медведем, если угодно, медведь с человеческим лицом.

…Бок о бок с берсеркром, облаченным в медвежью шкуру, лучше сказать воином-медведем, стоит ulfhedhinn, то есть “волчья шкура”, облаченный в шкуру волка воин-волк. Родственная связь воин-волк - воин-медведь столь тесна, что оба термина выглядят как взаимозаменяемые. О двух берсеркрах в исландском тексте сказано, что прозвище их было “волчья шкура”. Источники утверждают, что ulfhedhnar и berserkir действовали как по одному, так и небольшими группами. Подчеркиваются также их неуязвимость, свирепость, бесстыдство, то есть отсутствие нравственных представлений, и scelera improbissima - постыдное пристрастие к оргиям. …Так что предания о “волколаках” и “оборотнях” при сравнении с достоверными свидетельствами благодаря берсеркрам выглядят вполне правдоподобными.

Как интерпретировать роль и функцию воина-зверя в древнем германском обществе? Несомненно, речь идет о небольшой, резко отграниченной от основной массы свободных воинов группе. В какой-то момент к ней относятся с недоверием и страхом, затем с презрением. Берсеркров можно было бы сблизить с индийскими gandharva и их греческим родственником - кентавром. И те, и другие “демоны”- полулюди-полузвери. Можно было бы сблизить и с всадниками из свиты Ромула - кровожадными, ворующими скот и женщин существами - или с тем же Феврием, покровителем римских всадников, которые в середине февраля рыскали по Риму, подобно волкам” [172].

И далее, опираясь на свидетельства Тацита, Кардини пишет о существовании у германцев особых воинских групп, сакральных сообществ, состоящих из воинов-“зверей”:

“Членам сообщества было позволено во имя общего блага нарушать обычные социальные обязанности. Они не работали, не заботились о семье, были безбрачны. Община кормила их в обмен на выполнение ими воинского долга. То, что было постыдным для человека обычного, для них становится источником славы.

Но в какой мере вступление в этот “священный боевой отряд” было добровольным..? …Не находятся ли они на положении “прирученных зверей”, обслуживающих нужды вполне определённой социальной группы?” [173]

Мы видим, что данные, приводимые Кардини, и его выводы полностью согласуются с той реконструкцией древнейших представлений, связанных с понятием “маска”, которую мы получили при исследовании языкового материала. Не приходится сомневаться, что превращение человека в зверя при надевании звериной личины действительно происходило, и память об этом сохранилась в языках индоевропейских народов. С течением времени у идущих путем цивилизации народов древние обряды трансформировались в сценическое действо, маскарад, праздничное увеселение, и представления, связываемые с маской, изменились. Распространение христианской религии довершило этот процесс - церковь тщательно выкорчёвывала остатки языческих культов и суеверий в быту и душе народа. И тем не менее все эти века, вплоть до нашего времени, наряду с цивилизованным миром, отражённым в письменных источниках, продолжал существовать и другой мир, в котором как и тысячелетия назад жили оборотни и ведьмы. Ещё вчера (а, может быть, где-то и сегодня) у русских крестьян существовало твёрдое убеждение, что те, кто в святочные дни участвовал в ряжении [174], надевал на себя личину, должен во избежание неприятностей очиститься затем купанием в крещенской проруби [175]. Но это значит, что, участвуя в праздничном увеселении, надевая маску и шкуру зверя со “сценической” целью, изображая зверя, человек чувствовал, что “маска” не всегда была такой безобидной вещью, как это представляется сегодня, и защищался от магических чар древнего обряда тем, что противопоставлял им силу новых христианских обрядов.

Почему же личина зверя или демона оказывала такое потрясающее воздействие на наших предков и почему этот эффект практически исчез, сменившись на безобидное увеселение? Мы будем исходить из того, что физических изменений в теле оборотня не происходит - у него не вырастают клыки, не образуется “волчья пасть”, его ногти не превращаются в когти, и вообще, если оборотень носит обычный костюм, его затруднительно отличить от обычного человека. Все упоминания народных преданий о внешнем подобии оборотней реальным животным мы должны отнести на счёт народной фантазии. Стараясь осмыслить и описать несомненный факт превращения человека в волка, рассказчик невольно соскальзывает на придание его облику вымышленных подробностей. Рассказывающий прекрасно знает, как выглядит “волк”, и в тоже время он знает также, что описываемое им существо - “волк”, у него просто не остается другого выбора, как приписать ему наличие длинных зубов и серого хвоста. Но мы, рассматривая эту картину со стороны, можем сохранять объективный взгляд на происходящее и видеть в оборотне “зверя с человеческим лицом”, как выразился Кардини. Следовательно, все природные свойства, присущие человеку до момента превращения, сохраняются и у зверя, возникающего в результате оборачивания, и ничего нового в этом смысле не появляется. Но тогда встаёт вопрос, каким образом такое возможно? Предмет сохраняет все свои качества, но при этом теряет свою определённость, вместо него появляется другой предмет, имеющий иную сущность. Не является ли такое изменение сущности вещи столь же чудесным и необъяснимым с точки зрения здравого рассудка, как и превращение перекувыркнувшегося через голову человека в натурального волка с волчьими зубами и хвостом? Мы уже сталкивались с подобным вопросом, и такая перемена сущности при неизменности природного состава предмета не должна нас удивлять и ставить в тупик. В конце концов, никого не удивляет, что из одних и тех же кубиков можно сложить и домик, и башенку, и мостик через реку, а используя один и тот же набор красок, можно нарисовать любую картинку. Сущность создаваемой вещи зависит не только, и не столько от “материалов”, из которых она строится, сколько от структуры целого, от “формы” (в самом широком смысле слова), в которую организуется материал.

Но совершенно аналогично обстоит дело и в разбираемом нами случае. “Волк” отличается от “человека” не столько тем, что у них по разному устроены конечности или что человек может залезть на дерево, а волку это недоступно, зато волк может учуять запахи, которых человек не ощущает, сколько тем, что общая структура бытия этих существ глубоко различна. Можно сказать, что волк имеет иную, нежели человек, “систему ценностей”: то, что важно для волка, может не иметь никакого значения для человека, и наоборот. Но то же самое можно сказать и по-другому, так, как мы уже делали это раньше: существо, которое мы называем волком, имеет свой специфический - волчий - способ взаимодействия с другими существами и предметами мира, свой способ бытия, и эта совокупность приёмов взаимодействия с миром, главное, что отличает “волка” от “человека” и других существ - “не-волков”, имеющих свои собственные способы бытия. Именно поэтому каждое из существ, в том числе и волк, и человек, живёт в собственном мире, имеет свой умвельт. Если живое существо, принадлежащее биологическому виду Homo (имеющее человеческий генотип и биологическую природу человека), усвоит волчью “систему ценностей” и присвоит себе волчий умвельт, то мы вправе и даже обязаны считать его “волком”, хотя внешний облик и устройство тела резко отличают его от стандартного представителя рода Lupus. Конечно, такое существо (здесь можно вспомнить известные примеры человеческих детёнышей, выросших в волчьей стае) - “плохой волк” (устройство его тела неадекватно его способу бытия, и, вероятно, среди собратьев по стае он всегда будет аутсайдером), но всё же - это “волк”, имеющий “волчью” сущность, но никак не “человек”.

Вернёмся к нашему оборотню. Надевающий на себя личину зверя человек как бы “берёт на себя обязательство” быть “волком”, более того, весь его жизненный опыт, усвоенный им от старших и приобретённый им лично, не позволяет ему усомниться в “эффекте маски”: он уже неоднократно наблюдал это на других и полностью уверен в том, что человек, надевая личину волка, становится волком - такова закономерность мира, в котором он вырос. Надев личину, он потерял возможность выбора быть ему волком или не быть, он - уже волк. И естественно, он должен резко изменить свое поведение: будучи волком, он должен и вести себя как волк, преследовать волчьи цели, по-волчьи реагировать на происходящее, не принимать во внимание то, что не имеет для волка никакого значения (например, человеческие нормы нравственности), питаться тем, чем питается волк, выть по-волчьи и т.д. При этом “новоиспечённый волк” не теряет ранее имевшиеся у него качества и способности и не приобретает взамен характерные качества волка: по составу своих способностей он остаётся каким и был. Но в структуре другого существа его способности начинают играть другие роли и обеспечивать другие - волчьи - функции. Так, будучи до этого разумным, человек не теряет разум, становясь “волком”, но способность к разумному предвидению событий и расчёту своих действий, исходя из такого прогноза, начинает обслуживать потребности волчьего типа: подстеречь и настигнуть добычу, избегнуть ловушки и т.п. “Человек-волк” сохраняет способность разговаривать, но множество слов и понятий человеческого языка оказываются для него ни на что не пригодными, теряют для него смысл.

Возможность усвоения волчьего образа жизни и волчьего умвельта основывается на том, что ещё до оборачивания человек имеет представление о “волке”, у него есть образ волка; человек может мысленно “войти в шкуру волка” и представить себя зверем. Но до превращения этот образ (комплекс представлений) играет подчиненную роль в психике человека, это всего лишь одно из множества представлений и понятий, которыми оперирует человек, живущий своей человеческой жизнью. С момента надевания личины этот образ занимает центральное место, именно становится тем психическим ядром, вокруг которого и на основе которого формируется “Я” возникшего из человека существа; именно этот образ организует и структурирует всё поведение “волка”, его чувства, желания, актуальные цели. Стабильность этого образа гарантирует самоидентичность “волка”, устойчивость его поведенческих реакций и самоощущения. При этом не играет большой роли то, что такой “образ волка” неизбежно схематичен и во многих отношениях может быть неадекватным реальному природному волку (как мы его понимаем); главное, что оборотень сам “знает”, каков волк, и ощущает свое соответствие этому образу. (Можно даже, наверное, сказать, что, осознавая отличие своего облика от натуральных волков, оборотень должен чувствовать себя “волком в человеческой личине”, зверем, надевшим маску человека. Тогда можно считать, что ношение шкуры волка является для оборотня актом демаскировки, способом продемонстрировать окружающим свою истинную сущность [176].) Исходя из всего вышесказанного, мы приходим к выводу, что личина волка, его лик (другими словами образ волка) оказывается сущностным ядром возникающего в результате оборачивания существа; именно она характеризует положение “волка” в мире и способ его бытия, она служит образцом, по которому “волк” строит себя из материала, оставленного ему в наследство человеком. Но это значит, что такое древнее понятие лика/личины очень близко тому, что мы сегодня называем личностью. Происхождение личности из лика/личины оказывается не только подтверждаемым данными языка, но и семантически оправданным.

Наши древние предки, по-видимому, остро ощущали природную неопределённость человека, которую мы назвали его биологической недовоплощённостью и которая представляет оборотную сторону человеческой универсальности, его способности быть разным. Разбираясь с этим, мы пришли к выводу, что именно это свойство “недовоплощённости/универсальности” выводит человека из царства животных, и благодаря ему человек занимает особое - человеческое - положение в мире. Это сущностная характеристика человека. Но универсальность - свойство присущее Человеку с большой буквы, всему человеческому роду, по отношению же к отдельному человеку это свойство оборачивается своей негативной стороной - отсутствием специфической формы, гарантированной самим фактом рождения в лоне человеческого рода. Такую форму человек ещё должен обрести в процессе “очеловечивания” людского детёныша, процессе социализации. Сам этот процесс может протекать “естественным” образом, без участия сознательных намерений людей, просто как присвоение детьми образа жизни старшего поколения, но осмысливая процесс “очеловечивания” и его результаты, люди осознают, что они должны что-то делать с собой, как-то изменять себя, чтобы стать такими же законченными творениями природы, как другие животные. “Натуральность”, “естественность” оказываются недостаточными для того, чтобы быть “человеком”. “Быть естественным” - удел не людей, а животных. По-видимому, одним из проявлений такого взгляда на человека и на его отличие от других животных является обычай примитивных народов изменять (с нашей точки зрения, уродовать) формы своего тела. Труды по этнографии и социальной антропологии полны описаний таких обычаев, обнаруживаемых практически у всех народов мира. Чего только не выдумывали люди, чтобы продемонстрировать свою “человечность” и зафиксировать этот факт в форме, не подверженной влиянию времени и условий жизни: они наносили на тело разнообразные узоры (татуировки), протыкали уши и носы, изменяли форму половых органов, подпиливали зубы, делая их остроконечными, сплющивали разнообразными способами голову, удлиняли шею и т.д. и т.д. [177] Помимо своего “общечеловеческого” значения каждое такое искусственное уродство несло также более специфическую информацию о своём носителе: оно характеризовало принадлежность индивида определённому племени или клану, его социальный возраст, семейное положение, общественный статус и т.п. В принципе, такие намеренные изменения своего физического облика можно рассматривать как создание маски из собственного телесного материала и превращение человека в то существо, чей образ воплощался в этой маске. Можно сказать, что человек, которому на тело наносилась татуировка воина из племени команчей, становился воином-команчем (превращался в него и одновременно обличал себя в качестве “воина-команча”), и никакого другого способа стать им не существовало - сам факт рождения ребёнком мужского пола в племени команчей ещё не гарантировал этого [178].

С необходимостью “допределять” себя в процессе становления человеческого существа, возможно, связан и хорошо изученный антропологами, но до сих пор довольно загадочный феномен тотемизма - совокупности верований и религиозно-магических практик, остатки которых обнаруживаются у многих примитивных народов [179]. Ядром тотемических верований является представление о существовании сверхъестественной (фактически, не имеющей рационального объяснения) связи между определённым человеческим сообществом (родом, племенной группой) и каким-то из видов животных или растений. С примером таких верований мы уже сталкивались в истории об индейце из племени бороро, утверждавшем, что он - попугай. Непременной частью этого феномена являются тотемические мифы, повествующие о тотемических предках - фантастических зооантропоморфных существах, потомками которых считают себя современные туземцы [180]. При чтении литературы о тотемизме создаётся впечатление, что древний смысл тотемических обычаев и, главное, смысл и содержание тотемической связи остаются тёмными и неясными не только для европейских исследователей, но и для самих туземцев, передающих эти сказания из поколения в поколение. И для преданий, возраст которых насчитывает неизвестно сколько тысячелетий, в этом нет ничего удивительного, аналогичное затемнение исходного смысла феномена “человека-волка” (берсеркра) в сагах и крестьянских легендах про оборотней, происшедшее всего за несколько столетий, мы уже видели. Чисто гипотетически можно предположить, что когда-то, во времена, не оставившие нам каких-либо связных свидетельств, широко распространённой формой, в которой совершался процесс социализации, было массовое оборотничество: группа людей выбирала себе в качестве образца поведения какое-то животное, и каждый представитель этой группы, достигнув определённого возраста, превращался в это животное. Это вело к подразделению однородных в биологическом отношении человеческих популяций на “животные” (а фактически, на культурные) подвиды: среди людей появились “люди-волки”, “люди-бобры”, “люди-рыси”, “люди-попугаи”, достаточно резко отграниченные друг от друга, причём границы между ними создавались не анатомо-физиологическими особенностями, а особенностями поведения, то есть это были этологические границы. Такое деление на тотемические группы способствовало самоидентификации и сплочению людских коллективов, позволив делить всех встречаемых в жизни людей на “своих” и “чужих” не на основании случайных симпатий и антипатий, а на основе признаков, можно сказать, биологического характера. Главное, на мой взгляд, преимущество дифференциации человеческих популяций с помощью образцов-тотемов заключается в том, что она закрепляет и стабилизирует принятые в группе схемы поведения, сохранение которых на протяжении многих поколений могло быть серьёзной проблемой для примитивных человеческих сообществ (действительно, на вопрос: “Почему это нужно делать так, как принято в нашей группе, ведь наши соседи делают это совсем по-другому?” - человек всегда мог ответить и себе, и другим: “Потому что они волки, а мы попугаи”). Когда социальный прогресс привёл к созданию устойчивой разветвлённой системы общественных отношений и контроля за поведением членов группы, необходимость во внешних образцах поведения отпала, но форма, в которой осуществлялось осознавание людьми своей отдельности и самоидентичности, сохранялась ещё очень долго, породив запутанные и лишённые видимого рационального обоснования тотемические обряды и мифы. (Как сказал Баратынский: “Предрассудок! он обломок давней правды. Храм упал; а руин его потомок языка не разгадал”).

Возвращаясь к теме личности, естественно задать вопрос: “Пусть внешний образец поведения (личина зверя), действительно, играет роль квази-личности в психике оборотня, организуя его поведение и восприятие мира, но какое это может иметь отношение к личности современного человека?” И вопрос этот вполне законен: если говорить строго, между тем, что мы называем личностью, и той структурой, которую создавала личина зверя, усвоенная оборотнем при оборачивании, существует лишь функциональное подобие. И сам оборотень, и его непревращённые в зверей современники не обладали, насколько мы можем судить, личностью в её сегодняшнем понимании; они были людьми доличностного типа. И всё же, понимание того, какую функцию играла личина (образ зверя) в жизни оборотня, позволяет правильно подойти к выяснению истинного содержания такого неясного и расплывчатого понятия, как “личность”.

Подумаем, какие выводы можно сделать из того допущения, что образ зверя играл ту же роль, что и наша личность. Во-первых, никакие свойства тела и особенности функционирования нервной системы не являются кардинальными чертами личности, поскольку изменение внутренней сущности оборотня происходит одномоментно, без всякой трансформации тела. И это же нам известно из наблюдений над обычными людьми: никакие изменения тела, его повреждения, утрата органов, заболевания, выздоровление, снижение функциональных способностей (зрения, слуха, памяти, трудоспособности) не связываются в нашем понимании с изменением личности. По крайней мере, сами по себе они не ведут к смене личности, их влияние на трансформацию параметров личности может быть только косвенным. Поэтому все попытки классифицировать типы личностей на основе нейрофизиологических параметров, свойств темперамента или каких-то других телесных признаков бьют мимо цели, такие типологии описывают нечто иное, чем личность.

Во-вторых, личность не является синонимом индивидуальности. Все волки-оборотни имеют один и тот же лик - образ волка, хотя каждый из них по-прежнему сохраняет свою индивидуальность, перешедшую к нему от предшествующего человека, каждый из оборотней (как и каждый из волков в лесу) обладает уникальным комплексом черт и признаков, позволяющим различать их между собой.

В-третьих, нельзя считать, как это иногда предлагается, что личность обозначает собой совокупность душевных (духовных) свойств человека (в отличие от индивидуума, термина приложимого к человеку в аспекте его телесных характеристик), хотя, казалось бы, наш пример с оборотнем говорит в пользу такого понимания “личности”. В самом деле, в момент оборачивания тело оборотня остаётся точно тем же, каким оно было у человека, и оно лишь постепенно изменяется, приспосабливаясь к волчьему образу жизни оборотня. Но изменение существа оборотня происходит сразу же после надевания лика, и, следовательно, это изменение происходит в психической сфере - в душе человека, превращающегося в волка. Ясно также, что сам образ волка производит свои эффекты, будучи частью психики. И тем не менее, “личность” не совпадает с “душой” и её нельзя определить, как комплекс устойчивых характеристик души (психики). Дело в том, что ни одну из этих характеристик и никакую их совокупность нельзя отождествить с личностью человека, с его “Я”. Даже в обычном словоупотреблении все они (так же, как свойства и способности тела) рассматриваются в качестве атрибутов и инструментов личности, как то, чем владеет человеческое “Я”. Мы говорим: “моя рука”, “мой рассудок”, “его способности”, “её стеснительность”, “его храбрость”, но нельзя сказать, что “он” - это сочетание храбрости с блестящими математическими способностями и слабой памятью. Такое описание личности человека выглядит абсурдно.

Получается, что, разобрав тело человека и его душу на части, мы не обнаруживаем в нём его “личности”, его “Я”; создаётся впечатление, что в устройстве человека “личности” нет, по-видимому, она находится где-то за пределами человека. Выходит, что самая главная часть “человека”, его сущностное ядро, то, что делает данного конкретного человека самим собой и организует все его способности и свойства в единое целое, как-то ускользает от нашего анализа, мы никак не можем обнаружить её, разбирая “человека” на составные части. Но на самом деле, такая ситуация не является специфичной для предмета, называемого нами человек, то же самое можно сказать и о других предметах. Возьмём такой пример: микроскоп - это “оптический прибор для рассматривания предметов, неразличимых простым глазом” (Ожегов); данное определение описывает сущность “микроскопа”, всякое устройство, предназначенное “для рассматривания предметов, неразличимых простым глазом” и использующееся в этих целях, есть микроскоп, и никакой другой предмет, который не выполняет эту функцию, микроскопом не является, он имеет некую иную сущность. Разбирая микроскоп на части и анализируя его каким угодно образом, мы не сможем обнаружить его предназначение, цель, ради которой он создан, программу его функционирования. Следовательно, мы не сможем обнаружить его сущность, и не потому, что просто не сумеем её найти, а не сможем этого сделать в принципе: информации о том, как используется данный предмет (микроскоп), в самом микроскопе нет. Правда, на основании анализа конструкции этого предмета мы можем сделать достаточно убедительное предположение о том, что рассматриваемый предмет - микроскоп, но это будет только нашей гипотезой; в случае, если этот предмет используется для забивания гвоздей, то его сущность - не “микроскоп”, а “молоток” (хотя и очень плохой молоток, вычурный и неудобный).

Согласившись с тем, что для многих предметов сущность определяется программой их функционирования, мы можем приложить такой подход и к исследуемому нами случаю. Волк, в конечном итоге, является “волком” потому, что он функционирует как “волк”, согласно своей “волчьей” сущности, если бы он вёл себя как “овца”, он был бы “овцой в волчьей шкуре”, но никак не “волком”. Но такого обращения “волка” в “овцу” в реальности быть не может, потому что программа функционирования волка “зашита” в его устройстве; она предопределена конструкцией волчьего организма (и в частности, строением нервной системы волка). Если воспользоваться компьютерной терминологией, можно сказать, что сущность волка (и любого другого животного) определяется жесткой (hard) программой, обеспечивающей “волчье” поведение данного существа (собственно говоря, весь организм волка является такой программой). Этим волк, будучи живым, самодеятельным существом, отличается от микроскопа. Несмотря на то, что всё устройство микроскопа соответствует его предназначению, он не способен осуществлять свое предназначение самостоятельно; реальная программа функционирования микроскопа привносится извне человеком, использующим микроскоп. Роль программы функционирования для оборотня играет образ волка - представление человека о том, каков “волк” и как он себя должен вести. До момента обращения человек идентифицировал себя с людьми и вёл себя так, как полагается людям, - его программой был образ человека (причём определённого человека: такого как все “мы”), заменив её программой функционирования “волка”, человек сменил свою сущность и превратился в “волка”. Присущая только человеку принципиальная возможность сменить программу говорит о том, что у человека эта программа “мягкого” (soft) типа, она в значительной мере не зависит от строения тела, и, ещё раз повторимся, в этом заключается сущностное отличие человека от животных (волк не может обратиться в “овцу”, а заяц - в “медведя”, какие бы личины они не надевали).

Теперь попробуем взглянуть с этой же точки зрения на личность. Именно это понятие интересует нас больше всего, и все остальные темы, несмотря на их самостоятельную значимость, должны лишь послужить нам ступеньками, подводящими нас к пониманию того, что такое “личность”. Наличие у животного (и оборотня) определённой программы функционирования обеспечивает возможность целенаправленного поведения и стабильных реакций на все возникающие в его жизни ситуации, делает его поведение предсказуемым. В каждом конкретном случае, в условиях, когда потенциально возможен какой-то выбор между альтернативными поведенческими реакциями (например, между борьбой и бегством), волк реагирует на ситуацию по-волчьи, а заяц - по-заячьи. Если животные каждый раз поступали бы, как бог на душу положит, различение между “зайцами” и “волками” потеряло бы всякий смысл. Зная программу, мы можем в общих чертах предсказывать поведение животного и определять траекторию его движения в пространстве поступков. Несколько расширяя смысл понятия “цель”, можно говорить о целеустремлённости животного на протяжении всей его жизни. Конечно, нельзя предположить, что волк всю свою жизнь стремится к какому-то определённому состоянию (точке в пространстве возможностей), рассматриваемому как желаемый результат его жизненных усилий. И в этом отношении волк не стремится в своей жизни ни к какой цели; конечной цели жизни у него нет. Но в то же время, из всякой точки своего жизненного пути, куда бы его не забросила судьба, волк упрямо будет выбирать свое “волчье” направление движения (“Как волка ни корми, он в лес смотрит”). Можно сказать, что он стремится быть “волком”, что цель волка - быть “волком”, сохранять свою “волчью” самоидентичность.

Совершенно аналогично структурируется и жизненный путь оборотня: приняв образ волка в качестве программы своего функционирования, он имеет единственную цель - сохранять свою жизненную ориентацию и во всех случаях вести себя так, как должно “волку”. В этом смысле он подобен животному, собственно говоря, он и есть “искусственно созданное” животное, и разделяет судьбу всех животных. Но крайне важно, что такой, ставший животным оборотень ничем не отличается в интересующем нас отношении от своих бывших соплеменников, оставшихся людьми. Как он принял себе за образец поведения образ волка, так и они взяли за образец своего поведения образ германского мужчины-воина - то представление о “мужчине нашего племени”, которое они впитали с детства. Назовём такого человека - родовой человек и, предполагая, что это первый тип человека, появившийся в человеческой истории, попытаемся понять, в чём его сущность. Сразу скажем, что человек этого типа не является личностью, и мы должны отнести его к единственной известной нам разновидности доличностного типа человека. На этом этапе антропогенеза формулирование жизненной программы (программы функционирования) человека происходит, в принципе, так же, как и у животных. Каждое появившееся на свет человеческое существо получает инструкцию, как ему вести себя в тех или иных ситуациях: если ты встретишься в жизни с этим, поступай так, если с этим - так; и не беспокойся, эффективность такого поведения гарантирована опытом твоих предков, они поступали именно так, и, если ты появился в мире, то, значит, их поведение было достаточно правильным, и, значит, оно годится и для тебя. Единственное отличие в этом отношении между животными и человеком в том, что часть “жёсткой” программы животного заменена у человека “мягкой” программой, получаемой им в процессе социализации. Сущность “человека”, понимаемого как “человек вообще”, именно в этом и состоит, но вариантов “мягких” программ должно быть много (иначе не было бы смысла делать их “мягкими”), и это неминуемо ведёт к тому, что у каждого конкретного человека появляется своя сущность, то, что делает человека таким, каков он есть, и что отличает его от других - “не таких” - людей. Осознание (хотя бы частичное) своей сущности позволяет человеку делить встречаемых в жизни человеческих существ на “своих” и “чужих”, выделяя людей, объединяемых категорией “мы”, то есть “тех, кто имеет ту же сущность, что и я”. По-видимому, чаще всего границы такого “мы” совпадали с этническими, родо-племенными границами: “мы - цыгане”, “мы - команчи”, но в некоторых случаях основанием для выделения “мы” мог быть род занятий, в древности неразрывно связанный с ритуально-магической обособленностью (“мы - кузнецы”, “мы - вызывающие дождь”), или какие-то иные отличия в способах бытия (“мы - запорожцы”, “мы - волки”). Люди внутри каждого такого “мы” воспринимались по сути одинаковыми и действительно были ими. Это вовсе не значит, что люди не видели индивидуальных отличий, имеющихся у каждого из представителей данной общности (напротив, они их тонко подмечали и одного называли Зоркий Глаз, а другого - Большая Глотка), но всё это были несущественные черты человека - они не давали возможности понять, что это за человек, на них нельзя было опираться в предсказании его поведения.

Такой родовой человек имеет большие достоинства (с нашей современной точки зрения), которые, вероятно, и послужили основой мифа о “благородном дикаре” и сожалений об ушедшем “золотом веке”, когда люди жили в соответствии с природой и самими собой. На такого человека можно положиться: он всегда равен самому себе и, можно сказать, следует максиме стоической философии “Поступай как должно, и будь что будет”, хотя никогда не слышал не только о стоиках, но и о какой-либо моральной философии. Никакое мировоззрение ему вообще не требуется, поскольку в каждой точке его жизненного пути, на каждой жизненной развилке заранее можно предсказать, куда он повернёт - туда, куда положено идти человеку его сущности. Более того, упомянутая “развилка” существует только для нас, сторонних наблюдателей, для самого же родового человека существует только один путь, не требующий раздумий и мучительных решений по поводу того, как поступить в данном случае. Фактически, у него нет никакого выбора, вся его прошлая и будущая жизнь, всё, что только может с ним случиться, заранее учтено, и на всякий вопрос имеется ответ, записанный в его образе “Я” (программе, с которой он сличает все свои поступки); он так же мало задумывается над тем, сеять ли ему весной маис или сажать репу, как волк, не размышляющий над моральной дилеммой: задрать ему овцу или отпустить её подобру-поздорову к своим ягнятам. Разумеется, во многих случаях ему, как и любому высокоразвитому животному, приходится принимать различные решения, призывая на помощь свой рассудок и изобретательность, но это касается только технических вопросов, связанных с достижением каких-то локальных целей: переправиться через реку, спрятаться от врага и т.п. Для всех же принципиально важных ситуаций у него есть твёрдые правила, которым он неуклонно следует. Если же он попадает в ситуацию, которая не подпадает под действие правил (не числится в перечне регулируемых правилами ситуаций), то и здесь он может не беспокоиться: отсутствие правил на такой случай означает, что этот случай несущественный, и, следовательно, не важно, как он в данной ситуации поступит. Исходя из изложенного, ясно, что родовой человек должен быть человеком “несгибаемых принципов”, и никакие физические лишения, уговоры со стороны или соображения собственной выгоды не могут заставить его отступиться от следования этим “принципам” поведения. При этом мы не должны забывать, что эти, так называемые “принципы” носят вовсе не моральный характер и по своей внутренней природе близки биологически обусловленным параметрам поведения животных. Даже однократное отступление от своих правил поведения, от своего образа жизни привело бы такого человека к потере собственной сущности: он потерял бы право считать себя “команчем”, не став при этом никем другим, то есть попросту превратился бы в “ничто” (в ничтожество), что равносильно физической смерти. Поэтому он будет сражаться за сохранение своей сущности до последнего. Из способа, которым определяется жизненная программа родового человека, можно вывести и другие свойства человека этого типа: консервативность (и даже косность) его обычаев и взглядов; его “растворённость” в коллективе (в роде, в социальной группе) и социальную нерасчленённость таких коллективов; неспособность к рефлексии (взгляду на себя со стороны) и т.д.

Большая часть истории человечества (доисторическая эпоха, от которой не осталось письменных свидетельств) - это история родового человека. Представители этого типа людей существуют и сегодня, но не они определяют ход современной истории - несколько тысячелетий назад инициатива перешла в руки людей нового типа, людей-личностей. Людей личностного типа можно подразделить на несколько разновидностей, которые появляются одна за другой в ходе исторического развития человеческого общества и столь существенно отличаются друг от друга, что их следует рассматривать как разные типы человека. Можно выделить три таких типа: циклический (патриархальный) человек, линейный человек (или человек европейского типа) и квази-линейный человек (человек мещанского типа). В разные исторические эпохи, в разных частях Земли руководство обществом переходило к представителям то одного, то другого человеческого типа: они определяли господствующие в обществе моральные установки, формы поведения, способы социальной организации и связи; их способ бытия и взгляды на мир отложились в фольклоре, народных обычаях, религиозных воззрениях и, конечно, в языке (основном источнике информации о том, что за люди они были и какой жизнью жили). Поэтому недооценка того факта, что мировая история представляет собой историю людей различных (и во многом отличных от нас) типов, некритическое следование обыденному представлению о том, что “во все времена люди, в сущности, были такими же, как и мы сами”, что “меняются только исторические декорации и костюмы, а людские страсти, побуждения, добродетели и пороки остаются неизменными на протяжении веков и тысячелетий”, ведут к множеству ошибок в нашем понимании смысла и значения исторических событий, и, в конечном итоге, к склонности “опрокидывать в прошлое” нашу собственную идеологию, наше сегодняшнее представление о человеке и мире, заменяя истинное исследование других исторических эпох и обществ удивлением по поводу того, насколько глупы и аморальны были наши предки и как они не понимали очевидных вещей. Для того, чтобы, по возможности, избежать таких ошибок в суждениях об исторических событиях и личностях, надо хорошенько разобраться в особенностях каждого из существовавших (и существующих сегодня) типов людей, в том, что они из себя представляют. И здесь ещё множество сложных и запутанных проблем, изучение типов человека ещё только начинается. И главное, у нас здесь нет возможности вдаваться в эти проблемы, это отдельная большая тема для целой книги. Поэтому здесь мы лишь кратко обсудим то общее, что присуще всем вышеуказанным типам человека - появление личности.

Личность играет ту же функциональную роль жизненной программы у человека личностного типа, что и личина (образ волка) у оборотня. Она тоже имеет форму некоторого образа (совокупности представлений), и ничем иным, кроме как образом, быть не может, поскольку и здесь речь идёт о “мягкой” программе, не связанной жёстко со строением тела. Но если у родового человека это образ себя, актуально существующего, то у человека личностного типа это образ будущего (то есть актуально несуществующего) состояния, к которому должен придти человек в результате своих жизненных усилий. Родовой человек совершает поступки, исходя из представления о том, как правильно действовать, можно сказать, что конечный результат всей его жизненной деятельности остаётся за пределами его внимания; программируется способ его действий, но не конечная цель его действий. Его можно сравнить со стрелой, выпущенной из лука: “хорошая”, “правильная” стрела точно выдерживает направление движения и прекращает свое движение, лишь наткнувшись на что-либо или исчерпав свою исходную энергию движения. У человека личностного типа программа содержит образ конечной цели движения - того состояния, которого должен достичь человек в конце своего жизненного пути. В соответствии с этим всякое событие в жизни человека, всякий его поступок начинают оцениваться с точки зрения того, благоприятствуют ли они достижению жизненной цели, либо напротив уводят от цели, затрудняют продвижение к ней. Поскольку способ действий человека личностного типа не предопределён программой, в каждой точке жизненного пути он должен, опираясь на свое личное понимание ситуации и жизненный опыт, выбирать, как ему действовать; можно сказать, что он постоянно находится “на развилке”, “на перекрёстке путей”, его постоянно гнетёт забота о том, чтобы не ошибиться и выбрать правильный путь - путь, ведущий к цели. Смысл всей жизни такого человека состоит в достижении цели жизни. При этом ему не гарантируется благоприятный результат: может быть, ему удастся достичь цели, а, может быть, и нет - итог его жизни зависит не только от него самого, но и от случайного стечения обстоятельств, в которых будет протекать его жизнь. Так как вероятность достижения цели всегда меньше единицы (при вероятности, равной единице, все поступки человека обессмысливаются: что бы ты ни делал, как бы умно или глупо ты ни поступал, всё равно ты окажешься в той точке, куда тебе нужно), жизнь человека личностного типа может быть описана и понята как азартная игра, которую человек ведёт со своим окружением и в которой он может как выиграть, так и проиграть, причём исход игры частично зависит от самого человека (его умения играть), а частично - от неких неподвластных ему обстоятельств, от случая, удачи, фортуны, фарта. Поэтому для человека личностного типа чрезвычайно важным становится понятие счастья (и, соответственно, несчастья), которое не имеет никакого смысла в жизни родового человека. Счастлив тот человек, который достиг своей жизненной цели, добился выигрыша в жизненной игре, жизнь того, кому это не удалось, оказывается несчастным. Но нельзя заранее сказать, кто будет счастлив, а кто нет, это выяснится только в конце их жизни, когда будет подведён итог результатам их жизненных усилий. Никто не знает, когда будет окончено его земное существование и, соответственно, когда будет подводиться его жизненный итог, и нужно неустанно, не покладая рук добиваться достижения цели за выпавший на нашу долю жизненный срок. Именно с опасением умереть раньше, чем будет достигнута цель существования, связан страх смерти, вероятно, незнакомый человеку доличностного типа (по крайней мере, в том виде, в котором мы его ощущаем). Личностью человека делает необходимость (и возможность) подведения личного жизненного итога: сравнения результатов, достигнутых в жизни, и того исходного представления о цели жизни, с которым человек вступил на свой жизненный путь. Исходя из такого понимания, мы приходим к выводу, что человек личностного типа (единственного типа, известного нам из непосредственного опыта и самонаблюдения) во всех точках своего жизненного пути “не равен самому себе”, его актуальное состояние не выражает полностью его сущность. Как бы детально ни изучали мы свойства и способности данного, сегодня существующего человека, мы не сможем понять, что это за человек, в чём его сущность, потому что сущностным ядром человека, определяющим все его поступки, реакции, мысли и чувства, является вещь, не присутствующая в сегодняшней реальности, воображаемая цель его жизни (образ того человека, которого ещё нет, но который будет), план, по которому человек строит свою жизнь. Можно сказать, что человек - это проект. Чтобы судить о человеке, как личности, нужно не только знать, каков он сейчас, но и понять, в чём заключается осуществляемый им проект, потому что целостный человек представляет собой единство проекта и его осуществления.

Заканчивая тему личности и вместе с тем весь курс лингвистической антропологии, я надеюсь, что у вас сложилось достаточно ясное представление о том, что такое человек, чем он принципиально отличается от животных, каковы биологические предпосылки возникновения человека в ходе эволюции жизни на Земле, какую роль играет язык в структурировании человеческого бытия и мира, в котором живёт человек (его умвельта), а также о том, как много информации о человеке и этапах его становления (разных типах человека) хранится в нашем языке. Мне хочется думать, что кто-нибудь из вас заинтересуется этой новой, ещё только зарождающейся наукой - лингвистической антропологией - и приложит свои усилия к её дальнейшему развитию.
Примечания

[95] “В древнерусском языке до XVII в. не было потребности в слове, которое соответствовало бы, хотя отдаленно, современным представлениям и понятиям о личности, индивидуальности, особи. В системе древнерусского мировоззрения признаки отдельного человека определялись его отношением к богу, общине или миру, к разным слоям общества, к власти, государству и родине, родной земле с иных точек зрения и выражались в других терминах и понятиях.” (Виноградов В.В. История слов. М. 1999, с. 271)

[96] См. Степанов Ю. Константы. Словарь русской культуры. М. 2001, с. 713 - 714; Виноградов В.В. История слов. М. 1999, с. 284

[97] “Семантическое движение определялось развитием от локально-ограниченного (“маска на сцене”, “маска актера”) к локально-неограниченному и вместе с тем обобщенному значению (“человек” вообще)”. (Будагов Р.А. История слов в истории общества. М. 1971, с. 135)

[98] Словарь русского языка XI - XVII вв. Вып. 14 (Отрава - Персоня). М. 1988, с. 310 - 311

[99] Срезневский И.И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т.2. М.1958, стлб.882

[100] Калька (семантическое заимствование; от фр. calque - копия). Заимствование путем буквального перевода (обычно по частям) слова или оборота речи. Напр. русск. в-печат-ление < фр. im-press-ion “оттиск, отпечаток, впечатление”. (Ахманова О.С. Словарь лингвистических терминов. М. 1966, с. 188)

[101] Виноградов В.В. История слов. М. 1999, с. 285

[102] Степанов Ю. Константы. Словарь русской культуры. М. 2001, с. 714

[103] Словарь русского языка XI - XVII вв. Вып. 8 (Крада - Лящина). М. 1981, с. 254 - 257

[104] Срезневский И.И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т.2. М.1958, стлб. 33

[105] Свидетельством этого ранее существовавшего значения (зафиксированного в древнерусских текстах) являются в современном русском языке слова лицедей “актер”, лицедействовать “представлять кого-либо”, “действовать под личиной, в чужом образе”, “притворяться”.

[106] См. Черных П.Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. В 2 тт. Т. I (А - Пантомима). М.1994, с. 512; статьи Маска, Маскарад

[107] См. Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.1. А - О. М.1959, с. 512. Этот автор пишет: “Отношение ит. maschera къ лат. masca не совсем ясно”.

[108] Словарь русского языка XI - XVII вв. Вып. 9 (М). М. 1982, с. 40-41

[109] Ср. русск. примазаться “бесцеремонно или из корыстных целей примкнуть к чему-нибудь, проникнуть в какую-нибудь компанию, среду, общество”

[110] Русск. масло обычно производят от мазать, но несколько по иному представляя его словообразование: из *maz-slo (Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.2. (Е - Муж). М.1986, с. 578)

[111] В “Слове о полку Игореве” об этом говорится так: “Съ зарания пяткъ потопташа поганыя плъкы половецкыя... орьтъмами и япончицами, и кожухы начашя мосты мостити по болотомъ и грязивымъ мђстомъ, и всякыми узорочьи половђцкыми”. (Цит. по: Словарь русского языка XI - XVII вв. Вып. 9 (М). М. 1982, с. 273)

[112] Так было и гораздо позже: “Ну чего тут ждать, какого развития, когда из 700 русских городов по крайней мере 600 месяца три лишены всяких путей внутреннего и внешнего сообщения, тонут в грязи, когда с наступлением сумерек никто и выйти из дому не смеет”. (Аксаков И.С. Письмо родным от 15-16 февраля 1856 года. // Аксаков И.С. Письма из провинции. Присутственный день в уголовной палате. М.1991, с. 396-397).

[113] Возможно, стоит присоединить сюда слово смак и его производные - смак “вкус”, “сущность, смысл”, “толк, польза” (по Далю), смачный “вкусный”, смаковать “пробовать на вкус”, “вкушать с удовольствием” и др. Аналогичные слова есть в украинском, белорусском и других славянских языках: польск. smak “вкус”, “приправа”, “аппетит”, smakowac “отведывать, пробовать”, smakowity “вкусный, аппетитный”, przysmaczyc “приправить”, przysmak “деликатес, лакомство”; серб.-хорв. смок “закуска”, “приправа”, “масло, сыр, яйца”, смочити “закусывать”, “приправлять соусом”, “промокнуть”, смочан “остро приправленный”, “вкусный”, “сочный”; н-луж. smek “вкус”. Считается (см. Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.2. П - Я. М.1959, с. 1053-1054) , что это заимствование из германских языков, где также есть аналогичное словесное гнездо: др.-в.-нем. gismah “вкус”, ср.-в.-нем. gesmac “вкус”, нем. Geschmack, Schmack “вкус”, schmackhaft “вкусный”, “приятный”, schmecken “пробовать на вкус”, “обонять”, “быть по вкусу, нравиться”; швед. smak “вкус”, “привкус”, “везение”, smaka “пробовать (на вкус)”, “познать, вкусить”, smakfull “со вкусом, изящный”; дат. smag “вкус”, smaglos “безвкусный, аляповатый”; англ. smack “вкус, привкус, запах”, “глоток”, “иметь вкус”, “припахивать”. И всё же, может быть, здесь имело место параллельное развитие одного и того же понятия, и смачная пища - это пища с мастом?

[114] Сюда можно отнести гот. matjan “есть”, mats “еда, пища”, др.-в.-н. maz “пища”, др.-англ. mete “мясо, пища”, metian “кормить”, др.-сев. matr, mata “пища”, др.-фр. mete “пища”, нем. Messer “нож”, англ. meat “мясо”, “пища, еда”, “кормить”, mess “пища”, “блюдо, кушанье”, “столовая”, “питаться совместно”, messmate “однокашник, сотрапезник”, нидерл. matroos “матрос”, дат. mad “кушанье, еда, питание”, made “кормить, питать”.

[115] Paul H. Deutsche Worterbuch. 6ste Aufl. Halle, 1959, s. 396. Ср. санскр. medas “жир”, medin “жирный, сильный, мощный, энергичный”, medini “жирная, плодородная (почва)”.

[116] Бернекер считает это слово, родственным с русск. мокнуть, мокрый. (Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.2. (Е - Муж). М.1986, с. 640)

[117] Фасмер, вслед за Преображенским, считает родственными с русск. мазать такие слова как гр. masso “давлю, мешу, мажу”, magis “месиво, тесто”, mageys “пекарь”, maza “тесто” (Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.2. (Е - Муж). М.1986, с. 557)

[118] Интересно, существует ли этимологическая связь между французскими словами masque “маска” и maquillage “грим, подкрашивание лица, макияж”, “прикрасы, искажение истины, замазывание (фактов)”.

[119] Такая же связь в болгарском слове мазенъ “жирный”, “смазливый” (Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.1. А - О. М.1959, с. 539), а также между русскими краса, красный “красивый”, украшать и красить, краска.

[120] Тихонов А.Н. Словообразовательный словарь русского языка. В 2 тт. Т. 1. М. 1985, с. 216 и 273-274.

[121] “Лик. Общеслав. Суф. Производное (суф. -к-) от лити “лить, формовать литьем”. Исходно - “форма, образ” > “вид”, затем “лицо”, ср. польск. twarz - от tworiti “делать”. См. лить, облик, сличить”. (Шанский Н.М., Боброва Т.А. Школьный этимологический словарь русского языка. Происхождение слов. 3-е изд. М.2000, с. 168)

[122] “Лик. Общеслав., имеющее соответствия в герм. и балт. яз. (ср. лит. lygus - “равный”, нем. gleich - “ровный”, готск. leik - “тело, мясо, труп” и др.) Первоначальное значение - “точное изображение лица”, ср. сличать - “сравнивать”, болг. лика - “ровня”. См. лицо.” (Шанский Н.М., Иванов В.В., Шанская Т.В. Краткий этимологический словарь русского языка. Пособие для учителя. 2-е изд. М. 1971, с. 240)

[123] Черных П.Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. В 2 тт. Т. I (А - Пантомима). М.1994, с. 480

[124] В украинском эти слова: лико “лыко”, личаний “лыковый”, личина “личина”, лице “лицо, лик”, обличчя “лицо, облик” пишутся и произносятся совершенно одинаково (украинское и произносится как русск. ы)

[125] Ожегов С.И. Словарь русского языка. 7-е изд. М.1968, с. 322. Несколько иное определение приведено в словаре П.Я.Черных: “Луб - “снятый со ствола живого лиственного дерева (липы, вяза) пласт, кусок внутренней коры (лыка), используемый для покрытия чего- л. или как материал для некоторых изделий (короб, лукошко и т.п.)” (Черных П.Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. В 2 тт. Т. I (А - Пантомима). М.1994, с. 493)

[126] Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. II. И - О. М.1955, с. 274

[127] “И княжои бояринъ Михаило да Климета соцкои тое воды досмотрђли, да и на лубъ выписали и перед осподою положили, да и велись по лубу. 1483 г.” (Срезневский И.И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т.2. М.1958, стлб. 48)

[128] См. Ожегов С.И. Словарь русского языка. 7-е изд. М.1968, с. 322. Ст. Лубок, 2 и 3.

[129] Семенова М. Мы - славяне. Популярная энциклопедия. СПб.1999, с.363

[130] “Зaболонь, -и, ж. (спец.). Наружный менее плотный слой древесины, лежащий непосредственно под корой”. (Ожегов С.И. Словарь русского языка. 7-е изд. М.1968, с. 192)

[131] См. Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Вып. 16 (*lokadlo - *lъzivьcь). М. 1990, с. 151

[132] Сербск.-хорв. ликовати также имеет значения “ликовать” и “вязать мочалом”

[133] Читается как лиджьба

[134] Преображенский сближает лит. lyg с древнерусским наречием лђкы “как, как бы”, которому соответствуют сербохорв. leki “как”, болг. леко “если”. (Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.1. А - О. М.1959, с. 453)

[135] Учитывая, что в английском like “подобный, похожий” развивается в likely “вероятно”, сюда же, по-видимому, следует отнести и лтш. laikam “вероятно, наверно, должно быть”, palaikam “иногда, обычно”.

[136] В контексте наших рассуждений наиболее интересно третье значение англ. likeness “видимость, вид, образ”, которое в словаре снабжено пометкой уст. (устарело) и иллюстрируется примером: an enemy in the likeness of a friend “враг под личиной друга”

[137] См. Иванова И.П., Чахоян Л.П., Беляева Т.М. История английского языка. Учебник. Хрестоматия. Словарь. СПб.1998, с. 131-132

[138] “По этому типу построены, например, [немецкие] прилагательные на -lich (готск. -leiks): существительное lich (leiks), означающее “тело”, “образ”, становится суффиксом прилагательного в сочетаниях готск. waira-leiks, др.-в.-нем. mannalih и т.п.,обозначающих “мужественный”, “мужеподобный”, (букв. “мужской образ”, т.е. “имеющий образ мужа”)”. (Жирмунский В.М. Развитие строя немецкого языка. // Жирмунский В.М. Общее и германское языкознание. Избранные труды. Л.1976, с. 379)

[139] См. Жирмунский В.М. История немецкого языка. 5-е изд. М.1965, с. 279; Paul H. Deutsche Worterbuch. 6ste Aufl. Halle, 1959, s. 370, Art. Leichdorn

[140] Paul H. Deutsche Worterbuch. 6ste Aufl. Halle, 1959, s. 35, Art. Antlitz

[141] См. Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Вып. 16 (*lokadlo - *lъzivьcь). М. 1990, с. 169, ст. ludъ(jь)

[142] Кроме того Махек сближает слав. луд- с латинским глаголом ludere, имеющим помимо прочих значение “обманывать, надувать, дурачить, прикидываться, разыгрывать из себя” (см. Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Вып. 16 (*lokadlo - *lъzivьcь). М. 1990, с. 169, ст. ludъ(jь)

[143] Точно та же связь обнаруживается и в лат. masca “ведьма”.

[144] См. Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. II. И - О. М.1955, с. 271, ст. луда; Срезневский И.И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т.2. М.1958, стлб. 49, ст. луда, лудити.

[145] Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.2. (Е - Муж). М.1986, с. 661

[146] См. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.2. (Е - Муж). М.1986, с. 507, ст. лоб.

[147] Интересная параллель: с одной стороны, нем. Leibung “внутренняя поверхность, полость”, “стенки отверстия, откосы проема (оконного, дверного)”, с другой - русск. лутка “боковая часть коробки окна”, блр. лутка “оконный, дверной стояк”, польск. latka “столб, стояк”

[148] Звук, обозначаемый буквой h’, произносится несколько мягче русского ч.

[149] Ср., например, польск. zlycowaciec “одеревенеть” и русск. залубенеть “стать твердым, как луб”

[150] Возможно, отсюда современное русское подоплека - “то, что под оплекой”

[151] Странно, что при такой трактовке ни в одном из этимологических словарей русского языка русск. облако не связывается с нем. Wolke “облако, туча” (др.-в.-н. wolka, wolcan, wolkon, др.-англ. wolcen)

[152] См. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 тт. Т.3. (Муза - Сят). М.1987, с. 228-229 и 278, ст. пелена, плена II; Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.2. П - Я. М.1959, с. 33-34, ст. пелена.

[153] Сюда же надо отнести и лит. aplink “вокруг, кругом”. При этом в литовском есть и глагол соответствующий русскому обволочь - apvilkti “облечь (во что-либо), одеть”.

[154] У нас нет возможности разбираться с ними здесь, поскольку их очень много и связи между ними весьма запутаны, поэтому я только перечислю некоторые русские слова, входящие, по-видимому, в это обширнейшее гнездо: ключ, случай, приключение, разлука, облучок, лук, лучина, луч, различие, лучший, отличный, нелепый, улика, наличный, пленять, клюшка, благо, плакать, плохой, блажить, клянчить, плести, сплоченный, плоть, облигация, комплекс, лига, религия, лгать, лукавый, любовь, кольцо, плечо, локоть, кулак, колено, голень, расчлененный, фланг, фляга, подлинный, блудить, волк, волокно, проволока, влачить, развлечение, аппликация, реликвия, плиссировать, склока, волокита, клюшка, околица, количество, сколько, выкликать, логика, лектор, уклончивый, кланяться, плутовать, плотник, долгий, должник, длина, далекий, лунка, лента, люк, ложа, лоджия и т.д.

[155] Словарь русского языка XI - XVII вв. Вып. 8 (Крада - Лящина). М. 1981, с. 233-234

[156] Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Вып. 15 (*letina - *lokacu). М.1988, с. 105-107

[157] Мы разбирали их на стр. 197.

[158] “Этимологическое основание “ludere”, хотя это слово и употребляли, говоря о трепыхании рыб, взмахах птичьих крыльев, плеске воды, вряд ли относится к понятийной области “быстро двигаться”, как это свойственно столь многим словам из игровой сферы, - скорее к области “несерьезного”, “видимости”, “насмешки”. Ludus, ludere подразумевают детскую игру, развлечение, отдых, состязание, литургическое и в целом сценическое представление, азартную игру. В словосочетании “lares ludentes” оно значит “танцевать”. На передний план тут явно выступает значение “принимать вид чего-либо”. Сложные слова вроде “alludo”, “colludo”, “illudo” все более углубляются в смысловую сторону несущественного, обманчивого”. (Хейзинга Й. Homo ludens. В тени завтрашнего дня. М.1992, с. 49)

[159] Ещё раз приведу сербохорв. ликовати “быть похожим”, “ликовать”, “вязать мочалом”, в котором сохранились все значения, указывающие на интересующие нас понятия: “лыко”, “ликование” и “лик” (“быть похожим” = “быть на одно лицо”).

[160] С точки зрения нашего предположения о происхождении корня лек-/леч- интересно, что в некоторых русских диалектах лекарь значит “знахарь” (Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Вып. 14 (*labati - *leteplъjь). М.1987, с. 195), и совершенно ясно, что во время возникновения этого слова никакого смыслового различия между понятиями “врач” и “знахарь” просто не могло быть.

[161] Можно сказать и *раз-обличить, то есть “лишить рассматриваемый предмет его обличья”.

[162] Сходную, хотя и несколько иную, роль играет и простая черная полумаска, или даже натянутый на голову чулок. Нельзя сказать, что они надеты с целью создать образ какого-то конкретного существа, но поскольку создаваемый такой маской образ не позволяет приписать какие-то характеристики его носителю, можно сказать, что это образ Мистера Х, кого-то неопределенного, чья сущность остается для нас скрытой. С другой стороны, столь же справедливо будет сказать, что это образ Любого, так как каждый из нас может скрываться за такой маской.

[163] Вероятно, не случайно слово об-ряж-аться фонетически очень близко несуществующему сегодня, но вполне возможному слову *об-рож-аться (т.е. “надевать рожу”, “облекаться в рожу”).

[164] Слово притвориться легко истолковывается как притворити ся, т.е. “прикрыться”, “покрыть себя чем-либо” (ср. русск. притворить “прикрыть (дверь)”, растворить “раскрыть” и т.п.). Возможно, что отсюда и польск. twarz “лицо” (“маска”?) при przytwarzac sie “превращаться, преобразовываться”; в то время как “притворщик” по-польски obludnik.

[165] Ср. польск. potwora, potw?r “чудовище, зверь, изверг, страшилище”

[166] “Оборотничество, в мифологии магическая перемена облика персонажа. …О. - врождённое или благоприобретённое (путём овладения соответствующей магической формулой, талисманом или каким-либо другим чудесным средством) свойство человека. Оборотнем, например, слыл Ульв (исландская “Сага об Эгиле”), становящийся при наступлении сумерек молчаливым и необщительным “вечерним волком”…” (Неклюдов С. Ю. Оборотничество. // Мифы народов мира. Энциклопедия. Т. 2. К - Я. М.1992, с. 234-235)

[167] Само слово волк (др.-русск. вълкъ, укр. вiлк, болг. вълк, сербохорв. вук, чеш. vlk, лит. vilkas, лтш. vilks, ulks, др.-инд. vrkas, др.-перс. vэhrka-, алб. ulk, готск. wulfs, др.-в.-нем. wulpa “волчица”, нем. Wolf, англ. wolf, греч. lykos, лат. lupus, хеттск. ulipana) подозрительно в этом отношении. В плане этимологии его обычно связывают со словами волочить, влачить, влекущий, волок и т.д., но вполне возможно истолковать его и как въ-лык, во-лыченный “находящийся в лике”. (При таком понимании волка с ним можно связать др.-русск. вълхвъ “маг, волшебник”, русск. волхвовать “колдовать”). К выведению волка из лика склоняет и то, что lykos и lupus, а кроме того и русск. диал. лыкас “волк” (Даль, II, 276, ст. лызгать) не имеют начального в-, следовательно, корнем его является лък- (луп-). При этом надо полагать, что первоначально этот корень означал не “волка”, как определённый животный вид, а “хищника” вообще. Об этом говорит тот факт, что в тех же самых индоевропейских языках аналогичные корни употребляются для обозначения “медведя” (лит. lokys, лтш. lacis) и “лисы” (лат. vulpes, греч. alopes, лит. lape, санскр. lopakas “лиса, шакал”, перс. ropas, robah, осет. robas, rubas). А.Г.Преображенский предполагает, что и русск. лис может происходить от *leip-so- (Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2 тт. Т.1. А - О. М.1959, с. 456-457).

[168] “Мотив оборотничества связан с переходными обрядами (обряд инициации и воспроизводящий некоторые его черты свадебный обряд), санкционирующими перемену состояния человека, что интерпретируется как смерть в одном статусе и рождение в другом”. (Неклюдов С. Ю. Оборотничество. // Мифы народов мира. Энциклопедия. Т. 2. К - Я. М.1992, с. 235).

[169] “Не менее знаменательно и то свидетельство языка, которое идею превращений связывает с переряживаньем; слово “оборачиваться” (об-ворачиваться) указывает на покрытие себя шкурой тех животных, в которых обыкновенно превращаются сказочные герои…” (Афанасьев А.Н. Мифы, поверья и суеверия славян. Поэтические воззрения славян на природу. Т. 1. М.-СПб.2002, с. 530). Ср. также: “Кудесить, волхвовать, колдовать… Кудесъ, нвг. окрутник, человек в личине, переряженный”. (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. II. И - О. М.1955, с. 212, ст. кудъ)

[170] Кардини Ф. Истоки средневекового рыцарства. М.1987, с. 112-113

[171] Berserkr - сложное слово, составленное из ber “медведь” (др.-в.-нем. bero, нем. Bar) и serkr “рубашка, кольчуга” (родственно русск. сорочка, др.-русск. срачица “рубаха, одежда”, лит. szarkas “одежда”, шведск. sark “сорочка”).

[172] Кардини Ф. Истоки средневекового рыцарства. М.1987, с. 113-115

[173] Там же, с. 116

[174] Для святочных обрядов, которые в настоящее время связаны с христианскими праздниками Рождества и Крещения, но которые, несомненно, имеют древнее языческое происхождение и приурочены к зимнему солнцестоянию, характерными действиями являются обряды колядования (слово, родственное лат. сalendae “первый день месяца” - отсюда русск. календарь, но, возможно, родственное и русск. колдовать, колдун), ряженья (действо карнавального типа, важными персонажами которого были “медведь”, “кобыла”, “коза” и другие животные) и гадания. (См. Терещенко А. Быт русского народа. Ч. VI и VII. М.1999, с. 130-281; Громыко М.М. Мир русской деревни. М.1991, с. 319-332).

[175] Громыко М.М. Мир русской деревни. М.1991, с. 328

[176] В отличие от этого известное выражение “волк в овечьей шкуре” описывает противоположную ситуацию: здесь личина играет ту роль, которую приписываем ей мы, современные люди; она лишь скрывает истинное лицо зверя, но под ней волк сохраняет свою сущность и хищные намерения, а не превращается в безобидную овечку. По-другому смотрели на это оборотни и их современники. Ещё одним свидетельством той - древней - точки зрения на лик/личину может быть русское слово обличать “сурово порицать, разоблачать”, “обнаруживать, раскрывать”, которое мы привычно истолковываем как “снимать маску”, но его форма прямо говорит о том, что создавший это слово имел в виду прямо противоположное: об-лич-ать значит “облекать во что-либо”, “придавать облик (соответствующий истинной сущности)”.

[177] Реликтами этих древнейших обычаев в настоящее время можно считать обряд обрезания у иудеев и мусульман, татуировки, принятые в уголовной среде и некоторых профессиональных сообществах, современную моду на пирсинг и т.п.

[178] Сходный смысл имеет, вероятно, обряд коронации (и аналогичные обряды): сыну царя по праву рождения уготована судьба быть царём, но становится им он лишь с того момента, когда на его голову возлагается корона (личина царя).

[179] О тотемизме см. Токарев С.А. Ранние формы религии. М.1990; Токарев С.А. Тотемические мифы. // Мифы народов мира. Энциклопедия. Т. 2. К - Я. М.1992, с. 522-523

[180] “…они [предки] изображаются чаще всего как зооантропоморфные существа, [хотя] из содержания мифа не всегда ясно, о людях или о животных идёт речь”. “По содержанию тотемические мифы, очень просты, лишены драматизма, фантастический элемент состоит в них главным образом в том, что основные персонажи наделены в них чертами и животных, и человека”. (Токарев С.А. Тотемические мифы. // Мифы народов мира. Энциклопедия. Т. 2. К - Я. М.1992, с. 522)


Литература
1. Будагов Р.А. История слов в истории общества. М. 1971 (Глава 4. Процессы дифференциации в лексике (личность, персона, гуманность). с. 134-155)
2. Виноградов В.В. История слов. М. 1999 (Статья Личность с приложением статьи А.В.Кокорева “Из истории русского литературного языка первых десятилетий XVIII века. [Материалы к истории слова “личность”] ”. с. 271-309)
3. Кардини Ф. Истоки средневекового рыцарства. М.1987 (Глава 3. От ватаги к строю. с. 104-147)
4. Степанов Ю. Константы. Словарь русской культуры. М.2001 (Раздел XV. Человек, Личность. с. 696-716)

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова