Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы.

Эдвин Шнейдман

ДУША САМОУБИЙЦЫ

К оглавлению

 

ЖИЗНЬ В СМЕРТИ. ЗАПИСКИ УВЛЕЧЁННОГО СУИЦИДОЛОГА

I. НЕЯСНЫЕ ОЧЕРТАНИЯ

Не уместно ли начать повествование — при наличии столь соблазнительной возможности — с беспристрастного портрета, нарисованного этаким "психологическим Рембрандтом", художником, бывшим, по его собственному определению, "ветераном изучения человека", признанным мастером изучения людских душ и моим любимым психологом? В нескольких кратких абзацах легкими штрихами он упрекает, ворчит, льстит, преувеличивает, возмущается, обнимает, увещевает, обличает и точно описывает чуть заметные привлекательные черты или изъяны. Для читателя, не знакомого со мной лично, это письмо может оказаться полезным взглядом на меня со стороны, способствующим процессу знакомства. Вот он, этот портрет, в одном из 170 писем, которые я получил за время более чем 40 лет нашей дружбы от Генри Мюррея, человека, бесспорно склонного к гиперболам.

30 декабря 1966 года

Дорогой мой Эд!

Меня очень взволновало то, каким я тебя увидел, и то, что услышал во время нашей встречи в Нью-Йорке. К тому же я был просто поражен, впервые узнав о твоей ахиллесовой пяте (хотя я, конечно, не забываю, что ей следует быть у каждого трагического персонажа). Теперь, по истечении времени, мне припоминаются и другие прошлые указания на все тот же грех гордыни против Природы. У меня на этот счет существует несколько предвзятое мнение, ибо весь мой предыдущий опыт — в спорте и физической активности, в биологии и хирургии — породил во мне величайшее благоговение перед жизнью во всех ее проявлениях, особенно в том, что касается мудрости тела. Мне кажется, что существует взаимосвязь между твоей бессонницей, твоей совершенно уникальной концепцией сна, в чем-то сравнимого с самоубийством, и твоей постоянной неугомонностью тела, мыслей, остроумия, предприимчивости и устремлений. И, вдобавок, твоим решением ни на мгновение не допускать возможности (с моей точки зрения, в определенных ситуациях достаточно бесспорной), рационального и защитного самоубийства. И тем не менее, ты, кажется, поставил себе цель постоянно злоупотреблять теми недюжинными запасами энергии, которыми наделила тебя природа, и растрачивать их — так, будто они неистощимы, будто чрезмерное честолюбие и несгибаемая воля могут преодолеть процесс старения, начинающийся уже с момента зачатия. На самом деле ты торопишься истощить эту бесценную энергию. По крайней мере, все указывает на это. Так или иначе, ты уже, к великому сожалению, столкнулся с проблемой диафрагмальной грыжи. Не мне, конечно, судить, насколько она опасна, и я не стал бы тебя подталкивать к каким-либо действиям, исключая разве консультацию у высококвалифицированного врача, который бы понравился тебе и вызвал доверие. Главное, не позволяй гордости или страху удерживать тебя от выполнения его советов. Лично я не стал бы доверять врачу, не порекомендовавшему тебе полный отдых на протяжении не менее двух недель. Ты, конечно, родился с высоким темпом выделения энергии и можешь сделать в течение дня в пять раз больше других, вдобавок обладаешь ярким острым умом и любвеобильной добротой, постоянно переливающейся через край, и еще много чем, но ведь есть и предел. Твоя жизнь настолько мне дорога, что у меня просто сжимается сердце, когда я вижу, как твою мудрость побеждает юношеская (по моим меркам) решимость продолжать безостановочное движение.

С любовью, Гарри.

Можно ли вообразить письмо, которое ругало бы с большей любовью? В то время мне было 48 лет, а Гарри — Генри Мюррею, врачу, доктору философии в области биохимии, психоаналитику, исследователю творчества Мелвилла, много лет возглавлявшему Психологическую клинику Гарвардского университета, — минуло 73 года. Он был ровно на 25 лет (день в день!) старше меня. И если в свои 48 лет я в глазах Гарри выглядел своевольной и невротической личностью, то сидели бы вы меня раньше!

В 1851 году Герман Мелвилл писал своему другу Натаниэлю Готорну: "До двадцати пяти лет я практически совершенно не развивался". это письмо доставило мне большое утешение, и я горжусь тем, что нахожусь в одном ряду с Мел вилл ом, даже если это касается задержки развития.

К 30 годам я еще не был зрелой личностью. Правда, я был женат, имел детей, отслужил в армии в чине капитана в период второй мировой войны, защитил докторскую диссертацию в области психологии и работал в психоневрологической больнице, где врачевал пациентов с психическими расстройствами. Таким образом, внешне все выглядело достаточно "взросло". Но в то же время следует сказать, что тогда я не был достаточно развит в психологическом смысле и сравнительно мало знал о своем бессознательном. Сейчас именно в этом я усматриваю признак определенной незрелости.

Моя жена Джин, — идеальная для меня супруга, — также не склонна все усложнять. Она прямо и откровенно любит и принимает меня, как и я ее, вот уже на протяжении 45 лет. В своей профессиональной деятельности я был примерно таким же, каким казался со стороны: энергичным, увлеченным, прямым и честным, иногда — милым и остроумным, изредка — несносным и вредным; однако даже яркие солнечные дни или бури в моем обыденном поведении отличались простотой и поверхностностью. В них не отмечалось большой и зрелой глубины Мелвилла, не отражались темные семейные тайны или скрытые травмы детства, словом, не было никаких свидетельств легкого доступа к богатым подсознательным пластам. Теперь мне очевидно, что эта преобладавшая поверхностность как раз и являлась существенным недостатком моей общей психологической структуры.

Ниже я упомяну две свои опубликованные работы: "Шизофрения и тест MAPS" (Shneidman, 1948), написанную в возрасте 30 лет, и "Ориентация к смерти" (Shneidman, 1963), написанную в 45 лет. Перечитывая их сейчас, я прихожу к выводу, что различие между ними состоит не только в том, что второе исследование принадлежит перу человека, 15 годами старше. Мне кажется, что они написаны разными людьми. Например, во второй работе ход моих мыслей совершенно отличен, я говорю в ней другим голосом, как бы, наконец, повернувшись лицом к реальным собственным проблемам. Как и тогда, сегодня мне не кажется, что второе исследование отличается большей глубиной — однако я могу с уверенностью сказать, что в нем проявился человек, оперировавший более, чем двумя, измерениями и признавший, что в жизни существуют и другие важные вещи, помимо рассудка.

Сейчас мне кажется, что до рубежа 30 лет я даже и не начинал размышлять о чем-либо существенном. Во всяком случае, так я воспринимаю это сегодня. Но со мной случилась совершенно обыденная вещь. Я нашел прекрасного педагога, который поощрял меня к познанию других и своей личности, и, что еще важнее, не воздействовал насильно на ход моих собственных мыслей, а постоянно стимулировал их с тем, чтобы я самостоятельно смог расширять их сферу. И его катализирующее влияние я не переставал ощущать.

Теперь, когда мне перевалило за 70 лет, и я оглядываюсь на прожитую жизнь, для меня очевидно, что в ней был один человек, во многом изменивший и обогативший ее, насытив фактуру моих впечатлений и, опосредованно, фактуру моей личности, и который в свою очередь был наиболее многогранным, противоречивым, трудным, захватывающе интересным, привлекательным, содержательным, раздражающим, сложным, требовательным человеком из всех, кого мне довелось встретить на моем жизненном пути, а не на страницах романа какого-нибудь великого писателя. Этим человеком был Генри Мюррей.

Может возникнуть вопрос: зачем начинать автобиографический очерк с портрета совсем другого человека? Ответ кажется совершенно очевидным: любой из нас существенными аспектами своего Я обязан другим.

Так и мое Я, формируясь, оказалось составлено из образов и зеркал, в которых отразились мои родители, братья и сестры, другие родственники, приятели отрочества, школьные учителя, друзья военного времени и коллеги по работе.

Став студентом Лос-Анджелесского университета во время, наступившее после Великой депрессии (с 1934 по 1940 год), я проводил значительную часть времени, не представляя, чему можно посвятить себя в будущем, которое казалось совершенно неизвестным (а через пару лет война и вовсе изменила мою жизнь). Каким-то чудесным образом в университете меня прибило к берегу психологии; до сих пор я так и не знаю, почему. В то время на кафедре работали увлеченные преподаватели, — в частности, Франклин Фиеринг и Джозеф Джинджерелли, — но, в противовес им, двое заведующих кафедрой, сменившие один другого в этой должности, Найт Данлэп и Рой Доркус, сделали все возможное, чтобы практически полностью подавить возникший у меня интерес к психологии. И лишь одна книга — "Психология и социальный порядок" Дж.Ф.Брауна (Brown, 1937), являвшаяся блестящим, за исключением некоторых неточностей, сплавом Фрейда, Маркса и Курта Левина, использовавшаяся в качестве учебника на курсе у профессора Фиеринга, раскрыла мне глаза в те безотрадные дни на сущность психологии как науки. Она была как бы заключена в капсулу времени, став отражением интеллектуальных увлечений и общественных событий тридцатых годов. Мне она нравилась по обеим этим причинам.

Для меня двое упомянутых выше заведующих представляли очевидную угрозу вследствие их антисемитизма. Один из них открыто заявил мне, что он не может поддержать моего ходатайства в отношении докторантуры, поскольку у него нет места для еврея. Как же я мог принести это известие домой, моим родителям-иммигрантам, которые, можно сказать, жили ради детей, став чем-то вроде золотого жертвенного моста, связавшего местечко в черте оседлости царской России с американским университетом.

Среди профессоров, чьи лекции я в то время посещал, но с которыми лично никогда не беседовал, мне нравились двое: первым был Карл Хаббелл, профессор американской литературы, чьи эрудированные и безукоризненно подготовленные лекции я старался записывать дословно. По его предмету я подготовил исследование на тему "Марк Твен и религия", для чего перечитал все опубликованные произведения этого писателя, выбирая высказывания, касавшиеся различных аспектов веры. Профессору Хаббеллу было суждено не только отточить мою неизменную любовь к американской поэзии и прозе, но и познакомить меня с Мелвиллом. Я был поражен, узнав через несколько лет, что этот элегантный мужчина (читавший лекции в черном костюме, со своим "Phi Beta Kappa key"1, висящим на толстой золотой цепочке на фоне жилета) закончил свои дни в тюрьме Сан-Квентин, отбывая наказание за развращение несовершеннолетних.

1 Phi Beta Kappa key — Ключ "Бета Каппа": маленький золотой знак отличия, отмечающий выдающиеся успехи в учебе у выпускников американских университетов. Кроме того, так именуется почетное национальное студенческое общество в США, куда принимаются только студенты с отличной академической успеваемостью. — Примеч. автора.

Вторым моим любимым профессором был Чарльз Рибер, еще с первых курсов заразивший меня своим увлечением 64 выводами (не все из которых являются достоверными) из четырех основных положений (отношений между общими терминами) аристотелевской теории силлогизмов. Гораздо более важным для моей дальнейшей жизни явилось его кристально ясное понимание фундаментальной важности индуктивных канонов Джона Стюарта Милля*, в особенности метода различия.

* Милль Джон Стюарт (1806—1873) — английский философ, один из основателей позитивизма. Его бесспорной теоретической заслугой является разработка индуктивной логики, принципы или частные методы (приемы) которой Милль назвал "канонами". Один из них именуется методом единственного различия (если случай, при котором не происходит изучаемое явление, отличается от случая, где это явление налицо, только фактором отсутствия данного обстоятельства, то последнее и есть причина этого явления). — Примеч. редактора.

Этот логический подход стал основой моего научного мышления, и в дальнейшем, что бы я ни исследовал, я автоматически старался сравнивать это явление с чем-нибудь подобным ему в основных аспектах, но отличающимся в отношении какой-либо одной важной характеристики.

Совершенно очевидно, что именно метод различия Милля был у меня на уме, когда я несколько лет спустя, в 1949 году, знакомился с предсмертными записками в городском архиве Лос-Анджелеса. В тот момент, когда я в самом деле осознал, что передо мной "настоящие" предсмертные записки самоубийц, меня тотчас осенила идея создания контрольной группы мнимых ("симулятивных") предсмертных записок. Так Рене Декарт и Джон Милль стали своего рода моими святыми патронами; а профессора Джинджерелли и Рибер — служителями их культа. Являясь убежденным атеистом, я тем не менее отличался крепкой верой в силу человеческого разума, сосредоточенного на сложной творческой идее.

Мое глубокое уважение к профессору Джинджерелли оставалось неизменным на протяжении всей моей последующей профессиональной карьеры. Когда в июне 1988 года в Психоневрологическом институте Университета Лос-Анджелеса отмечали мой уход на пенсию, на торжественном вечере он, которому тогда было далеко за восемьдесят, поведал обо мне следующую историю. Как-то в 1939 году, когда я был еще юным студентом университета, а Джинджерелли — тридцатилетним преподавателем, он возвратил мне контрольную работу (по курсу истории психологии), на которой сделал пометку: "Замечательная работа. Лишь почерк оставляет желать лучшего". После окончания занятий, вспоминал он, я подошел к нему и сказал: "Профессор Джинджерелли, Вы написали заметки по поводу моей контрольной работы, но я смог прочесть лишь два первых слова, а остальное я так и не разобрал". Спустя столько лет, рассказывая об этом давнем эпизоде, он просто заливался смехом.

Естественно, на столь дерзкую шутку можно было решиться только по отношению к профессору, чья добродушная реакция была предсказуемой, и который всегда воспринимал подобные проделки с пониманием и чувством юмора. Мне бы никогда и в голову не пришло обратиться подобным образом к Данлэпу или Доркусу — ну, а они уж точно ни за что бы не оценили мою работу столь великодушно. Когда в те дн№-Джинджерелли приветствовал меня, он обычно, скосив глаза и приблизив лицо, с нарочитой серьезностью спрашивал: "Есть ли у вас ясные и определенные мысли по этому поводу?", — и обоим было понятно, что речь идет о картезианской четкости идей при проведении исследований по психологии. Я проходил спецкурс по Декарту, и хотя мне не удавалось проследить ход мыслей великого философа до конца, вплоть до самих выводов, тем не менее я упивался чтением, анализируя детально его способ мышления. Мне казалось, что Джинджерелли был подлинным воплощением Декарта, щеголеватым, энергичным и жизнерадостным.

Двое профессоров-антисемитов, Данлэп и Доркус, косвенным образом также сыграли важную роль в моей жизни. Я почувствовал, что психология в их изложении, к тому же преподававшаяся тяжеловесно и нудно, была весьма поверхностной наукой. Интуиция подсказывала мне, что не стоит доверять их враждебно-пренебрежительному отношению к любым теориям, целостно исследовавшим личность, особенно ее бессознательное, которое они отвергали наиболее яростно. Я понял их ограниченность и решил, что они не в состоянии указать мне путь к той концепции психологии, что я искал. Мой личный силлогизм звучал примерно следующим образом: поскольку я знаю, что они неправы, являясь антисемитами, то у меня есть все основания полагать, что они в равной степени ошибаются, не приемля теоретические концепции психологии, отличающиеся от их собственных — хотя строго говоря, их педантичные учебники и нудные лекции

нельзя было назвать отягченными теорией. Поэтому я стал искать мудрости в других источниках. Позднее, в сороковые годы, книга Генри Мюррея "Исследования личности" (Murray, 1938) изменила мою жизнь и преподала урок, какой должна быть настоящая психология — эта воистину благословенная наука.

Но все же справедливости ради следует отметить, что я кое-чем обязан этим двоим. Они научили меня избирательности; например, принимать то немногое, что было в них достойного похвалы — трудолюбие, эрудицию, серьезность и целеустремленность, их любовь к университетской жизни — и ассимилировать это в мою собственную ролевую модель, признавая одновременно, что другие аспекты их личностей представляют собой негативные модели. Думаю, что это было моим первым сознательным опытом отвержения большей части внешне добропорядочного и, несомненно, занимающего более высокое положение человека, который при иных обстоятельствах заслужил бы одобрение, без переживания какого бы то ни было чувства вины за противостояние ему.

Примерно в это же время я прочел роман Сэмюэла Батлера "Путь всякой плоти"*.

Батлер Сэмюэл (1835—1902) — английский писатель, сын священника. Окончив университет, принял духовный сан, но затем отказался от карьеры священника. Написанный в реалистической манере роман "Путь всякой плоти", опубликованный посмертно, посвящен наполненным драматизмом семейным отношениям. — Примеч. редактора.

В своей внутренней борьбе с вышестоящими лицами в университете, борьбе, окрашенной изрядной толикой отрицательных переживаний, я был вдохновлен и утешен великой книгой Батлера. Она явственно продемонстрировала мне, что сын вправе отвергнуть неадекватную или злую фигуру отца, и совсем не обязательно должен быть уничтожен за это независимое действие. Для меня проблема состояла не в родном отце — наша любовь была большой и взаимной — а в этих лишенных благородства преподавателях, которые, как я чувствовал, меня жестоко предали.

По-видимому, я испытывал нужду во втором отце, и когда мне довелось найти Генри Мюррея, он оказал на меня неизгладимое воздействие. Чтобы понять, почему так сложилось, очевидно, необходимы некоторые пояснения.

Подобно моему отцу, Генри Мюррей был красивым, высоким и даже чисто внешне выглядел авторитетной фигурой. В течение всей жизни отец для меня олицетворял незыблемую стабильность и надежность, а Мюррей являлся образцом светскости и многогранной образованности. Моему отцу не удалось достичь многого на ниве официального образования (в царской России > ему удалось некоторое время посещать художественное училище), — он стал торговцем, не слишком удачливым, постоянно озабоченным тем, как обеспечить семью и не задолжать кредиторам. Мюррею богатство досталось при рождении, и он всегда был независимым в финансовом отношении. Он рассказывал, как, обучаясь в Гарвардском университете с 1911 по 1915 год, он безгранично презирал "зубрил", стремившихся к высоким оценкам ради получения стипендии. Позднее, находясь в годы второй мировой войны на воинской службе в должности ответственного за отбор агентов для Отдела стратегических служб, он забывал или умышленно избегал получать причитающиеся деньги по ежемесячным армейским платежным чекам (этот факт стал мне известен со слов капитана Миллера, его бывшего адьютанта). Таким образом, он нес в себе все то, о чем только могут мечтать родители еврейского мальчика: был ученым, врачом, биохимиком, эмбриологом, психоаналитиком, исследователем деятельности Мелвилла и так далее, и тому подобное.

Хотя сходство моего отца и Генри Мюррея было достаточным, чтобы они связались между собой в моем сознании, но и различия были несомненными. Случилось так, что Мюррей реально обладал тем, что составляло основу навязчивой фантазии величия моей матери — высоким социальным положением, достаточным богатством, большой образованностью и выдающими ся интеллектуальными достижениями. Каким-то невысказанным, деликатным способом она будто подталкивала меня стать послушным сыном Мюррея. Обладая внешностью моего отца, он к тому же соответствовал материнским фантазиям. Мой старший брат был для матери ее "сыном-доктором". Опираясь на Мюррея, я мог стать еще лучше: будучи ее "сыном-студентом", я учился у "величайшего-в-стране-раввина". Вот это было бы для Генри Мюррея полной неожиданностью — хотя, конечно, он чувствовал, что я отношусь к нему, как к отцу. И мне кажется уместным заметить, что ни одно из этих довольно простых (и теперь очевидных для меня) откровений не приходило мне в голову до момента последнего свидания с Гарри в Нантакете, в августе 1987 года, когда ему было 94 года, а мне — 69.

То, что я не использовал возможность обсудить с ним эти мысли, является для меня чувствительной потерей. Потом я пытался представить себе его реакцию, но помимо уверенности, что он стал бы громко протестовать против элемента лести, содержащейся в этой интерпретации, я не мог сформулировать — какой бы она была в действительности, если бы он при этом использовал свои клинические навыки. Я знаю лишь, что она наверняка несла бы нечто новое для меня, какой-то иной угол зрения, содержавший неожиданное откровение. Что я могу определенно представить, так это качество и нюансы его реакции, эмоционально обнимающей и интеллектуально стимулирующей, но мне неведома суть его ответа, которую всей душой хотелось бы узнать.

Размышляя об этих вещах, я возвращаюсь к образу своей матери. По натуре она не была оптимисткой, но ее фантазии о себе и детях были наполнены жизнеутверждающими стремлениями; они порождали гордость, вдохновляли. Порой она вела себя в отношении к другим так, словно ее высокие цели достигнуты; будто она и ее дети (я в особенности) уже поднялись над мелочностью повседневного меркантильного существования и превратились в неких выдающихся властителей душ, превосходящих большинство других. Меня спас великий уравнитель, позволяющий людям из всех слоев общества встречаться на едином высоком интеллектуальном уровне: книги. У нас дома имелся библиотечный список "великих книг". Мы независимо, по крайней мере что касается меня и моей матери, создали собственный колледж Св.Иоанна и Чикагский университет. Классические книги являлись для нас великим уравнителем. Зная Эвклида, Шекспира, Достоевского и Мелвилла, можно было, метафорически выражаясь, беседовать с кем угодно, хоть — говоря тогдашним языком родителей — с самим Рокфеллером. Или, в моем случае, даже с доктором Мюрреем.

Говоря о книгах, оказавших особое влияние на мое развитие, следует прежде всего упомянуть роман Мел-вилла "Моби Дик", превратившийся для меня в своего рода idee fix. Однако, бесспорно, наиболее важной книгой в моей жизни оказалось девятое издание "Британской энциклопедии". У моих родителей хватило проницательности, чтобы в свое время приобрести ее, а также патефон и пластинки с записями Энрико Карузо, Джеральдин Фаррар, Моцарта и Бетховена (как они только догадались?). Я рос болезненным ребенком, в силу этого часто пропускал занятия в школе, но маме каким-то образом удалось устроить мои дела так, что я в начальной школе "перепрыгнул" через два класса. (Это оказалось серьезной ошибкой, которой можно объяснить большую часть моих просчетов, совершенных в старших классах и колледже). К наиболее счастливым моментам моего детства принадлежит время, проведенное дома в уединении (пока родители работали в своей лавке, а брат и сестра учились в школе), в уютной спальне родителей, обставленной мебелью из красного дерева образца 1910 года, удобно устроившись в их кровати — эдаком большом, белом, пуховом корабле, — слушая патефон и читая "Британскую энциклопедию". Думаю, что около половины моих нынешних знаний я почерпнул из ее девятого издания. И мне кажется, что увлеченность, с которой я занимаюсь исследованиями (читаю и пишу), является счастливым следствием того, что мое ревностное изучение разделов "Геометрия" и "Кант" через каждые несколько минут прерывалось необходимостью вскочить с родительской кровати, чтобы сменить пластинку или завести патефон. Думаю, что причина моей страстной любви к интеллектуальной жизни коренится в том, что первоначально я обрел независимость своего юного ума в безопасном окружении спокойного жилища.

Теперь читатель может легко представить себе, что означало для меня позже, когда мне исполнилось 50 лет, приглашение написать в "Британскую энциклопедию", и насколько мне теперь приятно видеть мои семь страниц печатного текста о "Суициде" в ее издании 1973 года (Shneidman, 1973 с), в томах, являвшихся для меня тогда Торой, Кораном и Упанишадами одновременно. Мне кажется, что я, по крайней мере в этом одном отношении, завершил полный круг своей жизни, став, наконец, взрослым.

Мои генеалогические корни затерялись в каких-то далеких уголках царской России. В отличие от меня, моя жена бережно хранит документы, в том числе старинные дневники, написанные ее предками еще во времена освоения Северной Америки, которые подтверждают ее происхождение из английского Уорчестера. Она является истинной дочерью Американской Революции, ее прапрадедушка и прапрабабушка осваивали прерии в окрестностях Гупестона, что в центральной части штата Иллинойс. Там она и родилась, и занимался с ней тот же учитель младших классов, что в свое время преподавал и ее родителям. Я же, как это ни удивительно, практически ничего не знаю о семье своего отца. Лишь недавно я обнаружил отпечатанные на двух листах сведения о моем дедушке по линии матери, составленные для меня моим любимым дядюшкой Эрнестом в 1960 году, когда ему было 60 лет. Они озаглавлены: "Твой дедушка Самуил Зукин: портрет, написанный его сыном". Поскольку я полагаю, что они имеют не которое, пусть непрямое, отношение ко мне и с возрастом я нахожу в себе все больше сходства с портретом своего дедушки Самуила, мне хотелось бы привести здесь небольшой фрагмент этого описания.

Тщеславно и мелко без нужды кичиться своими предками, и все же знать о своем происхождении желательно. Например, тебе полезно помнить, что твой прадед был раввином, причем не простым раввином в обычной синагоге, а духовным наставником обширной области в России. Он часто ездил из города в город, разрешая споры, давая советы и утешая страждущих.

(В невероятном полете фантазии это немного напоминает мне то, что делал я, работая в Национальном институте психического здоровья: посещал множество городов по всей стране, объездив за неполные три года 40 штатов, поддерживая в разъединенных коллегах веру в необходимость предупреждения самоубийств, консультируя и поощряя их к поиску средств для проведения исследований. Таким образом, я был разъездным советчиком в области суицидологии, что вполне отвечало моей наследственной предрасположенности.)

Человек, о котором я хочу тебе рассказать, — твой дедушка, мой отец Самуил Зукин. Сейчас я вижу его новоиспеченным американцем, получающим гражданство. Он всей душой любил Америку и восхищался ею до такой степени, что большинство коренных американцев не могли этого понять, и очень гордился, что является гражданином США. Он по-настоящему любил свою новую родину.

Мой отец постоянно чему-то учился. Живя в Европе, он занимался изучением иврита, стремился постичь смысл священных иудейских книг и комментариев к ним. В религии он придерживался главного, а не застывших догм. Ему нужна была большая смелость, чтобы отправить нас, своих детей, учиться в светскую школу, а не в хедер. Поэтому я и посещал школу шесть раз в неделю, включая субботу. Отец прежде всего хотел образования для своих детей и провалиться всем этим догмам.

Живя в Нью-Йорке, отец в возрасте пятидесяти лет на идише читал Шекспира, изучал алгебру и геометрию по книгам, взятым в публичной библиотеке.

Мне никогда не приходилось слышать, чтобы отец о ком-то говорил плохо. Он никогда и никого не унижал и был удивительно вежлив с людьми. Его отличала доброта, милосердие, терпение. Свои жизненные тяготы (а они, естественно, у него имелись) он нес молча. Он был сама терпимость.

Отец буквально боготворил чистоплотность. Он работал гладильщиком мужских рубашек и каждый день перед работой до блеска начищал свою одежду и обувь.

Он был стеснительным, много размышлял и мало говорил. Он любил людей и просто обожал детей. Я навсегда запомнил его воздушную улыбку и мигающие глаза...

Скажу несколько слов и о твоей бабушке. Моя мать была красивой, женственной, отличалась добротой, самоотверженностью, самопожертвованием и другими истинно материнскими чертами, была чуть старомодной и нереально относилась к житейским проблемам. Но это не мешало ей быть чудесной матерью.

До сегодняшнего дня я ясно сохранил детские осязательные и зрительные воспоминания о том, как мы с дедушкой идем вдоль Пасифик Палисэйдс в Санта-Монике и моя маленькая ручонка покоится в его руке. (Он умер в январе 1923 года, так что мне в ту пору не могло быть более четырех с половиной лет.) Именно слово "доброта" сейчас приходит мне в голову, когда я вспоминаю об этом мягком усатом человеке с милосердными, добрыми глазами.

Одним из наиболее дорогих для меня воспоминаний является ощущение ласкового прикосновения отцовской ладони к моей голове. Часто по вечерам, когда я учился в школе, а затем в колледже, отец, придя вечером с работы, тихонько заходил ко мне в комнату, где я готовился к занятиям, и едва ощутимо нежно прикасался рукой к моим волосам, с любовью поглаживая меня по голове. До сих пор я храню ощущение его ладони на моих волосах, хотя с тех пор давно уже облысел. Мы иногда не обменивались ни единым словом — ведь я занимался. Позже, естественно, мы разговаривали в другой комнате или на кухне, где ужинали вместе с матерью. Однако именно то ощущение, что он своим прикосновением дал мне родительское благословение, очень сильно во мне и сейчас. Что может ребенок получить от родителей больше, чем душевное проявление их принятия и поддержки?

Уже по определению каждая жизнь несет в себе свои собственные уникальные печали и триумфы. По этой причине я считаю, что в рамках определенных в начале книги целей этой автобиографии, моя жизнь — как и жизнь любого человека — не может служить руководством или проторенной дорогой для другого, даже для воодушевленного начинающего психолога. Время и Zeitgeist*,

Zeitgeist (нем.) — дух времени.

в котором проходила моя жизнь, канули в прошлое; природа нашей профессии изменилась; мои учителя и наставники были уникальными и неповторимыми; и вакансии возможностей, открывавшиеся передо мной в то или иное время, уже заняты. Жизнь — не путеводитель; но она также не может служить и предостерегающей историей.

Нарцисстической части меня в значительной мере польстило приглашение написать автобиографию в уважаемой серии "История клинической психологии в лицах", и поэтому я провел несколько сеансов интроспекции наедине с пишущей машинкой, напечатав весьма искренний отчет об одном из срезов своей жизни. Он не является ни нравоучительной пьесой, ни подпольным представлением. Это всего лишь мой отчет. Кто-то может счесть мою жизнь скучноватой, но мне она кажется не допускающей изменений — и, случись такая возможность, я бы с радостью прожил ее снова.

Последняя фраза является прямым заимствованием из пролога к автобиографии Бертрана Рассела (Russell, 1967) и, по-моему, содержит особый скрытый смысл. Она подразумевает, что я считаю свою жизнь "достаточно хорошей"; что я, в целом, остался доволен ею; что я прожил ее, неплохо справившись со стоявшими задачами; далее, что я всегда считал, что пройду по жизни в относительной целости и сохранности — иными словами, что я отношусь к оптимистам. Мне представляется, что оптимизм—пессимизм представляет собой основное измерение человеческой жизни. В соответствии с моими наблюдениями, лица, отличающиеся суровой непреклонностью, чрезмерной робостью, склонностью говорить "нет", мрачной угрюмостью и пессимизмом, отчасти способствуют осуществлению своих мрачных пророчеств и склонны завершать печальным образом свою и без того несчастную жизнь. И я уверен, что противоположная тенденция присуща людям, полным энергии, страсти, энтузиазма и жизнеутверждения, то есть нам, оптимистам. Эта черта досталась мне опосредованно от родителей, которым каким-то образом удалось своего младшего сына — ослабленного, болезненного, исполненного любопытства и слегка гиперактивного ребенка маленького роста — одарить неистощимым чувством собственной неповторимости, а также заставить ощущать себя человеком, которого не настигнут в жизни никакие по-настоящему серьезные бедствия, и, если он будет примерно себя вести (а я почти всегда так и поступал), отличные оценки украсят его жизненный аттестат.

Здесь будет кстати упомянуть, что моя бабушка по материнской линии внезапно скончалась в нью-йоркском метро в феврале 1918 года. Ее смерть повергла мою мать (беременную мной) в состояние глубокой депрессии. Поэтому, когда я появился на свет 1 мая, мне суждено было расти слабым ребенком, да еще на искусственном вскармливании. Как ни странно, это оказалось наиболее удачным событием в моей ранней жизни (конечно, исключая зачатие), ибо родители не только приложили все силы, чтобы сохранить мне жизнь, но своим трепетным вниманием, требовавшимся этому хилому младенцу, заставили его почувствовать — в отличие от несчастных детей, описанных Рене Спитцем2,

2 Рене Спшпц (Rene Spitz) изучал анаклитичсскую депрессию у детей раннего возраста, воспитывавшихся в сиротских приютах и лишенных материнского тепла и заботы. Его исследования привели к формированию понятия о детской депривации, ведущей к задержке психического развития и эмоциональному опустошению, известным под названием синдрома госпитализма; в данном контексте речь идет об опустошенном эмоционально человеке. — Примеч. автора.

— что он каким-то добрым волшебством огражден от океана людских страданий. Много лет спустя я наблюдал сходный феномен у нескольких человек, предпринявших попытки к самоубийству (самосожжение, прыжок с высоты, выстрел в голову), и чудом, несмотря на весьма малую вероятность спасения, оставшихся в живых. Впоследствии — пережив испытания, угрожавшие жизни — они чувствовали себя как бы заговоренными, без каких-либо суицидальных тенденций, и ощущали (в реалистических пределах) свое всесилие. Эти мои детские переживания могут объяснить одно из самых глубинных моих чувств к самому себе, взлелеянное родителями, спасавшими мою жизнь.

После этих рассуждений я, возможно, удивлю читателя, заявив о глубоком убеждении, что мой неизменный интерес (почти одержимость) к проблеме самоубийства совершенно не отражает мою внутреннюю психодинамику. К изучению суицидов я "пришел" совсем случайно, — как именно, я расскажу дальше — "обнаружив" несколько сотен предсмертных записок самоубийц и интуитивно осознав их потенциальную ценность для науки и, откровенно говоря, для моей дальнейшей карьеры в психологии.

В то время, в 1949 году, я стажировался в области клинической психологии и живо интересовался тематическими проективными методиками. "Тематический апперцепционный тест (ТАТ)" Мюррея казался мне чрезвычайно изобретательным и эффективным способом сравнительно быстрого отслеживания ведущих психодинамических коллизий индивида. Под его влиянием я разработал собственную вариацию ТАТ — тест "Составь рассказ по картинкам (MAPS)" и приступил к написанию работы "Анализ тематических тестов" (Shneidman, 1951). Короче говоря, у меня присутствовал несомненный интерес к "...личным свидетельствам в психологической науке" (Allport, 1942). Документы, принадлежавшие живым людям, их дневники, письма и автобиографии имели для меня почти вуайеристическую привлекательность. По непонятным причинам Олпорт не упомянул одно из наиболее интимных личных свидетельств — предсмертные записки самоубийц.

А между тем они, являясь образцами личной документации, составляют законную часть психологической науки, и я не мог не обратить на них внимание. Мой интерес не столько касался проблемы самоубийства, сколько имел отношение к одной из основных частей моей личности: стремлению к захватывающим переживаниям, в данном случае — к увлекательной интеллектуальной деятельности. Мне кажется, что психодинамическая струна, которую затронуло обнаружение этих предсмертных записок, больше резонировала с процессом, чем с их содержанием: имелась трудная задача, и ее следовало разрешить, а именно: вырвать у записок их тайны и понять нечто важное, касавшееся их авторов. Я уверен, что если бы мне пришлось натолкнуться на тысячу дневников больных шизофренией или автобиографий гомосексуалистов, то я с не меньшим азартом окунулся бы в изучение эндогенных психозов или проблем сексуальных меньшинств, что бы об этом ни подумали окружающие. Если говорить о самоубийствах, то в сороковые годы они являлись совершенно неизученной областью. Образно выражаясь, я напоминал ковбоя, который однажды ночью, возвращаясь домой навеселе, случайно споткнулся и упал в лужу с нефтью, и при этом у него хватило трезвости распознать свое потенциальное (в моем случае, лишь интеллектуальное) богатство.

Очевидный факт моей биографии состоит в том, что смерть как таковая не слишком занимала меня до сравнительно недавнего времени (впрочем, интерес к ней естественен для любого 70-летнего человека, сохранившего здравость рассудка), и я серьезно сомневаюсь, что когда-либо был способен совершить самоубийство, тем более, что этот поступок, помимо всего остального, крайне повредил бы моей репутации суицидолога, которую мне хотелось сохранить незапятнанной. Хотя, естественно, меня глубоко интересуют как конкретные, так и философские вопросы жизни и смерти — но скажите на милость, какой же здравомыслящий супруг, отец, дед или гражданин не испытывает к ним интереса, особенно в наше ненадежное и тревожное время?

II. ВЕСНА: НА ПУТИ К СУИЦИДОЛОГИИ

Шесть лет учебы в начальных классах пролетели в приятном мелькании учительниц-мам. Ко времени перехода в среднюю школу мне исполнилось двенадцать лет. Жизнь доставляла удовольствие: она складывалась из чтения, увлечения классической музыкой (Моцарт, Бетховен и Чайковский были постоянными спутниками моей жизни, и у меня сформировались широкие музыкальные привязанности), подготовки уроков, а также постройки эскимосского каяка, который я подвесил на веревке к толстой ветке сливового дерева на заднем дворе. Мне приходилось влезать на дерево, чтобы потом спуститься в каяк и предаться чтению. Это было отличное место для умозрительных приключений: "Два года простым матросом"3 * и "Моби Дик" в каяке!

3 Повесть "Два года простым матросом", опубликованная в 1840 году Ричардом Генри Даной-младшим (1815-1882), представляет собой автобиографическое повествование о жизни автора во время службы в американском флоте. Особое внимание уделяется жестокому обращению, с которым часто приходилось сталкиваться простому матросу. Это известный образец американской литературы середины XIX столетия, в определенном смысле послуживший серьезным стимулом к созданию Генри Мелвиллом "Моби Дика" (1851). - Примеч. автора.

Повесть является блестящим образцом американской маринистики в пору ее расцвета в так называемые "морские сороковые" (которые начинаются повестью Р.Г.Даны, а завершаются "Моби Диком") и одним из "вечных спутников" американских подростков. - Примеч. редактора.

Школа Авраама Линкольна в Лос-Анджелесе начала тридцатых годов являла собой, как я сейчас полагаю, интересное с этнографической точки зрения место. В число учеников входили в основном дети иммигрантов из Италии с небольшой примесью мексиканцев и выходцев из Северной Европы, нескольких русских и горстки евреев (к каковым я и относился). Сегодня же большинство ее учеников составляют корейцы. А в те далекие дни мы даже не подозревали о существовании Кореи.

Коллектив преподавателей состоял из белых протестантов англосаксонского происхождения, во главе с директором Этель Эндрас. Сейчас я догадываюсь, что она делила всех учащихся школы на две половины: ученики из семей белых протестантов англосаксонского происхождения (в их число, очевидно по недосмотру, попал и я), которым преподавалась серьезная четырехлетняя программа подготовки для поступления в колледж (латинский язык, естественные науки, математика, английский), и все остальные, которых относили к "проходящим курс профессионального обучения", преподавая им домоводство или практический курс работы в магазине. В школе текла оживленная культурная жизнь, включая занятия в театральной студии (с ежегодными тщательно подготовленными постановками Шекспира), выпускалась ежедневная газета и работали несколько кружков по естественным наукам и языкам. Один из них вел Уолтер Поттер, преподаватель английского языка, лингвист и музыкант, специально изучавший русский язык, чтобы представить американской публике квартеты Шостаковича. Разумеется, он был социалистом, но вдобавок отличнейшим человеком, регулярно приглашавшим некоторых из нас к себе домой, где мы вели беседы о добротной "правой" литературе и "левой" политике. В целом же школа Авраама Линкольна стала неотъемлемой частью моей души.

Совершенно бессознательно в моих литературных штудиях той поры отражались смягченные теплой и принимающей атмосферой родительской семьи, но витавшие в воздухе и характерные для периода Великой депрессии мятежные веяния пролетарской прозы. Но в то же время я испытывал гораздо большее стремление к ассимиляции основных тенденций социальной жизни, преобладавших в Америке, чем к отчуждению от них. В те годы в душе я прежде всего ощущал неутомимую любознательность, нетерпение перед Временем и тревожное желание разобраться в устоях американской жизни, чтобы выбрать, каким из них я готов следовать. Чего не было в моей собственной жизни, так это ужаса, нищеты, насилия и иных трагедий, ни в коем случае не являющихся желательными, но которые, по мнению ряда людей, пробуждают в человеке силы, способствующие созреванию, интеграции и постижению своего Я, независимости и росту личности. Но я, безусловно, предпочел бы читать об Эрнесте Понтифексе из романа Сзмюэла Батлера "Путь всякой плоти" (1903) или о Стивене Дедалусе из "Портрета художника в юности" Джеймса Джойса (1916/1964), чем на деле разделить их судьбы.

У меня существует особое отношение к Джеймсу Джойсу и его alter ego - Стивену Дедалусу. "Портрет художника в юности" произвел на меня неизгладимое впечатление. Написанный в раннем, открытом пониманию и совершенно доступном стиле роман Джойса раскрывает главные дилеммы его жизни совершенно незабываемым образом: быть благополучным священником или художником-изгоем; предпочесть безопасность или свободу; жить дома или в изгнании; принадлежать Другому или Себе. Никогда до этого мне не приходилось читать об основных вариантах жизненного выбора, к тому же изложенных таким проникновенным и волнующим образом. Книга Джойса была живой, она говорила со мной о том, что мне на самом деле хотелось пережить.

Если я и порицаю в чем-то своих родителей, то лишь в том, что они создали для меня счастливое и наполненное теплом домашнего очага окружение. Они не обеспечили меня ничем, против чего можно было бы восставать. В нашей семье не приветствовался однобокий догматизм; мы во всем придерживались золотой середины. И хотя временами я отчаянно пестовал в себе страсть к мятежу, родители не снабдили меня четкой мишенью, - в лице самих себя, либо чего-то указанного извне, - против чего стоило бунтовать.

Я всегда жил в безопасности, в самой что ни на есть середине. Даже моей глубокой влюбленности - наиболее волнующему событию в жизни - недоставало качества интенсивной опасности; вместо этого в ней царил традиционный романтический дух: в военное время молодой офицер пленяет прекрасную невесту.

Моя оппозиционность в жизни проявлялась разве что в критических высказываниях в адрес моей семьи, религии, работы, профессии, университета, но я никогда не был настолько независимым, чтобы заявить (подобно Джойсу): "Non serviam"*.

Non serviam (лат.) - не служу.

Конечно, мне хотелось обладать большей независимостью, но при этом я не стремился - очевидно, просто не видел необходимости - жить отдельно от других, а тем более, отправиться в географическое или интеллектуальное изгнание.

Таким образом, моя профессиональная карьера состояла в иконоборчестве внутри храма. Мне не приходило в голову разрушить основы всей современной психологии (естественно, имеющей множество изъянов) чтобы на ее месте воздвигнуть лучшую науку. И хотя я глубоко уважаю революционное воображение таких людей, как Галилей, Ньютон, Лейбниц, Дарвин, Фрейд, Рассел, Витгенштейн или Генри Мюррей, но сам не обладаю их всепоглощающей страстью к интеллектуальному разрушению, которое предваряет утверждение совершенно новой точки зрения. Но, признаюсь, мне очень хотелось бы такой страстью обладать.

Итак, я могу поставить в вину моим родителям то, что они не обеспечили меня психодинамикой мятежного героя, поглощенного классовой борьбой, а вместо этого наделили своего сына способностью испытывать счастье, будучи свободным от непосильных, раздирающих дилемм страдающего творческого разума. Я полагаю, что для гения Джойса ведущей движущей силой была вездесущая католическая церковь. Она являлась той незыблемой догматической скалой, от которой у него была возможность оттолкнуться. В отличие от этого, в моей жизни существовали лишь пески терпимости, в которые я мог погружаться с той же легкостью, с какой и отталкиваться от них. Они не предоставляли никакой твердой основы для активного противодействия или решительного бунта. В конечном счете, в моей жизни не было никаких дихотомий, трагических разломов, ожесточенных разногласий или разрывов, болезненных самоизгнаний, не было и значимых противников, которые требовали бы чрезмерной реакции и которым имело бы смысл противопоставлять свою жизнь. (Тогда в моей жизни еще не было никаких Гитлеров.) Только любящие родители и доброжелательные учителя. На таком девственном фундаменте просто невозможно было стать великим мыслителем или писателем.

Здесь вновь меня спасало чтение. Например, поругание невинности и попрание чистоты Билли Балда[4] произошло не вследствие его красоты, а по причине безграмотности (он оказался не в состоянии "прочесть" даже бросающиеся в глаза межличностные знаки). Ни один читающий их человек не будет таким опасно наивным (он может оказаться опасным, но никак не наивным до такой степени). И еще хочется добавить: ни одному человеку, который работает с суицидальными пациентами, не следует чрезмерно обращать внимание на правдоподобие, внешнюю точность фактов. Как бы там ни было, в свои семьдесят лет, оглядываясь назад, на время, когда мне было пятнадцать, я в состоянии различить предвестники того, каким именно психологом мне доведется стать: увлеченным познанием мотивов, страстей и судеб ущербных и потерпевших фиаско людей, участь которых, по счастью, мне не пришлось испытать самому.

[4] Билли Бадд - герой одноименного романа Германа Мелвилла, законченного автором в 1891 году (в год его смерти), но обнаруженного лишь в 1924 году. Многими знатоками американской литературы эта книга считается наиболее глубоким произведением Мелвилла после "Моби Дика". Вот что сказано об этом герое в "Оксфордском справочнике американской литературы": "Билли Бадд - типичный Красивый Моряк, словно вышедший из английских баллад XVIII столетия. За свою невинность и красоту он ненавидим младшим офицером Клаггартом, мрачным и одержимым бесом. По душевной простоте Билли невдомек, за что его не любит Клаггарт, зачем злу необходимо разрушать добро. По ходу действия романа Клаггарт выдумывает историю о бунте, якобы задуманном Билли, и обвиняет его перед капитаном. Не имея возможности оправдаться, Билли, в качестве единственного проявления личного бунта, наносит Клаггарту смертельный удар. Капитан Вер, сочувствуя Билли и признавая его исходную невиновность, все же вынужден осудить его. И хотя Билли был повешен, он продолжал жить среди матросов как живая легенда". - Примеч. автора.

Мне почему-то кажется, что клинические психологи, испытывающие определенную личную ответственность за экономические и психологические нужды простых людей, в большинстве своем происходят из кругов с либеральной политической ориентацией, а не из каких-либо иных. К тому же меня озадачивает, что это отношение парадоксальным образом перекликается скорее со средневековыми воззрениями, согласно которым обладание личными привилегиями неотделимо от чувства общественной ответственности, нежели с древнеримскими или современными консервативными взглядами. Я полагаю, что эта позиция входит также неотъемлемой составной частью в еврейскую традицию.

В 1941 году я получил ученую степень магистра в Университете Лос-Анджелеса. Недоброжелательно настроенный председатель комиссии активно отговаривал меня от соискания степени доктора философии. В итоге я был принят на работу в аттестационную комиссию по отбору кандидатов на должности муниципальных служащих (например, полицейских или пожарников). Проработав в ней полтора года, я сам принял участие в конкурсе на подобную должность (personnel examiner[5]) в Сан-Диего.

[5] Personnel examiner - экзаменатор персонала - лицо, ответственное за подготовку и прием экзаменов у кандидатов, претендующих на государственные гражданские должности. - Примеч. автора.

Затем случился бомбовый удар по Перл-Харбор, началась война, и я решил пойти на воинскую службу в качестве психолога военно-воздушных сил. Меня приняли в отдел психологических исследований, занимавшийся отбором летного состава и возглавляемый майором Дж.Гилфордом. В дальнейшем меня хотели направить в офицерскую школу. Я приступил к службе на военно-воздушной базе в Санта-Ане в марте 1942 года, а в октябре прошел комиссию в офицерской школе, находившейся в Майами-Бич.

Служба в армии сделала меня убежденным сторонником того, что в естественных условиях серьезные возможности для научных психологических исследований окружают нас со всех сторон, нужно лишь держать открытыми глаза и уши, и иметь живой и пытливый ум. Возможности для исследований, преподавания и учебы существуют в любом месте, где бы ни работал психолог.

Вторую мировую войну мне довелось пройти совершенно целым и невредимым. Меня так и не послали за океан. Я продолжал служить в качестве офицера классификации военно-воздушных сил, занятого отбором кадров, вначале в Техасе, а затем в Нью-Джерси.

Именно в это время, будучи молодым капитаном, я впервые освоился с командованием людьми. Армейские команды изменили тон моего голоса и мое отношение к подчиненным. Я и вне службы разговаривал с повелительными интонациями, будто отдавая приказания, что зачастую так и было. Именно осознание моего авторитета позднее дало мне "право" преподавать и предлагать интерпретации в ходе психотерапевтической работы. До этого я полагал, что не имею никакого права авторитетно судить о чем бы то ни было. А с тех пор, если я только чувствовал свою компетентность в каком-то вопросе, то без смущения заявлял о своем авторитете. Я всегда с соответствующим почтением относился к людям, занимавшим вышестоящее положение, но никогда не боялся своего отца.

Возможно поэтому я мог свободно поступать таким образом, какой считал лучшим. А позднее чувство авторитета дало мне возможность писать книги и статьи в энциклопедических изданиях.

Мои воспоминания о войне могут показаться скучноватыми. Хотя я и носил военную форму, но практически все время провел на континенте, в Соединенных Штатах. Большей частью я переживал войну опосредованно, в основном через большие карты боевых действий, печатавшиеся на первой странице "Нью-Йорк Тайме". На протяжении всей войны, вплоть до внезапных побед в Европе и Японии, они вызывали у меня сильный страх, ибо я знал, что победа фашистов означала бы конец благополучной жизни для меня и мне подобных, если не любой жизни вообще.

Уволившись с воинской службы, я некоторое время находился в размышлении, не вернуться ли к своей прежней должности в Сан-Диего. Но теперь я превратился в подходящего кандидата, имевшего право на льготы для демобилизованных, которые, в частности, обеспечивали бесплатное образование. Поэтому вместе с женой я предпочел вернуться в Лос-Анджелес, где имелись подобные перспективы.

Я полагаю, что одним из самых отвратительных последствий войны является то, что она лишает людей спокойствия из-за кардинальных изменений обычаев и нравов, и практически каждого участника после ее окончания, иногда на долгое время, в психологическом смысле превращает в перемещенное лицо. Вероятно, именно по ощущениям будоражащего возбуждения, интереса (и необычной свободы от повседневных ограничений) больше всего и тоскуют ветераны войны. Даже я, прослуживший в безопасном раю на окраинах родной страны, был выбит из колеи возбуждением войны, и после ее окончания мне долго не хотелось возвращаться к довоенной рутине. Кроме того, рассуждая психодинамически, я не желал вступать в непосредственное соревнование со старшим братом, чтобы не вызвать неизбежных проблем в случае своего успеха.

Я и так "подставил" его тем, что "перескочил" через два класса средней школы. Мое внутреннее чутье подсказывало, что он в любом начинании мог бы с легкостью выручить гораздо больше денег, чем я - что было немаловажным критерием в глазах матери, - зато я имел достаточно оснований обогнать его в интеллектуальных достижениях. Я не искал прямой конфронтации, очевидно страшась не столько своего поражения, сколько победы. Тема соперничества между братьями в моей жизни очень значима, и даже сейчас я так до конца и не разобрался в ней. В то же время я чувствую, что во мне отсутствует склонность к конкуренции; я все совершаю ради себя самого. Я справляюсь с порученным делом лучше или раньше всех только для собственного удовлетворения, и никакие фигуры братьев меня не интересуют. Я мотивирован собственными критериями, которые иногда бывают достаточно строгими.

Как бы там ни было, в 1946 году я отправился в Медицинскую школу Университета Южной Калифорнии, переговорил там с компетентными людьми, в том числе с Дж.Гилфордом, и вскоре был включен в новую послевоенную программу по клинической психологии. Пожалуй, самым интересным в течение последующих двух лет было то, что я проходил интернатуру по клинической психологии одновременно в клинике психической гигиены для ветеранов войны и в психоневрологическом госпитале. Интерны по клинической психологии были вынуждены вести своего рода "шизофреническое" существование, разрываясь между строгим номотетическим подходом, царившим в университете, и чисто клинической, идиографической атмосферой в психиатрической больнице и клинике (позже мы вернемся к словам "номотетический" и "идиографический").

Для нас, интернов, примечательными событиями стали консультативные визиты Бруно Клопфера, доброго кудесника проекции, случавшиеся раз в две недели. Он обладал даром творить поистине волшебство. Из-за сильной близорукости он напоминал терьера, вынюхивающего представленные нами протоколы обследования в поисках каких-то мимолетных дуновений души. Однажды, прочитав интерпретации одним из психически больных таблицы № 3 теста Роршаха, он взглянул на нас поверх очков и спросил невинным тоном: "А что, у него еще и рак, да?". Естественно, так и оказалось.

От Бруно Клопфера я получил немало важных уроков, в том числе и понимание, что хотя, теоретически рассуждая, никакой интуиции не существует, на практике все же приходится признать существование такого феномена как дар интуиции, проявляющийся в утонченной чувствительности к десяткам мелких, еле заметных признаков реальности. Она не имеет отношения к средневековому колдовству, а, скорее, состоит в сосредоточенном и напряженном внимании, наблюдательности, быстроте оценки, ориентировке в месте и обстоятельствах, способности самостоятельно исследовать любые признаки и факты (не сверяясь с мнениями окружающих), готовности пойти на риск, решительности, смелости в быстром создании гипотез и их предъявлении, предпочтении точки зрения, гласящей: пусть люди сочтут недоумком, лишь бы не трусом. Все эти свойства практически доступны любому способному человеку в подходящих условиях и перед соответствующей аудиторией. Возможно, признаваться в этом нескромно, но факты свидетельствуют о том, что мне иногда удавались подобные трюки, и я тоже казался кому-то волшебником, хотя сам прекрасно осознавал, что лишь произвел стремительный расчет, включивший оценку оправданности риска оказаться совершенно неправым или произвести неизгладимое впечатление, если стрела мысли попадет в яблочко известного факта.

Говоря о феномене интуиции, следует отметить, что меня с одинаковой силой привлекали как причинная индукция Милля (по законам которой проходит большая часть психической жизни), так и иррациональная, "темная" интуиция Мелвилла вместе взятые, сосуществование внешнего и внутреннего миров, которые вполне способны на дружбу между собой. Почему бы в жизни человеку не быть одновременно интеллектуальным и романтичным? Почему бы не смотреть на мир глазами критика и любовника? Почему бы не являться одновременно танцором и танцем - отвечая на вопрос Йейтса[6]?

[6] Йейтс Уильям (1865-1939) - ирландский поэт и драматург. Последний из стансов поэмы У.Б.Йейтса "Среди школьников" ("Among School Children") звучит следующим образом:

О chestnut tree, great-rooted blossomier,

Are you the leaf, the blossom, or the bole?

О body swayed to music, о brightening glance,

How can we tell the dancer from the dance?- Примеч. автора.

(Цветущий, много видевший каштан,

Ты есть листва, цветы, иль ствол в обхвате

О тело, что влекомо музыкой, о взор,

В той пляске, где неразличим танцор.

Пер. А.Моховикова).

Не получить ли два удовольствия сразу - от разиньки и трески за трапезой жизни? ("Да, вот еще: что закажете на завтрак, разиньку или треску? - И то и другое, - ответил я. - И вдобавок пару копченых селедок для разнообразия". - "Моби Дик", гл. 15*).

* Здесь и далее в книге ссылки на роман Г.Мелвилла "Моби Дик" даны по изданию: Мелвилл Г. Моби Дик, или Белый Кит // Собр. соч.: В 3 т. Л.: Худож. лит., 1987. Т.1. - Примеч. редактора.

Таким образом, всегда стараясь оставаться "здравомыслящим человеком", я все же не стал бы a priori недооценивать плодотворную роль иррациональной любви, родительской или сыновней преданности, переноса и контрпереноса, патриотизма, Бетховена, Мел-вилла, словом, - "интуиции". Естественно, в этих обширных рамках не остается ни дюйма места для глупых идей вроде френологии, астрологии, гематрии, агиологии, хиромантии, креационизма, непорочного зачатия, загробной жизни или карт Таро.

Как бы я ни восхищался Бруно Клопфером, как бы ни любил его (эти чувства с течением времени лишь крепли), но еще более, чем пятна Роршаха, меня привлекал ТАТ Генри Мюррея. С самого начала он стал моей любимой экспериментально-психологической методикой, которая имеет вполне определенное отношение к историям, повествованиям, сюжетным линиям, сценариям, фабулам, сочинениям на заданную тему, рукописям. Напоминая новеллы, она оказывается довольно близкой к образцам изящной словесности. Если тест Роршаха предоставлял примеры образных стилей восприятия субъекта, то ТАТ являлся настоящим раем для исследования его психодинамики, особенно ярко освещая невротические проявления в межличностном общении. Ключом всегда является тема.

Однажды, когда я использовал ТАТ в качестве инструмента исследования, мне пришла в голову идея отделить фигуры от фона и позволить испытуемому самому выбрать фигуры, помещая их (в любых сочетаниях) в фон, а после этого рассказать историю о той ситуации, которую отчасти он сам и создал. В тот вечер я разработал тест "Составь рассказ в картинках" (Make-A-Picture-Story - MAPS). Я составил список из 21 варианта фона (гостиная, улица, медицинское учреждение, ванная комната, сновидение, мост, спальня, лес, пещера, кладбище и т.д.), а затем обдумал, какие следует включить фигуры (взрослых, детей, животных, героев легенд - всего 67 элементов). В течение следующих недель один из студентов, оказавшийся еще и неплохим художником, нарисовал все это для меня. Затем я стремительно принял несколько рискованное решение использовать новую методику в своей диссертации. Вплоть до настоящего времени я считаю ее полезной методикой и порой нахожу чрезвычайно эффективной для психодинамической работы. К моему великому сожалению, этот тест всегда оставался на периферии проективных методов и не нашел широкого применения. Лучшим источником информации в отношении интерпретации теста MAPS до сих пор остается моя работа "Анализ тематических тестов" (Shneidman, 1951).

Создание теста MAPS было попыткой сближения теоретической психологии и клинической практики, хотя в то время мне было трудно сформулировать такой вывод.

Во время прохождения интернатуры в госпиталях и клиниках для ветеранов войны в Южной Калифорнии я понял, что если я хочу стать продуктивным клиницистом, то мне необходимо разобраться в следующем фундаментальном вопросе: помогает ли психотерапия больным с выраженным слабоумием или является надувательством. Период моей интернатуры в психоневрологическом госпитале как раз совпал с апогеем применения печально известной префронтальной лобото-мии, особенно у злосчастных ветеранов. Я же нередко читал книги совершенно иного направления: "Прямой анализ" Розена, "Символическое осознание" (или "Автобиография девушки, больной шизофренией") М.Се-чахай[7]

[7] Маргарет Сечахай (Margarite Sechahaye) - швейцарский психоаналитик, являющаяся автором книги "Символическое осознание", которая также публиковалась под названием "Автобиография девушки, больной шизофренией". Она представила на суд читателей "трудную любовь''''- случай интенсивной психотерапии, в котором аналитик уделял нео-;>бычайно много времени и внимания психологической реабилитации девочки-подростка, страдающей шизофренией. Маргарет Сечахай утверждала, что применение ее метода психотерапии приводит к драматически''показательному успеху. - Примеч. автора.

и "Психоаналитическая теория невроза" О.Фенихеля (Fenichel, 1945) - все они касались использования энергии переноса как важнейшего средства достижения цели в психотерапии. Я обратился к Джеймсу Ранкину, главному врачу госпиталя, и договорился с ним о проведении интенсивного курса психотерапии с больным, которому была рекомендована лобо-томия в связи с наличием галлюцинаций и агрессивного поведения. Наше соглашение состояло в том, что нейрохирургическая операция будет отложена на время проведения психотерапии, если только не произойдет какого-либо чрезвычайного события.

Когда я впервые увидел этого рослого и мускулистого пациента, он лежал в отдельной палате на куче матрасов (накануне он сломал кровать) и в галлюцинациях видел, как из складок постельного белья выползают змеи. (Разумеется, для меня ситуация представляла потенциальную опасность, но меня всегда стимулировало противофобическое побуждение, далеко не всегда благоразумное.) Я стал приходить к нему ежедневно, пунктуально в одно и то же время; в результате это лечение растянулось почти на два года. Хотя у меня уже тогда были жена и маленькие дети, не говоря о множестве других больших и малых обязанностей, я не переставал думать об этом больном днем и ночью.

Наши встречи в течение первых двух месяцев проходили примерно следующим образом: он сидел, не произнося ни слова, а когда я говорил, что время истекло и я навещу его снова на следующий день, он разражался злобной бранью и нередко плевал в мою сторону, стремясь запачкать. Однако я оказался более упрямым и приходил каждый день, оставаясь с ним на протяжении всей встречи. Однажды, прямо посреди сеанса, без всякой преамбулы или предварительной прочистки горла, казалось, совершенно неожиданно, он произнес: "В средние века существовала профессия, которой занимались очень злые люди. Они странствовали от одной деревни к другой и, заметив смышленого ребенка из бедной семьи, похищали его, ломали ему кости, систематически деформировали тело, учили жонглированию и другим фокусам, а затем продавали в какой-нибудь королевский двор как шута или клоуна. Вот так и моя мать поступила с моей душой!". С этой минуты он все говорил и говорил, а я лишь время от времени вставлял свои замечания, толкования (иногда совершенно прямые - как поступили бы Розен или Сечахай) и даже определенные родительские предложения.

Спустя несколько месяцев он заявил, что мои "дерьмовые" интерпретации совершенно неуместны, но что ему действительно помогло и развернуло в направлении здоровья и реальности, так это то, что я приходил к нему ежедневно, никогда не оставлял, даже в дни, когда погода или его настроение были отвратительными, и обращался с ним серьезно, уважая человеческое достоинство, как будто он представлял собой важную персону. А еще он добавил, что стал верить, что именно я являюсь его личным спасителем. Я излечил его. Он сам это сказал. И я ни на минуту не поверю, что изменение его состояния к лучшему было спонтанной ремиссией и просто совпало с нашими встречами.

Ему не сделали лоботомию. Он благополучно выписался из госпиталя, восстановился в университете, окончил его и стал учителем. Его казавшийся необратимым психоз (в связи с которым официальная медицина намеревалась искромсать живой мозг) исчез; он стал цивилизованым человеком без каких-либо явных признаков безумия.

Этот личный опыт породил у меня постоянное и сильное "психоцентрическое пристрастие", веру в то, что практически при всех психозах, за исключением разве что случаев серьезного повреждения мозга, в результате психотерапии может наступать значительное улучшение и симптомы болезни могут претерпевать полное обратное развитие. В то же время значительным недостатком этого способа является то, что он чаще всего оказывается недостаточно эффективным, поскольку требует наличия психотерапевта, который был бы согласен затратить практически неограниченное время, энергию и заботу ради спасения одного человека. Однако мой пример является кристально ясным: эта помощь возможна - и, теоретически, то, что помогло одному человеку, способно поддержать многих. К моему собственному удовлетворению, мне удалось показать, что психотерапия действительно работает. И с тех пор я в это твердо верю, несмотря на то, что никогда больше не посвящал себя настолько безоглядно ни одному больному. Этот опыт (свидетельствующий, по-моему, о силе упорства, значимости позитивного пред восхищения, а также роли положительного переноса и контрпереноса) коснулся всех моих последующих усилий и бесспорно оказал серьезное влияние на мою дальнейшую клиническую работу и отношение к суицидальным и умирающим пациентам, потребности которых, по-моему, во многом схожи.

В 1948 году мне была присвоена степень доктора философии в Университете Южной Калифорнии. В то время я работал по 39 часов в неделю в консультативном центре для ветеранов, собирал в местном психоневрологическом госпитале материал для диссертации, был женат, уже имел одного ребенка, ожидал появления на свет второго и жаждал начать работу в области клинической психологии.

Я написал диссертацию о применении теста MAPS у больных шизофренией и направил ее в издававшуюся тогда серию монографий по генетической психологии (1948). Во время этой работы меня не оставляло чувство, что я все время брожу по болотам и увязаю в непролазных трясинах шизофрении (что с полным правом относится и к сегодняшнему дню, думаю, в основном из-за неправильного теоретического подхода), или как бы там ни именовались эти загадочные проявления поведения.

События в жизни нередко связаны, и одно влечет за собой другое. Тест MAPS привел меня к монографии "Анализ тематических тестов", а необходимость ее редактирования привела меня к Генри Мюррею. Его отзыв, полученный мною на эту книгу, мог бы серьезно вскружить голову честолюбивому молодому психологу: (Уместно вспомнить, что тридцать лет спустя другая моя книга "Голоса смерти" (Shneidman, 1980) была разнесена в пух и прах в совершенно несправедливом отзыве, опубликованном в "Нью-Йорк Тайме", в результате чего издатель урезал бюджет, предназначенный для ее продвижения, и злополучное творение, которое я посвятил исследованию страданий, описанных в дневниках и письмах умирающих людей, весьма скоропостижно скончалось.) Отзыв Г.Мюррея на "Анализ тематических тестов", помещенный в "Журнале Американской медицинской ассоциации", начинался следующими словами: "Эта книга представляет, пожалуй, наиболее глубокое "психологическое анатомирование" из всех, которые когда-либо предпринимались в отношении человеческой личности". (В той книге я впервые использовал термин "психологическая аутопсия", а позднее, уже работая суицидологом, придал ему более специальный, а именно судебно-медицинский смысл.)

В 1950 году я набрался смелости написать Генри Мюррею, послав ему рукопись книги и попросив написать предисловие. К моей неподдельной радости, он согласился и спустя несколько месяцев прислал его. Оно было чудесным, начиная с самых первых строк: "Эта монография, несомненно, является оригинальным исследованием, уникальным в научной литературе, частично дающим ответы на любопытные вопросы, которые до настоящего времени психологи тщетно пытались разрешить". Я был в полнейшем восторге.

Через семь лет вышел в свет посвященный Мюррею специальный выпуск "Журнала проективных методик", в котором я работал помощником редактора. По этому поводу он пригласил меня и еще несколько человек на обед в столичный ресторан Харви в Вашингтоне. К концу обеда, когда уже было выпито достаточное количество коньяка, я обратился к нему с просьбой о еще одной услуге: не согласится ли он написать предисловие к новой книге, выходящей под моей редакцией? Он слегка насторожился, а затем произнес: "Все что угодно, старик, - так обычно начиналась его формула отказа просителю. - А что нужно написать?". Я разъяснил: "Предисловие к сборнику предисловий, составленных Генри Мюрреем". Его охватил безудержный смех, справившись с которым, он сказал: "Это просто замечательно! Не передать словами! Вы должны обязательно посетить Гарвард!". Я смог осуществить это приглашение лишь спустя три года, но именно с этого все и началось.

III. ЛЕТО: СУИЦИДОЛОГИЯ

Решающим моментом в моей жизни суицидолога был не тот, когда я, работая по поручению директора госпиталя ветеранов в архиве, случайно нашел несколько сотен предсмертных записок самоубийц, а скорее мгновение, наступившее на несколько минут позднее, когда меня посетила мысль, что их огромная потенциальная ценность может быть еще увеличена, если я не просто прочту их, а сравню с аналогичными поддельными записками, составленными людьми без суицидальных тенденций, в контрольном слепом эксперименте. Мой старый концептуальный приятель — метод различия Джона Стюарта Милля — пришел мне на помощь и обеспечил последующую карьеру.

С чувством, что одна голова хорошо, а две лучше, я позвонил Норману Фарбероу, который незадолго до этого (в 1949 году) защитил диссертацию в Университете Лос-Анджелеса. В диссертации он, применяя метод составления рассказа в картинках (MAPS), исследовал пациентов, совершивших суицидальные попытки. После этого в течение 17 лет, с 1949 по 1966 год (до моего отъезда в Бетезду в Национальный Институт психического здоровья), мы работали вместе с различной степенью интенсивности и периодическими трениями, неизбежно возникающими при постоянных взаимоотношениях. За это время мы основали Центр превенции суицидов в Лос-Анджелесе и совместно руководили им.

Издали пять совместных книг, а также написали десятки статей и глав в монографиях. Как независимая единица этот Центр продолжал существовать до 1988 года а затем, став частью Агентства помощи семье, постепенно прекратил свое существование, что меня очень огорчает. Вероятно, самым значительным вкладом в предупреждение суицидов за тридцатилетний период существования Центра стала подготовка большого числа работников в области психического здоровья, многие из которых были волонтерами, а также демонстрация того, что квалифицированное обучение в деле превенции суицидов может быть полезным в масштабе всей страны.

Впервые результаты нашей работы были представлены на конференции Американской ассоциации развития науки, проводившейся в Беркли в 1954 году. Совместная статья объемом в шесть страниц называлась "Предвестники самоубийства" (Shneidman & Farberow, 1956). Через год нами была опубликована короткая работа "Сравнение подлинных и симулятивных предсмертных записок" (Shneidman & Farberow, 1957 а).

В 1967 году я редактировал книгу "Эссе о саморазрушении" (Shneidman, 1967 b), в которую входили главы, написанные постоянными сотрудниками Центра превенции суицидов, а также приглашенными авторами и некоторыми лицами, сотрудничавшими с нами. Из 24 глав этой книги мне больше всех нравятся главы Генри Мюррея — о частичной смерти Германа Мелвилла, Стивена Пеппера — о том, может ли философия сделать человека философом, Жака Корона—о смерти как предмете философских размышлений, Талкотта Парсонса и Виктора Лидза — о смерти в американском обществе и многие другие. Их простой перечень не в состоянии передать огромный потенциал возможностей для систематических исследований, который содержала в себе эта книга.

В течение некоторого времени для всей страны наш Центр являлся образцом службы психологической по мощи, совмещенной с образовательным и исследовательским центром в области суицидологии. Первая книга, изданная мной совместно с Норманом Фарбероу, — "Предвестники самоубийства" (Shneidman & Farberow, 1957 b). Предисловие к ней написал Карл Меннингер. Книга оказала очень большое влияние на область превенции суицидов. За сравнительно короткое время, с конца 1950 до начала 1960 годов, профилактика самоубийств превратилась в законную область деятельности психологов, психиатров, социальных работников и работников сферы медицинского образования, а также в тему, вызвавшую неподдельный интерес у населения всех Соединенных Штатов.

В сентябре 1961 года я, взяв творческий отпуск в Центре, отправился на год в Гарвард для обмена опытом и продолжения исследований.

В мае 1961 года Гарри написал мне:

Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя! Чаша моей радости переполнена и из нее льется через край... Сегодняшними главными событиями являются Ваше решение приехать в Гарвард и наши планы совместной работы над новыми теориями... Если Вы согласитесь занять келью в нашей обители, то познакомитесь с Эриком Эриксоном и многими другими, чьи мысли и поиски конгениальны Вашим... P.S. Возможно, нам следует соблюдать осторожность и не слишком громко кричать "Ура!". Насколько Вы знаете, со мной бывает очень трудно ужиться (по крайней мере, существуют люди, которые пришли к подобному выводу), но у меня создалось впечатление, что с Вами может ужиться даже самый отъявленный негодяй, так что мои шансы не так уж плохи.

В тот год я очень близко сошелся с Гарри. Кроме того, мне памятны и дороги встречи и дискуссии с блестящим логиком Уиллардом Ван Орман Квином, однажды сказавшим мне: "То, что Вы делаете, действительно интересно, но это не то, что меня интересует"; с Эриком Эриксоном (к сожалению, я упустил случай пройти у него курс психотерапии, скорее всего из-за естественных опасений и невротической лояльности по отношению к Гарри); Гордоном Олпортом (его предпочтение яблочного сока в отличие от "Сазерака"[8] — предпочтения Гарри — мне кажется свидетельством принципиально различных подходов к человеческой личности: здоровым и мягким у одного, и более смелым, напористым, даже грубоватым — у другого); Джеромом Брунером, Б.Ф.Скиннером, Кристиной Морган и десятками других исключительно интересных и образованных людей. В своей клинике Гарри всегда способствовал развитию атмосферы здоровых различий во взглядах, всеобщей творческой инициативы и само собой разумевшейся культуры общения и обмена мнениями.

Вскоре после моего приезда в Кембридж царственная Анна Роу, бывшая в то время профессором педагогики в Гарварде, вместе с мужем, известным ученым-эволюционистом Джорджем Симпсоном пригласили нас на званый обед, как сейчас помню, в числе еще трех семейных пар. Во время приема, улучив минутку, Стэнли Эстес, сотрудник психологической клиники, отвел меня в сторону и спросил с едва скрываемым злорадством, осведомлен ли я об отношениях Гарри (женатом на Джозефине Мюррей) с Кристиной Морган. Я был совершенно изумлен и потрясен услышанным. Я не поверил ему. Но он продолжал: "Не будь простофилей; можешь спросить у Анны или Джорджа". Я понял, что, очевидно, он говорит правду, которую мне совершенно не хотелось знать. Помню, я ответил: "Да отстань ты от меня, это же так низко!".

[8] Сазерак (Sazerac) — типичный новоорлеанский напиток из бурбона, немного похожий на Манхэттен (который готовится из бурбона с добавлением сладкого вермута). Вот его рецепт.

Хорошо перемешать с кубиками льда:

1 рюмку сухого вермута;

1 рюмку сладкого вермута;

6 рюмок бурбона или хлебной водки;

1 щепотку горачи ангостуры;

1 черешню мараскине. — Примеч. автора,

Последующие несколько дней я хандрил, что, видимо, стало заметно, поскольку Гарри однажды поинтересовался, в чем причина. Я простодушно осведомился, соответствует ли истине то, что я услышал от Эстеса. Он ответил утвердительно, спросив, не является ли в подобном случае наша совместная работа для меня проблематичной? Я сказал, что мне необходимо подумать. (Теперь у меня вызывает отвращение тогдашняя наивность и несусветное высокомерие.) Через несколько дней я повинился перед Гарри за собственную глупость, осознав, что приехал прежде всего проводить совместные исследования и учиться у него. Со временем я ближе познакомился и пришел в восхищение от особых, казавшихся мистическими качеств личности Кристины. Год, проведенный мною в Гарварде при первом его посещении в возрасте сорока с небольшим лет, стал в интеллектуальном отношении одним из наиболее интересных периодов моей жизни.

Примерно тогда же одна из моих знакомых, молодая привлекательная женщина, пригласила меня поехать с ней за город. Когда я поделился этим с Гарри, он ответил прямо и недвусмысленно, сказав: "Не втягивай меня в эту историю. Она не для тебя!" (насколько же это отличалось от известных отношений Юнга с женой и дамой сердца!). На самом деле мне и не требовалось словесного обуздания от Гарри, но его вполне определенный совет существенным образом укрепил мое собственное мнение, и я дал высокую оценку тому, насколько отменно он понимал реальные психологические различия, существовавшие между нами, что, несомненно, отражалось в его желании оградить меня от напрасных драматических переживаний.

Как-то в начале 1963 года, вскоре после моего возвращения из Гарварда, Гарри проездом побывал в Лос-Анджелесе. В числе других интересных мест я показал ему двор перед Китайским театром Граумана на бульваре Голливуд, где он, воздерживаясь от комментариев, разглядывал отпечатки рук кинозвезд. Затем мы поехали в ресторан Яшимото, расположенный на холме, где, сидя на террасе погожим вечером, любовались видами города и беседовали, в основном о Мелвилле и о смерти.

Гарри рассуждал о различных видах смерти: телесной, психической, частичной, социальной, смерти внутреннего и наружного Я, состоянии, напоминающем смерть, и т.п. Мой интерес в то время был сосредоточен на разновидностях телесной смерти (я размышлял над тем, каким образом изменить и сделать более ясным свидетельство о смерти). В тот вечер, под влиянием мыслей Гарри, у меня оформилось мнение, что все виды телесной смерти можно разделить на умышленные, непреднамеренные и — наиболее интересная категория — подсознательно намеченные (subintentioned). Большинство идей, высказанных в любимой мной теоретической статье "Ориентация к смерти" (Shneidman, 1963 b), зародились именно во время того интеллектуального пира. Они не прекращали питать меня и в течение последующих тридцати лет.

Положение о подсознательно умышленной смерти существенно расширило концептуальную базу деятельности Центра превенции суицидов, позволив включить в число наших законных интересов различные виды косвенного самоубийства, так называемой частичной жизни, например, неврозы, снижающие приспособительные возможности человека, антисоциальное поведение, а также алкоголизм и наркоманию.

Мысль о подсознательно умышленной смерти была также связана с другой зоной моего интереса: с точной классификацией смерти, многие случаи которой являются спорными в отношении их вида (mode). Четыре традиционные вида смерти включают естественную смерть, смерть в результате несчастного случая, самоубийства и убийства. Сомнения обычно возникают при попытке отличить несчастный случай от самоубийства. Однажды Теодор Керфи, главный судебно-медицинский эксперт Лос-Анджелеса, услышав мой доклад, обратился ко мне, Норману Фарбероу и Роберту Литману (в то время директору Центра) с просьбой помочь разобраться в вызывавших сомнение случаях смерти. Ключевым моментом, естественно, являлось наличие или отсутствие фактора преднамеренности. Нами была разработана методика деликатного систематического опроса специально обученными клиническими психологами близких умершего — методика, которую я назвал "психологической аутопсией". Эти исследования имели целью прояснить спорный вопрос. С тех пор методика психологической аутопсии хотя используется и не столь широко, как следовало бы, но все же стала общепринятой и считается полезным дополнением к другим методам, используемым в судебно-медицинской экспертизе. Случается, что ее достоверность даже переоценивается в жарких спорах судебных заседаний.

В январе 1966 года доктор Стенли Йоллес, директор Национального института психического здоровья, пригласил меня внести свои предложения в готовящуюся национальную программу превенции суицидов. В этом институте я провел месяц, летая домой на выходные дни. В начале февраля, после того как я написал меморандум на 36 листах под названием "Комплексная программа превенции суицидов", у меня состоялась заключительная беседа с д-ром Йоллесом. Я предложил план практической реализации программы из десяти пунктов, сосредоточенных вокруг положений о превенции, интервенции и (термин, введенный мной) по-ственции. Я чувствовал, что успешно справился с предложенной работой и уже готовился вернуться домой, в Лос-Анджелес, к семье и в свой Центр. Но д-р Йоллес вдруг предложил мне должность в Институте. Естественно, я от нее отказался. Тогда он сказал: "Что ж, у Вас больше никогда не будет возможности написать картину на национальном холсте". Это звучало убедительно, но чашу весов перевесило мое желание определиться со своей суицидологической идентичностью, основанной на собственных мыслях. Я попросил у д-ра Йоллеса несколько дней для раздумий, чтобы обсудить этот вопрос с женой и четырьмя сыновьями. На семейном совете было решено, что, учитывая все обстоятельства, от этого предложения отказаться нельзя.

Начав работу в Институте, я понял, что имеется насущная необходимость в национальном журнале, посвященном профилактике суицидов. Вскоре я обратился непосредственно к д-ру Йоллесу и показал ему составленный мной проект первого номера "Бюллетеня суицидологии". Реакция Йоллеса на эту идею была положительной, но он стал каламбурить в отношении названия. Он заявил, что слово "суицидология" является неологизмом, и к тому же, рассуждая этимологически, незаконнорожденным словом, сочетающим латинский корень с греческим суффиксом. Я парировал, что любое слово является неологизмом до тех пор, пока его не начнет использовать большинство, что же касается гибридного происхождения, то здесь он совершенно прав, что подтвердили и мои друзья социологи. Он ответил: "Добро!", и подписал мою заявку. Этот журнал, редакторами которого стали Дэйвид Свенсон и я, издавался с 1968 по 1971 год. Затем в качестве официального органа Американской ассоциации суицидологии стал выходить журнал "Самоубийство и угрожающее жизни поведение", редактором которого я состоял до 1981 года.

Будет справедливо отметить, что в Институте мне не приходилось жаловаться на недостаток работы. За три года мне довелось посетить 40 штатов, в которых я занимался организацией и обеспечением финансовой поддержки деятельности по предотвращению самоубийств. Ко времени начала моей работы в Институте в 1966 году в США существовало всего три центра превенции суицидов, а спустя три года их количество перевалило за двести. В течение того времени, когда д-р Йоллес руководил Национальным институтом здоровья (что соответствовало времени президентства Дж.Кеннеди и Л.Джонсона), психологически ориентированные программы психического здоровья процветали. Фактом политической жизни является то, что консервативные национальные администрации чаще имеют ориентацию на биологическую направленность программ психического здоровья (и, по-моему, несколько более явные тенденции к назиданию и наказанию) по сравнению с демократическими правительствами.

Сегодня — к добру ли, к худу ли, — но появление новых знаний следует за денежными вложениями. Одним из существенных следствий этой закономерности является большое число газетных публикаций и телевизионных программ, посвященных биологической стороне проблем психического здоровья — депрессий, алкоголизма, самоубийств, неврозов навязчивых состояний и т.д.; однако следует помнить, что значительная часть этой новой информации может оказаться широкомасштабной иллюстрацией к феномену Пигмалиона. Финансирование исследований в области юридических, культуральных, социальных и психодинамических аспектов нервно-психических расстройств способствовало бы новым открытиям в этих областях (и привлекло бы к ним внимание общественности).

Из десятков грантов, полученных Национальным институтом психического здоровья с 1966 по 1969 год, меня особенно порадовали два. Один из них был предоставлен на осуществление образовательных программ в области суицидологии, а второй — для организации мною встречи ведущих исследователей в области суицидологии. На эту встречу, состоявшуюся 20 марта 1968 года, съехалось столько талантливых и опытных профессионалов, сколько, пожалуй, никогда не собиралось в одном месте. В собрании приняли участие философ Жак Корон, специалист в области статистики Луис Даблин, психоаналитик Пол Фридман, психолог и педагог Роберт Хэвихерст, психиатры Лоуренс Кьюби, Карл Меннингер и Эрвин Штенгель (приехавший из Англии, куда он ранее в качестве беженца попал из нацистской Германии). Всем им было уже за семьдесят.

Это собрание являлось своего рода "повторением" знаменитой встречи в доме З.Фрейда в 1910 году Фрейда, Адлера, Юнга, Штекеля и Оппенгейма. Встреча 1910 года описана в работе Пола Фридмана "О самоубийстве" (Friedman, 1967), и именно с этого события я начал свое выступление в 1968 году, отметив, что оно отличалось рядом интересных особенностей: например, немаловажным являлось первое изложение Вильгельмом Штекелем психоаналитической концепции стремления к собственной смерти как отражения желания смерти другого, то есть враждебности, обращенной на себя — то, что я называл убийством, повернутым на 180°*.

Как бы там ни было, к концу дня у собравшихся возникло чувство, что настало время для создания национальной организации по предотвращению самоубийств, и мы основали Американскую ассоциацию суицидологии. Ко времени завершения встречи Ассоциация стала реальностью, по крайней мере в наших головах. Если бы ей понадобился девиз, то им с полным основанием мог бы стать следующий: "Наука. Образование. Служение".

В последующие годы мне вновь довелось посетить Гарвард и прочитать там курс под названием "Смерть и самоубийство". В это время произошло удивительное событие: Гарри женился на Каролине (Нине) Фиш. По этому поводу мы с женой были приглашены на вечерний прием, который проходил в саду их дома. Невесте тогда исполнилось 46 лет, а Гарри — 76. Нина, профессиональный психолог, была пышущей здоровьем, живой и кипучей по натуре женщиной. Я считаю, что мне очень повезло, что мы понравились друг другу. Поэтому мои посещения дома № 22, гостеприимного пристанища Гарри и Нины, продолжались и после его смерти в июне 1988 года. Мы с Ниной остаемся друзьями и по сей день.

Вильгельм Штекель (1868—1940) — австрийский психоаналитик, использовавший для обозначения влечения к уничтожению жизни термин "танатос", который в последующем приобрел более широкое значение и в настоящее время применяется в психоанализе для характеристики любых деструктивных (саморазрушающих) тенденций. Идея инстинкта смерти независимо от В.Штекеля была также сформулирована другим выдающимся психоаналитиком — Сабиной Шпильрейн — в 1912 году. И лишь впоследствии З.Фрейд сделал идею об Эросе и Танатосе как равновеликих силах человеческой природы основной в последней версии своего учения. — Примеч. редактора.

Затем я переехал в Пало-Альто, где принял участие в исследовании Термана, посвященном изучению 1528 одаренных детей, родившихся в Калифорнии. Оно было начато в 1921 году с целью выяснения того, что представляют собой одаренные дети, и какие люди вырастают из них. Неожиданные результаты исследования навсегда изменили существовавшие взгляды на одаренных детей и способствовали глубоким изменениям в педагогике. Зная о сфере моих интересов, профессор Сире, в то время руководивший исследованием, снабдил меня данными о 20 самоубийствах, случившихся в изучаемой группе одаренных лиц. Кроме прочих, в список вошли пятеро мужчин, одинаково покончивших с собой: они застрелились в возрасте примерно 55 лет. Проведя доскональное изучение материалов, касавшихся этих людей, я пришел к нескольким достаточно любопытным выводам:

1. Оказалось, что вполне возможно предсказать совершение самоубийства в возрасте 55 лет, предварительно детально изучив предшествующую жизнь человека. Из предоставленных 30 историй жизни мужчин (о которых мне не было заведомо известно, живы они или умерли, а если скончались, то как это произошло) я отобрал шесть возможных "кандидатов", в число которых вошли все пятеро самоубийц. Таким образом, подтвердились основанные на опыте работы Центра превенции суицидов в Лос-Анджелесе наши предыдущие предположения о том, что существуют определенные предвестники или продромальные признаки самоубийства.

2. Эти признаки, или предвестники, не отмечались у исследуемых лиц в детстве или юности, но появились к 30 годам. Очевидно, для этой группы одаренных мужчин ключевым десятилетием оказался возраст от 20 до 30 лет, когда люди после завершения образования обычно заводят семью и устраивают профессиональную карьеру. Именно после 20 лет в стиле жизни этих людей стали обнаруживаться определенные отклонения.

3. Ключевой оказалась роль супруги. Попросту говоря, соперничающая жена — не столько проявляющая открытую враждебность, сколько конкурирующая наподобие соперничающих братьев и сестер — может представлять смертельную опасность для одаренного мужа.

Результаты моего участия в исследовании Термана я изложил в статье "Страдание и летальность как предвестники самоубийства у одаренных личностей" (Shneidman, 1971).

Для меня бесспорным является положение о том, что психодинамика, бессознательные аспекты душевной деятельности играют ведущую роль в феномене самоубийства, более того, их можно считать центральными. Но в то же время я полагаю, что когнитивные характеристики поведения — логические стили индивида, неотделимые от психодинамических констелляций, в свою очередь также являются интегральной частью суицидального сценария. В 1957 году я писал о каталогикв — то есть способах мышления, которые разрушают самого мыслителя (Shneidman, 1957). Вслед за этой статьей, с промежутками в несколько лет, последовали мои работы по исследованию логических стилей людей, склонных к саморазрушению, таких, как Джозеф Конрад (Shneidman, 1979), который в молодости выстрелил себе в грудь (по счастью, рана не оказалась смертельной)*;

Конрад Джозеф (1857—1924) — английский писатель, поляк по происхождению. Будучи моряком, принял британское подданство. В творчестве его привлекали приключения, экзотические страны, на фоне которых проходило нравственное совершенствование личности героев, обычно принадлежавших к породе отщепенцев мира, мужественно встречавших удары злокозненной судьбы. — Примеч. редактора.

Чезаре Павезе (Shneidman, 1982) — современного итальянского поэта, писателя и переводчика Мел-вилла, который покончил с собой, отравившись снотворным. Затем я опубликовал статью о символической роли внешне безобидного слова "следовательно": "О рассуждении "...следовательно, я должен покончить с собой"" (Shneidman, 1982). Любопытный поворот для меня оказался в том, что пристальное внимание общественности привлекла статья, посвященная логическим стилям политических деятелей (отнюдь не склонных к самоубийству), которые я поначалу использовал лишь для иллюстрации.

Моя диссертационная работа 1948 года, посвященная шизофреническим фантазиям, заставила меня задуматься о языке вообще. Идеи монографии Дж.Казанина (Kasanin, 1946) о языке и мышлении больных шизофренией не выходили у меня из головы.

Суть лингвистической идеи, очень заинтриговавшей меня, и которую теперь чаще всего называют гипотезой Сепира—Уорфа*, состоит в следующем: "Все высшие уровни мышления зависят от языка; а структура языка, обычно используемого человеком, в свою очередь, влияет на его образ мыслей, на то, как он понимает свое окружение. Картина мироздания меняется от языка к языку" (Стюарт Чэйс). Наша речь связана с мозгом, но думаем мы с помощью языка. Язык же по природе своей является архетипичным и отражает наши самые ранние воспоминания.

*Гипотеза Сепира—Уорфа разработана американскими лингвистами и этнографами Э.Сепиром и БЛорфом. Согласно ей, языковые навыки и нормы бессознательно определяют образы, "картины" мира, присущие носителям конкретного языка, иными словами, их восприятие и мышление. Различия между этими образами тем больше, чем далее отстоят языки друг от друга, ибо грамматический строй языка навязывает способ структурирования и описания действительности. Гипотеза Сепира—Уорфа сыграла важную эвристическую роль в постановке ряда современных проблем психолингвистики. — Примеч. редактора.

Я рассуждал следующим образом: если люди, относящиеся к различным языковым группам, думают (а следовательно, воспринимают мир) по-разному — индоевропейцы (англичане, французы, немцы, итальянцы), индейцы майя, хопи, эскимосы, китайцы и т.д. — то почему подобное нельзя сказать о людях, принадлежащих к одной и той же языковой группе? Никто не станет отрицать различий, например, между больными шизофренией (что бы ни означал этот тер мин) и психически здоровыми, между мистером Джонсом и мистером Смитом, между мной и вами? Действительно, почему бы не заняться этим вопросом?

Все это позволило мне развить свою собственную систему логики.

Первым ее положением стало то, что в логике нет безусловных ошибок, а существуют лишь особенные черты ее стиля (я обнаружил, что самоубийство имеет "логический смысл" для совершающего его человека, проявляющийся в специфических обстоятельствах и в индивидуальном характерном стиле рассуждений). В мои задачи входило не критиковать, а прежде всего постараться понять. Вкратце, моя логическая схема состоит из четырех частей:

1. Идиологика. Идиологика состоит из 27 аспектов умозаключений, аргументации и 35 когнитивных маневров. Примерами аспектов аргументации являются выводы не по существу, argumentum ad hominem*, двусмысленность, изолированное утверждение и противоречие. Среди когнитивных маневров можно упомянуть отклонение от темы, повторения, ссылки на что-либо без достаточных оснований, необоснованные отрицания, отвлечение и нападение. Любой текст, как устный, так и письменный, можно анализировать в этих отношениях.

*Argumentum ad hominem (лат.) — "аргумент к человеку" — довод, который в противоположность объективным доводам имеет целью не доказать правильность выдвигаемого положения, а воздействовать на чувства собеседника, пробудить у него сочувствующее или отрицательное отношение к рассматриваемому положению, например, указанием на авторитетность его сторонников или на отрицательные моральные качества его противников..

2. Контралогика. Контралогика представляет собой индивидуальный, личный эпистемологический и метафизический взгляд человека на мир, который может быть логически выведен из его идиологических особенностей стиля. Контралогика является нашей реконструкцией индивидуальных, обычно невысказанных, представлений человека о непреднамеренности и целе ности, на основе которых его идиологика представляется ему безошибочной. Контра-логика может противоречить или "толковать" идиологику субъекта. Подобно тому, как каждый человек обладает характерной идиологической структурой, которую можно предъявить и объяснить, для каждого индивида существует и собственная контралогическая позиция, которую можно вывести. Ее понимание дает ответ на вопрос: каким образом субъект мыслит, чтобы то, что он совершает или говорит, представлялось ему разумным? Эти сведения могут помочь нам лучше понять наших оппонентов, супругов, детей или пациентов.

3. Психологика. Психологика отвечает на вопрос: каким по своим психологическим качествам должен быть человек (гибким—ригидным, спонтанным—сдержанным, цельным—разбросанным, конформным—мятежным), чтобы иметь свойственный ему взгляд на мир (контра-логику), проявляющийся в характерных способах мышления (идиологике)? Психологика фиксирует в той или иной мере мыслительные аспекты, которые придают определенный колорит всей личности.

4. Педагологика. Педагологика отвечает на вопрос, каким образом лучше всего обучать, воспитывать и общаться — или же, наоборот, запутывать, обходить или вводить в заблуждение человека, учитывая особенности его логики. Если понять логическую систему индивида, то с ним можно более эффективно взаимодействовать, кем бы он ни являлся — пациентом, студентом, призывником в армию, супругом, ребенком, начальником или врагом. Например, говоря о начальстве, совершенно ясно, что способы влияния на босса были бы совершенно различными, если бы им вдруг оказался президент Кеннеди, Джонсон, Эйзенхауэр, Никсон, Форд, Картер, Рейган или Буш. Хотя этот перечень и не вызывает особого вдохновения, тем не менее он иллюстрирует полезность различных вариантов педагологики для разных людей, подобно различным учебникам по одному и тому же предмету, предназначенным для отличающихся складов ума.

Ряд печатных работ с 1959 по 1986 год отразил результаты моих логических размышлений.

Кроме того, у меня родились некоторые мысли, связанные с биопсихологическими основами мышления в контексте логики. С моей точки зрения, один из наиболее примечательных фактов в отношении нас, людей, состоит в том, что мы общаемся и пишем друг другу, и лишь крошечная часть человечества предстает отшельниками; это означает, что мы преимущественно являемся социальными и диалогическими существами. Таким образом, предприняв ряд индуктивных "скачков", я пришел к убеждению в правомерности межличностной концепции мышления.

Мне совершенно не кажется, что парадигма "мышления" заключается в том, что одинокий человек (возьмем, например, Декарта), сидя у камина, конструирует силлогизмы. Я полагаю, что дедуктивная логика Аристотеля (и схоластическая также, и ее современные аналоги) является крайне любопытной игрой ума, однако с психологической точки зрения она представляется неверной. Есть гораздо больше оснований полагать, что то, что всегда считалось уникальным достижением человека, а именно его личная интроспективная мысль (реальность, которую я ни на минуту не ставлю под сомнение), на самом деле является итогом сложного комплекса социальных и эволютивных актов адаптации, реализующихся в активной окружающей среде.

Для меня подобная постановка вопроса прежде всего означает, что сущность и мотивация мышления заключается в порождении ряда "когнитивных маневров", с помощью которых человек формирует себя, свое окружение и внутреннее содержание собственного сознания. На феноменологическом уровне эти маневры состоят из достаточно простых гамбитов. В их число входят: разработка вопроса, развертка или экспликация, использование примеров, дедукция на основании предыдущего, синтез или подытоживание, установление различий, порождение неясности или двусмысленное ти, парафраз, повторение, отклонение от темы, ссылка на что-либо без соответствующего подтверждения, отрицание или отвержение, принятие на определенных условиях и многие другие маневры. Большая часть внутренних диалогов изначально преследует двойственную цель. С одной стороны, человек, естественно, может мыслить и в одиночестве, однако абстрактное мышление является функциональным (в понимании Дарвина), ибо обеспечивает способы общения, спора, воздействия, умиротворения, подавления собеседника, а в конечном счете, собственное выживание, поэтому его основными составляющими являются не силлогизмы или индукции, а именно перечисленные элементарные когнитивные маневры. Мы мыслим для того, чтобы сохранить себе жизнь.

Гарри написал мне (18 января 1965 года) о моем подходе к логике мышления: "Мне кажется, что все это очень важно — это должно быть важным. <...> Для начала я бы рассмотрел относительную частоту каждой из переменных в различных слоях населения, в Верховном Суде, в рекламе и т.д. <...> Короче говоря, мне кажется, что ты затронул целину и обеспечил основу для дальнейших исследований в течение ближайших 50 лет..."

Эти исследования имели по крайней мере одно любопытное следствие. Меня вызвали на полигон морской артиллерии США в Чайна-Лэйк, расположенный в пустыне и по площади равный штату Род-Айленд. Там я встретился с директором по научным исследованиям. Он поручил мне провести психологический анализ двух тогдашних мировых лидеров, Макмиллана* и Хрущева.

* Макмиллан Гарольд — премьер-министр Великобритании с 1957 по 1976 год. — Примеч. редактора.

Эта работа показалась мне осмысленной, и я без промедления принялся за дело. Через несколько дней кто-то из начальства — не помню, кто именно — вручил мне некий текст и попросил провести анализ мышления его автора, особенно "...педагологический — каким образом на этого человека можно повлиять и, что особенно важно, как его перехитрить". Мне не сообщили, о ком именно идет речь, но я догадался, что текст принадлежит одному из адмиралов Пентагона, главному оппоненту полигона. Мне потребовалось меньше секунды, чтобы понять, что я могу увязнуть по уши, если буду продолжать играть в эти игры, и в конце концов окажусь под перекрестным огнем. Через пару часов, сославшись на не терпящие отлагательств личные дела в Лос-Анджелесе, я настоятельно попросил, чтобы на следующее утро меня доставили домой.

Я бросил занятия логикой почти на двадцать лет — хотя впоследствии и получал множество запросов по этой проблеме из Польши, Болгарии и Чехословакии (!). Позднее я все же вернулся к этой теме и посвятил ей одну из глав моей книги "Определение самоубийства" (Shneidman, 1986), соединявшей две наиболее значимые для меня области интересов — логику и Мел-вилла ("Психологика самоубийства в "Моби Дике"").

В 1970 году в качестве профессора я вернулся в свою alma mater, Университет Лос-Анджелеса. Кто бы мог подумать об этом в 1938 году, когда я его кончал? Я получил должность профессора медицинской психологии Нейропсихиатрического института и стал читать курс по психологии смерти и самоубийства, а также заниматься клинической танатологией.

IV. ОСЕНЬ: ТАНАТОЛОГИЯ

В 1973 году по ряду причин я решил отойти, по крайней мере на некоторое время, от пациентов с суицидальными тенденциями (так сказать, умирающих по собственному желанию) к больным, которые погибали по не зависящим от них обстоятельствам, а также их близким. Я начал работать в области клинической танатологии, стараясь помочь умирающим людям легче умереть, а близким, оставшимся в живых, адекватнее пережить случившееся — легче, чем без помощи профессионалов.

В направленности моего сознания также произошли существенные перемены. Принявшись размышлять почти исключительно о процессе умирания, я все-таки не мог оставить поиски свидетельств, проливающих свет на причину, по которой совершенно здоровые люди стремятся расстаться с жизнью. Для меня было очевидным одно: обе эти группы переживают сильную боль. И ключ к различиям между ними лежал в характере испытываемой боли и ее источнике. Боль, исходящая из тела, воспринимается, рассматривается (и переносится) человеком совершенно иначе, чем "психическая" боль, связанная с интенсивными эмоциями и фрустрированными психологическими потребностями. Поэтому, бесспорно, мой опыт работы с умирающими людьми расширил и некоторым образом изменил мои взгляды на самоубийство. Кроме того он, очевидно, был настолько значимым для меня, что однажды я обратился к декану нашего университета Джолли Уэсту с просьбой об изменении моего ученого звания таким образом, чтобы оно отражало мою тогдашнюю деятельность и интересы. Через некоторое время (в 1975 году) его изменили, и я официально стал именоваться профессором танатологии, самым первым в мире. Я продолжал работать с умирающими больными в Центре здоровья и позже посвятил им книгу "Голоса смерти" (Shneidman, 1980).

Интенсивная работа с умирающими больными весьма отличается от психотерапии людей, проявляющих суицидальные тенденции и от терапии невротических или даже психотических пациентов. Иногда, идя в палату к такому больному, я думал, что мне гораздо легче было бы подвергнуться истязаниям, чем пережить грядущий час в обществе погруженного во мрак и загнанного в тупик ближнего. Иногда я даже испытывал сильный страх перед этой работой. И все же в течение многих лет она действительно привлекала меня, возможно, по все тем же противофобическим механизмам. (Как оказалось, сейчас я могу уживаться с такими людьми вполне успешно.)

Помню, как я однажды сидел в палате рядом с умиравшей на больничной койке женщиной, и множество различных катетеров и игл впивались в ее тело. До этого я неоднократно посещал эту пациентку, но особенно не приглядывался к палате (таких палат много, они вполне обычны для университетской клиники), и потому ее устройство казалось мне очень знакомым. Но в тот день я на мгновение отвел взгляд от лица женщины и вдруг внутренне застыл, посмотрев на противоположную стену. Дрожь пронизала все мое тело. Там, на стене, немного криво (очевидно из-за шурупа, которым крепилась) висела приятная на вид репродукция картины Ренуара. И меня внезапно осенило, что несколько месяцев назад именно в этой палате был заточен я, и верил, что надвигается мой конец. Болезнь оказалась не опасной для жизни и прошла без следа. Но в тот момент, дрожа, я вдруг подумал, что судьбы у нас обоих одинаковы. И это понятно, ведь речь шла не о шизофрении или, например, наркомании, которыми я вряд ли мог заболеть; сходство было в смертности, имевшей непосредственное отношение ко мне. Подобное осознание помогло понять кардинальные отличия контрпереноса, возникающие в танатологической практике, и объяснило опасливое и избегающее отношение к процессу умирания, которое характерно для всех (и врачей в особенности).

В 1979 году я провел часть своего творческого отпуска в Каролинском университете Стокгольма, работая совместно с милым и одаренным врачом-танатологом Ломой Фейгенбергом. Долгими северными летними вечерами, сидя на лужайке его загородного дома, мы увлеченно обсуждали и проясняли друг для друга важные особенности танатологической помощи.

В нашей совместной статье "Клиническая танатология и психотерапия: раздумья над помощью умирающему", ставшей итогом этой работы, следующие моменты представляются наиболее существенными:

1. Цели психотерапии в танатологии отличаются от тех, что ставятся обычно. Они проще и в значительной мере направлены на поддержание душевного комфорта. В ходе этой психотерапии меньше внимания обращается на различные формы зависимости и характерологические особенности клиента.

2. Правила психотерапии в танатологии отличаются от общепринятых прежде всего тем, что терапевту позволительно действовать с большей быстротой и достигать более глубокого и более надежного переноса.

3. Терапевту приходится быть более гибким, чем в случаях обычной психотерапии, и при необходимости прибегать к обсуждению историй из жизни клиента, простой беседе, коммуникативному молчанию и уменьшающей тревогу релаксации.

4. Терапия фокусируется на доброжелательной интервенции в форме мягких толкований, суггестивных воздействий, советов (если в них нуждаются) и практической помощи в палате.

5. Оказываются полезными встречи с супругом (супругой) и детьми больного, при этом терапевт выступает в роли доверенного лица пациента по различным вопросам.

6. Работа по достижению полного психоаналитического отреагирования, а также глубинная проработка переживаний не находятся в фокусе внимания терапевта, поскольку обе стороны понимают, что, в силу обстоятельств, терапевтический процесс с психологической точки зрения может не завершиться.

7. Темп терапевтического процесса устанавливается умирающим человеком. В каком-то смысле определяющее влияние оказывает болезнь, и поэтому различные степени искренности в терапевтических отношениях могут быть одинаково эффективными, если ведут к углублению душевного комфорта.

8. В процессе терапии всегда присутствует отрицание как постоянный, либо периодически возникающий феномен, поскольку пациент (а иногда и терапевт) "знает", забывает или прямо отрицает определенные мрачные факты.

9. Терапевтическое значение переноса оказывается первостепенным, очень важное место занимает контрперенос, кроме того необходимо наличие внешней системы поддержки. В одно и то же время терапевт не должен работать более чем с двумя или тремя умирающими пациентами.

10. Остальные врачи и особенно медицинские сестры являются неотъемлемой частью индивидуальной психотерапии, и, хотя факты из жизни больного, которыми он поделился с психотерапевтом, не следует сообщать никому, общей направленностью сеансов важно делиться, чтобы они чувствовали себя участниками танатотерапии.

11. Близких умирающего следует рассматривать как жертв, и поственция — например, работа с супругом (супругой) — должна начинаться еще до кончины пациента.

В своей работе доктор Фейгенберг отметил уникальную природу экзистенциальной конфронтации между умирающим больным и остающимся в живых терапевтом; изменения восприятия времени, возникающие на танатологической сцене; большую вероятность интенсивного переноса и особую ответственность терапевта в связи с этим; значение гибкости в терапевтических вмешательствах; важность эмпатии, являющейся чем-то большим, чем просто идентификация или дружеская помощь и достигающей степени экзистенциальной заботы; особую атмосферу умирания, с общим упадком энергии, неожиданными вспышками сильных болезненных эмоций, выражающих протест, агрессию, горе, страх, одиночество, капитуляцию, ужас. Например, появление чувства ужаса совершенно естественно, его наличие следует принять и противопоставлять ему заботливые слова и прикосновения.

Вернувшись в Университет Лос-Анджелеса, я продолжал работать с онкологическими больными. Постоянные встречи со смертью и умиранием отрезвляют, но иногда и больно ранят. Поэтому человек, выполняющий подобную работу, нуждается в системе внешней поддержки для оздоровления и восполнения сил. И я просто не знаю, как бы мне удалось оставаться эффективным в этой деятельности, не будь безукоризненной жены, создававшей для меня дома настоящий земной рай. И все же вознаграждения, получаемые в результате работы с умирающими людьми, очевидны: это и возможность прийти на помощь другому человеку; и шанс самому пережить страдание и повзрослеть душевно; и редкая удача приблизиться к глубочайшим загадкам жизни — тайне любви, своим уходящим в далекое прошлое корням, неотвратимо присутствующему и неизбежному будущему, а также нашей способности переносить страдание и оставаться в живых.

Для меня лично интерес в работе с умирающими к тому же заключался в раскрытии того, чем целостный характер взаимоотношений, глубина и интенсивность переноса и контрпереноса, а также дисциплина, требующаяся с обеих сторон в ситуации умирания, кардинально отличаются от их проявлений в любых других межличностных отношениях, будь то простая беседа или обычная психотерапия. Каждого умиравшего человека, с которым мне приходилось интенсивно работать, я рассматривал в контексте своеобразной репетиции сценария моей собственной смерти, и размышлял над тем, какой из них мне предстоит выбрать, когда наступит мой черед. Если бы, застав врасплох, меня неожиданно спросили, доволен ли я своей танатологической практикой, длящейся вот уже 20 лет, то не исключено, что я мог бы необдуманно выпалить, что она мне отвратительна, добавив тут же, что ни за что на свете не променял бы ее на занятия чем-либо иным. Можно также присовокупить, что если в юности и молодости я был слегка инфантильным, то опыт работы с умирающими в значительной степени способствовал моему возмужанию, и теперь я могу привести слова Мел вилла: "Не оставаясь глухим к добру, я тонко чувствую зло и могу в то же время вполне ужиться с ним..." ("Моби Дик", глава 1, с. 54).

Я не усматриваю абсолютно никаких положительных сторон в переживании боли; я отношусь к увяданию как к врагу; вместе с тем, мне бы хотелось высказать возможно больше благородства во время своего умирания, и я полагаю, что ключ- к достижению этой цели лежит в том, что Мюррей и Отто Ранк называли "желанием неизбежного". Для меня смысл умирания состоит только в этом, и ни в чем более. Я бы посчитал унизительным вносить какой-либо сверхъестественный или религиозный (в моей книге эти понятия являются синонимами) смысл в это предельно естественное событие — событие, конечно, уже не для меня, а для моих оставшихся в живых и скорбящих близких.

Окунувшись в занятия танатологией, я, тем не менее, никогда не оставлял полностью темы самоубийства. Я хотел больше узнать о непреднамеренной смерти (например вследствие рака) с тем, чтобы глубже понять самоубийство. (Ведь тема смерти в целом, разумеется, является более обширной, чем проблема самоубийства.) Кроме того, существовала также одна "разновидность" людей с суицидальным поведением, особенно интересовавшая меня: к ним относились те немногие, кто, совершив попытку самоубийства, по счастливой случайности остались живы. Мои чувства, отражавшие контрперенос, были особенно сильными по отношению к ним. Мне казалось, что они обладают какими-то магическими качествами и являются в чем-то необычными (каковыми они и были на самом деле). Они "свершили это" и выжили — подверглись своего рода средневековому испытанию огнем, как бы вместе с Хароном пересекли реку Стикс и вернулись. (Это не имеет совершенно никакого отношения к псевдонаучным — и с моей точки зрения нелепым — переживаниям так называемой "жизни после смерти".)

Моими самыми запоминающимися пациентами были трое. Одной была молодая девушка, которая в своем маленьком седане облилась бензином и подожгла себя. Другая отравилась снотворными таблетками, но ей, к счастью, успели промыть желудок. Когда все-таки муж решил ее оставить, она выбросилась с балкона пятого этажа. Третьим был молодой человек, который, пытаясь прострелить голову, поднес пистолет к подбородку, нажал на курок и пули размозжили ему лицо. Далее мне хочется привести выдержки из магнитофонных записей и письменных сообщений, чтобы дать читателю по возможности ясное представление о том, с чем приходится сталкиваться в суицидологической практике.

Попытка самосожжения.

"Помню, остановившись, я посидела минуту-другую в машине. В голове чувствовалась какая-то пустота. В теле разливались покой и тишина. Казалось, что теперь-таки все будет в порядке. Потом я вылила бензин на переднее и заднее сиденья, а затем, разумеется, обильно облила себя. Но и тогда мне еще не приходила в голову мысль о том, какую отчаянную боль предстоит вынести и какие мучения пережить. Видимо, я считала, что ожоги окажутся не слишком болезненными; впрочем, я • мало задумывалась о последствиях. Я чувствовала себя просто изумительно. Впервые за долгое время я испытывала мир, покой и не страдала от внутренней боли. Только теперь впервые я поняла, что наконец-то нашла решение своих проблем, и моя боль уйдет. Ее никогда больше не будет, особенно душевной боли. И дальше я помню, как не спеша чиркнула спичкой, бензин мгновенно воспламенился, и раздался оглушительный взрыв".

Прыжок с высоты.

"Я находилась в полнейшем отчаянии. Мне казалось, Боже мой, я просто не в силах этого вынести. Все вокруг было вовлечено в ужасный водоворот смятения. И я подумала, что у меня остается один выход. Нужно просто потерять сознание, решила я.

Это казалось единственным путем к избавлению. А единственный способ лишиться сознания виделся в том, чтобы, забравшись куда-то повыше, броситься головой вниз. Решив, что для этого необходимо прежде всего выбраться наружу, я незаметно выскользнула из здания больницы. От одного корпуса до другого я перебралась по узкому перекрытию, в уверенности, что кто-нибудь из окна заметит меня. Ведь все здание было сделано из стекла. Я блуждала по больнице, пока не набрела на лестницу, ведущую наверх. Увидев ее, я уверенно стала подниматься. Когда я добралась до пятого этажа, то внезапно все вокруг потемнело, и я перед собой видела только балкон. Остальное тонуло во мраке. Оставался только узкий светящийся круг, и в нем балкон. Я видела только его, и ничего больше. Один только балкон. И очутившись там, я перемахнула через перила и бросилась вниз. Я была в совершеннейшем отчаянии!"

Попытка застрелиться.

"Я совершенно не мог обрести покоя. Казалось, я предпринял все возможное, но, тем не менее, продолжал тонуть. Я проводил долгие часы в поисках ответа, но слышал лишь тихий шорох ветра, все мои усилия были тщетными. Теперь решение стало очевидным. Умереть. На следующий день сосед предложил купить у него пистолет. Я так и поступил. Первая мысль, которая после этого пришла мне в голову, касалась того, как после выстрела будет испачкана комната. С этого дня я стал прощаться с людьми. Конечно, я ничего не говорил им, и прощание было молчаливым. Я совершенно не мог спать. Сны стали реальностью, а реальность превратилась в сон. Один за другим я отключал внешние каналы информации. Сознание замкнулось на одной цели. Мои мысли были лишь о том, что скоро все кончится. Я наконец обрету покой, к которому так долго стремился. Окружающие превратились в теней, призраков, и я не осознавал их присутствия, а чувствовал лишь себя и свое страдание. Смерть поглотила меня задолго до того мгновения, как я нажал спусковой крючок. Я был заперт внутри себя, только и ожидал последнего удара. Рано или поздно приходит минута, когда все вокруг меркнет, вещи теряют свои очертания и исчезают последние лучи надежды. Я поднес пистолет к подбородку. Затем, вспоминаю, был громадный взрыв света, что-то, похожее на фейерверк, окруженный ярким сиянием. Боль была для меня прекрасной. Она становилась войском, сражавшимся на стороне смерти, чтобы уничтожить мою жизнь, которая, я чувствовал, уходила из тела пульсирующими волнами по мере того, как оно лишалось крови. После вспышки света я уже не видел ничего. Все поглотила тьма".

Представленные описания, по-моему, раскрывают внутреннюю сущность самоубийства гораздо лучше, чем это мог бы сделать самый опытный специалист; они поэтично и проникновенно описывают боль, страдание, отчаяние, амбивалентность, сужение сознания — словом, все составные элементы суицидальной драмы. В моей работе исходным материалом всегда являлись свидетельства самих пациентов.

Прилагая усилия к познанию сущности добровольного ухода из жизни, в первую очередь к выяснению вопроса: "Почему они избрали самоуничтожение?", — я неизменно стремился разобраться в предсмертных записках самоубийц. В 1949 году моей первоначальной реакцией на обнаружение большого числа предсмертных записок был несколько преувеличенный энтузиазм. (Гарри так и называл меня "отъявленным энтузиастом"). В то время я был уверен и утверждал (перед самим собой и коллегами), что они являются тем же, чем для З. Фрейда были сны пациентов. Они представляют собой торный путь к познанию глубочайших причин (а следовательно, к пониманию) феномена самоубийства. Однако спустя почти четверть века моих целенаправленных усилий и напряженной работы других исследователей искомая гавань так и не была достигнута. Я был до крайности разочарован тем, чего удалось добиться, анализируя эти записки. Однажды, принимая душ, я внезапно признался себе в одной тайне: многие послания самоубийц порождали скуку; они были банальными; из них следовало очень мало нового, поскольку мало о чем сообщалось. И тут меня озарило: эти записки просто не могут являться полными и всеобъемлющими документами по самой своей природе, ибо написаны в состоянии суженного сознания. В самом деле, если бы человек был в силах оставить после себя всесторонний, исчерпывающий и психодинамически ясный документ, то ему не требовалось бы совершать самоубийства. С самого начала я оказался в дураках, напрасно ожидая красноречия от полунемого. Тогда-то я сел и написал статью "Повторные раздумья над предсмертными записками" (Shneidman, 1973b), послал ее в журнал "Психиатрия" и через несколько месяцев увидел опубликованной. Мне до сих пор нравится энтузиазм и живость языка этой работы, но сегодня я почти полностью не согласен с ее выводами. Она мне кажется любопытным примером того, что Гегель называл антитезисом, то есть переходом (в этом случае, кроме прочего, весьма внезапным) к прямой противоположности исходно сформулированного взгляда. Тезис: предсмертные записки обладают поистине магическими свойствами. Антитезис: они совершенно бесполезны. Разумеется, меня не приводила в восторг и такая точка зрения.

Ключ, разрешавший возникшие противоречия, уже лежал перед моими глазами, когда я в 1969—1970 годах в Исследовательском центре Стэнфорда проводил изучение суицидальных тенденций среди одаренных людей, входивших в проект Термана. Спустя десять лет, во время работы над "Голосами смерти", у меня возникла мысль их ретроспективного изучения с привлечением анализа предсмертных записок. И тут случилось чудо: когда я поместил их в "контекст целостной жизни", они ожили. Почти каждое слово в них соответствовало какой-либо детали жизненного стиля, склонности к определенному виду фрустрации или основной теме жизни именно этого человека. Вот тут-то произошел гегелевский синтез: сами по себе предсмертные записки не являются альфой и омегой, но рассмотренные в контексте жизни, часть которой они, несомненно, представляют, они могут стать немало проясняющими и полезными документами.

"Голоса смерти" — книга, основанная на личных документах, письмах, дневниках, предсмертных записках, а также на историях моих пациентов. Она написана о людях, которые покончили с собой, не по своей воле ушли из жизни из-за смертельной болезни или были замучены жестокими садистами.

Многие годы у меня хранились сотни предсмертных записок и несколько дневников, но книгу я начал писать только после того, как один из студентов ознакомил меня с материалами, полученными им в Освенциме. Эти документы, обнаруженные в I960 годы, были закопаны в стеклянных или жестяных банках неподалеку от газовых камер и печей. Моя решимость написать об этих материалах еще более окрепла, когда Евгений Лейбл (бывший чехословацкий государственный деятель, проведший 11 лет в сталинских застенках, а затем эмигрировавший в США) передал мне несколько писем, принадлежавших перу Владимира Клементиса, который в 1948 году был министром иностранных дел Чехословакии. Он написал их в сталинской тюрьме незадолго до того, как был повешен в 1952 году после завершения антисемитского процесса по делу Сланского*.

* Сланский Рудольф — в 1945—1951 годах генеральный секретарь Коммунистической партии Чехословакии. — Примеч. редактора.

У меня также хранились письма, написанные гражданами нацистской Германии (евреями и представителями других национальностей) непосредственно перед казнью. Во время работы над книгой "Голоса смерти" бывали мгновения, когда мне не удавалось сдерживать слезы, а некоторые из документов оказались настолько впечатляющими и личными, что я не посмел цитировать их. Но эта книга посвящена также и героизму "простых" жертв рака и отчаянию, испытываемому "обыкновенными" самоубийцами. По-моему, она является неплохим реалистическим приложением к эвристической монографии Гордона Олпорта "Использование личных документов в психологической науке" (Allport, 1942).

Итак, я продолжал работать в Университете Лос-Анджелеса. Был счастлив, как, впрочем, и на протяжении большей части своей жизни. Метеорологически рассуждая, в течение 20 лет, которые я провел в этом университете, над моей головой не собиралось почти никаких грозовых туч.

Можно заметить, что я стремлюсь аттестовать (или, по крайней мере, описать) себя посредством опубликованных работ. Этот подход представляется мне наиболее точным и приемлемым. Поэтому я хотел бы рассказать еще о четырех книгах, две из которых принадлежат перу других людей, третья является моей любимой работой как редактора и последняя — книгой, которую я написал сам.

Меня безмерно радует та роль катализатора, которую я сыграл в работе Антона Линарса "Предсмертные записки самоубийц" (Leenaars, 1988) и к которой написал предисловие. В свое время я принялся было писать книгу, посвященную этой теме, но потом понял, что Антон сумеет справиться с задачей быстрее меня. Кроме того, ему удалось более продуктивно и изящно, чем мне, обобщить работы Адлера, Бинсвангера, Фрейда, Юнга, Келли, Меннингера, Мюррея, Салли-вана, Зилбурга и мои собственные в области суицидо-логии. Другая книга принадлежит Джеку Каммерману, который исследовал вдов, детей и внуков 93 полицейских Нью-Йорка, покончивших с собой с 1934 по 1940 год. Моей мечтой всегда было написать предисловие к этой работе, названной "Суицидальное наследство". Сегодня я рассматриваю ее как имеющую непосредственное отношение к психологической проблеме генеративности (в понимании Э.Эриксона), а именно: оставить следующему поколению возможность сделать нечто, что могло быть осуществлено предыдущим. Сейчас я могу вполне откровенно сказать, что наслаждаюсь работами Динара и Каммермана как своими собственными.

Из всех книг, что мне довелось редактировать, самой любимой стала та, которая оказалась самой трудной для издания. Возникшую проблему, необычайно сложную по сути, можно, вместе с тем, легко определить. Ею был Генри Мюррей.

Начиная с 1969 года, мне очень хотелось подготовить исчерпывающий однотомник работ Генри Мюр-рея, и я обсуждал с ним эту идею зимой того же года в Гарварде. В последующем я неоднократно возвращался к этому вопросу.

К самой идее предложенного однотомника Гарри отнесся двойственно и нерешительно, к тому же резко возражал против переиздания своих ранних работ, если они не будут пересмотрены, что по практическим соображениям выглядело нереальным. Мне же очень хотелось представить новому поколению читателей его давно не издававшиеся и.потому недоступные большинству работы. К моему совершенному неудовольствию я очутился. в положении взрослого сына, наделенного твердым характером, который пристает к престарелому, почтенному отцу: "Я настаиваю, чтобы ты принял от меня подарок, ибо уверен, что так будет лучше для всех: для тебя и, прежде всего, для тех, кто разделит его". Хотя я упорно настаивал на осуществлении своего проекта, следует отметить, что мое отношение было также двойственным, однако по причинам, совершенно отличным от доводов Гарри. В течение 11 лет его письма свидетельствовали об избегании и уходе от решения этого вопроса. И я нередко спрашивал себя: стоит ли создавать ненужные трудности?

По прошествии ряда лет, в 1979 году, будучи в Гарварде, я вновь напрямую обратился за разрешением продолжать работу над проектом. Его ответ звучал: "Даю зеленый свет". К осуществлению задуманного были привлечены и другие ученики Мюррея. Гарри, естественно, являлся неформальным главой рабочей группы. Ни одна статья не была включена или отвергнута без его непосредственного ведома и согласия. Рабочее название сборника — "Хрестоматия Мюррея" — придумал он сам. Еще одним участником группы стала Нина Мюррей. Не будет преувеличением отметить, что ее усилия оказались бесценными. Она являлась sine qua поп* книги — без ее неизменной поддержки, неохотных и скупых одобрений, которые она вытягивала из Гарри, книга так и не увидела бы свет.

* [Conditio] sine qua поп (лат.) — "условие, без которого нет", то есть условие, без которого что-либо невозможно; необходимое условие. ~ Примеч. редактора.

Однажды Нина прошептала мне на ухо: "Оставьте его мне". Тем не менее, Гарри не расставался с мыслью заново переработать ранее изданные очерки — что, рассуждая реалистически, ему не удалось бы осуществить. Поэтому я планировал просто переиздать уже опубликованные жемчужины.

Позднее Нина Мюррей говорила мне, что Гарри поставил изданные "Труды" на столе в своем кабинете, и когда смотрел на этот том, в его глазах блестели слезы. И Ролло Мэй вспоминал, что в последние несколько месяцев жизни Гарри как-то указал ему на книгу и произнес: "Как здорово, что Эд ее издал". Эти его слова были для меня одной из самых больших наград, когда-либо полученных в жизни.

"Труды по психологии: Избранные работы Генри Мюррея по персонологии" (Murray, 1981) в итоге состояли из 27 статей и глав книг, написанных Гарри в разное время. Они охватывали его жизнь (автобиографические работы), теорию персонологии (основная часть книги), психологию, психоанализ, Мелвилла, дьявола, науку и религию, а также размышления о достижении мира во всем мире. Мне кажется, что она представляет собой одну из самых лучших книг после "Исследований личности", с которой следует ознакомиться молодым психологам, чтобы составить целост ное представление о своей науке и понять истиную природу и цель овладения клинической психологией. Именно по этой причине, несмотря на все трудности, я доволен, что довел дело до конца.

После всего изложенного, очевидно, нетрудно представить себе, почему меня охватывает радость, когда я сам пишу книги. Ведь они как дети: каждая для автора является любимой. Но, если продолжать сравнение моих книг с детьми, то выходит, что их отличала, по крайней мере, одна особенность: все они были отмечены стремительными родами, при довольно длительном вынашивании. В монографии "Смерти человека" (Shneidman, 1973) я, например, писал о "двадцатилетней одержимости" ею, а в "Голосах смерти" (Shneidman, 1980) отмечал, что "работал над книгой последние 30 лет". Мне кажется, что с предельной достоверностью начало работы над монографией "Определение самоубийства" (Shneidman, 1985) можно отнести еще к далекому 1956 году.

Мысли, изложенные в ней, появлялись приблизительно б следующей последовательности:

1. Догадка о том, что могут существовать признаки, предупреждающие сигналы, предвестники самоубийства ("Предвестники суицида" — "Clues to suicide", 1956).

2. Мысль о существовании мифов и фактов, касающихся самоубийства ("Как предотвратить суицид" — "How to Prevent Suicide", 1967).

3. Положение о наличии нескольких постоянных, измеримых параметров, в частности, страдания и летальности, имеющих непосредственное отношение к самоубийству ("Страдание и летальность как предшественники суицида у одаренных личностей" — "Perturbation and lethality as precursors of suicide in a gifted group", 1971),

4. Идея о возможности сформулировать некоторые афористические истины в отношении самоубийства ("Афоризмы по поводу суицида и некоторые рекомендации для психотерапии" — "Aphorisms about Suicide and Some Implications for Psychotherapy", 1984).

5. Гипотеза о существовании ограниченного числа общих психологических черт, характеризующих все случаи самоубийства ("Определение самоубийства" — "Definition of Suicide", 1985).

6. Идея о возможности создания теоретической модели, благодаря которой суицидология может быть связана с рядом областей академической психологии — психологией восприятия, памяти, переживания, поведения и т.д. ("Психологический подход в отношении суицида" — "A Psychological Approach to Suicide", 1987).

Я принялся работать над "Определением самоубийства", поставив целью если и не написать что-либо совершенно оригинальное, то по крайней мере создать нечто отличное от предыдущих работ. Поэтому свою изначальную задачу я видел в расчистке подходов. Я решил по возможности меньше опираться на таких гигантов суицидологии как Фрейд и Дюркгейм; избегать наводящих скуку демографических выкладок и поменьше говорить на тему пола, возраста и национальности; не обращать внимания на сбивающие с толку психиатрические определения типа шизофрении, депрессии или пограничных состояний; принять за аксиому, что все 100% лиц, совершивших самоубийство, испытывали те или иные душевные страдания; и наконец, я стремился подойти к проблеме самоубийства не с теоретических позиций, заведомо не имевших к нему никакого отношения.

В "Определении самоубийства" мной были сформулированы десять общих характеристик самоубийства:

Общая цель (нахождение решения).

Общая задача (прекращение сознания).

Общий стимул (невыносимая психическая — душевная — боль).

Общий стрессор (фрустрированные психологические потребности).

Общая эмоция (безнадежность-беспомощность).

Общее внутреннее отношение (амбивалентность)

Общее состояние психики (сужение когнитивной сферы).

Общее действие (бегство — эгрессия).

Общий коммуникативный акт (сообщение о своем намерении).

Общая закономерность (соответствие общему жизненному стилю поведения).

Эти характеристики, — представляющие собой основные положения мотивационной теории суицидального поведения, — по определению относятся к мужчинам и женщинам, подросткам и старикам, к представителям любых расовых и этнических групп. В отношении любого человека с явными суицидальными тенденциями план действий остается одним и тем же. А именно: стоит утолить душевную боль у данного человека, уменьшив его страдания, возникшие в силу фрустрированных психологических потребностей, и raison d'etre* его побуждения к самоубийству исчезнет, а стремление осуществить саморазрушение уменьшится.

* Raison d'etre (фр.) — буквально: "смысл существования", разумное основание, смысл.

Душевная боль может сгущаться до такой степени, что, кажется, начинает жить своей собственной жизнью. Если жизнь боли доминирует над жизнью человека, то мы обычно называем это состояние "депрессией". Она подразумевает гигантские размеры и чрезмерную интенсивность психической боли. Человек словно цепенеет от нее. Для него перестает светить солнце; каждый день и час становится похож (пользуясь меткой метафорой Мелвилла) на "сырой, промозглый ноябрь в душе". Ключевыми словами, определяющими это состояние, являются: невыносимая, нестерпимая душевная боль, без какого-либо проблеска надежды на облегчение или возможную помощь. Страдание самоубийцы прежде всего и состоит в неистовой психической боли, над которой утрачен всякий контроль; порой в своих глубинах оно скрывает такой избыток боли, что человек, парализованный ею, не в состоянии совершить даже самоубийство. (Этим объясняется общеизвестный факт, что большинство суицидов случается в то время, когда эмоциональные нарушения несколько ослабевают и к человеку возвращается энергия.) Наиболее оправданным лечением суицидальных проявлений и в этом случае остается уменьшение боли — оптимально оно всегда осуществляется в условиях, обеспечивающих безопасность человека, — причем совсем не обязательно сосредоточивать внимание на депрессии как таковой. Психическую боль лучше всего можно понять, исходя из определенных, фрустрированных или разрушенных вовсе психологических потребностей, тех, которые описал Мюррей в своих "Исследованиях личности" (Murray, 1938).

Мой давний и близкий друг Роберт Литман уточняет, что под "болью" я подразумеваю не только и даже не столько само наличие душевной боли, сколько нежелание конкретного человека ее выносить. (Всем известно, что боль испытывают многие люди; она является неизбежной, но страдание — ее переживание — относится к проблеме индивидуального выбора.) Однажды Литман написал мне: "Люди совершают самоубийство оттого, что не в состоянии принять своей боли, потому что она не входит в их концепцию собственного Я, в их чувство своей идентичности". В свое оправдание я бы хотел заметить, что как раз это имел в виду, особенно когда писал о сугубо индивидуальном определении психической боли. Боль, о которой идет речь в случае самоубийства (подобно боли вследствие стыда, вины, бессилия, отвращения, гордости или неспособности принять реальность), является не только психологической, то есть существующей в сознании человека, — она еще обладает и метапсихо-логическим измерением; я имею в виду, что аффективно-шоковые состояния, вызванные фрустрацией психологических потребностей, рассматриваются (разумеется, в сознании) как неприемлемые, невыносимые, выходящие за всякие допустимые границы, чрезмерные для сосуществования с ними. В итоге у человека искажается концепция взаимоотношений, существующих между жизнью и болью, и он не желает ее терпеть. По-моему, имеется только два ключа к разгадке суицидальной драмы: восприятие безумной психической боли и нежелание (невозможность) ее выносить. Я считаю, что мы с Литманом всегда говорили об одном и том же, лишь выражая свое мнение по-разному.

Когда в 1986 году меня пригласили прочесть актовую лекцию в Американской психологической ассоциации, я в развитие идей, изложенных ранее в "Определении самоубийства", разработал и представил на суд аудитории пространственную, а именно, кубическую модель суицида, в которой три грани куба были озаглавлены: "Боль (Pain)—Смятение (Perturbation), создаваемое одновременно сужением сознания и побуждением к действию—Давление (Press)". В этом большом кубе я выделил маленький суицидальный кубик, в котором совмещаются максимальные значения "Боли-Смятения—негативного Давления".

Практическое применение этой модели очевидно: важно вывести человека за пределы суицидального кубика — утолить боль, и (или) уменьшить смятение, и (или) ослабить отрицательное давление, исходящее из внутреннего или внешнего окружения. Таким образом, перед нашими глазами возникает схема, которая позволяет "имплантировать" науку о самоубийстве в тело академической психологии. Теперь можно проводить эксперименты и использовать ранее опубликованные исследования в тех традиционных областях клинической и социальной психологии, которые имеют непосредственное отношение к пониманию боли, смятения и давления в широком смысле. Эти области касаются перцептивных стилей, внимания, памяти, стилей мышления, способности к контролю и импульсивности, различий в реакции на стресс и т.д. Совершенно очевидно, что самоубийство как научная проблема относится к сфере психологии и, по моему мнению, оно должно обрести законное пристанище среди (и внутри) почти всех глав в современном учебнике общей психологии.

Невнимательный читатель может не заметить скрытую направленность "Определения самоубийства". Она заложена не в разделы, посвященные самому суициду, а в основном в три первых главы, в которых излагаются основополагающие философские метафоры Стивена Пеппера (Pepper, 1938), персонологическая теория Генри Мюррея (Murray, 1938) и толкование теории живых систем Джеймса Миллера (Miller, 1978). Для меня лично эта часть книги является наиболее интересной: в ней представлены концептуальные взгляды, не имеющие никакого отношения к суицидологии, однако в них заложен богатейший потенциал для развития новых представлений о саморазрушении человека. В определенном смысле этот интерес связан с моими поисками объяснения жизнеугрожающего поведения и житейских неудач у моих пациентов, моих родителей, детей, коллег, сограждан в любом уголке мира и у меня самого (разумеется, выраженных в различной степени). Я особенно ценю в озарениях Пеппера, Мюррея и Миллера то, что они имеют фундаментальное значение для разъяснения порядка вещей в мире. Каждая из этих великих работ является поиском нового понимания, ведущегося с надеждой на то, что приложенные усилия позволят найти ответы на волнующие вопросы бытия. Для меня лично вопрос состоит в том, каковы могут быть причины саморазрушения клеток, органов, групп людей, обществ, цивилизаций и, особенно, отдельных личностей. Я сохраняю неизменным убеждение, что сегодня наилучшее объяснение причин саморазрушения человека должно быть созвучным с проникновением в сущность аутодеструкции на ниже- и вышележащих уровнях, что в терминах теории систем можно определить такими понятиями как "энтропия", "эксцентричность", "эгоизм" (как в словосочетании "ген эгоизма" — "selfish gene"), фрустрированные биологические, социальные и психологические потребности и невыносимый "шум" боли. Конечно, мне бы очень хотелось яснее выразить то, что пока я ощущаю на грани понимания.

Моя работа на медицинском факультете Калифорнийского Университета в Лос-Анджелесе продолжалась 20 лет. Она имела некоторые существенные недостатки, в частности, отсутствие возможности общения со студентами выпускных курсов и руководства диссертациями. Но она обладала и несомненными преимуществами, например, возможностью постоянно работать с пациентами. Мой практический опыт привел меня к убеждению, что на концептуальном уровне суицидальное состояние правильнее трактовать как состояние психики, души, чем как состояние мозга. И тот факт, что мне удавалось спасать жизни потенциальных самоубийц, обращаясь непосредственно к их душе и не прибегая к помощи химии или электричества, чтобы изменить что-то в их мозгу, лишний раз подтверждает правильность основных положений этой теории.

V. НЕУВЯДАЕМОСТЬ: МЕЛВИЛЛ И МЮРРЕЙ

Если уж и сам Гарри порой несколько затруднялся в проведении границы между собой и Мелвиллом, то совершенно неудивительно, что я, периодически фантазируя об одном из них, на самом деле имел в виду другого. Гарри обычно радовался находимому сходству между ним и Мелвиллом и нередко обыгрывал его в шутливой форме. В своей работе "Бартлби и я" (Murray, 1966; 1981) он писал: "Моей идентификации с Мелвиллом способствует сходство наших инициалов Г.А.М. и Г.М.: ... мне нужно только исключить среднюю букву "А", обозначающую старого греховодника Адама, составляющего ядро моей натуры". А однажды, в 1962 году, Гарри возвратил мне заполненный им бланк одного официального документа за подписью "Герман Александр Мелвилл". Кроме того, существует следующий написанный им абзац, представляющий собой прекрасное введение в персонологическую теорию Мюррея и его монографию "Исследования личности":

Однако еще более необычайными и поразительными были проницательность и масштабы, безграничная смелость воображения автора. Перед нами предстал человек, который не улетал в своих удивительных фантазиях в некую заоблачную страну мечты, неважно, бледную или роскошно цветущую, избегая реальности упрямых объектов и неудобных фактов, прозаической рутины и практической стороны обыденного существования. Перед нами возник человек, который, напротив, избрал именно эти вещи в качестве питающих сосудов для своих творческих сил... Он оказался человеком, который мог изучать внешний вид, конкретную простоту и полезность каких-то совершенно естественных объектов, приспособлений и инструментов со всей тщательностью ученого, и, описывая, в то же самое время исследовать их в качестве возможного вместилища какого-то аспекта драмы человеческого существования; а затем, путем tour deforce воображения, извлекать из этого синтеза самое существенное, неважно — смешную или глубокую мысль, родившуюся от этого воплощения. Но это еще не все. В отличие от символистов нашего времени, этот человек предложил нам некоторые сущности и смыслы, которые не уравнивали или обесценивали рассматриваемые объекты. Напротив, он, преисполненный любви, возвышал все существа, наделяя их "высокими, хотя и порой темными качествами", и окружая их духом "трагического милосердия". Короче говоря, перед нами явление человека, энергией мифотворчества равного Блейку, представляющего собой неиссякаемый кладезь творческих ассоциаций, способного к воссоединению того, что разъято наукой, например, чистого восприятия и соответствующей эмоции — и совершающего это с воодушевлением, убеждающим скептиков.

Это, само собой разумеется, описание личности Германа Мелвилла, сделанное Генри Мюрреем; оно почерпнуто из эссе Гарри о "Моби Дике", названного "In Nomine Diaboli"**,

** In nomine diaboli (лат.) — буквально: "во имя дьявола", крылатое выражение, оппозиционно перефразирующее начальные слова католической молитвенной формулы "In nomine patris et filii et spiritus sancti" ("Во имя Отца и Сына и Святого Духа"). — Примеч. редактора.

очерка, навсегда изменившего границы допустимого в серьезном изучении Мелвилла в Америке. Однако все дело состоит в том, что точно такими же словами Гарри мог бы описать и самого себя, подобно тому как он однажды привел цитату из Мел-вилла, чтобы описать Мелвилла (и этим подвел итог собственной жизни): "В своем земном Бытии, не был ли этот человек "чудом, величием и скорбью"?".

Какое отношение все сказанное имеет ко мне? Очевидно, в результате эмпатии оно стало касаться моей внутренней жизни, того, как жизнь воображения волей-неволей стала неотъемлемой частью моей личности, начав отражать не только опыт, который мне довелось увидеть своими заинтересованными глазами и почувствовать бьющимся сердцем, но и переживания, полученные и прожитые мною опосредованно — переживания, о которых я слышал или читал в ярких личных документах, написанных другими; и тот и другой опыт является одинаково реальным, но только первый был почерпнут из моей реальной истории жизни. Я и прожил, естественно, лишь одну жизнь, но вы совершенно не сможете понять меня, если не примете в качестве аксиомы, что судьбы и сочинения Мелвилла и Мюррея (а также ряда других людей) являются неотъемлемой частью моей личности.

В апреле 1967 года, когда я работал в Национальном институте психического здоровья и жил в Бетезде, я получил полное душевной боли письмо Гарри, шедшее из глубины его разбитого сердца.

Милый мой Эд!

В отчаянии сообщаю тебе, что Кристина, отрада моей души, — которая так любила тебя, — утонула утром неподалеку от безлюдного берега кораллового острова Св.Иоанна в Карибском море, где она, как обычно, купалась, и глубина не превышала двух футов. У нее иногда случались сердечные приступы с временной потерей сознания и падениями (хотя этого никогда не бывало в воде). Однако последнее время — после трех недель совместного блаженства в этом целебном климате — она, казалось, находилась на вершине доступного ей здоровья и жизнерадостности и с воодушевлением ожидала нашей свадьбы в мае. Когда я обнаружил тело примерно десять минут спустя, мои продолжительные попытки вернуть ее к жизни не увенчались успехом. Мне не хотелось бы излишне расстраивать тебя своим горем, но оно, видимо, будет той причиной, по которой никогда больше я не смогу быть прежним, хотя и навсегда останусь верным нашей драгоценной дружбе. Пройдет, наверное, немало времени, прежде чем я овладею собой так, что наша встреча не вызовет у тебя слишком большой неловкости. Но ты ведь приедешь ко мне, правда? Через какое-то время и при первой удавшейся возможности. Где-то 20 мая, когда все вокруг будет в цвету, я исполню свой последний долг в отношении Кристины в Тауэре, что вверх по течению Ньюбери, как она того пожелала, развеяв ее пепел по щедрой земле — "все на пашню, ничего в могилу"9.

Сообщи мне о своих планах на будущую весну, напиши о своем здоровье, работе, семье.

Всегда твой Гарри

9 "Все на пашню, ничего в могилу" — строка из "Завещания поэта", стихотворения Джорджа Сантаяна (The Complete Works of George Santayana. Lewisburg (PA): Bucknell University Press, 1979).

Мой интерес к отношениям между Гарри и Кристиной недавно был подогрет тем, что он, находясь при смерти, передал мне больше трехсот их писем, написанных в годы войны (в 1944—1947 годах), когда Гарри жил то в Вашингтоне, то за океаном — в Англии и Китае, отбывая службу в OSS10.

10 OSS — Офис стратегических служб, после окончания второй мировой войны преобразован в ЦРУ (С1А) — Центральное разведывательное управление (Central Intelligence Agency). Во время войны OSS занимался отбором и обучением специальных агентов для засылки во вражеские страны, в частности, в Германию и Японию. В это время Генри Мюррей в звании подполковника служил в OSS, получив после войны награду за свою службу. — Примеч. автора.

Лишь прочитав эти совершенно личные документы и проштудировав "Visions Seminars" Юнга (Jung, 1976) (в основном имея в виду Кристину)11,

11 Речь идет о примечательном постскриптуме Генри Мюррея к книге Карла Густава Юнга "Visions seminars" (Zurich: Spring Publication, 1976. Vol. 2), касающемся Кристины Морган. Я ссылаюсь на него не из-за какой-либо связи с идеями Юнга, а лишь потому, что это послесловие является единственным местом из всего наследия Мюррея, где он открыто пишет о своей многолетней интимной связи. — Примеч. автора.

я получил определенное представление о важной, хотя и не первостепенной интеллектуальной роли, которую сыграла Кристина в том, что изначально казалось мне сверхчеловеческим размахом интересов самого Гарри, начиная с самых простых и кончая наиболее сложными и метафизическими*.

Отечественный читатель сможет почерпнуть некоторые сведения об увлечении Генри Мюррея и Кристины Морган идеями Карла Густава Юнга и практикой аналитической психологии в книге: Ноль Р. Арийский Христос. Тайная жизнь Карла Юнга / Пер. с англ. М.: Рефл-бук; Киев: Ваклер, 1998. С. 386—389. — Примеч. редактора.

Гарри и Кристина как будто непрерывно сочиняли вместе в течение почти 40 лет замечательную книгу, объединив свои огромные творческие усилия и направив их на реализацию личного Проекта, совершенного союза умов, взаимной любви и сексуальной гармонии. Они оба состояли в браке, но с иными людьми. Они жили двойной жизнью, одна из которых проходила в их личном мире, в уединенной башне на берегу реки на севере штата Массачусетс, или на далеком островке в Карибском море (где их жизнью правили Юнг, Мелвилл и собственные поиски синергии); другая текла в высшем свете, в пуританской, отличающейся нетерпимостью Новой Англии. Тот факт, что им удавалось воплощать такую жизнь столь долго и крайне успешно (до тех пор, пока Кристины не стало вследствие безвременной смерти, порожденной алкоголизмом), является не чем иным, как потрясающим триумфом Человеческой Воли, ведомой Романтическим Духом. Сотни их писем, адресованных друг другу, представляют собой одну из величайших в мире сокровищниц эпистолярного жанра.

Наряду с Гарри — самым значимым человеком в формировании психологических характеристик моей личности, Кристина (мое личное знакомство с ней было недолгим, но я знал ее достаточно хорошо впоследствии из бесед с Гарри и со страниц сотен писем, написанных к нему) также сыграла несомненную, хотя и косвенную роль в моей жизни. Для меня она была протообразом Тени, таинственной женщины — которую мне не довелось встретить на моем пути, но которую я, видимо, искал, хотя, в общем-то, не слишком стремился найти.

В письме к Кристине (5 марта 1946 года), обсуждая идеи, касавшиеся своего предисловия к повести Мелвилла "Пьер", Гарри писал:

Описание "Этого лица" у Генри Мелвилла — Таинственного, Прекрасного, Трагического Образа — в точности совпало с моими собственными переживаниями задолго до того, как я прочел что-либо похожее. У романтиков 1830-х и 1840-х (и, конечно же, 1820-х) годов немало таинственных и печальных героинь, но не помню, чтобы я где-нибудь читал о поглощенности навязчивыми мыслями, касавшимися этого образа (как это постигло меня и Пьера). Кроме того, почему Трагического? (Думаю, сегодня трагедийность не слишком привлекательна для подавляющего большинства жителей Америки — что-то не видно ни одного популярного трагического девичьего образа!)

Кристина являлась для Гарри чем-то вроде Изабель Бэнфорд из мелвилловского "Пьера", противостоявшей невесте Пьера, Люси Тартан; она была для Мюррея любимой Женщиной Французского Лейтенанта. Таинственным существом, художницей, возбуждающей и волнующей — той, что делает жизнь захватывающе интересной и полной переживаний. Она создает вокруг сильные завихрения и бури, в которые вовлекает себя и других и которые, как считается, являются неотъемлемой частью возникновения великих произведений литературы.

Меня манило ощущение волнения, темноты и тайны, олицетворением которой служила Кристина. Порой мне кажется, что я прожил этот сценарий опосредованно, следуя за ними (особенно погружаясь в оставленные мне письма). Вот почему я был бесконечно очарован отношениями между Гарри и Кристиной — я стремился понять жизнь других, вглядываясь в окно эпистолярного искусства.

Лучшим предисловием к "Моби Дику" можно считать трехстраничное вступление к изданию 1923 года, в серии мировой классики издательства Oxford University Press, написанное Виолой Мейнелл (Нина Мюррей подарила мне этот небольшой переплетенный томик, который Гарри несколько лет носил с собой в кармане). В нем, в частности, В.Мейнелл пишет: "Герман Мелвилл невероятно обогатил человечество, создав произведение, которое я считаю непревзойденным. Чтение и освоение этого романа следует признать ключевым моментом в жизни любого читателя". Я с этим совершенно согласен.

В свою очередь, лучшим введением к "Пьеру" является очерк на 90 страницах (издание 1929 года), написанный Генри. Это наиболее полное, научное, насыщенное психодинамическими озарениями литературное эссе из всех, которые я знаю. Оно также может считаться лучшим из всех когда-либо опубликованных клинических исследований. И когда я перечитываю его, у меня вновь и вновь возникает ощущение сверхъестественности, временами становится даже жутко: ведь я читаю произведение Генри Мюррея (думавшего о любимой женщине и жене), посвященное Герману Мел-виллу (размышлявшего, в свою очередь, о сладострастной Файавэй и своей чопорной жене Элизабет), создавшему образ Пьера (в душе которого, в свою очередь, проходила борьба между долгом в отношении пресной и скучной Люси Тартран и влечением к дразняще-запретной Изабель Бэнфорд).

Сегодня я осознаю наличие в себе интересного сочетания интеллектуального авантюризма и морального самообуздания. Оно берет свое начало от парадоксально стерильных наставлений родителей, когда я был еще ребенком: будь умницей, будь послушным (мозг — 100%, гормоны — 0%). Быть может, гораздо лучшими советами были бы: будь неповторимым, будь цивилизованным, будь естественным. Так или иначе, тот покров, который они на меня накинули, являлся одновременно и костюмом гимнаста, удобным, не стеснявшим движений, дававшим значительную свободу моему пытливому уму, и тесной (особенно ниже пояса) фрачной парой, навязывавшей мне обуздание влечений либидо. В конце концов, возможно, этот мир потерял во мне талантливого писателя. (Меня лично утешает то, что существует целая плеяда литераторов, и при этом не так уж много суицидологов.) Вместе с тем задачи, которые стоят перед романистом и суицидологом, кажутся сходными: оба они погружены в исследование жизни, однако первый не настолько стеснен в выборе позволенных языковых стилей, как второй.

Подавление активного участия в таинственной, теневой стороне жизни привело к появлению у меня замещающих интересов — к художественной литературе, биографиям и клинической психологии. Я полагаю, что они стали вполне адекватной заменой непосредственным переживаниям, так что, оставшись вообще-то целым и невредимым, я, тем не менее, получил достаточный опыт при отсутствии каких-либо болезненных рубцов, которые были бы помехой в жизни. Мне кажется, что мои родители именно на это и рассчитывали — и, учитывая все последующие обстоятельства, я нахожу, что с ними согласен.

Однако, возможно поэтому, я оказался не в состоянии противиться влечению к Мелвиллу (начавшемуся с образа сладострастной Файавэй в романе "Тайпи") и привязанности к Мюррею (с его блестящим толкованием бессознательного, прежде всего связанного с человеческими потребностями). Ни один из американских психологов не смог даже приблизиться к невероятной элегантности выражения мысли, которой в совершенстве владел Мюррей. Однако все же Мелвилл имел то преимущество, что, творя в сфере изящной словесности, обладал большей прямотой и потому мог волновать меня еще сильнее. По-моему, никто не способен так пользоваться словом и мыслью, как Мелвилл. Он предстает перед читателем прежде всего в ипостаси Бетховена и Малера, но иногда, весьма,редко, когда ему хочется, интереса ради, он может быть Шопеном или даже Паганини. Когда я зачитываюсь им допоздна, мне стоит определенных усилий отложить книгу, в противном случае я рискую читать всю ночь. "Моби Дика", очевидно, следует читать вслух, подобно Ветхому и Новому Заветам или другим великим образцам эпического творчества.

За свою жизнь я написал четыре работы, посвященные Мелвиллу:

1. Психологическая аутопсия капитана Ахаба в статье "Ориентации к смерти" ("Orientations toward Death"), помещенной в юбилейном сборнике Гарри (Shneidman, 1963);

2. "Смерти Германа Мелвилла" ("The Deaths of Herman Melville"), сообщение, сделанное в 1967 году на съезде Общества Мелвилла в колледже им. Уильям-са, и, по-моему, действительно понравившееся Гарри (Shneidman, 1967).

3. "Психологические размышления о смерти Мал-кольма Мелвилла" ("Some Phychological Reflections on the Death of Malcolm Melville" — Shneidman, 1976), являвшиеся психологической аутопсией сына Мелвилла. Гарри слушал это мое сообщение в Лос-Анджелесском университете.

4. Сравнительно недавняя работа "Когнитивный стиль Мелвилла: логика Моби Дика" ("Melville's Cognitive Style: The Logic of Moby-Dick") в книге "Companion to Melville Studies" (Shneidman, 1986), соединившая мой интерес к логике и к дедуктивным гамбитам Мелвилла.

Пятая работа, "Дневник" (Shneidman, 1983), была посвящена тому, как я обнаружил в одном горном калифорнийском городке, а затем потерял бесценную часть дневника Мелвилла за 1852 год; это сообщение, в котором я придерживался не только известных фактов.

Для меня Мелвилл служил инструментом, с помощью которого я пытался проверить зарождавшиеся мысли в отношении самоубийства, психологической аутопсии, подсознательно намеченной смерти, по-ственции, враждебного поведения, решающего значения душевной боли и приемлемой смерти — все это были идеи, питавшие мою профессиональную деятельность. Мелвилл является моим единственным серьезным увлечением; свое свободное время я провожу главным образом за чтением его книг и размышлением над его жизнью и творчеством. Я не уверен, что мне хотелось бы познакомиться с Мелвиллом лично, но что-то во мне говорит, что я никогда не смогу насытить свой аппетит к его книгам.

Что касается моей темы, самоубийства, то и здесь Мелвилл оказывается как нельзя кстати. С самого начала "Моби Дика" — в первом же поразительном абзаце — она просматривается предельно ясно. Эта книга в значительной мере посвящена самоубийству, но не явному, а скрытому, своего рода замене самоубийства на частичную смерть и, в особенности, подсознательно намеченной смерти. Вслушайтесь!

Зовите меня Измаил. Несколько лет тому назад — когда именно, неважно — я обнаружил, что в кошельке у меня почти не осталось денег, а на земле не осталось ничего, что могло бы еще занимать меня, и тогда я решил сесть на корабль и поплавать немного, чтоб поглядеть на мир с его водной стороны. Это у меня проверенный способ развеять тоску и наладить кровообращение. Всякий раз, как я замечаю угрюмые складки в углах моего рта; всякий раз, как в душе у меня воцаряется промозглый, дождливый Ноябрь; всякий раз, как я ловлю себя на том, что начал останавливаться перед вывесками гробовщиков и пристраиваться в хвосте каждой встречной похоронной процессии; в особенности же каждый раз, как ипохондрия настолько овладевает мною, что только мои строгие моральные принципы не позволяют мне, выйдя на улицу, упорно и старательно сбивать с прохожих шляпы, я понимаю, что мне пора отправиться в плаванье, и как можно скорее. Это заменяет мне пулю и пистолет. Катон с философическим жестом бросается грудью на меч — я же спокойно поднимаюсь на борт корабля. ("Моби Дик", гл. 1, с. 49.)

Мелвилл возвращается к этой проблематике в главе 112 ("Кузнец"), описывая совершенно разрушительный алкоголизм у корабельного кузнеца Перта и замечая, что самозахоронение себя в бесконечных путешествиях по морю, своего рода смерть в жизни, является альтернативой самоубийства, хотя и малоудачной.

Кажется, у такой жизни один только желанный исход — Смерть; но ведь Смерть — это лишь вступление в область Неведомого и Испытанного, это лишь первое приветствие бескрайним возможностям Отдаленного, Пустынного, Водного, Безбрежного, вот почему перед взором ищущего смерти человека, если он еще сохранил в душе какие-то предубеждения против самоубийства, океан, все принимающий, все поглощающий, заманчиво расстилает огромную равнину невообразимых захватывающих ужасов и чудесных, неиспытанных приключений; будто из бездонных глубин тихих океанов поют ему тысячи сирен: "Ступай сюда, страдалец, здесь новая жизнь, не отделенная от старой виною смерти: здесь небывалые чудеса, и чтобы их увидеть, тебе не надо умирать. Сюда, сюда! Погреби себя в этой жизни, ведь она для твоего теперешнего сухопутного мира, ненавистного, еще отдаленнее и темнее, чем забвение смерти.

Недостающий краеугольный камень того интеллектуального свода, который я стремился возвести в виде концептуальной системы взглядов в области суицидологии, я одолжил у Гарри в его "Исследованиях личности". Настоящим ключом к пониманию самоубийства является боль, психическая боль, по-своему определяемая каждым из страдальцев. Мюррей писал: "Самоубийство не имеет адаптивной (способствующей выживанию) ценности, однако оно обладает регулирующим (adjustive) значением для организма. Самоубийство функционально, ибо снимает болезненное напряжение" (Murray, 1938). В другой своей работе, касаясь суицидальных событий, он писал: "Их [самоубийц] намерения представляют собой не что иное, как остро ощущаемую необходимость прекратить невыносимые муки, то есть достичь облегчения, прервав поток страданий <...> поэтому чем же является суицид <...> как не поступком, направленным на прекращение непереносимых чувств?" (Murray, 1967). В этой цитате, в одной фразе, содержится два ключа: первый — следует облегчить боль (невыносимое страдание); второй касается способа, с помощью которого ее можно эффективно уменьшить, выявив и сосредоточив терапевтические усилия на болезненном аффективном состоянии человека и его фрустрированных психологических потребностях, порождающих чувство боли. Мне впоследствии пришлось посвятить этим ключам большую часть книги (Shneidman, 1985 а), чтобы во всем досконально разобраться. Подобно Мелвиллу, мне бы хотелось исследовать тайну обязательств человека перед смертью, с которыми оказываются связаны как добро, так и зло, ибо существуют несомненные взаимоотношения между поведением, обеспечивающим жизнь, и угрозой его прекращения. Последний раз я виделся с Гарри в августе 1987 года, в просторном доме Нины в Нантакете*.

* Нантакет — город, откуда китобои Новой Англии в XVII—XIX веках отправлялись на промысел; описан в романе Г.Мелвилла "Моби Дик". Именно оттуда отправляется в плаванье на "Пекоде" мелвилловс-кий рассказчик Измаил в романе "Моби Дик". — Примеч. редактора.

Она ждала меня в машине, чтобы отвезти в аэропорт, а я тем временем пошел попрощаться с ним в крошечную, размером с корабельную каюту, комнату на втором этаже — тогда у него уже не было сил взбираться по крутой лестнице — и когда повернулся, чтобы уйти, то услышал его шепот: "Я тебя люблю". В этой фразе было то, что я так долго старался заслужить.

Гарри скончался 23 июня 1988 года у себя дома в возрасте 95 лет.

В скромных похоронах на кладбище Маунт-Оберн приняли участие лишь самые близкие люди, а спустя несколько месяцев состоялась общественная панихида в церкви Гарвард-Ярда. Нина попросила меня быть одним из четырех человек, которые поделятся своими воспоминаниями о Гарри. Что мог я сказать о нем собравшимся в прощальном слове за несколько минут? Что я любил его? Что он был средоточием моей интеллектуальной жизни? Мне требовалась смягчающая нейтральная почва, чтобы избежать ненужного пафоса и сосредоточенности на своем чувстве потери. И вновь Мелвилл стал "посредником" между мной и Гарри, позволив мне, в рамках дозволенных чувств, высказать некоторые из моих сокровенных переживаний, соответствовавших случаю, "смелым и нервно возвышенным языком" самого Мелвилла.

Позаимствовав его слова о плеяде морских капитнов Новой Англии ("Моби Дик", глава 16, "Корабль"), я так описал Гарри:

...И есть среди них такие, кто <...> тем не менее, под воздействием бесчисленных отчаянно смелых приключений, какими изобилует вся их жизнь, начинает удивительным образом сочетать эти неизжитые странности с дерзким нравом и лихими порывами, достойными скандинавского морского корпуса и романтического язычника-римлянина. И когда эти черты соединяются в человеке большой природной силы, чей мозг объемист, а сердце весомо, в человеке... наученном мыслить независимо, свободно <...> и так познавать — не без случайной помощи порою — смелый и взволнованный, возвышенный язык, вот тогда появляется человек, один из целого народа, благородное, блистательное создание, предназначенное для подмостков великих трагедий (см. "Моби Дик", гл. 16, с. 121—122).

Одна из ключевых идей Гарри состояла в том, что жизнь является "духовным" — в его особом понимании этого слова — паломничеством, поиском некоторых основных истин. Они могут заключаться не только в афористических изречениях, но и в артистически подобранных предметах из дерева или камня, в музыке или красках, а также в их сочетаниях, а сам по себе поиск истины обладает несомненными чертами прекрасного, которые превращают его в Искусство. Именно об этом писал Мелвилл в стихотворении "Искусство":

Не зря считается игрой

Абстрактного мышленья строй. Но форму дать и жизнь вложить В то, что без нас не стало б жить, Расплавить пламя, лед зажечь и ветер мрамором облечь,

Унизиться — но презирать,

Прозреть — но точно рассчитать,

Любить — и ненавидеть, чувство

Иакова — вступая в бой

Хоть с богом, хоть с самим собой —

В себе лелеять, — вот искусство.

(Пер. В. Топорова)

Очевидно, можно считать истиной, что в созидании своего образа жизни Гарри предстает перед нами великолепным художником; и если рассмотреть его земное бытие как большую, продолжительностью почти в целое столетие, панораму, то можно увидеть, что им оставлена живая монументальная фреска, интенсивная и сложная в своей красоте. Именно непревзойденная яркость и красота его бытия превратила знакомство с ним для многих в апогей жизни. Мелвилловская "Погребальная песнь" равным образом относится и ко мне:

Бесценный дар любви к нему

В пустыне одиночества,

С которым не расстаться мне

В стенах земного зодчества —

Теперь, когда он за чертой,

Дай силы мне, пророчество!

(Пер. А.Моховикова)

VI. "БАБЬЕ ЛЕТО": ИССЛЕДОВАНИЯ; ЖИЗНЕННОГО ЦИКЛА

В пору "бабьего лета" моей жизни я искренне удивляюсь тому, каким образом события предсказывают и торопят собственное приближение, и испытываю благодарность судьбе за это.

Весомое доказательство тому уходит корнями в 1969 год, когда я в возрасте 51 года будучи членом Центра изучения поведения человека, договорился с Робертом Сирсом из Стэнфорда об изучении самоубийств в популяции, относившейся к исследованию Термана (Shneidman, 1971; 1984 b; 1989). Косвенным продолжением этой ранней работы в 1981 году неожиданно стал совершенно другой проект, в который были включены 35 мужчин из старой группы Термана. Таким образом, мое нынешнее (в 1989 году) исследование семидесятилетних людей протекает в то время, когда мне самому стукнуло столько же, что кажется весьма удобным с психодинамической точки зрения.

Исследование семидесятилетних участников группы Термана — которое продолжается, когда я пишу эту книгу, — ставит перед собой две задачи. Одной из них является изучение изменений словарного запаса (языка и мышления) в группе из 35 человек по мере того, как они проходят седьмое или восьмое десятилетие своей жизни. Это поможет прояснить вопрос о том, ка кие изменения, проявляющиеся в обыденности, происходят в естественном процессе мышления человека с конца седьмого до начала девятого десятка лет его жизни. Это исследование относится к области психологии развития здоровых индивидов из весьма мало изученной когорты семидесятилетних. В нем я постарался, используя помощь электронного процессора, начиная с 1981 года, на основании опросов, проводившихся один раз в два года в указанной группе участников исследования Термана, провести общий подсчет слов и составить индивидуальные словари их языка, сосредоточив внимание на изменениях, происходящих в описании таких областей жизни, как здоровье, семья, работа и отдых. Некоторые предварительные результаты были опубликованы мною в статье "Бабье лето нашей жизни" (Shneidman, 1989).

Другая задача состояла в сопоставлении данных, полученных мной при опросах шести исследуемых в течение последних нескольких лет, с огромным объемом информации о них же, собиравшейся начиная примерно с 1921 года и хранившейся в архиве офиса Термана в Стэнфорде, — с тем, чтобы составить расширенные биографии этих людей. Целью этой работы являлось обнаружение закономерностей в изменениях, происходящих с детства и до 80 лет.

Уже к настоящему времени исследования "бабьего лета" человеческой жизни раскрыли мне глаза на многие новые факты. Я уже не смотрю на человеческую жизнь как на обычный ряд линейных этапов: младенчество — детство — отрочество — юность — молодость — зрелость — пожилой возраст — старость — глубокая старость. Таких воззрений на периодизацию жизни придерживались в Древней Греции (Гиппократ, Солон), в средние века, а позднее — Шекспир и Эрик Эриксон. По их мнению, жизнь является чередой закономерных этапов. Я же предпочитаю рассматривать ее как циклический процесс. Этот взгляд на цикличность жизни, конечно, сопоставим с мыслями Фрейда, хотя ранее (в 1851 году, за шесть лет до его рождения) подобную мысль высказал Мелвилл. В "Моби Дике" он потрясающе описал течение жизни:

Но путанные, обманчивые нити жизни плетутся утком на основе: прямо — штили, поперек — штормы; на каждый штиль — по шторму. В этой жизни нет прямого, необратимого развития; мы движемся не по твердым ступеням, чтобы остановиться у последней... Нет, пройдя одну ступень, мы описываем круг еще и еще раз и всегда остаемся и младенцами, и детьми, и подростками, и мужчинами с вечным "Если б" ("Моби Дик", гл. 114, "Позолотчик", с. 522-523).

Там же Мелвилл говорил, что окончательные тайны нашей жизни скрыты в могилах, и нам следует направиться именно туда, чтобы их раскрыть; на современном языке это означает, что психодинамические циклы жизни не завершаются до тех пор, пока не раздастся последний вдох.

Со своей стороны, я не вижу причины, по которой мы в нашем воображении не могли бы совместить обе точки зрения: гиппократо-средневеково-шекспиро-эриксонианские этапы жизни, организованные вокруг спиральной структуры Мелвилла—Фрейда, напоминающей архитектуру галереи Гуггенхейма в Нью-Йорке. В размышлении о жизни конкретного человека, например, Рембрандта, это могло бы проявляться в серии портретов, относящихся к хронологически разным возрастам, написанных на одинаковых румбах компаса его жизни, но различных по высоте "витках" спирали. В итоге, подобная структура заключает в себе одного и того же Рембрандта, повторившего себя многократно в разное время. Я именую это множественной спиральной картиной человеческой жизни (Shneidman, 1989).

Это спиральное качество определенно присуще и моей жизни. В ней я вновь и вновь вращался невротическим "румбом" компаса по мере ее спиральной "раскрутки" в противоположном направлении, повторяя в каждом десятилетии моей жизни одни и те же "прежние ошибки" (или, наоборот, достигая "старых" не значительных успехов) — хотя промежутки между ними и не были аналогичными.

Если верно допущение, что я умру более или менее так же, как жил, то еще правильнее предположить, что я буду в дальнейшем продолжать жить так же, как и раньше, обладая более или менее устойчивой личностной структурой, хотя и доступной периодическим радикальным изменениям. Таким образом, моя жизнь: предстает в виде сложной спирали, возвращающейся вновь и вновь на определенные румбы моего личного психодинамического компаса.

По-видимому, я — имеющий множество потребностей, ненасытный, очень похожий на ребенка — каким-то образом превратился в официально признанную отцовскую фигуру. В этой роли я чувствую себя неловко и, вероятно, она всегда будет доставлять мне неудобства. Хотя мне и приносит удовольствие титул профессора, тем не менее я предпочел бы оставаться первым учеником какого-нибудь выдающегося учителя — великого гуру, раввина, святого, старейшины, наставника, отца, дедушки, харизматической знаменитости — который бы обучал ради Знания и защищал меня самого. Гарри подходил к этой роли больше всех из тех, кого мне довелось встретить в жизни, хотя были и другие "подходящие" учителя, благодаря которым я чувствовал свое достоинство и востребованность.

Церемонии награждений были для меня событиями, нередко связанными с психологическими перегрузками. Как-то на одном из съездов Американской психологической ассоциации мне предложили прочитать лекцию, во время которой я разместился в центре наполненной слушателями комнаты. Присутствовавшие сидели и стояли вокруг меня. Вскоре после ее начала в дверях возникла фигура Гарри. Многие из слушателей поспешили предложить ему свои места, но он предпочел царственно растянуться во весь рост на полу, прямо передо мной, а я тем временем продолжал говорить. Спустя еще несколько минут у входа появилась Эвелин Хукер, разыскивавшая Гарри; произнеся приветствие, она стремительно вошла в комнату, тут же споткнулась и прямиком повалилась на Гарри, под общий смех очутившись в его объятиях. Помню, что где-то на середине фразы мне пришлось сделать отступление, заметив, что я вообще-то не против лицезрения основополагающей сцены жизни, но лучше бы воздержаться до конца лекции. Тогда это замечание показалась мне довольно остроумным, но сейчас я понимаю, что для моего бессознательного оно означало нечто большее, чем просто проявление находчивости, и отражало мою глубинную потребность оставаться ребенком-учеником. Даже в тот момент, когда я в качестве эксперта читал лекцию, мне внутренне не хотелось быть родителем, я предпочитал оставаться ребенком, наблюдающим и познающим на примере старших тайны жизни.

Существует одна особенная черта, которая определенным образом отличает меня от большинства клинических психологов (и, если уж на то пошло, от множества остальных людей в мире). Она состоит в том, если пользоваться цитатой из письма, написанного мне в 1989 году Джеромом Брунером, что я сделал "...заявку на то, что многообразное созерцание смерти и умирания способствует гораздо более глубокому участию в жизни и бытии". Я действительно счастливо и продуктивно прожил богатую жизнь в смерти, испытывая гордость от того, что меня называют суицидслогом и танатологом. Жизнь в плодородной и благодатной долине, пусть даже и расположенной у подножия горы Танатос, может быть вполне счастливой, пока она длится. Но это же относится, реально рассуждая, ко всему, что мы ценим. Поэтому я совершенно не согласен с мнением Эрнеста Бекера, высказанном в "Отрицании смерти" (по-моему, это самая ошибочная книга из всех удостоенных премии Пулитцера), что все творчество человека стимулируется страхом смерти и всегда наличествующей мыслью о ней. В этом смысле совершенно иное дело верить, как это делаю я, в то, что наше знание, что жизненный цикл завершится, может, если относиться к нему разумно, доставить особое удовольствие от проживания настоящей реальности и всех событий прошлого и будущего, связанных с ней, не исключая житейских драм, бегств и иных волнующих и захватывающих перипетий. Это именно то отношение к жизни, которое я старался воплотить, глядя на нее с неиссякаемым интересом, хотя и глазами танатолога, но тем самым, возможно, делая ее более наполненной и интенсивной. Если моя жизнь несет в себе какую-то "мораль", то она состоит именно в этом. Однако я полностью отдаю отчет, что эта мораль — как и магический театр в "Степном волке" Германа Гессе — пригодна не для всех.

В определенном смысле я всегда писал так, будто в настоящий момент расстаюсь с жизнью. Все, что я создал с самого начала, задолго до того, как узнал хоть что-либо о танатологии, уже имело этот налет смерти. Очевидно, это связано с чувством нетерпения, порожденным знанием о своей собственной конечности. Кстати, оно меня никогда особенно не расстраивало; просто я упускал его из вида. Здесь уместно привести запомнившуюся строку из меллвиловского "Пьера": "О, как неугасима смертельная вражда между Временем и Сынами Человеческими!". Эта мысль, а также изречение Фрэнсиса Бэкона: "Тот, у кого есть жена и дети, отдал заложников Судьбе" (из его "Опытов и наставлений нравственных и политических"*),

* Бэкон Ф. Сочинения: В 2 т. М.: Мысль, 1972. Т.2. С. 365.

по моему мнению, относятся к наиболее мудрым английским афоризмам, а бесспорная истинность делает их еще сильнее. Продолжающийся в моей душе спор между жизнью и смертью проявляется в форме постоянного напряжения между желанием познавать (учиться) и стремлением отдавать (достигать и служить), с одной стороны, и побуждением уделить время земным благам и чувственным удовольствиям — с другой. При этом я отчетливо осознаю, что ни одно, ни другое не имеют для меня самодовлеющего значения, ибо стремления, какими бы высокими они ни были, всегда вписаны в контекст ограниченных обстоятельств реальной жизни. Это последнее убеждение особенно близко мне теперь, на восьмом десятке моей жизни.

Еще несколько сугубо "личных" подробностей: моя Джин всегда была идеальной супругой, деятельно способствуя моей работе и наполняя радостью мою жизнь. У нас родилось четверо прекрасных сыновей, все они уже достаточно взрослые и посвятили себя врачебной деятельности. Сейчас у нас четверо очаровательных внуков, которые для меня лично являются, если воздержаться от чрезмерных обобщений, связующим звеном, между столетиями.

Будет, очевидно, полезным сказать несколько слов обо мне как о пациенте. Сейчас, когда я пишу эту автобиографию в возрасте семидесяти с небольшим лет, мое здоровье является отменным — до сих пор у меня не было рака, инсульта или инфаркта — однако в течение последних 30 лет мне все же приходилось время от времени лечиться в некоторых лучших медицинских центрах США, например в больницах Массачусетса, Филадельфии, Стэнфорда и Лос-Анджелеса.

Однажды я решил провести небольшой эксперимент, сравнив записи, делавшиеся обо мне во время госпитализаций медицинскими сестрами. Не входя в обсуждение деталей, можно сказать, что получились две непохожие психологические картины: в одних случаях меня воспринимали как вежливого, покладистого, бодрого и даже обаятельного человека, а в других — как совершенно невыносимого и являвшегося сущим наказанием. Отличие, как мне стало понятно, объяснялось не тем, насколько тяжело я был болен (если хотите, близок к смерти), а различной интенсивностью переживавшегося мной страха и ужаса. Чем большую тревогу я испытывал — например, в отношении возможной потери зрения (которая, к счастью, миновала) или по поводу утраты личностного контроля (но не потери жизни) — тем более мое поведение как пациента становилось трудным, грубым, невыносимым и требовательным. В других случаях, не чувствуя угрожавшей опасности (например, когда мой сын Дэвид, войдя в палату интенсивной терапии, где я находился, заметил угрожавшую жизни ситуацию и буквально спас мне жизнь), я был, по крайней мере по мнению медицинских сестер, просто лапочкой.

Смею предсказать, что я буду умирать, если это случится в больнице, практически так же, как в ходе предшествовавшей жизни реагировал на неудачи, угрозы, стрессы, принуждение или лишения. Мне кажется, что такое соответствие свойственно всем. Ведь смерть представляет собой неотъемлемую часть жизни; если человек не находится без сознания или под влиянием снотворных, то обычно он проживает умирание очень активно.

В 1973 году, еще за 15 лет до своей кончины, Гарри писал, обращаясь ко мне:

...Что касается отношения к смерти, то уже на протяжении 40 лет, если не больше, я чувствую в себе готовность принять обязательное грядущее прекращение любимой деятельности, но все же надеюсь по возможности дольше возвращать в мир то, чем он одарил меня — то есть постараться вернуть большую часть огромного долга так, как это удавалось делать мне до сих пор. Я считаю, что это совершенно естественное побуждение для человека восьмидесяти лет.

К началу своего седьмого десятка, ощущая себя достаточно молодым к энергичным и практически не чувствуя старости и обреченности (отрицание?), хотя со времени смерти Гарри на меня и находит иногда легкая депрессия, я присоединяюсь к его мнению в отношении огромного долга перед "патронами" моей жизни — родителями, учителями, наставниками, супругой, детьми, близкими друзьями и приятелями. Однако как ученому мне хотелось бы установить, являются ли подобные мысли характерными для восьмидесятилетнего человека. И если мне это удастся и хватит ума это реализовать, то я заключу повторный договор.

Хотя, по крайней мере по моему собственному убеждению, я практически лишен мистических склонностей, тем не менее все же существуют четыре тайны, интриги, загадки, дилеммы — занимавшие меня всю жизнь. Первая из них относится к таинственной силе слов. Я полагаю, подобно Бруно Шульцу (Schultz, 1988) и Еве Гоффман (Hoffman, 1989), что "язык представляет собой метафизический орган человека"; что слова предваряют миф и философию; что великим произведением любой освоившей письменность цивилизации является ее словарь; что этимология содержит в себе соответствующие ценности и цели; что слова драгоценны и ими следует пользоваться осторожно; что книги представляют собой чудо, а библиотека — священное место.

Вторая тайна относится к мистической силе идей. Меня бесконечно занимает тот факт, что мозг, в конечном счете являющийся огромным скоплением нервных клеток, представляет собой орган, который мыслит. Мозг порождает идеи таким же образом, как подкожные железы выделяют пот. Идеи имеют непосредственное отношение к работе; и поскольку я люблю идеи, то получаю и огромное удовольствие от работы. Феномен органа мышления — обычных клеток, продуцирующих мысли, ощущения, чувства, страсти, музыкальные фразы, интроспекцию, — каким-то образом трансформирующего молекулярную биохимическую энергию в мысли и язык, по-моему, следует отнести к наиболее впечатляющим вещам на этом свете.

Третье таинственное явление заключается в существовании приносящих удовольствие взаимоотношений, при которых один отдельно взятый организм с помощью слов и идей в состоянии сформировать глубокую и значимую эмоциональную привязанность к другому существу, испытывая от общения с ним глубокие чувства дружбы, преданности и наслаждения. В этом смысле, что касается моей жизни, я немедленно вспоминаю о Гарри и сотнях других собратьев, даривших мне радость, оказавших влияние на мою жизнь и определивших мою личность.

И, наконец, самой прекрасной из тайн является мистическая сила любви, не поддающаяся выражению, выходящая за рамки силы слов и мыслей и даже превосходящая радость дружеских взаимоотношений — мистическая сила, связывающая меня с Джин, нашими детьми и внуками и моими родителями. По отношению к Джин, с которой я провожу не так уж много времени в течение дня, я ощущаю почти физическую идентичность. Мы любим друг друга. В основном очень похоже думаем. Часто предугадываем мысли друг друга. Как-то мы отправились в незнакомый город и случайно разминулись, не договорившись предварительно о месте встречи, а затем чудесным образом, будто по строго оговоренному плану, пришли в одно и то же место в одну и ту же самую минуту. Я пишу эти строки в моем рабочем университетском кабинете, совершенно один; вокруг нет никого и в здании очень тихо, и все же, когда я думаю о нашей жизни, я продолжаю чувствовать себя частью Джин, а ее — частью своей личности. И так продолжалось всю мою взрослую жизнь. Можно утверждать, что мистическая сила любви является апогеем и обобщением таинственной силы слов, идей и взаимоотношений. Вот почему я чувствую себя самым счастливым из смертных, зачатым осенью 1917 года в спальне маленького скромного дома № 918 по Кинг-Стрит в Йорке, штат Пенсильвания.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ТЕМНАЯ СТОРОНА ЖИЗНИ

Глава 1

Почему мы убиваем себя?

Самоубийство часто упоминается в нашей литературе и живет своей особой жизнью в нашей культуре. Оно является находящимся под запретом подтекстом человеческого успеха и счастья. Известия о самоубийстве какого-то известного человека вызывают волнение у каждого. Среди всех наших мечтаний о счастье или успехе таятся кошмарные тенденции саморазрушения. Кто не знает о их потенциальном существовании в собственной личности? Каждый новый день содержит для нас угрозу неудачи, поражения или насилия, связанных с другими, однако более всего мы боимся устрашающей возможности погибнуть от собственной руки и вспоминаем о ней лишь в отдельные моменты жизни, скрывая эти мысли в наиболее потаенных уголках души. Тем не менее самоубийства случаются каждый день, и у многих наших знакомых есть друг или родственник, покончивший с собой.

Я столкнулся с самоубийством совершенно случайно. Это было в 1949 году, когда мне исполнился 31 год. В то утро я работал в полуподвальном помещении старого городского архива Лос-Анджелеса в отделе регистрации смертей, разыскивая папки с нужными мне документами. Директор госпиталя ветеранов, в котором я был клиническим психологом, поручил мне подготовить письма двум вдовам, чьи мужья покончили с собой, находясь у нас на лечении. В мои намерения входило просмотреть данные, касающиеся этих людей, записать необходимые сведения, а затем заняться другой работой.

В первой папке оказалось то, с чем я раньше никогда не сталкивался — предсмертная записка; во второй ее не было. Разве мог я остановиться на этом? Я просмотрел еще несколько дюжин папок. И довольно часто я наталкивался на различные документы, связанные с самоубийством, среди которых были и предсмертные записки— примерно в одном случае из 15. Быстро подсчитав количество папок на одной полке, я прикинул, что в том помещении, где я находился, хранилось не менее двух тысяч записок самоубийц. Это было то, о чем только и мог мечтать исследователь. В течение нескольких после- дующих недель я сделал фотокопии более чем 700 записок и отложил их, заведомо не читая, чтобы позже сравнить их содержание в слепом контрольном исследовании с текстом «симулятивных» записок, полученных от людей, не имевших склонности к суициду. С того дня я и увлекся проблемой самоубийств и стал интересоваться людьми с суицидальными тенденциями.

Что же такое самоубийство? Как можно понять и предотвратить его? В этой книге представлена моя вполне определенная точка зрения. Выделяя в проблеме самое главное, я рассуждаю следующим образом: почти во всех случаях к самоубийству приводит больше особый вид — психическая боль, которую я называю душевной болью (psychache) [6].

[6] В своих предшествующих работах Э. Шнейдман пишет, что невыносимая психическая боль (psychological pain) является общим стимулом для совершения суицида. Он описывает ее как метаболь, боль от ощущения боли, и подчеркивает ее непереносимый, нестерпимый для человека характер. В дальнейшем именно для описания невыносимой психической боли в своих статьях и этой книге он использует английский неологизм psychache, ставший одним из ключевых понятий современной суицидологии. Сущность описываемого Э. Шнейдманом феномена в русском языке лучше всего передает понятие «душевная боль», дескриптивно определяемая также как «смятение», «страдание», «мучение» (Примеча ние переводчиков).

В свою очередь, она порождается фрустрированными или искаженными психологическими потребностями. Иными словами, самоубийство является драмой, происходящей в первую очередь в душе человека. Именно душе самоубийцы и посвящена эта книга.

Мой взгляд на душевную боль как основную причину самоубийства является выводом из полувекового опыта общения с людьми, склонными к суициду, из различных уголков США. Утверждая, что почти все самоубийства обусловлены душевной болью, мне, вероятно, следует уточнить, какое же количество имеет эту мотивацию? Все?

Не совсем так. Большинство? Безусловно. Существуют ли исключения? Несомненно. Относится ли это суждение в равной степени к таким явлениям, как харакири, сеппуку, сати'[7]

[7] Харакири — ритуальное японское самоубийство, совершавшееся предста- вителями воинского сословия самураев. Оно является безальтернативным, если следовало искупить вину или выразить пассивный протест против несправедливости для сохранения чести. Осуществлялось путем вспарывания живота малым самурайским мечом. Слово «харакири» чаще используется в народном языке, на языке культурного класса оно именуется сеппуку. Сати — ритуальное самосожжение индийских вдов после смерти мужа для удовлетворения чувственных потребностей покойника в загробном мире. Долгое время оно было одним из наиболее распространенных видов ритуального самоубийства. Исполнение этого обряда прежде всего предписывалось женам правителей и знатных людей (См.: Трегубов Л.З., Вагин Ю.Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993. — Примечание переводчиков).

или актам самоубийц- террористов? Нет. Я и не стремился включить в это число суициды, характерные для культур, не относящихся к иудео-христианской традиции, например, для Китая, Индии или мусульманских стран, в которых особые исторические традиции и культурные условия оказывают настолько большое влияние, что люди охотно умирают за них. Эта тема является необычайно сложной. Некоторые действия, направленные на самоуничтожение, предпринимающиеся людьми во исполнение так называемых «суицидальных миссий» или в ходе террористических актов, расцениваются как героические поступки и почитаются. Их исполнителей награждают орденами и медалями, если во время военных действий они находятся «на нашей стороне». В самом деле, например, Медаль Славы присуждается Конгрессом США за доблесть и отвагу, которые по всем расчетам должны были привести к смерти — и в ряде случаев приводили к ней. Однако в этой книге не рассматривается военный героизм или редкие случаи жертвенных самоубийств. Адресованная американскому и европейскому читателю, она прежде всего посвящена исследованию состояния души самоубийцы[8].

[8] Перевод названия «Suicidal Mind» допускает несколько вариантов: «Душа самоубийцы», «Суицидальный ум», «Суицидальный рассудок». Нами выбран первый вариант, поскольку с его помощью лучше всего интегрируются основные смысловые линии — холистическое исследование различных аспектов душевной деятельности человека, так или иначе затрагиваемых суицидальным поведением (Примечание переводчиков).

Хотя я понимаю, что каждая смерть вследствие самоубийства является многогранным событием — в ней всегда имеют место биологические, биохимические, культуральные, социологические, межличностные, интрапсихические, логические, философские, сознательные и бессознательные элементы, — я все же придерживаюсь убеждения, что при тщательном анализе этого явления главной остается его психологическая природа. Иными словами, в каждой суицидальной драме действие происходит в душе уникального человека. Это можно проиллюстрировать на основе метафоры дерева, рассмотрим ее. Земля, на которой оно растет, имеет свой химический состав. Оно живет в определенном социокультуральном климате. Биохимические особенности индивида, образно выражаясь, являются его корнями. Способ совершения самоубийства, конкретные детали этого события, содержание предсмертной записки и т. п. представляют собой в метафоре ветви, сгнившие плоды и скрывающие их листья. А психологический компонент — сознательный выбор самоубийства в качестве кажущегося лучшим варианта решения насущной проблемы — является его главным стволом. Смысл и значение этой психологической точки зрения и выводы, вытекающие из нее, создают довольно широкую перспективу. Для начала она приводит к мысли о том, что оптимальным путем к пониманию самоубийства является не изучение структуры мозга, социальной статистики или психических заболеваний, а непосредственное исследование человеческих чувств, описанных простым языком, словами самого самоубийцы. Самыми важными вопросами, которые следует задать потенциальному самоубийце являются не направленные на выяснение истории жизни его семьи или касающиеся анализов крови и спинномозговой жидкости, а выражающие искренний интерес и заботу о жизни: «Что у вас болит?» и «Как я могу вам помочь?»

Всем нам хорошо известно, что жизнь иногда бывает приятной, чаще всего оказывается обыденной и очень часто становится трудной. Это столь же справедливо сегодня, как и во времена Юлия Цезаря. Позитивные аспекты жизни включают радость и счастье, удовлетворение и благосостояние, успех и комфорт, физическое здоровье и творческую энергию, любовь и взаимопонимание. Все они являются счастливыми, бодрящими и вдохновляющими улицами и переулками большого города, каким представляется жизненный путь человека.

Большую его часть составляют однообразные, повседневные, банальные, привычные и эмоционально нейтральные пешеходные пути, по которым жизнь проходит на автопилоте или превращается в бездумное странствие.

Еще же существует боль и все остальные драматические аспекты жизни: горе, стыд, унижение, страх, ужас, поражение, неудачи, тревога. Они являются темной стороной этого пути, теневыми кварталами или окрестностями города.

Когда переживание этих негативных эмоций становится интенсивным, мы начинаем испытывать психическое страдание. Появляется печаль, тревога или смятение. Каждый из нас сталкивается с эмоциональными потрясениями в то или иное время и в той или иной степени. Но, к сожалению, некоторые люди живут в состоянии непрекращающейся муки. Страдание, беспокойство или смятение вызываются болью, иногда физической, но чаще душевной. Душевная боль является основной составляющей самоубийства. (Хотя существуют и многие другие его компоненты.) Суицид никогда не порождается восторгом и радостью; он является детищем отрицательных эмоций. Но чтобы начать по-настоящему понимать самоубийство, следует прежде всего подумать над тем, что же такое душевая мука, а также что заставляет людей лелеять мысли о смерти, особенно в качестве способа прекращения невыносимых страданий. Смерть вследствие самоубийства, выражаясь более определенно, является бегством от боли. А душевное смятение и влечение к смерти (летальность) в этом случае становятся как бы крестными отцами саморазрушения. Боль, несомненно, представляет собой великий сигнал Природы. Она предупреждает нас; боль мобилизует нас, но одновременно по капле высасывает наши силы; в самой ее сущности заключено нечто, что заставляет стремиться ее прекратить или любым способом спастись от нее.

Следует определить летальность как вероятность того, что человек может погибнуть от собственной руки в ближайшем будущем. Близким по значению является понятие суицидальности, то есть того, насколько данный человек опасен для самого себя. Различения этих двух терминов (страдание и летальность) представляет не только теоретический, но в большей мере клинический и практический интерес. Имея дело с высокой суицидальностью человека, нецелесообразно обращаться непосредственно, напрямую к его летальности, например, путем конфронтации или увещевания. Но можно подобраться к мыслям о самоубийстве, работая с этим человеком и выясняя, каким образом душевное смятение приводит его к чувствам, характеризующим летальность. Таким образом достигается разрядка ситуации, смягчение разжигаемых человеком эмоций, что и является самым эффективным подходом. Короче говоря, необходимо сделать все (в пределах возможного), чтобы уменьшить душевную боль человека.

Очевидно, практически каждого читателя этой книги когда-либо прямо или косвенно волновали мысли о самоубийстве; несомненно, случались минуты беспокойства о родственнике, друге или себе самом. И потому, естественно, наша постоянная конечная цель состоит в предотвращении саморазрушения, но сначала нужно прийти к пониманию его сущности.

Основное правило, о котором следует помнить: можно снизить летальность, уменьшив страдание и смятение. Люди с мыслями о самоубийстве при вопросе: «Что у вас болит?» — интуитивно понимают, что он касается их эмоций и их жизни, поэтому и отвечают на него соответственно, не в биологическом, а в психологическом плане, порой даже с какой-то литературной или гуманистической изысканностью. Говоря об этом, я имею в виду, что человека следует обязательно расспросить о его чувствах, волнениях и боли.

Можно представить эти соображения иначе: душевное страдание - это реально испытываемая боль; летальность относится к идее, мысли о смерти (пустоте, конце) как избавлении. Сама по себе душевная боль не является смертельной. Но летальность в сочетании с сильным смятением становится главным компонентом самоубийства. Душевная боль создает мотив для суицида (в сфере чувств); летальность оказывается фатальным пусковым механизмом (в рациональной сфере).

Летальность, выражающаяся мыслью: «Я могу прекратить эту боль; я могу покончить с собой», является уникальной сущностью самоубийства. Любой человек, когда-либо специально выключавший электрическую лампочку, чтобы погрузить во тьму комнату, вызывающую отвращение, или так же намеренно поворотом ключа глушивший раздражающий шум мотора, получал то немедленное удовлетворение, к которому столь стремится самоубийца. Ведь своим поступком он намеревается прекратить текущую деятельность жизни.

Чем физическая боль отличается от психического страдания? Во-первых, она не является ощущением, которое имеет отношение к центральному звену самоубийства. Есть смысл отметить, что желание смерти путем самоубийства с посторонней помощью у человека, страдающего СПИДом или на ранней стадии болезни Альцгеймера, вызывается скорее переживаниями неполноценности и тревоги, связанными с физической болью, нежели самой этой болью, которую можно подавить с помощью лекарств в соответствующих дозах.

Трудно себе представить жизнь без периодического ощущения физической боли. Нам всем знакомо это чувство. Ссадина на колене, случайный порез или ушиб, шишка на голове. Кто же из взрослых не плакал, когда был маленьким ребенком? Многие люди порой испытывают интенсивные, жестокие и даже крайне мучительные боли, выживая после этого и сохраняя воспоминания о перенесенном страдании.

Физическая боль вызывается, как известно, соматическим заболеванием, нарушением функции какого-либо органа или повреждением тела, например, зубная боль, боль в ухе или животе; боль при порезе, переломе, растяжении, ране; боль при подагре, артрите или раке. Это ощущение, при котором хочется вскрикнуть, охнуть или застонать. И говоря о ней в повседневной жизни, мы чаще всего подразумеваем именно физическую боль.

По теме физической боли существует много специальных изданий. Один лишь современный обзор по этой проблеме содержит сотни ссылок на различные ее виды, такие, как: хроническая боль, боль в пояснице, в фантомной конечности, трудноизлечимая боль и др.

В большинстве крупных больниц США имеются специальные отделения, предназначенные для борьбы с болью. Преодоление физической боли является одной из главных задач в современном лечении человеческих страданий.

Вот как описывает боль молодой мужчина, погибающий от СПИДа:

Я сдаюсь. Я хочу, чтобы все скорее закончилось. Я больше не жду чуда. Отеки и лихорадка просто убивают меня... И тогда мне хочется уснуть и умереть. Я очень устал. Когда я сегодня утром проснулся, мне стало по-настоящему страшно. Я взывал: Боже мой, Боже мой, что же мне делать? Но Он ничего не отвечает мне... Если бы только нашелся способ покончить со всем этим сейчас, я бы сделал это.

Упоминание этим человеком, погруженным в бездну страдания, отеков и лихорадки относится к косвенному описанию испытываемой им физической боли, однако именно его страх, его психические страдания поражают нас более всего. Насколько сильной является его физическая боль? Предпринималось немало попыток оценить силу боли. Хорошо известна простая шкала, предложенная в опроснике боли McGill (McGiIl Pain Questionaire — MPQ), разработанным канадским ученым R. Melzaek. В нем основными градациями являются: отсутствие боли, слабая, вызывающая ощущение дискомфорта, раздражающая, ужасная и нестерпимая, невыносимая[10].

[10] Опросник McGill (MPQ) состоит из 102 слов-определителей боли — дескрипторов, которые разделены на 4 класса (сенсорные, эмоциональные качества боли, субъективная количественная оценка и разнообразные описания боли). Каждое слово-дескриптор имеет числовое значение, а их сумма составляет индекс типа боли — PRI (Pain Rating Index). С помощью опросника вычисляется общая оценка интенсивности боли на момент исследования — PPI (Present Pain Intensity), которая определяется как число от 0 до 5, что соответствует градациям у Э. Шнейдмана. См.:. Короленко Ц.П., Павленко С.С. Объективизация и оценка боли // Боль и ее лечение. — Новосибирск, 1995, # 1, с. 7 — 9 (Примечание переводчиков).

На практике боль также часто просто делят на слабую, умеренную и сильную. Такой подход помогает людям описать свою боль простыми словами, пользуясь достаточно ограниченными возможностями языка, чтобы сделать индивидуальный опыт боли понятным в процессе межличностного общения, употребляя культурально адаптированные слова и фразы.

В известных книгах «Природа страдания» и «Цели медицины» Эрика Кассела, а также «Культура боли» Дэйвида Морриса успешно описывается личный опыт боли. Эрик Кассел, являясь опытным врачом, вводит необходимое, по его мнению, различие между болью и страданием. В первых строках предисловия к своей книге он пишет: «Пробным камнем всей системы медицины должна стать ее адекватность перед лицом человеческого страдания... Современная медицина, к сожалению, не прошла этот экзамен». Он приводит аргумент, что лечить следует больного (человека в целом), а не отдельную болезнь, и выдвигает убедительную концепцию «личностности» («personhood» — целостного рассмотрения личности). Это мудрая и прекрасно написанная книга. Моррис, в прошлом профессор литературы, предоставляет читателям поистине настоящее интеллектуальное наслаждение, описывая значимость, пользу, удовольствия и трагедии боли. Чтение этих первоклассных книг, посвященных боли, является хорошей зарядкой ума, однако ни в одной из них не упоминается самоубийство.

Основная цель моего обсуждения проблемы физической боли заключается в том, чтобы установить, что это не та боль, которая сопровождает большинство самоубийств. Это возвращает нас вновь к боли, связанной с ними, а именно к невыносимой психической, или душевной, боли.

Измерение интенсивности душевной боли, естественно, является еще более трудноосуществимым вследствие ее субъективного характера. Я предпринял собственную попытку, направленную на ее систематическое измерение, разработав «Опросник душевной боли». Я стремился использовать то, что психологи называют методом парных корреляций. В нем приводится описание реального случая (происшедшего в нацистском концентрационном лагере) в качестве точки отсчета самой сильной (экстремальной) душевной боли, и обследуемому предлагается оценить собственную психическую боль по сравнению с ним. Таким образом, появляется некий объективный эталон для сравнения между собой свидетельств, полученных от различных людей. К настоящему времени я уже провел предварительную апробацию разработанного опросника, предлагая его врачам, студентам медицинского факультета, выпускникам университета — всего нескольким сотням людей. Каких-либо неблагоприятных последствий у респондентов выявлено не было. Меня особенно интересовал язык — имена существительные, прилагательные, глаголы и причастия, — использовавшиеся лицами, определявшими себя в соответствии с различными «делениями» шкалы душевной боли. Естественно, более всего меня привлекали те люди, которые говорили о своей склонности к самоубийству, с ними я беседовал отдельно.

Позвольте привести два личных описания душевной боли. Одно из них принадлежит Беатрис Бессен, молодой слушательнице моего курса танатологии (который я читаю вот уже 20 лет), согласившейся заполнить опросник душевной боли. Я беседовал с ней лично, и она уверила меня, что никоим образом не будет расстроена из-за его заполнения. (Кроме того, ее психотерапевт одобрил это решение.)

«В возрасте десяти лет, как бы очнувшись от сна, я столкнулась с ужасами мира. Я покинула волшебную невинность детства и с головой погрузилась в пучину темной стороны этой жизни. Я узнала, что совершенно не защищена от чудовищной боли, и прекрасно отдавала себе отчет, что моя семья скоро разрушится, и потому стала отдаляться от нее. К 15 годам у меня уходили почти все силы на то, чтобы бороться с ненавистью к себе, но, к сожалению, я не понимала, что происходит со мной.

Однажды парень, с которым я встречалась, внезапно прервал отношения со мной. Никогда до этого я не испытывала такой ужасной боли и не представляла, как можно справиться с ней. Дома, в одиночестве, я в панике металась по комнатам, буквально терзаемая водоворотом чувств, бурливших в моем теле. Все кончилось тем, что я нашла кухонный нож и в своей комнате изрезала себе все руки. Возникшая физическая боль, очевидно, помогла мне отвлечься от душевных страданий, и я все думала о том, как бы не испачкать ковер кровью».

Второй рассказ принадлежит молодому человеку, лежавшему в больнице и чудом оставшемуся в живых после огнестрельного ранения. Назовем его Кастро Рейес. Он направил дуло заряженного автоматического пистолета себе в голову, намереваясь застрелиться, но от волнения его рука дрогнула, и он, промахнувшись, снес себе пулей значительную часть лица. Он не мог говорить, но был способен, пусть и с трудом, писать. В жизни он был необычным человеком: выходец с островов Вест-Индии, он имел неполное высшее образование и изучал историю Европы, особенно интересуясь Древним Римом. Он был настоящим самоучкой и достиг глубоких познаний в ряде областей исторической науки, писал на прекрасном английском языке и настолько хорошо владел правописанием и грамматикой, что наверняка получил бы высший балл по лингвистическим тестам в большинстве колледжей. Когда я впервые встретился с ним, больничный персонал, не разобравшись в его культурном уровне, относился к нему, как мне показалось, с долей презрения, как к малограмотному. Ниже, без каких бы то ни было изменений и редактуры, приводится его личное описание.

«Совершенно невозможно было обрести покой. Я сделал все, что только мог, но тем не менее продолжал тонуть. Я проводил долгие часы в поисках ответов, но они оказались безуспешны: я слышал лишь тихий шорох ветра. Решение было очевидно. Умереть. Я практически не спал. И сны становились реальностью, а реальность— снами. Мои стремления к жизни и достижению успеха были раздавлены, воля понесла поражение. Я был похож на генерала, оставшегося в одиночестве на поле проигранной битвы, в окружении врагов и их приспешников: страха, ненависти, самоуничижения и одиночества. Я чувствовал, что мне следует овладеть ситуацией и быть ответственным за свою судьбу, поэтому я предпочитал умереть, но не сдаваться. Рок и реальность сливались передо мной. Окружавшие меня люди были подобны залетейским теням, каким-то лишенным реальности видениям, я по-настоящему и не воспринимал их, а ясно видел лишь себя и свою беду. Смерть поглотила меня задолго до того, как я нажал на спусковой крючок. Я был заперт внутри себя. Мир, видимый моими глазами, казалось, умирал вместе со мной. И мне оставалось только нажать на кнопку, чтобы покончить с ним. Тогда я предал себя в руки смерти. Рано или поздно приходит время, когда все вокруг меркнет, вещи теряют свой блеск, когда исчезают последние лучи надежды. И я поднес пистолет к виску».

То, о чем пишут эти люди, и есть психическая или душевная боль. Она проявляется как мучение, страдание, охватывающее душу. По своей сути она имеет психологическую сущность, являясь болью чрезмерно сильных чувств стыда, вины, страха, тревоги, одиночества, боязни старения или мучительной смерти. Когда возникает душевная боль, ее субъективная реальность представляется бесспорной. Самоубийство возникает, если она становится непереносимой, и человек активно стремится к смерти для того, чтобы прекратить непрерывный поток осознания боли. Самоубийство является трагедией, которая происходит в душе человека.

Мои наблюдения привели меня к несомненному выводу, что лишь незначительное количество случаев невыносимой психической боли приводит к самоубийству, однако каждый случай суицида порождается душевной болью.

Чтобы лучше понимать психологическую сущность самоубийства, мы должны начать с понимания страдания и душевной боли, а также неодинаковых порогов ее переносимости; чтобы помогать людям, склонным к самоубийству, и предотвращать его, нам следует прежде всего выявлять, а затем уменьшить интенсивность душевной боли, которая толкает их к нему. Каждый совершающий самоубийство считает, что его подталкивают к этому обстоятельства, и, более того, полагает, что оно является единственным оставшимся в его распоряжении вариантом выбора. Никакое наше доверительное внимание к демографическим показателям — возрасту, полу, этнической принадлежности — и никакой детальный анализ электрофизиологической активности головного мозга не смогут снабдить нас реально важными сведениями о драме страстей, происходящей в душе, «туннельном» мышлении (constricted thinking) и горьком стремлении к вечному покою. Поэтому я уделяю внимание психологическим аспектам самоубийства, ведь трагическое бегство разворачивается именно в этой сфере. Еще в 1902 году это лучше всего сформулировал американский психолог Уильям Джемс: «Индивидуальность основана на чувствах, и именно их тайники, наиболее темные, скрытые слои характера, являются теми единственными местами в мире, где мы можем застигнуть зарождение реального факта, и непосредственно наблюдать, как происходят события и делается работа творения» — в том «центре», где обитает «я».

Несколько лет тому назад я еще раз побывал в отделе регистрации смертей лос-анджелесского архива (где началась моя карьера суицидолога), чтобы проверить, произошли ли какие-либо изменения в предсмертных записках за 40 лет, прошедших с того времени, когда я впервые столкнулся с ними[6] .

[6] Вовсе не стремясь к нарочитым поискам отечественного приоритета и от- давая должное методу психологической аутопсии (анализа записок самоубийц), разработанного и внедренного в клиническую практику Э. Шнейдманом, напомним читателю об интересе к этой проблеме на рубеже настоящего столетия проявленном Анатолием Кони, знаменитым русским юристом и писателем. В своей статье «Самоубийство в законе и жизни» (1924) он дает глубокий анализ предсмертных записок суицидентов. Он отмечает, что их содержание отражает не только мотив трагического поступка и психическое состояние суицидента перед ним, но и свидетельствуют о том, что они пишутся людьми сознательными, «в здравом уме», без проявлений умопомешательства (Примечание переводчиков).

Надо сказать, что они совершенно не изменились. По-прежнему остается правдой, что, как тогда, так и теперь некоторые предсмертные записки не говорят о страдании, связанном с трагическим поступком, их содержание иногда бывает обыденным или даже банальным, но все же большая их часть кричит о душевной боли, которая определяет самоубийство.

Далее приводятся шесть суицидальных записок мужчин и женщин; холостых, состоящих в браке и разведенных в возрасте от 24 до 74 лет, умерших в результате нанесения себе огнестрельных или резаных ран, отравления или повешения. Все они свидетельствуют о душевной боли при самоубийстве.

Женщина, 45 лет, замужняя, умерла от отравления: «Раз уж у меня нет любви, которая так мне нужна, значит, у меня ничего не осталось».

Женщина, 60 лет, одинокая, умерла от отравления: «Я очень устала от этой круговерти эмоций, поэтому я решила положить ей конец, уйдя из жизни».

Женщина, 74 лет, вдова, вскрыла себе вены: «Я бессильна перед своими чувствами. С жизнью нельзя совладать. Я похожа на l2-летнего беспомощного ребенка».

Мужчина, 24 лет, женат, смерть вследствие повешения: «Дорогая Мэри, я пишу эти строки тебе потому, что они самые последние. Я на самом деле думал, что вы с малышом Джо возвратитесь в мою жизнь, но вы так и не вернулись. Я знаю, что ты нашла другого человека, очевидно, лучшего, чем я. Надеюсь, что этот сукин сын сдохнет. Я тебя очень люблю и Джо тоже. Очень больно думать о том, что у нас с тобой ничего не вышло. Я много мечтал о нашей жизни вместе, но это оказались только мечты. Я всегда надеялся, что они сбудутся, но теперь точно уверен, что этого никогда не случится. Я надеюсь оказаться на небесах, хотя в моем случае наверняка попаду в ад. Пожалуйста, заботься о маленьком Джо, ведь я люблю его всем сердцем. Не говори ему о том, что случилось. Скажи, что я уехал далеко-далеко и, возможно, когда-нибудь вернусь. Добавь, что не знаешь, когда именно. Ну вот, кажется, это все. Береги себя. PS. Я знаю, что у нас были шансы помириться, но ты этого не желала, ты хотела трахаться с кем-то другим, ну, так теперь ты этого добилась. Не могу толком сказать, ненавижу я тебя или люблю. Ты никогда не узнаешь этого. Искренне твой, твой муж Джордж».

Мужчина, 3l года, разведен, смерть вследствие повешения: «Прости меня, ведь сегодня я умру. Я просто не могу жить без тебя. А значит, можно и умереть. Может, там будет покой. У меня внутри такое ужасное чувство пустоты, которое просто убивает меня. Нет больше сил его терпеть. Когда ты оставила меня, я умер внутри. Должен сказать, что у меня ничего не осталось, кроме разбитого сердца, и именно это подталкивает меня к такому поступку. Я взываю к Богу, чтобы он помог мне, но Он меня не слышит. Иного выбора у меня не осталось»,

Мужчина, 49 лет, женат, застрелился: «Я сижу один. Теперь, наконец, наступит свобода от тех душевных мучений, которые я испытывал. Это не должно ни у кого вызывать удивления. Мои глаза уже очень долгое время говорили об отчаянии. Отверженность, неудачи и крушение надежд сломили меня. Нет никакой возможности вытащить себя из этого ада. Прощай, любимая. Прости меня».

Во всех этих предсмертных записках можно безошибочно выявить душевную боль. Как хорошо видно из них, самоубийство является результатом внутреннего диалога. Сознание рассматривает варианты; всплывает тема самоубийства, оно отвергает ее, ищет другое решение; мысль о самоубийстве возвращается и вновь отвергается, а затем, в конце концов, сознание принимает суицид в качестве выхода из существующего положения, потом планирует его и останавливается окончательно на самоубийстве, как единственно возможном варианте. Понятием, обобщающим этот процесс внутреннего диалога, является интроспекция[7].

[7] Под интроспекцией обычно понимается наблюдение человека за внутренним содержанием психической жизни, позволяющее фиксировать ее проявления (переживания, мысли или чувства). Для интроспективной психологии она является единственным методом изучения психики (Вундт, Титченер, Брентано), способным исследовать содержание и акты человеческого сознания. Некоторые из ее представителей (например, американский психолог Э.Б. Титченер) относятся к структурным частям сознания, таким, как ощущения или чувства, излишне вещно, полагая их «атомами» чувственной «ткани» сознания. В ряде случаев результатом интроспекции является самоотчет — описание человеком своих психических и личностных проявлений (Примечание переводчиков).

Несколько лет назад я заинтересовался исследованием суицидального потенциала в самом себе. На протяжении тридцати лет я лечился (по поводу чисто соматических заболеваний) в шести больницах различных уголков Соединенных Штатов. Я проделал, естественно, приблизительный эксперимент, используя себя в качестве единственного объекта изучения. Но хотелось выяснить, как у меня менялись психологические потребности во время госпитализации и как я вел себя, будучи пациентом. Тем или иным способом в течение нескольких месяцев мне удалось просмотреть мои истории болезни, в которых я обращал внимание в основном на записи медицинских сестер, регистрирующие мое поведение в качестве пациента.

Получились интересные результаты. Как оказалось, в шести больницах мне дали две совершенно противоположные характеристики. В четырех из них меня характеризовали как общительного с персоналом, веселого, бодрого и даже приятного человека — что, как я полагаю, отражало обычно свойственный мне спектр психологических потребностей. Однако в двух других больницах я был описан как трудный, требовательный, неуживчивый с персоналом, вспыльчивый и раздражительный — ну, просто наказание какое-то. Мне стало ясно, что эта существенная разница в описаниях была обусловлена не различиями в уходе (ко мне равным образом внимательно относились во всех больницах), реальной тяжестью моего состояния или близостью к смерти. Она зависела от интенсивности страха или ужаса, которые я испытывал, то есть от выраженности моей личной, уникальной душевной боли.

Во время одной из госпитализаций был случай, когда один из врачей (мой сын) зашел в палату интенсивной терапии, где я лежал, и, обнаружив серьезное ухудшение в моем состоянии (о чем свидетельствовали показания приборов), немедленно оказал неотложную помощь, спасшую мне жизнь. Сам же я не ощутил никакой опасности (находясь под действием седативных препаратов, не имел возможности распознать ее сигналы) и, по крайней мере по мнению медсестер, был паинькой.

Во время тех пребываний в больнице, когда мое поведение бывало «бурным», происходило радикальное изменение моих психологических потребностей: снижение обычно свойственных стремлений к достижению успеха, заботе о других, игре, порядку, с одновременным внезапным усилением потребностей в контроле (над ситуацией), своей безопасности и понимании («Что же, черт побери, здесь происходит?»). Иными словами, в состоянии испуга, осуществлялся мотивационный сдвиг в сторону основных, базовых потребностей, за удовлетворение которых я был готов драться, нисколько не заботясь о том впечатлении, которое производил на других; в этом проявлялась моя загнанная в угол, скандальная, неистовая часть личности. Это была моя «темная» сторона (напоминавшая о Мистере Хайде из повести Р. Л. Стивенсона «Доктор Джейкил и мистер Хайд») отражавшая реориентацию психологических потребностей на фоне опасности и стресса; моя субличность «драки или бегства», которую в обыденности я редко являю миру.

Это небольшое исследование раскрыло мне некоторые важные теоретические аспекты в понимании того сценария, какие именно неудовлетворенные потребности могли бы породить во мне склонность к самоубийству. Кроме того, оно продемонстрировало мне лично, каким образом человек может соскользнуть на особый, угрожающий жизни путь логических построений, в том случае, если эти страхи (чего со мной не случилось) объединяются с мыслью о смерти как о желательном способе их прекращения. Таким образом, я вновь убедился в том, что самоубийство является драмой погруженного в интроспекцию сознания.

Уильям Джемс в 1890 году убедительно писал в труде «Принципы психологии» о феномене «потока сознания». Вся психическая жизнь, по его мнению, представляет собой непрерывный, постоянно меняющийся поток сознания, образующий непосредственный опыт каждого человека. В современном понимании его можно сравнить с телевизором, постоянно включенным в состоянии бодрствования, а часто также и во время сна, в котором непрерывно мелькают сознательные процессы в виде потока чувствований, хотений, размышлений, которые следуют друг за другом подобно кадрам фильма. Отсюда задачей исследователя, считал У. Джемс, является описание и истолкование этих динамических состояний. Именно это означает глагол «бодрствовать» в его прикладном понимании; подразумевается, что сознающий человек интроспектирует. Прекрасное определение интроспекции дается в романе английского писателя Олдоса Хаксли «Безглазые в Газе» (1936): «Это те образы по ту сторону глаз, которые продолжают «без помех» жить своей собственной жизнью». Самоубийство же порождается желанием уменьшить болезненное напряжение, остановив невыносимый поток текущего сознания.

Выдающийся канадский психолог Дональд Хебб, предпринимавший попытки раскрыть физиологические основы психических явлений путем формирования гипотезы о том, что образование в коре функционального ансамбля есть простейший случай образа или идеи, писал о том, что сознание — это то, чем занимается мозг (mind is what the brain does). Сказано очень хорошо, но такое определение серьезно ограничивает возможность рассуждения. Сознание — это то, что воспроизводит мозг, но не только это. У сознания есть собственный рассудок. Главное же дело рассудка состоит в том, чтобы он занимался своими собственными делами (The main business ойле mind is to mind its own business). Сознание, в отличие от почек, кожи, легких, а также мочи, пота и углекислого газа, не является разновидностью «вещества». Сознание является процессом (проявляющимся мыслями и чувствами), только берущим начало в живых клетках головного мозга. И сегодня лишь в приблизительном, скорее, в метафорическом смысле можно сказать, что так же, как кожа выделяет пот, печень— желчь, а поджелудочная железа — инсулин, мозг — этот поразительный орган, состоящий из миллиардов клеток — «выделяет» сознание. Существенная разница состоит в том, что, в отличие от желчи или ин- сулина, мысли и чувства не являются вещами. Они представляют собой чистый процесс. Еще Рене Декарт внес некоторую путаницу в эту проблему, говоря об res extenso (протяженных, телесных вещах) и res mentis (мыслящих, духовных вещах); на самом же деле психических вещей не существует.

Совершенно очевидным является, что если нет мозга — то нет и сознания. Однако разрезав на части мозг Джеффри Дагмера, мы так же будем не в состоянии объяснить тайну его тяжелой психической патологии, как не сможем и получить формулу E=mc', измельчив на слои мозг Эйнштейна. В то же время эндогенная депрессия (меланхолия), биполярные депрессии и ряд других психозов сопровождаются расстройствами в физиологии или даже в структурной организации мозга. Вместе с тем самоубийство является по своей сущности преимущественно психическим (mental) процессом, происходящим в душе (mind), и это положение представляет интерес для всех тех, кто охраняет здоровье, а также для многих тысяч обычных людей, являющихся здоровыми.

Самоубийство опирается в основном на душевную боль. А главным ее источником являются фрустрированные психологические потребности. Безусловно, изрядная часть нашего поведения связана с реализацией фундаментальных биологических потребностей в кислороде, еде, воде и пригодной для жизни температуре окружающей среды. Однако, если они удовлетворены, то далее наши поступки начинают обусловливаться потребностью уменьшить внутреннее напряжение путем удовлетворения ряда психологических потребностей[8].

[8] Эти рассуждения автора основаны на психологических взглядах У. Джемса, относившего потребности к переходным состояниям сознания, которые устанавливают различные отношения между предметами. Сознание каждого предмета окружено «ореолом», представляющим отношение данного предмета другим. Если у человека возникает потребность, то «ореол» действует как некая схема, напряжение которой толкает субъекта в определенном направлении для реализации желания (Примечание переводчиков).

В их число входят неосязаемые стремления к достижению [успеха], принадлежности [к группе], власти, избеганию опасности, автономии, любви и поддержке, понимании происходящего и некоторые другие. Мы проживаем свою жизнь в погоне за удовлетворением психологических потребностей. Когда человек совершает самоубийство, он тем самым старается прекратить душевную боль, которая порождается фрустрацией психологических потребностей, жизненно важных для этого человека.

В своей книге «Исследования личности» (1938), являющейся одной из фундаментальных работ в американской психологии, Генри Мюррей[9]

[9] Генри Мюррей является одним из основателей персонологического направления в психологии ХХ века, для которого центральной является проблема происхождения, природы и содержания мотивов человека, движущих сил его поведения. Г. Мюрреем выдвинут сам термин «персонология» для обозначения учения о личности. В патопсихологии он является создателем тематического апперцепционного теста (ТАТ), который широко использовался в клинике, а затем был адаптирован американским психологом Д. Мак-Клеландом и Дж. Аткинсоном для изучения основных мотивов человека в целом (контент-анализ). Система психологических взглядов Г. Мюррея довольно близка концепциям А. Маслоу и К. Роджерса (Примечание переводчиков).

впервые выделил те основные психологические потребности, на погоню за удовлетворением которых мы тратим свою жизнь. Г. Мюррей в этом контексте ставил вопрос: «Чем же является самоубийство, как не действием, направленным на прекращение невыносимых эмоций?» В своей книге он неторопливо описывает, определяет, обсуждает и иллюстрирует множество этих динамических элементов личности. Он определяет потребность как «действующую в мозге силу, которая организует восприятие и мышление таким образом, чтобы умиротворить или удовлетворить организм».

Вся наша деятельность дома и в школе, на улице и на работе, днем и вечером, а также в снах и фантазиях является не чем иным, как проявлением этих потребностей, которые в той или иной степени мотивируют нашу жизнь. Самоубийство в этом смысле всегда является частью более широкого полотна — стиля (pattern) жизни.

У каждого из нас существует формируемый психологическими потребностями характер. В самом деле, можно сказать, что значимость, которую человек придает определенной потребности, может послужить окошком, через которое можно заглянуть в его личность и посмотреть, чем он живет.

Я отдаю себе отчет, что сведение сотен страниц элегантной прозы Мюррея к объему в один лист является своего рода насилием над довольно сложными построениями его богатого мыслями текста. Однако я все же решился на это в интересах доступности и возможного практического применения в клинике (см. «Опросник психологических потребностей», приведенный в сокращении в таблице 1). Я разработал простой опросник со списком этих потребностей для того, чтобы иметь возможность прицельно опрашивать обследуемых и больных, оценивая, какое влияние оказывают различные потребности на их отношение к себе и окружающему миру.

Чтобы установить некоторые количественные параметры, я использовал этот опросник для оценки значимости каждой из 20 выделенных потребностей человека. Значимость каждой из них оценивалась числом баллов таким образом, чтобы общая сумма всех баллов была равна 100. Иными словами, общее количество баллов у всех опрашиваемых является одинаковым, а интересную информацию можно извлечь из различий между показателями значимости отдельных потребностей (у конкретного человека). Эти различия демонстрируют, каким образом потребности формируют стиль (паттерны) жизни человека. Существенно и то, что этот простой опросник может дать немало материала для размышлений над тем, что же для человека является по-настоящему важным в жизни и в чем стоило бы глубже разобраться.

ОПРОСНИК ПСИХОЛОГИЧЕСКИХ ПОТРЕБНОСТЕЙ

По Г. Мюррею

Обследуемый_____________ Пол_______________ Возраст_______________

Исследователь____________ Дата_______________

Потребность Баллы

1 САМОУНИЧИЖЕНИЕ. Потребность пассивно подчиняться; умалять свое достоинство.

2 ДОСТИЖЕНИЕ. Потребность справляться с трудностями и побеждать.

3 ПРИНАДЛЕЖНОСТЬ. Потребность принадлежать, быть частью группы людей, поддерживать дружбу.

4 АГРЕССИЯ. Потребность силой преодолевать сопротивление; стремление к борьбе, драке или нападению.

5 АВТОНОМИЯ. Потребность быть независимым и свободным; преодолевать ограничения.

6 ПРОТИВОДЕЙСТВИЕ. Потребность возмещать потери

7 ЗАЩИТА. Потребность отстаивать себя в случае критики или обвинений.

8 ПОЧТЕНИЕ. Потребность в восхищении и поддержке, восхвалении и подражании вышестоящему лицу (лидеру).

9 ДОМИНИРОВАНИЕ. Потребность контролировать, влиять и определять поведение других; стремление быть лидером.

10 ДЕМОНСТРАТИВНОСТЬ. Потребность возбуждать интерес, привлекать, восхищать или развлекать других.

11 ИЗБЕГАНИЕ ОПАСНОСТИ. Потребность избегать боли, ранений, болезни и смерти.

12 НЕПРИКОСНОВЕННОСТЬ. Потребность в защите себя и своего психологического пространства.

13 ЗАБОТА. Потребность в обеспечении других едой, помощью, утешением, защитой и воспитанием.

14 ПОРЯДОК. Потребность в организованности и порядке в вещах и мыслях.

15 ИГРА. Потребность в действиях для удовольствия, в поиске удовольствия ради него самого.

16 ОТВЕРЖЕНИЕ. Потребность в исключении, изгнании, удалении от себя другого человека

17 ЧУВСТВЕННОСТЬ. Потребность в эстетических и положительных чувственных переживаниях, в наслаждении.

18 ИЗБЕГАНИЕ СТЫДА. Потребность сторониться чувств унижения и стыда.

19 ПОЛУЧЕНИЕ ПОДДЕРЖКИ. Стремление, чтобы другой человек удовлетворял значимые потребности; потребность быть любимым.

20 ПОНИМАНИЕ. Потребность иметь информацию о происходящем, понимать, каким образом и по какой причине происходят события.

Как видно теперь, с помощью этого опросника можно исследовать множество самых разных людей. Вы можете проанализировать себя, своего пациента, любимого человека, друга, государственного деятеля, исторического героя, вымышленного персонажа книги — кого угодно. Используя его, можно оценить потребности человека тогда, когда он находится в состоянии душевного комфорта или же проявляет склонность к самоубийству. (Как будет видно из дальнейшего, психотерапия человека с суицидальными тенденциями прежде всего обращена к фрустрированным психологическим потребностям, питающим душевную боль, которая, в свою очередь, приводит к мыслям о самоубийстве.)

Я предпринял соответствующую попытку оценки, рассматривая распределение значимости каждой из приведенных в опроснике потребностей у ряда известных исторических личностей. Особый интерес результатам этого рейтинга придает тот факт, что исследование проводилось специалистом, знакомым с биографией оцениваемого человека. Ниже приводится перечень специалистов и тех исторических или литературных персонажей, которых я попросил оценить с помощью «Опросника психологических потребностей».

— Наполеон Бонапарт по оценке Юджина Уэбера, профессора истории, признанного авторитета в области французской культуры

— Адольф Гитлер по оценке Фредерика Редлиха, психиатра, бывшего декана Йельской школы медицины, автора медицинской биографии Гитлера

— Зигмунд Фрейд по оценке Роберта Холта, исследователя жизни Фрейда, почетного профессора психологии Нью-Йоркского университета

— Джейн Адамс по оценке Гарри Вассермана, почетного профессора социальной работы

— Джим Джонс[10] по оценке Луиса Веста, профессора психиатрии, эксперта по религиозным культам

[10] Джонс Джим (1931 — 1978) — лидер тоталитарной деструктивной религиозной секты, намеревавшийся создать вместе со своими последователя- ми общину в джунглях Южной Америки и провозгласивший себя мессией Народного Храма. Являлся инициатором массового самоубийства членов его секты в ноябре 1978 году, известного в истории как Джонстаунская резня (Massacre), во время которой от отравления цианидом погибло 913 человек, включая 276 детей. Сам Джонс был найден мертвым с простреленной головой, последующее расследование не подтвердило факт его суицида ( Примечание переводчиков).

— Марта Грэхем[11] по оценке Альмы Хоукинс, профессора, заведующей кафедрой танца

[11] Грэхем Марта (1894 -— 1991) — знаменитая американская балерина и хореограф. Ее творчество, длившееся более полувека, стало выдающимся явлением в развитии современного танца. Оно ставило своей целью раскрыть внутреннюю сущность человека и являлось существенной альтернативой канонам классического балета (Примечание переводчиков).

— Винсент Ван Гог по оценкам Виллиама Раньяна, профессора Школы социальной работы Калифорнийского университета в Беркли, исследователя его биографии

— Ричард Фейнман по оценке Дейвида Саксона, почетногo профессора физики, бывшего президента Калифорнийского университета

Большинство из приведенных оценок выраженности психологических потребностей отражает определенный период акивной деятельности каждого из освидетельствованных. В этом списке есть, конечно, ряд самоубийц: Гитлер, Монро, Джонс, Ван Гог и Наполеон, который предпринял две попытки самоубийства (отравления) после поражения при Ватерлоо. Это обстоятельство приводит к выводу о том, что среди приведенных психологических потребностей можно выделить два типа: к первому относятся потребности, характеризующие функционирование человека в повседневной жизни; это так называемые модальные потребности, с которыми человек живет. Ко второму типу относятся те, которые становятся актуальными для человека в ситуациях давления, страдания, внутреннего напряжения и душевной боли. Их следует назвать витальными. Эти потребности и являются жизненно важными, и человек готов за них умереть. Когда появляются мысли о самоубийстве, внутренний фокус сознания смещается с обычных (модальных) к фрустрированным или неудовлетворенным потребностям, возникающим при наличии угрозы, неудачи, давления, боли и других неотложных обстоятельств, именно к тем психологическим потребностям, которые конкретный человек считает важнейшими для продолжения жизни. Каждый из нас в зависимости от состояния может заполнить опросник с рейтингом, фиксирующим обычное или же «аварийное» распределение потребностей, фрустрация которых может привести к самоубийству.

Исходя из наличия 20 потребностей, можно предположить, что существуют и 20 «видов» самоубийства. Но практика показыает, что только 10 или 12 из них «замешаны» в суицидальном поведении. Теоретические положения Г. Мюррея (и «Опросник психологических потребностей») позволяют определить, какие именно потребности являются центральными в каждом конкретном случае и открывают доступ к душе человека при сосредоточении на них внимания. Кроме того, можно идентифицировать случаи самоубийства в соответствии с тем, какие именно основные потребности оказались фрустрированными.

Дпя практических целей можно допустить, что большинство самоубийств делятся на пять групп соответственно с фрустрированными психологическими потребностями. Они также отражают и различные виды душевной боли.

— Неудовлетворенные потребности в любви и принятии, связанные с фрустрирацией стремления к поддержке и принадлежности

— Нарушение контроля предсказуемости и организованности, связанные с фрустрированными потребностями к достижению, автономии, порядку и пониманию.

— Снижение самооценки (self image) в силу стыда поражения, унижения или позора, связанные с фрустрированными потребностями в принадлежности, защите и избегании стыда.

— Разрушенные значимые отношения с возникшим вследствие этого горем и чувством потери, связанные с фрустрированными потребностями в принадлежности и заботе о другом.

— Чрезмерный гнев, ярость и враждебность, связанные с фрустрированными потребностями в доминировании, агрессии и противодействии.

Однако в реальной жизни, конечно, существует более пяти типов самоубийства, и в силу этого каждый конкретный трагический случай следует оценивать и понимать с учетом индивидуальных особенностей фрустрированных потребностей.

Приведенная оценка профессионалами исторических деятелей обогащает наше исследование. Читателю может показаться интеллектуально интересным самому рассмотреть распределение психологических потребностей у героев или презренных негодяев, а потом ре- шить, соглашаться ли с выводами экспертов. Затем поразмыслить, какой рейтинг потребностей характерен для него в «обычной» повседневной жизни и как бы он мог измениться в предполагаемом «суицидальном» состоянии, если бы жизнь повернулась к нему темной стороной и всерьез пришли в голову мысли о самоубийстве.

<…>

ГЛАВА 2

ПОТРЕБНОСТЬ В ЛЮБВИ: СЛУЧАЙ АРИЭЛЬ УИЛСОН

Какие у нас есть возможности прийти к пониманию потребностей и душевной боли, толкающих человека к самоубийству? В этом отношении исследование отдельных историй болезни являются в психологии давней и почтенной традицией. Поэтому мы рассмотрим детально историю жизни Ариэль Уилсон, молодой женщины, пытавшейся покончить с собой путем самосожжения.

Ее жизнь и смерть сами по себе были наполнены беспредельным драматизмом, но и отношения между нами также не были лишены некоторых драматических коллизий. Несколько лет тому назад мне пришлось проводить занятия на тему о профилактике самоубийств в небольшом, достаточно уединенном городке одного из горных штатов США. Во время одного из перерывов ко мне подошла молодая женщина и попросила уделить ей время для беседы наедине. Внешний облик Ариэль был необычным и, несомненно, запоминающимся. У нее было прекрасное лицо, подернутое печалью, она напомнила мне молодую Долорес Дель Рио — известную актрису времен моей далекой молодости — с бледной кожей и черными волосами. Она носила длинное платье, синее в мелкий горошек, с рукавами, закрывавшими руки до кистей, и высоким воротничком-стойкой, который был отделан кружевом. Когда мы беседовали, сидя в укромном уголке, она расстегнула воротник и манжеты, и я увидел, что за исключением ее прекрасных кистей рук и лица, все остальные открытые части тела были покрыты грубыми келлоидными рубцами. На мой вопрос: «Как это случилось?» — она ответила просто: «Я пыталась себя сжечь».

Я договорился, что пришлю ей магнитофон и несколько кассет, чтобы она записала на них свою историю, и она охотно согласилась. Проходили месяцы, но от нее не было ни слова. Тогда я решил позвонить ей, но несколько дней подряд, в какое бы время я ни набирал номер, никто не снимал трубку. Вот почему я стал беспокоиться и, в конце концов, позвонил начальнику полиции ее городка, чтобы проверить ее номер. И был поражен, узнав, что она умерла за несколько дней до моего звонка. Ее больше не было на свете! А затем, спустя неделю, как в это ни трудно поверить, от анонимного отправителя на мое имя пришла посылка с магнитофоном и шестью записанными кассетами. Она была как бы ее посмертным подарком. Я слушал их со слезами на глазах. И только потом, собравшись с мыслями, я увидел в Ариель женщину, для которой потребность в чьей-то любви и поддержке была главной — она являлась настолько сильной, что привела ее к покушению на собственную жизнь.

Что же представляет собой потребность в поддержке (succorance)? Говоря простым языком, это — нужда в чьей-то заботе, любви и помощи. Эта тема проходит сквозной линией через всю жизнь Ариэль Уилсон: ее жажда поддержки — невозможность ее реализации — фрустрация по поводу этой неудовлетворенной потребности — желание умереть из-за этого и огненное разрешение этой невостребованной нужды.

Более детально потребность в поддержке можно определить как желание человека, «чтобы его нужды удовлетворялись посредством сочувствующей помощи другого; стремление получать поддержку, руководство, утешение, заботу, защиту». Короче говоря, это не что иное, как потребность быть любимым.

Психологическое определение и подробное описание потребности в поддержке можно найти в одной из работ Генри Мюррея. Приведенный ниже отрывок был почерпнут мной из весьма необычного источника: написанной Мюрреем в 1920 году и не опубликованной биографии Германа Мелвилла — человека, судьба которого составляла предмет его неизменного увлечения. Ее оригинал сегодня хранится в архиве Мюррея в Гарвардском университете. Ее копию я получил от Форреста Робинсона, автора недавно опубликованной биографии Мюррея. В этой работе Мюррей потребность в поддержке определяет следующим образом: потребность в поддержке зиждется на сильном желании иметь родного, надежного, вскармливающего, любящего и поддерживающего человека, движимого потребностью в заботе о другом. В его задачи входит обеспечить удовлетворение основных потребностей индивида: в еде, материальных средствах, теплом отношении, избегании опасности и т. п. Эта нереализованная потребность сопровождается чувствами беспомощности, бессилия, одиночества, покинутости, заброшенности, страдания и порой «тревоги по поводу отсутствия поддержки». Обычными внешними проявлениями этой потребности являются: рыдания, призывы на помощь, «цепляние» за других, взывания к сочувствию, демонстрация испытываемой боли и отчаянного положения, мольбы об участии, милосердии и сострадании. Потребность в поддержке оказывается сродни потребности в пассивности; она приводит к формированию отношений зависимости. Во многих случаях побуждение к поддержке вытекает из потребности в принадлежности (одной из основных тенденций человека, имеющей целью установить и поддерживать дружеские отношения с другими). Потребность в поддержке наиболее полно удовлетворяется в материнской утробе (равно, как и потребность в пассивности), и в младенчестве, когда ребенок вскармливается молоком матери и целиком зависит от нее. Активность этого побуждения является крайне необходимой для поддержания благополучия ребенка; он зовет на помощь мать, если ощущает голод, боль, недомогание, холод или влажность. Предчувствие фрустрации заставляет ребенка зависеть от присутствия матери, испытывать тревогу, тоску или отчуждение, если она отсутствует. Наиболее простым видом поддержки является физическая: например, устойчивая земля под ногами (terra firma), широкая ровная дорога, прочное ограждение, что-то стабильное, что можно потрогать, на чем удается стоять, за что возможно схватиться, на что, если необходимо, опереться чем при случае укрыться. Отсюда наиболее элементарной является психологическая потребность в физической поддержке, которая сопровождается страхом «бездны» .открытых пространств внизу или окружающих человека. Опыт потери опоры и падения является для ребенка универсальным стимулом последующего интенсивного страха. Поскольку в первые несколько месяцев жизни физическая поддержка в основном оказывается матерью (ее утробой, вскармливающей грудью, руками, обнимающими, ограждающими, или удерживающими от падения, а когда ребенок начинает ходить — ее юбкой или фартуком) то у человека ведущей оказывается потребность в поддержке, обращенная к другому человеку.

Можно задать вопрос, все ли психологические потребности человека являются равными. Вероятно, нет. Некоторые из них, по-видимому, преобладают над остальными. Прежде всего я имею в виду потребности в привязанности, уважении, положительной оценке, восхищении и внимании со стороны других, особенно если они сочетаются с потребностями в убежище, безопасности и свободе от чувств страха или тревоги.

В случае Ариэль Уилсон имело значение не само по себе присутствие у нее потребности в поддержке, а необычная степень выраженности, интенсивности и значимости, которая сыграла важную роль в формировании ее личности и оказала существенное влияние на весь ход ее жизни.

Ниже вашему вниманию предлагается история жизни Ариэль, рассказанная ею самой. Несмотря на известную утонченность изложения, в рассказе явственно проступает провинциальный характер воспитания, а также обусловившие финальное поражение черты ее личности. Ее повествование, записанное на магнитофонных кассетах, которые я получил после ее смерти, приводится почти дословно (за исключением незначительной редакторской правки и озаглавливания разделов). Давайте послушаем эти волнующие воспоминания своим третьим ухом», принимающим ее не всегда логичное мышление, и постараемся войти в ее внутренний мир, чтобы понять, почему самоубийство в конце концов стало единственным поступком из всех, который она смогла выбрать.

Общие биографические сведения и предшествующий суицидальный опыт

Меня зовут Ариэль Уилсон. Эти записи относятся к истории моей попытки самосожжения. Я постараюсь как можно точнее воспроизвести мои воспоминания о том, что произошло в тот вечер. Несколько месяцев подряд, точнее, с августа и по декабрь, я не испытывала и мгновения радости или каких-то других положительных чувств по отношению к себе. Насколько я помню, первую попытку к самоубийству я предприняла в октябре. Я отравилась лекарствами, приняв вместе большие дозы аспирина и кофеина. Я думала, что умру от сердечной недостаточности, но этого не случилось. Помню, что это очень огорчило меня. Тогда я жила вместе с подругой. Приняв лекарства, я оставила ей записку: «Не разыскивай меня. Попозже зайди ко мне в спальню, там тебя ожидает сюрприз». Когда она очутилась в моей комнате, я, конечно, была жива, но чувствовала себя очень и очень плохо. После этого случая она записала меня на прием к психиатру, но, воспользовавшись каким-то глупым предлогом, я так и не пошла к нему.

Ну вот, наступил декабрь. Дела у меня шли из рук вон плохо и на работе, и дома, и в личной жизни, и во всех других отношениях. Вдобавок были еще и отягощающие моменты. В начале декабря я повстречала одного человека, который захотел жениться на мне, но я отвергла его предложение. Мы условились поговорить за обедом. Он отмахал 100 миль, чтобы повидаться. Он все еще любил меня, но я не питала ответных чувств. В том вечере, конечно, было что-то приятное, но, с другой стороны, он оказался несчастным для меня. Начинался декабрь, и я говорила о том, что не смогу встретить Рождество дома, и это обстоятельство меня ужасно огорчает. Он же уговаривал меня погостить во время праздников у него, говорил, что был бы очень рад провести их со мной.

Меня не очень вдохновило это предложение. Хотя сначала я и согласилась, но мне хотелось совсем другого. Я уже успела поговорить с мамой о том, как мне сильно хочется побывать дома и как тяжело у меня на душе, но она все твердила, что это слишком дорогое удовольствие (30 долларов за билет на автобус) и что этого не стоит делать, ведь все равно мне придется возвращаться домой в феврале, чтобы продолжить учебу, и я вполне могу повременить, так что нет никакого смысла лишний раз ездить. И я никак не могла втолковать ей, что, во-первых, мне вовсе не хотелось возвращаться домой, именно чтобы продолжать там учебу, а, во-вторых, я просто хотела провести Рождество дома, в спокойной и защищенной обстановке. Поэтому меня очень расстраивало, что приходится строить другие планы.

Смерть отца

Перед тем, как рассказать о самосожжении, очевидно, стоит еще упомянуть о смерти отца. Когда мне было 16 лет, он был убит случайным выстрелом в грудь. Тогда именно я нашла его тело. Это случилось в декабре, как раз накануне Рождества. И почти в тот же день, три года спустя, я попыталась сжечь себя. Не знаю, есть ли какая-то связь между этими событиями. Помню, что я думала о случившемся с отцом перед тем, как попытаться покончить с собой: ну, вот, как раз подходящее время. В эту пору года чаще вспоминаются старые обиды, и у меня тоже всплыли отрицательные чувства, которые я все еще испытывала к отцу. Тут мне и показалось, как хорошо складывается одно к другому. Отец умер в этот день, и я умру тогда же.

Очевидно, мне стоит подробнее рассказать о том, каким образом умер отец и какое отношение я имела к этому событию. После попытки самосожжения мне пришлось консультироваться у психиатра, и оказалось, что, в действительности, я любила отца. А ведь я была уверена, что ненавижу его. Я часто всерьез обижалась на него и только после его смерти поняла, насколько его любила. Просто тогда я была недостаточно взрослой, чтобы примириться с тем, что он не может принять любовь ребенка. Ведь у него самого были серьезные психологические проблемы. Конечно, наши отношения были сложными и прекратились раньше, чем мне все это удалось понять.

Теперь о том, как именно погиб отец. В некотором смысле это очень важно, кое-что касавшееся его смерти я поняла лишь спустя время. Мне было 16 лет, и я училась в школе. Однажды утром я, проснувшись, одевалась, и у меня внезапно возникло тревожное предчувствие, что отца нет в живых. Ну, уж не знаю, желала ли я, чтобы он умер или нет, но у меня было какое-то очень неприятное внутреннее напряжение. Я стала ходить по дому, заглядывая во все комнаты за исключением его спальни, куда я боялась заходить.

Родители спали в разных комнатах. Отец приходил и уходил из дома, когда хотел. Бывало, он исчезал на два или три дня, и мы не знали, где он находится, так что его отлучки стали привычными. Мы никогда не спрашивали его, куда он направляется, потому что частенько он грубо обрывал, что это не наше дело и советовал оставить его в по- кое. Ну, мы и отучились задавать вопросы. Однако именно в тот день мне почему-то показалось странным, что его вроде нет дома. Я разбудила маму и сказала, что, по-моему, случилось что-то ужасное: мне кажется, что отец умер и находится у себя в комнате. Она ответила: «Не говори глупостей, пойдем туда вместе». Мы так и сделали. Он действительно был там, недвижимый, в луже крови.

Мама сразу побежала в кухню и стала звонить разным знакомым. Она не была уверена в том, что же действительно произошло. А случилось вот что: сидя за письменным столом, он чистил свой револьвер, очень старый, ненадежный, который к тому же еще и неправильно хранился. Случайно он упал на стул и, ударившись о что-то твердое на сиденье, разрядился. Отцу, пытавшемуся подхватить падающее оружие, пуля попала прямо в грудь.

Как следовало из заключения судебно-медицинского эксперта, он умер сразу, и его смерть была результатом несчастного случая, а не попытки покончить с собой. Но раньше он неоднократно угрожал самоубийством и говорил об этом моей тетке (своей сестре) и матери. Мы очень хорошо знали об этом. Поэтому мама была полностью уверена, что это было самоубийство. А тетя, жившая неподалеку от нас, придя к нам, прямо заявила, что это я убила отца, что именно из-за меня он покончил с собой.

Незадолго до случившегося мы с отцом действительно поссорились, но тетя прямо огорошила меня заявлением, что это я его убила. Можно сказать, что на меня тогда было повешено это обвинение. Не знаю точно, поверила ли я тогда в то, что сыграла какую-то роль в его смерти, или нет — не могу сказать. Но точно помню, что это обвинение ужасно меня обидело и причинило серьезную рану. Тогда мне было трудно даже осознать его смысл. Обвинение обрушилось на меня так неистово и внезапно, что я оказалась не в силах до конца понять его. Все это представлялось мне каким-то нереальным.

Суть ссоры, происшедшей с отцом незадолго до его гибели, со- стояла в следующем: он заявил, что я разоряю его, он вынужден тратить на меня слишком много денег и просто не в силах дальше содержать меня. Его упреки сильно обидели и расстроили меня. Тогда я решила уйти из дома и найти семью, которая бы согласилась взять меня на воспитание. Я намеревалась начать сама зарабатывать себе на жизнь и одновременно заканчивать школу. Однако мать не позволила мне этого. Она убеждала, что я должна жить дома, в семье, членом которой являюсь, и мне нельзя уходить, несмотря ни на что. Отец же, наоборот, все время пытался меня выжить, хотя я и так уже немало зарабатывала на одежду, школьные принадлежности и другие вещи, то присматривая за малышами, то подрабатывая официанткой в кафе. Как бы там ни было, мы с отцом не ладили между собой. Тогда у нас в семье вообще были сложные отношения, и, насколько я помню, отец с нами почти не разговаривал, особенно о себе. Ну вот, так я и осталась без отца.

Кроме того, в то время было и еще одно обстоятельство в моей жизни. Отец называл меня потаскухой. Ну, понимаете, он говорил, что я — особа легкого поведения, раз бегаю на свидания к парням. На самом деле я до 16 лет, хотя и встречалась с несколькими ребятами, но не спала ни с кем. А после его смерти я совершила своего рода акт мести. Мщение заключалось в том, что он погиб в декабре, а уже первого января я лишилась девственности.

Мать

По характеру моя мать всегда была очень властной женщиной. Сама она, конечно, утверждает, что никогда и не помышляла проявлять силу, но я думаю, что это чушь. Она брала только властностью. Сколько помню, она всегда была агрессивной, просто не позволяя отцу самому встать на ноги. Ну, а у того имелись свои психологические трудности, ему было сложно подняться самому. Так что трудно сказать, в чем же на самом деле состояла проблема. Я старалась отыскать правду, мне хотелось самой оценить семейную ситуацию. Я расспрашивала об отце у дяди, знавшего его с давних пор. Он сказал, что помнит его очень хорошим, приятным человеком. Как бы мне хотелось знать эти его хорошие черты, мне кажется, что я их упустила. Каким-то образом мать так повлияла на него, что он изменился в худшую сторону, и к нему стало трудно хорошо относиться. Она подталкивала его, а он это по-своему переживал.

У нас в семье конфликты случались постоянно. Их основной причиной были деньги. Мать всегда манипулировала деньгами. Она использовала их в качестве оружия, а отец — тот был просто очень скуп. Он считал исключительной щедростью, если раз в месяц подбрасывал мне доллар. Он буквально бросал его мне! Устраивая из этого целую демонстрацию, как будто делал огромное одолжение. Но сам при этом выглядел таким ребенком, что на него просто было грустно смотреть. Он чертовски много работал, а мечты его так и не сбылись, и жизнь выглядела несчастной во многих отношениях. Думаю, что мать так и не приняла его смерть до конца. Я имею в виду, что он-то, конечно, погиб, но перед этим она постоянно бранилась с ним, ненавидела, презирала и собиралась оставить. Своей смертью он удерживает ее. Если бы она бросила его раньше, то могла бы стать свободной женщиной с незапятнанной репутацией. Однако случилось так, что он внезапно погиб, будучи ее мужем. И теперь она изо всех сил цепляется за разнообразные воспоминания о том, что он любил и чего не любил, что ценил и к чему был привязан. Ярким доказательством служит то, что она совершенно ни с кем не встречается и все время работает, как каторжная. Мне кажется, что это плохо для нее: всегда быть одной и так много работать в ее возрасте. Это неправильно, но она именно так и поступает.

Ссора с отцом

Мама внешне всегда хорошо заботилась о нем. У нее всегда была готова еда и постирана одежда. Но во многом другом она вела себя с ним просто отвратительно. Так было однажды, когда я с отцом серьезно поссорилась. Это случилось в тот же год, когда мне было шестнадцать, но несколькими месяцами раньше уже описанных выше событий. Мне захотелось иметь свой автомобиль, и, решив, что он мне очень нужен, я уже выбрала подходящий. Думаю, что я была достаточно избалована и во что бы то ни стало желала добиться своего. Мы обсуждали с ним эту идею во время поездки на машине. Видя мою настойчивость, он постепенно накалялся, глаза его вдруг потемнели, и, разъярившись, он стал орать на меня: «Ты вылитая мамаша — и вылил тогда на меня много гадостей. А глаза его стали такими темными, что я всерьез испугалась. Решила, что он сейчас меня убьет. Он, действительно, ударил меня по лицу. Я попыталась выскочить на ходу из машины, но он удержал меня.

Ударив меня, он как-то сразу и неожиданно успокоился. Как будто на него сошел мир. Он выплеснул свой гнев, а затем стал просить прощения. Он извинялся много раз, но к тому времени я уже впала в истерику, рыдала и злилась и чувствовала дикую ярость из-за того, что он посмел дать мне пощечину. Он уговаривал ничего не говорить матери, но я, конечно же, рассказала. Дома я немедленно все выложила ей, и мама закатила ужасный скандал до трех или четырех часов ночи. Она кричала, как это ужасно так поступить с ребенком из-за какой-то ерунды. Она вспоминала ему какие-то давнишние обиды, размолвки, происшедшие много лет назад, но о которых она хорошо помнила и не прощала. Будучи просто неправдоподобно сварливой, она так вела себя по отношению к нему очень часто. Это был просто гнусный, отвратительный скандал. Однако нужно отметить, когда отец начинал защищаться, а ему это часто приходилось делать, он столь же злобно начинал браниться и всячески ее обзывал. Так что в целом ситуация, конечно, выглядела печальной. Нужно признать, что спустя некоторое время после его смерти, я каким-то образом даже стала радоваться за отца, что он, наконец, избавился от страданий.

Кладбища и смерть

Несколько лет тому назад мы как-то с мамой побывали за городом, и, наверное, с тех пор у меня и появились эти мысли о кладбищах. Мне очень нравятся старые кладбища, это отношение к ним во многом связано с отцом, оно как будто ставит все на свои места. Та поездка за город оказалась для меня очень значимой. Тогда мы посетили одно необычайно интересное старинное кладбище. Меня поразила именно старина. Кресты над могилами были деревянными, многие их них, постепенно подгнивая, качались на ветру. Мне они показались просто чудесными; понимаете, там все было замечательно — и классические надгробные надписи, и цветущие ромашки, и высокие, в пояс, травы, в которых утопали могилы, и свежее дуновение ветерка. Тогда меня по- разил до необычности земной характер этой стороны смерти, ее наполненность жизнью. Я подумала, что это просто здорово; но потом я обратила внимание на более новую часть кладбища. Она была добротно ухоженной, чистой, с ровной подстриженной травой, но выглядела при этом какой-то напыщенной, неестественной и даже виноватой. И я вновь подумала об этих старых могилах, о том, что в конце концов не осталось человека, который мог бы взять контроль в свои руки. Вероятно, в жизни человек всегда стремится сохранить контроль над ситуацией, даже когда приходит смерть. Не властные над своим собственным концом, мы стараемся хотя бы контролировать проявление своих чувств, касающихся смерти других. Но когда Бог или, скажем, Природа, Мать Природа — получает возможность распоряжаться, насколько лучше ей это удается, она делает это тонко, благородно и милосердно, располагая в одном круге жизнь и смерть; тело в земле порождает новую жизнь, и все сходится воедино, круг за- мыкается. Ну, а когда траву подстригают, она выглядит печально, даже порождает некоторое чувство вины. Как будто людей что-то вынуждает продолжать эту работу. Они и здесь должны вмешиваться, удерживать контроль, ибо для них это остается единственным способом показать, что они не забыли и продолжают любить ушедших. И я, знаете, подумала: они ведь не позволяют этим людям умереть. Не дают им возможности замкнуть круг жизни и смерти. И постепенно эти мысли перешли на отца, что он, наконец, вернулся в землю, и все хорошо. Наконец, у меня появились положительные мысли о том, что случившееся к лучшему, что я никогда не смогу ничего изменить, да и не хочу ничего менять и ни о чем не жалею. Это просто случилось, теперь я это приняла и смирилась.

День самосожжения

Ну, а теперь о том самом дне, когда это случилось. Помню, что в предшествующую неделю я чувствовала себя особенно несчастной. У меня ничего не получалось, все валилось из рук, преследовали одни неудачи, у меня не было работы. Помню, стояли очень холодные дни. Совсем не было денег. Друзья не очень-то старались мне помочь. Отношения с ними разладились. Всерьез я ни с кем из них не поссорилась, но мне казалось, что ни у кого из них нет времени для меня, из-за всего этого я испытывала сильную душевную боль, и, казалось, моим самым сильным стремлением было желание умереть.

Помню, я раздумывала о смерти в течение двух или трех месяцев. Я все строила и строила разные планы. Как я уже упоминала, попытка, предпринятая мною в октябре, не удалась, и только подлила масла в огонь. То, что я не сумела в тот момент умереть, еще больше фрустрировало меня. Тогда мне и пришло в голову, что я могу, очевидно, сжечь себя.

Я прочла в какой-то газете, что во Вьетнаме люди кончали с собой самосожжением. Смерть в этом случае становилась неизбежной. И я решила тоже воспользоваться этим способом. Одной из причин этого выбора было то, что я считала его действующим наверняка. Остаться в живых в этом случае было совершенно невозможно. Поэтому я приняла решение и часто подолгу размышляла о нем. Но конкретно времени исполнения не устанавливала, как бы выжидала.

Тот день

В тот день, насколько помню, я встала поздно. До этого я уже собрала и пересмотрела все мои вещи: книги, одежду, личные принадлежности, разные мелочи, безделушки, которые я коллекционировала, керамические украшения — то, что было значимым для меня. Все находилось в полном порядке, и позже, днем, я все хорошо упаковала. Вспоминаю, что мне хотелось плакать, на душе было невесело, но тем не менее я чувствовала энергию. У меня были силы, и я была в состоянии действовать.

Все произошло ближе к вечеру. Настроение у меня было совершенно ужасное. Но я не плакала и не предпринимала никаких действий, хотя чувствовала себя прескверно. Мне было действительно очень плохо, я страдала. Себя мне было очень жалко. Все было не так. Ничего не получалось.

Бывший друг

Потом, где-то в шесть часов вечера, мне позвонила эта женщина, миссис Браун. Она немного выпивала. Миссис Браун была матерью дорогого мне человека. Я считала его своим другом, которого, как казалось, крепко любила. Я сильно переживала, ибо страстно хотела, чтобы он отвечал мне взаимностью. Однако он был ко мне равнодушен. Ему тогда было 26, а мне 19 лет. Он одновременно учился и работал. Наши отношения он не принимал всерьез, частенько изворачивался, но не забывал всячески использовать меня, в том числе и в сексуальном отношении. Мне казалось, что я сделала для него все, что могла, отдала все мои чувства, надежды, желания и мечты, а он лишь насмехался над этим. Он, знаете, использовал меня, а потом бросил, как бы говоря: «Вот так, дорогуша, такова жизнь. Есть люди берущие, и есть дающие. Ты давала, а я брал. Тогда я совершенно не знала, как с этим справиться. Я была ужасно расстроена, переполнена огорчением и даже ожесточилась и все-таки продолжала нуждаться в нем! В декабре я уже точно знала, что он встречается с другими девушками. Но и это не убедило меня в его полном безразличии.

Последняя капля

Ну вот, именно в тот вечер позвонила его мать и принялась пространно рассказывать о рождественском подарке, который преподнесла ему подруга. Это были золотые часы, которые произвели на него огромное впечатление, и он говорил, что это самый лучший подарок из всех, которые получал. Слушая ее болтовню, я вдруг подумала о том, что и я ведь очень щедрый человек. Мне всегда хотелось подарить практически каждому хорошему человеку вещь, которая доставила бы ему радость. Я всегда с удовольствием, от всей души, делала другим приятное, дарила частички себя. А уж ему-то, тем более, я мечтала сделать на Рождество самый замечательный подарок, я даже присмотрела, какой именно — стереомагнитофон. Но у меня, естественно, не было денег, во всяком случае их было совсем мало, и я едва сводила концы с концами. Практически у меня не было ничего, поэтому я и думать не могла всерьез, чтобы на самом деле купить ему магнитофон, и это просто разбивало мне сердце. Я вообще была не в состоянии подарить ему что-то существенное из-за безденежья. Поэтому я купила ему пластинку, которая называлась «Спокойной ночи, любимый», она была в чем-то значимой для меня, хотя и очень грустной. Это было все, что я могла себе позволить. И понимала, что особого впечатления она, конечно, на него не произведет. А миссис Браун тем временем все разглагольствовала об этих злополучных часах — какими они были прекрасными, как ее сын был тронут подарком и как благодарен был девушке, как восхищался ею.

Во время ее рассказа я еле сдерживала слезы, а потом заплакала. Я рыдала о себе, чувствуя свою ничтожность. У меня и близко не было того, что можно предложить ему. Я не могла тягаться с другими. Не могла надеяться на его ответную любовь. Я совсем вконец расстроилась, мое сердце разрывалось на части, и слезы просто душили меня.

Наконец, почувствовав мое состояние, она принялась расспрашивать, в чем дело, а я ничего не могла объяснить ей. И она предложила: «Заходи к нам, может, тебе станет легче, я не хочу, чтобы ты так расстраивалась». А я ответила: «Не стоит, у меня все в порядке». Я каким-то чудом взяла себя в руки. И мы, наконец, закончили этот разговор.

Но почти тотчас по ее просьбе позвонил его отец. Он был довольно милым, симпатичным человеком. Он называл меня ласковыми прозвищами, которые придумывал для меня и уговаривал прийти к ним, чувствуя, как я расстроена. Чтобы успокоить его, я согласилась, сказав, что приду к ним через 15 минут.

Разговор с миссис Браун стал той последней каплей, которая переполнила чашу. И до этого на меня навалилось слишком много неприятностей, так что я уже просто не могла со всем справляться. Но теперь наступил предел. С меня было довольно. Я больше ничего не хотела слышать. Ничего не желала видеть. Жить не хотелось, и я знала, что есть единственный выход — смерть. И тогда я приняла решение, именно в тот вечер, примерно в шесть часов.

Мне ничто не мешало. Не было никого, кто мог как-нибудь удержать, заставить меня изменить решение, что это — единственный выход. Я надела свой нейлоновый халат, не желая ни в коем случае портить хорошую одежду. Это было бы очень эгоистично. Ведь ее мог бы кто-то носить, когда меня не станет. Не следует портить вещи, которые пригодятся другим. Так что на нижнее белье я надела тонкий нейлоновый халатик, а обулась в старые туфли. На улице было очень холодно, поверх я набросила пальто.

Друзья

У меня был электрический тостер, который я одолжила на время и должна была отдать друзьям, жившим неподалеку. Взяв его и захватив с собой большой стеклянный кувшин, я села в машину. Когда на кухне я брала кувшин, то немного дрожала, мне было страшно, вероятно, я нервничала, приняв окончательное решение. Мне казалось, что я вроде обязана воплотить его в жизнь. С одной стороны, меня как бы толкали невыносимые обстоятельства, но, с другой - мне казалось, что я должна осуществить его.

Ну так вот, я отвезла тостер к приятелям, они оказались дома. Помню, что, зайдя к ним, я молча прошла через весь дом, все время не переставая плакать. И они не сказали мне ни слова! А ведь в доме было четыре человека. Пройдя на кухню, я поставила тостер на стол и так же молча вышла. И никто не остановил меня, не спросил, что случилось, не сделал даже малейшего движения в мою сторону. От этого мне стало еще больнее, это было концом. Никто не протянул мне руку, а я, вероятно, искала помощи, показывая всем своим поведением: «Мне очень плохо, у меня беда. Помогите мне». Но никто не отозвался.

Дальше я опять села в машину, чувствуя полное и беспросветное одиночество. Ведь это же были мои друзья, но даже им не было до меня никакого дела, даже они не захотели разделить мою печаль, даже им я оказалась совершенно не нужной. Когда у меня было все в порядке и хорошее настроение, у нас были неплохие отношения, но когда мне стало грустно, это им оказалось безразличным, они не понимали всей трагической глубины моих мыслей и чувств.

Потом я поехала на автозаправочную станцию и купила кувшин бензина. Мне не задали никаких вопросов. Я взяла его и поехала домой, остановившись неподалеку.

Само событие

В то время я ощущала, что мои движения были очень медленными. Они не казались реальными, быстрыми, телесными, они напоминали замедленную киносъемку. Приняв решение, я не помню, чтобы думала о терзавшей меня печали или обо всем том, что разбивало мое сердце. Скорее, я думала о конце, о том, что меня не станет и я не буду больше испытывать боль. Это будет здорово. Именно это позволит мне исполниться, сбыться. Я стану сильной, наконец, совершив свой собственный поступок. В голове теснилось множество мыслей, но точно помню, что в тот момент я не плакала. Не испытывая больше прежних страданий, я не облегчала их слезами.

Помню, остановившись, я посидела минуту-другую в машине. В голове возникла какая-то пустота. Мыслей почти не было, и я совершенно успокоилась. Чувствовала себя удивительно хорошо. В теле разлились тишина и покой. Казалось, что теперь все будет в порядке.

Потом, вспоминаю, я облила бензином переднее, затем заднее сиденье, обильно обрызгала им всю машину и, конечно, себя. А опустевший кувшин положила на сиденье. После этого я достала спички, но и тогда мне не пришла в голову мысль о том, какую боль предстоит вынести, какие пережить мучения и страдания. Сейчас мне кажется просто удивительным, что я не подумала, насколько сильной будет боль ожогов. Я чувствовала себя просто прекрасно. Впервые за долгое время я испытывала мир и покой и не страдала от внутренней боли. До этого множество раз у меня возникало ощущение, будто меня вот только ударили ножом и нанесли кровоточащую рану, а люди рядом просто стоят и спокойно наблюдают, как я истекаю кровью, видят, как она хлещет, и посмеиваются, как бы говоря: «Ха, ха, это твоя проблема». И только теперь впервые я почувствовала, что, наконец, нашла решение своих проблем, и никто уже больше не будет смотреть на мои раны, и моя боль уйдет. Ее больше не станет, особенно душевной боли.

Открыв спичечный коробок, я чиркнула спичкой, но, слишком пропитавшись бензином, она не загорелась. Я улыбнулась про себя, думая: «Ну что же, придется зажечь другую». И помню, как не спеша чиркнула второй спичкой, и она загорелась. Мгновенно пары бензина воспламенились, и раздался оглушительный взрыв. Звук был потрясающе громким. Как близкий удар грома. На все тело как бы навалилась ужасная тяжесть, и тотчас я ощутила боль. Мне вдруг захотелось сжаться в комочек, и когда я сейчас гляжу на свои рубцы и шрамы, то понимаю, что в тот миг, приняв защитную позу, согнувшись, я прикрылась от пламени. Но боль была невообразимая. Она охватила все тело. Удар жара и огня был таким внезапным, боль — жесточайшей, а шум — ужасно громким!

Помню, будучи не в состоянии вынести запаха бензина, я задержала дыхание. Это, как потом оказалось, спасло мне жизнь, ведь, получив ожог легких, я погибла бы немедленно. Итак, не выдерживая запаха бензина и задержав дыхание, я справилась с первым натиском жара. Ну, а когда нахлынула вторая волна (сначала была первая, не знаю, сколько минут она длилась), о Боже, Боже, боль стала на этот раз настолько непереносимо «великодушной», что, не в силах больше терпеть, я потянулась к дверце, чтобы выбраться. В тот момент я уже не ощущала покоя, а чувствовала только сильнейшую боль, но, тем не менее, насколько помню, не звала на помощь. По-моему, я не вопила, не кричала. Кроме рева пламени, я вообще не слышала никаких звуков. Зато он был оглушающим.

Последствия

По другой стороне улицы шли двое или трое людей, и они увидели, как загорелась машина. Думаю, они сразу же побежали к ней; сама я их не видела. Но, видимо, очень скоро достигнув машины, они открыли дверцу. Это было как раз тогда, когда на меня накатилась повторная волна жара. Они быстро вытащили меня из машины и, катая меня по земле, стали гасить пламя. Я помню, что они были очень взволнованы и громко кричали. Стояла зима, вечер была очень морозным и сырым. Они катали меня по земле, и когда я взглянула на себя, то увидела, что от моей одежды к этому времени мало что осталось.

Помню, что, осматривая себя, я была потрясена. Я увидела эту неживую кожу, точнее, лохмотья кожи, которые свисали с моих рук и груди. Такими большими треугольниками, вроде корок от пирога, на мне висели эти пласты обгоревшей, скукоженной кожи, и она сама была какого-то тленного желтоватого цвета. Они стали взволнованно охать: «Какой кошмар, какой ужасный несчастный случай!» А я буквально завопила в ответ: «Это вовсе не случай! Я сама решила умереть! Я хотела умереть!» Их слова разочаровали, даже рассердили меня.

Вскоре появилась машина «скорой помощи» и полицейские. Меня уложили на носилки и отвезли в больницу. Помню, я еще пыталась шутить с врачами, но они почему-то выглядели весьма мрачно. Потом наступила пустота.

ПЕЧАЛЬНЫЙ ПОСТСКРИПТУМ

Она много месяцев провела в больнице. Перенесла несколько операций по пересадке кожи (каждую под общим наркозом), огромное количество различных врачебных процедур, встречалась с монахиней, работавшей в больнице, которая пеняла ей за грех покушения на свою жизнь.

Примерно через три года после попытки самосожжения, в возрасте 22 лет, она умерла во сне естественной смертью в больнице, где лечилась по поводу гриппа. В свидетельстве о смерти была указана причина: острая сердечная недостаточность, развившаяся в результате инфаркта миокарда.

Ее тело было переправлено в родной город и кремировано по желанию ее матери.

ПОТРЕБНОСТИ АРИЕЛЬ

Как можно подытожить это повествование, имея в виду потребности Ариэль Уилсон? Какой смысл можно отыскать в ее отчаянном поступке, опираясь прежде всего на ее собственную логику рассуждений и спектр фрустрированных потребностей? Прочитав ее историю, можно заключить, что из приведенных выше потребностей у нее преобладали следующие: потребности в поддержке, принадлежности, почтении, самоуничижении и заботе о других. Короче говоря, перед нашим взором предстает человек, жаждущий быть любимым, готовый сделать практически все, что угодно, лишь бы добиться принятия и привязанности другого человека. Можно, применив метод определения значимости 20 психологических потребностей, рассмотреть, как они формируют личность Ариэль. При этом самым важным является выделить те потребности, которые преобладают. Из ее собственного рассказа возникает образ пассивной женщины, тоскующей по любви и вниманию. Бездействие и равнодушие друзей в то время, когда она, вся в слезах, приходит в их дом (под предлогом возвращения тостера), открывают ей глаза на то, что ее связи с другими людьми напрочь разорваны и она безнадежно одинока в этом мире. У нее даже возникает фантазия, что работник автозаправочной станции каким-то чудесным образом узнает о ее мыслях и поинтересуется, зачем она покупает бензин в кувшине. Оставленные без внимания, нераспознанные и неудовлетворенные, но жизненно важные для нее потребности стали своего рода текстом для суицидального сценария.

Краткие определения трех потребностей, которые сыграли ведущую роль в попытке самоубийства Ариэль:

Получение поддержки. Стремление, чтобы другой человек удовлетворял значимые потребности; потребность быть любимым.

Почтение. Потребность в восхищении и поддержке, восхвалении и подражании авторитетному человеку (лидеру).

Забота. Потребность в обеспечении других едой, помощью, утешением, защитой и воспитанием.

Если бы друзья Ариэль заговорили с ней, когда она возвращала тостер (Находились ли они под влиянием алкоголя или наркотиков? Вела ли она себя до этого неоднократно похожим образом? Точен ли ее рассказ?) и если бы затем могла вмешаться психотерапия, то терапевт смог бы отыскать ключ к мыслям Ариэль о самоубийстве, исследуя ее потребности. Хотя он не проявил бы непосредственно любви к Ариэль, но сумел бы, не поддаваясь на изобилие интересных, но не имеющих прямого отношения к делу деталей, сосредоточить свое внимание на главной потребности Ариэль в поддержке, привязанности и опоре. Само по себе исследование этой потребности могло бы занять пытливый, ясный и чуткий ум Ариэль творческим и жизнеутверждающим поиском и рассмотрением источников удовлетворения ее чрезмерной, угрожающей жизни потребности в любви.

В случае Ариэль душевная боль и привлекательность покоя могилы кажутся очевидными, но некоторые другие психологические аспекты суицидального поведения остаются не до конца ясными. Ее размышления на кладбище являются очень демонстративными. Пребывая там, она тоскует по добротной, нейтральной, надежной и прочной земле, и это напоминает мысль Генри Мюррея о стремлении к terra firma, являющейся ядром потребности в поддержке. Ее потребность в надежности и безопасности можно проследить в острой тоске по любви и защите своих (даже имеющих недостатки) родителей, особенно на Рождество, и в ее неукротимом желании приобрести любовь и признание будущего мужа. Главная для Ариэль потребность в получении поддержки является глобальной и неизменной. Она требует глубинного покоя недр земли, устойчивого мира, порядка, который отражается в неизменном круговороте жизни и смерти, тишины убежища в утробе Великой матери. И когда ее буквально поглощает огонь во время попытки самосожжения, именно шум поражает и удивляет ее. Она ведь искала обнимающую и ласковую тишину старинной, неухоженной могилы, а почувствовала себя жестоко обманутой и безжалостно преданной ревом глубин ада.

 

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова