Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Протопресвитер Василий Зеньковский

ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ У ВЛАСТИ

К оглавлению - Номер страницы после текста на ней.

 

Глава VI.

Общие замечания о гетманщине. Немцы и их роль.

Проблема России в разные периоды гетманщины.

Переговоры немцев с П. И. Милюковым.

Еще не настала пора для надлежащей оценки гетманского периода во всей полноте того, что было тогда сделано, недостаточно еще видно то место, какое должно быть отведено этому периоду в истории России после войны. Как живой участник большей половины в деятельности гетманского правительства я не могу претендовать поэтому на объективность моих оценок. С другой стороны, я до сих пор не утратил еще чувства того непосредственного "заряда", каким наполнило нас всех, стоящих у власти, время, обстановка, общий поток событий. Гетманское правительство не шло впереди времени, хотя в общем ходе русской истории оно оказалось все же преждевременным и потому неудачным, — но если волны большевизма оказались сильнее и захлестнули Украину, покрыв сплошным, беспросветным покровом всю территорию России, если вообще для возрождения России не пришло тогда (как еще и ныне) время, то самая тема, исторически зазвучавшая в гетманщине, была определена временем. Ей не повезло, обстановка и люди оказались ниже этой темы и в этом смысле она была преждевременной, но она не была выдумана, она не была авантюрой или капризом отдельных людей, а была подсказана временем. И то, что для темы гетманщины и ныне не настало еще время, ее не отменяет, а наоборот делает еще более актуальной и острой.

Гетманщина была прежде всего и больше всего опытом социально-политической реставрации, опытом внешнего и внутреннего преодоления большевизма и возврата к нормальным условиям политической, экономической, гражданской жизни. Правда, опыты (удачные) такой реставрации мы имеем в ликвидации коммунистической вспышки в Германии и Венгрии, но эти опыты остались мало поучительными, ибо они ничего не взяли из революции, ликвидировали ее чисто внешне и остались забыты и бесплодны для буржуазного строя Европы. То же, что делалось в период гетманщины, не могло не учитывать огромного сдвига, происшедшего в России после падения старого режима, — это относится и к политической, и экономической, и национальной стороне революции. Я готов утверждать, что опыт социально-политической реставрации, проделанный во время гетманщины, является единственным и в этом

121

смысле сохраняет свое значение доныне как введение в будущую социально-политическую реставрацию в России — когда кончится для нее период большевистского ига. Конечно, гетманщина была в своем задании именно реставрацией, возвратом прежде всего к нормальному порядку в частной и публичной жизни, в морали и психологии, в самочувствии жителей Украины. Тут не было заслуги, это делалось "само собой", это будет при всякой реставрации, но об этом нельзя не упомянуть при набрасывании картины того, что такое гетманщина. Большевизм в те годы не был еще той упорядоченной системой террора и насилия, во что он превратился очень скоро, в нем было много хаоса, неналаженности, прорех, в нем оставались еще отдушины для свежего воздуха. Однако психологически он переживался в первые годы тяжелее даже, чем ныне, когда он так укрепился и стал чем-то привычным, неизбежным, непреодолимым. В первые годы контраст между нормальным порядком жизни и неслыханной тиранией, не , -щадившей решительно ничего ни в публичной, ни в част-г*-ной жизни, открыто и цинически отвергавшей всякую мо-"раль — был так силен и мучителен, так бил по нервам, по •всему духовному типу, что от этого контраста порой сходили с ума! Этот психологический момент необходимо учитывать, чтобы понять психологию русского обывателя в первые годы русской революции — и в следующий ее период (после окончания гражданской войны). Русский обыватель был в первое время так замучен и терроризован, что все прежнее, прежняя нормальная жизнь казалась ему сном, чем-то нереальным — сказкой и выдумкой. В дальнейшие годы обыватель привык к советским порядкам, огляделся и приспособился, научился про себя думать свою горькую думу и не быть в плену у кошмарной действительности. А тогда казалось, что рухнул не только политический строй, но провалилась вся система жизни и морали, что заколебалась и потрясена самая почва, на которой строится жизнь.

Появление в Киеве немцев в первых числах марта возвращало к нормальной психологии — и это возвращение к былым формам жизни не просто отодвигало кошмар большевистского режима, но открывало простор для протеста и борьбы, для активного сопротивления ему. Пока держалось "социалистическое" правительство Голубовича, еще не могло быть полного расцвета всей этой психологии, но гетманщина, утверждавшая открыто и смело возврат к "буржуазному" порядку, сама была свидетельством и проявлением того, что жизнь возвращется к старым берегам.

122

Это психологическое действие гетманщины очень важно учесть, чтобы понять тот внутренний перелом, который происходил всюду и давал себя чувствовать в правительстве. Правительство сознавало себя как проявление и силу этого общенародного устремления к здоровью, как орган этого общего подъема. Тут было, конечно, и много иллюзий, ибо волнение в народе и интеллигенции вовсе не улеглось и всюду было еще много горючего материала, что и обнаружилось при возвращении Петлюры. Но наличность этого революционного хмеля не означает, что им было одержимо все население — для "буржуазной реакции" готова была тоже значительная часть населения — особенно в городах.

Но кроме психологического перелома было и объективное содержание в социально-политической реставрации. Восстанавливался нормальный гражданский порядок, нормальные экономические отношения, стала воскресать промышленность, пошли в ход сахарные заводы (чему всячески содействовали, между прочим, немцы), появилась иностранная (конечно, лишь немецкая) валюта. Школы стали работать нормально, а с ними стала воскресать и вся культурная жизнь, художественная, идейная. Была уже достаточная атмосфера свободы, не стеснявшей даже оппозицию режиму. Стали появляться иностранные газеты, книги, стали возможны поездки в Австрию и Германию... Все это вливалось в тот психологический перелом, о котором шла речь выше.

Особо надо сказать о земельной реставрации. За год революции, вернее с осени 1917 г., много помещиков должны были покинуть свои усадьбы, которые большею частью были разграблены (живой и мертвый инвентарь был захвачен крестьянами). По мере продвижения немцев вперед помещики стали возвращаться в свои имения и стали хозяйствовать, в чем чрезвычайно были заинтересованы немцы, для которых особенно было важно получить возможно больше хлеба. У крестьян, у мелких хозяев скупать хлеб было трудно — и восстановление крупных помещичьих хозяйств входило в планы оккупантов. Все это делалось в военном порядке — независимо от правительства, на долю которого оставалась задача возможно более быстрого упорядочения земельных отношений. Несколько подробнее я скажу об этом позже, здесь же необходимо подчеркнуть, что задача эта была неизбежной и роковой в одно и то же время. Оставить деревню, как она была, конечно, было невозможно, нужно было как-нибудь "узаконить" новые отношения: что предпринималось для этого, я расскажу по-

123

зже. Было много разумного в планах правительства, но самая задача была роковой: помещики еще не утеряли живой и непосредственной связи с своими имениями и не могли легко помириться с новыми "порядками". С другой стороны, крестьяне уже почувствовали достаточно вкуса к занятой ими земле. Борьба с земельным хаосом была навязана немцами во имя рациональной постановки сельского хозяйства и возможного повышения добычи хлеба — а условия, в которых они застали сельское хозяйство, направляли их на поддержку помещиков. Часто при строгой оценке гетманского режима клеймят его за реставрацию земельных дореволюционных отношений и за жестокости в расправе с крестьянами, забывая, что оккупирующие Украину немецкие войска вели эту политику сами, не спрашивая даже правительства, которому приходилось иметь дело с fait accompli. Для немцев необходимо было иметь крупных поставщиков и рациональную постановку севооборота, которую они предполагали лишь у помещиков. Отдельные немецкие отряды производили самостоятельно "реставрацию" помещиков и некоторые лейтенанты и поручики проявляли при этом такую жестокость и беспардонность, что «могли возбудить только ненависть у крестьян, и без того атяжело переносивших отнятие захваченной ими земли. Именно это обстоятельство было одной из главных причин непрочности гетманского режима... В Совете Министров В. Г. Колокольцов (мин. земледелия) не раз докладывал о безобразиях, творимых немецкими отрядами. Иногда бывали виновны в этом и сами помещики, выколачивавшие у крестьян, разграбивших живой и мертвый инвентарь, свое имущество, но большей частью они были здесь не при чем. Это необходимо подчеркнуть во имя исторической справедливости. Губерниальные старосты (т. е. губернаторы) были бессильны в отношении к немецким отрядам, но бессилен был и Совет Министров. Я дальше расскажу как он был вообще беспомощен в своей борьбе с немецким хищничеством, — но в вопросе о "земельной политике" (sit venia verbo) немецких офицеров его беспомощность была особенно мучительной и тяжкой.

Не буду сейчас говорить о том, как правительство глядело на задачи своей земельной политики — оставлю это на даль < ней> шее — а сейчас подчеркну, что земельная реставрация имела, конечно, и свои положительные стороны. Из целого ряда мест мы знали от совершенно достоверных свидетелей о том, что возвращение помещика на землю сопровождалось не только упорядоченностью сельского хозяйства, но и вообще подъемом торгово-промыш-

124

ленной жизни. Особенно благоприятно складывалась ситуация там, где действовали сахарные заводы, которые требовали большой и упорядоченной помощи со стороны сельского хозяйства. Любопытно отметить, что гетманский период (Апрель — Декабрь) провел целиком всю сахарную кампанию.

Экономическая база жизни получила — без особых к тому усилий правительства, а просто в силу восстановления нормальных условий существования — такое вновь здоровое направление и развитие, что если бы гетманщина просуществовала не 8 месяцев, а скажем два года, это экономическое оздоровление явилось бы, я глубоко уверен, надежной и прочной основой и политического освобождения всей России. Ведь Украина — золотое место, истинная житница России — здесь и хлеб, и сахар, и уголь. За месяцы, которые я описываю, уже начинала слагаться та инерция здоровой и сытой жизни, которая накопляет силу для всех иных форм жизни и творчества. Потому и получает особый интерес с политической точки зрения история гетманщины, что она явила некий образец, некий тип воскресающей жизни.

Но содержание гетманщины, конечно, не исчерпывается социально-политической реставрацией. Не меньшее (если не большее) значение имела она, как организация и выявление новой социальной силы, выступившей на сцену истории. Конечно, национальное украинское движение получило сильный толчок с первых дней революции, но пока еще происходила ломка старых форм и шли первые, начальные процессы революционного периода, в национальном украинском движении действовала тоже сила революционного брожения, беспорядочность и хаотичность всюду оставляли свою печать. Период же гетманщины был отмечен не одной выдержкой и организованностью в развитии национальной украинской культуры, но он уже был по существу свободен от излишеств. Правда, именно эта его сторона и вызвала падение первого кабинета Лизогуба и создание (во главе с тем же Лизогубом) т. наз. национального кабинета. Это является однако свидетельством лишь крайнего неразумия, нереализма вождей украинского общественного мнения. В сущности, ведь это мнение уже к осени разбилось на два течения — революционное (Петлюра, Винниченко, уже затеявшие тогда восстание в союзе с большевиками) и "эволюционное", искавшее осуществления своих чаяний через вхождение во власть. Возможно, что для среднего течения соц.-федералистов неизбежна была утрировка национальных

125

требований в виду появления крайнего левого крыла, подготовлявшего восстание. Но это психологическое "извинение" ни в малейшей степени не смягчает трагизма положения, созданного близорукостью и нетерпеливой страстностью националистического течения. По существу — как будет указано ниже подробнее — гетманский период нес украинской культуре такие исключительные благоприятные условия, которые потом уже не повторялись. Скажу больше: все положительное и серьезное, что было сделано вообще для развития украинской культуры после революции, было сделано или задумано и начато в месяцы гетманщины. Украинские националисты в своей нетерпеливой страстности не понимали, что они делали, губя гетманский режим.

Справедливость требует однако одной существенной оговорки: положительное содействие украинскому культурному движению было, — в период первого министерства Лизогуба — совершенно свободно от всякого руссофобства. В этой точке перед нами раскрывается одно из важнейших исторических узлов, связывающих поток событий: дело русской революции, как было уже указано во вступительных главах, было существенно связано с разрешением национального вопроса, но задача заключалась в том — возможно ли разрешение национального вопроса в пределах прежней России или требует отделения от нее (примеры чего показали Финляндия, Эстония, Латвия, даже Грузия ч то время). Украинские национальные деятели, за небольшим исключением, стали на точку зрения сепаратизма. Это было и остается роковым для судеб и России и Украины. Отделение Латвии, Эстонии, Финляндии Россия пережила (пока) без особых трудностей, но расстаться с Украиной она не может — единство России есть некая историческая сила (накопленная не одной лишь инерцией от прошлого, но питаемая доныне глубокими разнообразными связями с У < краиной >), которая вовсе не сдана [в] архив революции. С другой стороны, неудовлетворенность национальных стремлений была, как уже указывалось выше, одной из движущих сил русской революции. Из этого исторического "противоречия" выход мог бы быть найден лишь в том, чтобы разрешить проблему украинской национальной культуры в пределах России — но на этот путь не стала украинская интеллигенция. Здесь лежит ключ к второй существенной причине неустойчивости гетманского режима. Если припомнить, что и доныне (писано в 1931 г., т. е. через 13 лет после описываемых событий) украинская интеллигенция не приобрела трезвости, не

126

стала реалистичной в основном политическом вопросе Украины (в отношении ее к России), то ясно, что неудача всего политического "дела" гетманщины имела достаточно глубокие корни...

Все же, несмотря на неудачу, гетманщина в зигзагах ее колебаний в вопросе об отношении Украины и России оставила в наследство чрезвычайно богатый и существенный материал, который необходимо расшифровать и осмыслить. Уже один факт трех министерств за краткий период гетманщины заключает в себе очень существенную идею. Первое министерство (с начала Мая по 19 Октября) было попыткой синтеза украинского и русского начала; второе министерство (существовавшее около месяца) была резко выраженной реакцией украинского национализма, а третье было противоположной крайностью. Гербель (премьер-министр третьего министерства) начал с манифеста Гетмана, торжественно объявлявшего федерацию с Россией... Уже эти колебания хорошо показывают в своей диалектике всю нерасторжимость русско-украинского единства, — и подтверждают правильность того курса в национальном вопросе, который был принят в первом министерстве Лизогуба...

Политическая острота и значительность вопроса об отношении России и Украины хорошо сознавалась немцами, которые в этом вопросе однако не были едины. Дипломатическая группа во главе с бар. фон Муммом, состоявшим дипломатическим советником при военном командовании, разделяла "план Рорбаха", построенный на включении Украины в систему немецкого владычества (план "срединной Европы", непрерывно идущей к Азии — от Германии через Австрию, славянские государства и включающей Польшу, Украину и Румынию). Наоборот, военная группа (во главе с Тренером, тогда не стоявшим за самостийность Украины во что бы то ни стало) стремилась к союзу Германии и России (в ее целости). Поэтому военная группа стояла за то, чтобы, сделав Украину pied a terre, сбросить большевиков в Москве и, снискав таким образом симпатии русского общества, вернуться к завету Бисмарка о необходимости незыблемой немецко-русской дружбы. Наличность борьбы этих двух течений в высших немецких кругах была достаточно известна нам — и она с полной ясностью вскрывала то основное значение, какое принадлежало вопросу об отношении к России в политической перспективе, открывавшейся перед Украиной. Гетманщина вся стояла на перепутье по нерешенности этого основного вопроса, и если кто понимал положение и приближался к правильному решению во-

127

проса, то это были русские группы — и, думаю, только группа к-д. Более левые группировки лишь подходили впервые к труднейшей в политике проблеме национального вопроса в многоплеменном государстве, а правые группы усиленно играли на украинстве, не скрывая того, что это их временная позиция, которую они при первом удобном случае бросят. В украинских же группах трезвое и здоровое отношение к русско-украинской проблеме встречалось лишь в той интеллигенции, которая раньше политически себя связывала с русскими партиями (самым ярким представителем такого украинского течения был Н. П. Василенко. Что касается известного ученого — Богдана Кистяковского, то о его, более близкой к крайнему национализму позиции, я буду иметь случай рассказать значительно позже). Хотел бы для справедливости указать, однако, на одно наблюдение, которое уже в те годы сформировалось у меня: перед лицом русско-украинской проблемы более неподготовленными и упрямо неподвижными оказывались (и, по-моему, доныне оказываются) не украинцы, а русские. Нетрудно понять, в чем дело. Для украинцев важно отстоять свое национальное бытие, но они все в глубине души понимают, что без России им не обойтись — именно это сознание определяет их гнев на Россию, их даже ненависть. Невозможность обойтись без России столь ясна им, уязвленность самолюбия, из этого проистекающая, так велика, что они не могут спокойно отнестись к России, обнажая в своем неспокойствии признание нерасторжимости связи с Россией., Наоборот, для огромного числа русских, даже привыкших политически мыслить, большею частью не существует украинской проблемы — в лучшем случае, они считают ее очень маленькой, провинциальной, не придают серьезного значения. "Централизм" сливается незаметно с незамечанием или презрительным равнодушием и в такой политической психологии русских украинцы, хорошо это чувствующие, видят яркое выражение того, что Россия их задавит, даже если внешне она предоставит Украине свободу культурного самоопределения...

Гетманщина была, в свете этого, первым — знаменательным и очень существенным историческим введением в постановку русско-украинской проблемы, значение которого совершенно невозможно преувеличить. Это была не постановка вопроса (ибо гетманщина существовала слишком короткий срок, чтобы быть уже постановкой этого вопроса), а именно введением в постановку. Я считаю также чрезвычайно знаменательным и то, что здесь приплелись немцы. Их участие, их заинтересованность в судьбах Укра-

128

ины не закончились с гетманщиной, — этот "роман" длится в наши дни, и недаром одним из основателей и серьезных покровителей недавно основанного в Берлине "Украинского Научного Института" является тот самый ген. Гренер (ныне бессменный министр рейхсвера), который был начальником штаба в немецком оккупационном отряде на Украине. Русско-украинская проблема, будучи очень сложной и трудной внутрирусской проблемой, имеет вообще свой международный аспект (на чем, между прочим, основана игра различных украинских деятелей — из которых одни ориентируются на Польшу и Францию, другие на Германию, а иные даже на Англию; есть также особая ориентация на папу...). Это [надо] иметь в виду при обсуждении русско-украинской проблемы... Но, конечно, особо близкое отношение к русско-украинскому вопросу имели давно (имеют и ныне) немцы — и наличность двух течений у них (первое за "единую Россию", второе за самостоятельную Украину) веема служило причиной более четкой кристаллизации соответственных течений в русских 4 и украинских кругах...

Украинские деятели антигетманского уклада также "забегали" к немцам, также рассчитывали на них, как и ? Гетман со своим правительством. Полной честности не было ни у кого, все стояли на позиции условных соглашений, у всех был элемент дипломатической игры и коварства. Особую роль среди немцев играл близкий к имп. Вильгельму II гр. Альвенслебен (его иерархического положения в немецком командном составе не помню), который вел какую-то свою (мне неизвестную) линию. Его близость к высшим немецким кругам облекала все его беседы особой значительностью, — а та смелая и широкая постановка вопросов, которая имела место у него, импонировала всем чрезвычайно. Гр. Альвенслебен принадлежал к военной партии, хотел восстановления союза Германии с Россией (единой и целой) и на самостийность Украины глядел как на эпизод войны — полезный и необходимый, но преходящий. Говорю это не на основании своих личных бесед, ко-*торых у меня с ним не было, а лишь на основании того, что доходило до меня из вторых и третьих рук. Особенно важны были беседы гр. А<львенслебена> с П. Н. Милюковым, который летом 1918 г. жил в Киеве. В это лето я очень сблизился с П. Н. на наших заседаниях кадет-министров и не раз заезжал к нему советоваться насчет разных вопросов вне этих заседаний. Но П. Н. и недостаточно меня знал, и, вероятно, недостаточно доверял — потому что он никогда ни одним словом не обмол-

129

вился со мной об этих беседах с гр. Альвенслебеном. Знаю, однако, из вторых рук, что беседы касались вопроса о восстановлении немцами России, т. е. о военной ликвидации большевиков — и разговоры вращались вокруг вопроса о границах России, о судьбе создававшихся в это время при участии немцев Randstaaten (Польша, Латвия, Литва, Эстония). Хотя, по-видимому, Альвенслебен не имел пря-Чмых полномочий, но, судя по всему, его беседы с Милюковым не были пустой болтовней, не были даже политической игрой, а были настоящей работой по подготовке русско-немецкого сближения на основе ликвидации большевизма. Какое отражение имели все эти беседы в Правительстве Украины, ставившем тоже вопрос об освобождении России от большевиков путем создания корпуса "особого назначения", концентрировавшегося в Черниговской губ., — я расскажу позже. Но "германофильство" того времени у Милюкова тоже не было игрой; как реальный политик, он искал всех путей освобождения России и выяснял военно-политические условия этого на основе союза с немцами. Дальнейшие годы показали, что наши прежние союзники серьезно не ставили себе задачи военной ликвидации большевизма, превратившие в несерьезную игру свою помощь добровольческим армиям. И «кто знает — если бы планы об освобождении России от большевизма с помощью немецких солдат были бы осуществлены — кто знает, от каких потрясений была бы освобождена не только Россия, но и вся Европа, весь мир?

Не знаю мотивов, руководивших Милюковым в его переговорах в гр. Альвенслебен < ом > — была ли то просто дипломатическая игра "на всякий случай", было ли здесь уже налицо разочарование в союзниках, был ли просто реальный подход к вопросу о борьбе с большевиками, — но несомненно, что сам Милюков в то время серьезно увлекался своими переговорами с гр. А<львенслебеном>. Они кончились вничью — из-за расхождений по вопросу о границах будущей России (немцы отстаивали существование созданных ими Randstaaten) — но даже если бы предварительное соглашение и состоялось, осуществление плана встретило бы самые серьезные трения в самой же немецкой среде. Немцы не были едины в этом вопросе — и как не раз впоследствии, они сразу играли в несколько игр, ни одной до конца не выигрывая.

Оценить значение немцев в диалектике периода, о котором идет речь, нелегко как раз в силу многосложности "немецкого фронта". В другом плане, намечавшемся тогда с ведома немцев, — в плане создания "корпуса особого на-

130

значения", имевшего в виду двинуться на Москву и концентрировавшегося постепенно в Черниговской губ., двойственность немецкой политики сказалась тоже с полной силой. С одной стороны, военные немецкие круги сочувствовали созданию ударного корпуса, сочувствовали самому плану освобождения Мххжвы Украиной, что политически ставило бы Украину в отношение к будущей России в очень выгодное положение, а с другой стороны, они превращали в простую игру все заботы и начинания военного министра (ген. Рагозы). Ген. Рагоза ставил своей первой целью собрать возможно в большем числе кадровое офицерство, поддержать его материально и тем обеспечить самую трудную и ответственную часть в лелеемом им плане. Офицерство стекалось со всех сторон, заносилось в списки, получало жалование, военные запасы — насколько могли они уцелеть от грабежа сначала большевиков, а потом немцев — скоплялись в главных пунктах, но живой силы армии не было — немцы не соглашались на то, чтобы объявить мобилизацию одного или нескольких призывных возрастов. Переговоры об этом возобновлялись несколько раз — и не приводили ни к чему; решающим (!) аргументом была боязнь внутренней большевизации солдатского состава. В виду необходимости иметь воинские части, были переправлены из Австрии т. наз. "синежупанники" — ук-раинско-галицийские части, достаточно вымуштрованные, но чужие краю и очень скоро, при перевороте, слившиеся с "сичевыми стрельцами" Коновальца, наступавшего на Гетмана в Дек<абре> м<есяце>. Понятно поэтому, что, когда вспыхнула революция в Германии и немецкие войска стали уходить из Украины — гетманский режим оказался без всякой опоры. Вся двойственность и предательская политика немцев обнаружилась в этом эпизоде с полной силой. По-существу они пришли с одной лишь совершенно ясной и определенной целью — для эксплуатации Украины. Ориентация на великую Россию (военная партия) или на отделение Украины (дипломатическая партия) была дополнительным и во многом безответственным, несерьезным моментом. Никто среди немцев не думал серьезно о том, чтобы помочь Украине стать на свои ноги...

Я лично имел с немцами мало контакта. Для них мое министерство было слишком незначительным, мое влияние в украинских общественных кругах было очень ограниченно — и им нечего было искать у меня. Запомнились мне лишь несколько бесед и встреч, о которых здесь скажу лишь ради полноты. Больше всех оставил во мне впечатление ген. Тренер, бывший начальником штаба всего оккупа-

131

ционного корпуса. Это был еще молодой и свежий генерал, сразу оставлявший самое приятное впечатление своим спокойным и умным лицом, особой рассудительной манерой — н вместе с тем за его спокойствием чувствовалась настоящая сила, подлинная твердость. Наши разговоры были Слишком неинтересны, чтобы их передать, но всякий раз при встрече я ощущал любезную приветливость Тренера. С Эйхгорном, управлявшим оккупационным корпусом, я не успел познакомиться. Уже был назначен по взаимному соглашению вечер, когда я должен был ужинать у Эйхгорна, но за дня два до назначенного срока его убили. Это убийство, наделавшее тогда очень много шума, было несомненно делом левых с-р. Помню торжественные похороны Эйхгорна, на которых присутствовали все министры: тело Эйхгорна было отвезено в Германию. Приблизительно в те же дни — вернее, дней за 5-8 до этого — были другие торжественные похороны — хоронили маленькую дочку Гетмана. Почему-то было жутко и на одних, и на других похоронах — и злая воля человека, и темные злые силы природы заключали союз разрушения. Пожалуй, все тогда было жутко и страшно, но смерть маленькой чудной девочки, общей любимицы, и старца, спокойного и немного даже дряхлого — как-то особенно жутко выступали на общем фоне... Новый начальник оккупационного корпуса ген. фон Кирхбах знакомился с нами очень просто — он звал нас поочередно на ужины. Воспоминания о том июльском вечере, когда я вместе с Гербелем был среди немцев, принадлежит к числу наименее приятных. Но у меня тут был , интересный разговор с моим соседом — советником посольства, довольно заметным дипломатом, имя которого я, к несчастью, вспомнить не могу. Под конец вечера, когда мой СОсед несомненно охмелел, он стал разговаривать со мной , довольно откровенно относительно России и большевиков. Моя определенная точка зрения на то, что подавление большевизма является самой существенной задачей мо-j.мента, ему не нравилась, он всячески хотел показать, что в .большевизме надо видеть и творческую силу, а не только г,разрушительную... Немец не договаривал, но уже тогда было ясно, как твердо в сознании немецких дипломатов утвердилась точка зрения, что большевизм "выгоден" для немецкой политики...

Раз я заговорил о дипломатах, скажу несколько слов об известном (до войны) австрийском дипломате гр. Форгаче, которого я видел два раза. Австрийцы все время — по крайней мере, в Киеве — находились на втором месте, не имели почти никакого влияния на основные переговоры,

132

которые велись с Гетманом и Лизогубом. Зоной их влияния был юг, пограничная полоса (русско-австр<ийская>) и Холмщина. Как раз по поводу Холмщины и пришлось мне видеться с Форгачем. Одно время имя его было известно широко, но к войне политическая звезда закатилась и он попал на весьма второстепенный пост — будучи "посланником" при Гетмане. Держался он надменно и величественно, оставляя впечатление большого аристократа и важного деятеля. Умен он был очень, и беседы, которые я имел с ним специально о Холмщине (австрийцы сильно притесняли там православных), хотя и касались чисто деловых вопросов, оставляли во мне очень хорошее впечатление — именно тем, что сразу чувствовалось, что имеешь дело с умным человеком. Несравнимо глупее, самодовольнее и ограниченнее был нем<ецкий> посланник — толстый, хитрый и грубый немец. Беседа с ним не оставляла никакого доброго впечатления; это был тип грубого немца, знающего хорошо свою задачу и ничего не щадящего на пути к ее осуществлению. Кроме того молодого дипломата, о котором я упоминал выше, в составе посольства Германии не было ни одного значительного лица — и, конечно, гр. Аль-венслебен головой был выше их всех...

133

Глава VII.

"Политика" в Совете Министров (вопросы внешней и внутренней политики).

После общей характеристики гетманщины мне прежде всего хочется рассказать о том, как ставилась и решалась политическая проблема в правительстве. По-существу это был самый важный и основной вопрос для правительства: родившись по милости немецкого оружия, вызванная к жизни немецкими планами о расчленении России, гетманская Украина должна ли была идти по этой чужой указке или перед ней открывался собственный путь развития? По-существу план "незалежной Украины" имел некоторые корни и в украинском политическом сознании — и для тех "сепаратистов", которые в таком изобилии выступили на сцену, когда обозначилась явная неспособность Временного Правительства владеть положением, — этот развал России создавал, конечно, благоприятнейшие условия для осуществления самых пылких надежд. России не было налицо; большевистское засилье вело к такому понижению национального сознания в России, что скорее можно было рассчитывать на сочувствие русских в борьбе с большевизмом. Идея "независимости" от России силою вещей превращалась в идею независимости от большевиков — чему сочувствовали сами русские, бывшие на Украине. Правда, при этом ясно имелось в виду, что дело идет о временной независимости, т. е. до уничтожения большевизма. Но то, что однажды могло бы возникнуть, могло бы остаться и дальше... Можно поэтому без преувеличения сказать, что никогда в истории Украины — после, конечно, Богдана Хмельницкого — история не была так благоприятна дли украинских мечтателей, для развития идеи об Украине как самостоятельном государстве. Этим следует объяснить тот сразу непонятный факт, что ко времени большевизма не осталось ни одной украинской политической группировки, которая не ставила бы вопроса о "незалежности" Украины. Были отдельные лица — и то большей частью связанные лично с русскими кругами, — которые противились этим мечтам, но их голоса все равно не было слышно. В украинских политических кругах идея независимости пустила столь глубокие корни, что и сейчас, несмотря на все тяжкие уроки, какие им преподнесла история, они живут все той же идеей независимой или, в крайнем случае, полузависимой Украины.

То, что Германия и Австрия, державшиеся — до конца войны — очень сильно, официально стали на точку зрения

134

"независимости", было в первое время тоже очень благоприятным для идеи "независимости" обстоятельством. Конечно, когда к осени обозначилось с полной ясностью то, что победа склоняется на сторону антинемецкой группы держав, близость к Германии и Австрии оказывалась компрометирующим обстоятельством и ставила вопрос о новой политической ориентации. Тут обнаружилась в диалектике политической мысли у украинцев необыкновенно любопытная, исторически роковая черта, свидетельствующая об отсутствии настоящего политического мышления в украинских кругах. Надвигавшийся провал немцев, необходимость искать новой ориентации с самого начала и до конца — говорю не только о гетманском периоде, но и о дальнейших годах — приводили к двум положениям: 1) во что бы то ни стало, всякими средствами вести антирусскую политику, 2) искать для этого любого покровительства — какое окажется более реализуемым, более выгодным. Нечего удивляться, что с того времени появились многообразные ориентации — начиная с поляков и кончая Францией и Англией (не исключая и Германии). Была ориентация, как я упоминал, даже на римского папу и католические группы в любых странах. В поисках покровительства вопрос, естественно, ставился о том, — не только кому? но что? "продать". Огромные естественные богатства Украины давали достаточно данных для того, чтобы выдвигать один или другой проект. Быть может, самое удивительное в такой "политике" было не то, что украинские деятели всячески искали, кому выгоднее "продать" Украину, а то, что различные правительства вели и до сих пор ведут разговоры и переговоры с украинскими деятелями. Польша, Чехия, одно время Румыния, Германия, Франция и даже (одно время) Англия субсидируют доныне украинские организации, кое-где до сих пор признают украинские паспорта, время от времени обсуждают те или иные оккупационные проекты. Конечно, позиция правительств может быть понята как и стремление найти хоть где-нибудь точку опоры для реальной борьбы с большевизмом внутри самой России. Но некоторые государства (Германия в первую очередь, по-видимому Чехия, несомненно Польша) серьезно держатся за то, чтобы при восстановлении России Украина была бы, если не совсем независимой, то возможно более самостоятельной. Для украинских политических деятелей эта позиция разных держав являлась и является бесценным кладом, которым они цинично пользуются до сих пор, но, разумеется, вся эта ядовитая и двусмысленная система политического патронажа разлагала и разлагает серьезную политическую

135

работу, извнутри делает почти невозможной ту глубокую и серьезную консолидацию политической мысли, без которой немыслима никакая длительная политическая борьба. Развращающее влияние самого искания политического патронажа, убивая серьезную мысль и какое-либо серьезное дело, создает однако благоприятные условия для пышного развития политического возбуждения, зачастую принимающего формы истерии. Так течет доныне в политической украинской эмиграции этот процесс; здорового исторического смысла, реализма так мало прибавилось за все эти годы (о некоторых исключениях, имеющих для нас интерес в настоящем изложении, я упомяну еще), что это убедительно говорит об отсутствии каких-либо серьезных политических сил в украинском обществе. Я вовсе не хочу этим снять проблему политики в общей проблеме Украины, хорошо сознаю всю сложность "украинского вопроса" и в заключительной главе своих мемуаров выскажу несколько своих соображений об этом; мои замечания имеют в виду лишь обрисовать ту общую перспективу, в какой ставилась и ставится политическая проблема на Украине... Обрисовав ее, мы можем обратиться к тому, как ставилась фактически политическая проблема на Украине.

Министром иностранных дел в мое время был Д. И. Дорошенко. Я уже говорил о нем несколько слов; сейчас дам портрет более детальный. Будучи филологом по своему образованию, Дорошенко всегда обнаруживал большую склонность к научным занятиям в области истории. Прекрасная осведомленность в различных исторических вопросах (однако лишь насколько это касается Украины), очень большая начитанность, хорошая память, дар ясного и легкого изложения делают Дорошенко одним из достойнейших представителей современной украинской науки. Будучи горячим украинским патриотом, Дорошенко всегда склонялся легко к тем или иным компромиссам, если они настоятельно требовались жизнью (см. выше об образовании Лизогу-бом, вернее, Н. П. Василенко министерства). У Дорошенко есть редкий среди украинской интеллигенции реализм, уменье видеть факты, уменье честно и правдиво считаться с ними. Но Дорошенко всегда не хватало одного — серьезного политического образования, хотя бы слабой подготовки к дипломатической работе. Его политическое чутье — несмотря на природный реализм — всегда оставалось очень слабым, уменье политически мыслить было прямо ничтожно. Он был — да и остается — политически не интеллигентным, без каких-либо данных для большой дипломатической карьеры. Его политическая тактика

136

всецело определялась реальными силами, с которыми ему приходилось считаться, овладевать политической ситуацией, видеть немного вперед он никогда не умел. Когда он стал министром, он взглянул на свою задачу очень упрощенно и схематично, взял себе в консультанты моего бывшего коллегу проф.' О. О. Эйхельмана, бессменно вообще консультировавшего при разных украинских правительствах. Эйхельман был хорошим профессором международного права, но никогда дипломатом фактически не был, — и если чем мог помочь Дорошенко, то разве всякого рода справками насчет тех или иных "прецедентов". Будучи услужливым по природе, а здесь вдобавок еще особенно услужливым вследствие запуганности, Эйхельман естественно стремился всячески преувеличивать значение "державности" Украины. Судьба сделала Эйхельмана человеком "чего изволите" — и на все претенциозные мечты украинцев он естественно отвечал так, что был plus royaliste que le roi. При таком помощнике о торжестве политического реализма в планах и действиях Дорошенко не могло быть и речи. Главная забота Дорошенко уходила в раздувание внешних сторон своего ведомства, — он стремился во что бы то ни стало поскорее завести "послов" украинской державы при иностранных "дворах". Первым "иностранным двором" оказалась Москва — с которой все время шла война; по настоянию немцев в Киеве была создана русско-украинская комиссия для выработки мирного договора — и "чрезвычайным послом" от Москвы был сам Раковский — умный, хитрый и умелый деятель, вошедший скоро в связь со всеми большевистскими элементами в Киеве; со стороны Украины "чрезвычайным послом" был Шелухин, совершенно поглупевший со времени создания украинской державы. Это была прямо комическая фигура, нестерпимо шаржировавшая (но bona fide) свою роль "чрезвычайного посла". Другие выборы Дорошенко были более удачны. В Германию послом был назначен всеми уважаемый, достойнейший и тактичный человек — бар<он> Ф. Р. Штейнгель, в Вену — один из умнейших людей в украинской интеллигенции — Липинский. Не помню сейчас, кто был назначен в Болгарию, помню только интересную фигуру болгарского посла при украинской державе — проф. Шишманова, женатого на дочери Драгома-нова. Шишманов был очень умный и интересный человек, — но должность его по-существу была пустой и бессодержательной... Вот и все те "внешние сношения", на организацию которых Дорошенко тратил свои силы. За развитием дипломатической жизни в Европе он совершенно не

137

следил — даже тогда, когда уже стал совершенно ясно обозначаться поворот военного счастья на сторону Антанты. Единственно, что он мог думать при этом — это был все тот же вопрос о "делегации" во Францию и Англию — но пока немцы сидели на Украине этого все равно нельзя было делать. Была еще одна "держава", с которой тоже завязались "дипломатические сношения" — это "всевеликое войско Донское", с которым Украина вошла в некоторый союз. Со стороны Донского атамана (кажется, им был тогда Каледин) было, конечно, умно войти в правильные сношения с гетманским правительством, потому что продвижение немцев к Дону, имевшее целью как бы установить новые границы Украины, нависало очень тяжкой грозой над Донской областью. Со стороны Донского войска к нам приезжал ген. Черячукин, которого очень парадно принимал Гетман; не помню, кто был послан с нашей стороны на Дон.

Юмористическая нотка неизбежно входит в мое изложение деятельности Д. И. Дорошенко. У него, конечно, не было политического дарования или даже умения политически мыслить. Я не уверен, мог ли бы кто-нибудь другой сделать что-либо положительное на его месте, но я совершенно уверен, что более подходящий к его посту человек мог бы во всяком случае лучше разбираться во всей обстановке. Единственным пунктом, в котором Дорошенко ясно разбирался, был увы — вопрос о русско-украинских отношениях. Его отношение здесь было ясно совершенно, вопрос ставился им совершенно трезво и ясно, — и тем более, для меня напр<имер>, все это было трагично. Для Дорошенко Россия (или Московия) была просто чужим государством, с которым недобрая судьба приказала пребывать в соседстве; вся русско-украинская проблема заключалась для Дорошенко (по крайней мере тогда) в том как отгородиться от России. Большевизм тогда любили на Украине отождествлять с Россией, горделиво указывая, что на Украине большевизм невозможен и может быть введен лишь насильственно "москалями". Дорошенко стремился максимально блюсти "вежливость" к ненавистному соседу, весь его пафос заключался в игнорировании факта глубокой исторической связности России и Украины, в утверждении особых путей Украины. О том, что с ненавистным соседом Украине — если ее независимость устоит — придется вечно жить вместе, что совпадение церковных, культурных, экономических интересов ставит очень остро и настойчиво вопрос о взаимоотношении Украины с Россией, — об этом наш украинский Бисмарк, конечно, не помышлял. Уже в более поздний период, в дни наших встреч в Праге, у До-

138

рошенко наметился некоторый поворот — думаю, под влиянием Липинского, развивавшего идею глубокого единства — на почве Православия (а сам Липинский был католик!) — Великой, Малой и Белой Руси. Липинский защищал идею трех русских монархий и единого Московского патриархата, признавая этим, что Москва должна остаться центром общерусского объединения, но лишь на почве церковной, а не политической... Мне кажется, что под влиянием Липинского Дорошенко изменил (в Пражский период) свои взгляды на отношения к России, — но когда он был министром, он психологически был совершенно далек от самого вопроса о русско-украинских отношениях. Если бы у него была какая угодно — хитрая, злая, — но продуманная система, как строить русско-украинские отношения, — его можно было бы осуждать, оспаривать, но нельзя было бы не уважать как политически мыслящего человека. Но легкомысленно пребывать вне серьезнейшей и основной политической проблемы Украины, сводить русско-украинскую проблему к "установлению границ", глядеть всеми глазами на Запад (и притом только ближний — т. е. австро-немецкий) , а не на Восток — это значило проявлять тот опасный нереализм, то "мечтательное" направление ума, при котором нечего и говорить о серьезном строительстве "независимой" Украины.

А между тем в составе украинского правительства — главным образом я имею в виду ген. Рагозу — все время развивалось течение, которое по-существу было направлено к России. Я уже упоминал о плане концентрации войск в Черниговской губ. для создания "корпуса особого назначения". Идея этого корпуса, как было уже упомянуто, была связана с планом борьбы с большевиками — не для установления новых границ Украины, а для освобождения России от большевиков. Для тех, кто задумывался над политической проблемой Украины, было ясно, что единственная серьезная политическая база для возможно более выгодного объединения с Россией (ибо это объединение, конечно, политически абсолютно неустранимо) заключалось бы в том, что Украину стала центром освободительного движения в России и тем самым добилась бы глубокого и исторически действенного перелома в русской психологии. Если бы освобождение России от большевизма пошло бы из Украины, и Киев, а не Москва, стал бы на некоторое время центром собирания России. Именно в этих тонах рисовались взаимоотношения между Украиной и Россией даже в московских кругах, во всяком случае, в части русской политической интеллигенции. Какая огромная перемена в русской поли-

139

тической психологии произошла бы — если бы Украина действительно поставила перед собой не свою сепаратную украинскую, а общерусскую задачу] Часть правительства с большей или меньшей глубиной жила этой идеей — во всяком случае, это относится к нашей небольшой группе министров к. д.. Перед Украиной жизнь раскрывала действительно новую политическую перспективу, но при условии включения себя в общерусскую перспективу, в общую русскую проблему... Мы увидим дальше, как в последний период гетманщины была на это поставлена ставка — увы, совершенно неудачно, — не только потому, что уже было в разных отношениях поздно, но и потому, что была она поставлена неправильно... Необходимо было понять, что ставка на единение с Россией, провозглашенная Гетманом в *третий период его "царствования", все время зрела в сознании правительства, все время жила в разных кругах. Она была бессильной идеей, но она впервые давала правильную Перспективу для понимания политической проблемы Ук-%аины — и то, что Дорошенко, призванный к тому, чтобы "©смыслить эту политическую проблему Украины, был так йалек по-существу не только от постановки, но даже от поднимания ее — лучше всего освещает всю трагичность положения...

Мне пришлось все время следить за европейской жизнью — как только появление немцев дало нам возможность %меть немецкие газеты. Читая только две, но зато важней-Щцпе немецкие газеты — Berliner Tageblatt и Vossische «4Zeitung — я скоро стал определенно интересоваться полиадическими вопросами. Сквозь немецкую цензуру невольно «просвечивала картина европейской жизни вообще — и особенно ценны для понимания последней были швейцарские газеты, тоже у нас появившиеся. Политические вопросы стали привлекать меня все больше и больше — и я не раз пробовал говорить о них с Дорошенко, как в отдельных беседах, так и при общем обсуждении политических вопросов % заседаниях Правительства. Иногда это казалось — как Чмне прямо говорили — нападками лично на Дорошенко, в 'действительности же дело шло совсем не о нем: я сам для ¦*%;ебя впервые отчетливо и ответственно сознавал политическую проблему Украины, сознавал, что центральной точкой в этой проблеме является русско-украинский вопрос, а вместе с тем все больше начинал чувствовать всю международную обстановку, начинал разбираться в ней. Конечно, я наверное был при этом наивен, ощупью находя то, что при известной подготовке открывалось бы мне "само собой", но 9*у меня все время было чувство, что никто в Правительстве

140

не думает о том, что меня волновало, что все заняты разными специальными или частными задачами, а о самом главном и основном никто и не помышляет. Отсюда моя постоянная настороженность к вопросам внешней политики, сердившая Дорошенко, — ибо, естественно, с ним у меня как раз и происходили стычки. Его легкомыслие, беззаботность, его непонимание положения чрезвычайно сердили меня, и это, конечно, сказывалось в моих речах...

От вопросов внешней политики естественнее всего перейти мне к внутренней политике в нашем Министерстве. Обычно под "внутренней политикой" разумеют нечто совсем чуждое политике как таковой, имея в виду те меры по охране порядка, по борьбе с разными неурядицами жизни, которые возлагаются на Министерство Внутренних Дел. Но у нас, в Правительстве Гетмана, к этим обычным делам Мин. Внутр. Дел присоединялись дела настоящей политики — связанные с проблемой большевизма и крайних националистических течений внутри Украины. Обе эти силы и погубили впоследствии гетманский режим, разрушили все то положительное, что создавалось за месяцы буржуазной власти... Естественно, что эти два вопроса стали кардинальными вопросами внутренней политики, что вокруг них и разгорелась настоящая борьба.

Сначала Министром Внутренних Дел был сам Лизогуб. При нем был создан аппарат провинциальной власти (т. наз. губерниальные старосты, местная полиция), стал налаживаться некоторый порядок. Труднее всего обстояло дело в деревнях — и тут немцы не раз пересаливали в преследовании крестьян за захват помещичьего имущества. Однако яд большевизма настолько отравил сельское население, что делало невозможным возврат к прежним социальным отношениям. Там, где помещики, возвращаясь в свои усадьбы, вели себя спокойно и разумно, жизнь вновь закипала, дисциплинируя обе стороны. Но эксцессы постоянно имели место на обеих сторонах; наводя порядки, немецкие офицеры нередко прибегали к телесным наказаниям, вызывая крайнее озлобление у крестьян и создавая благоприятнейшую почву для большевистской агитации. Здесь было положительно неблагополучно, обозначилась явно опасная "зона", нейтрализовать и обезопасить которую, конечно, нельзя было бы без перемены общей атмосферы. Лизогуб и его губерниальные старосты делали, что могли; мне кажется, что они были достаточно осторожны и благоразумны, понимая, что революционное брожение невозможно победить чисто внешними мерами. Не следует забывать, что кроме большевиков, оставшихся на местах,

141

когда появились немцы — революционное настроение поддерживали обе крайние левые партии украинцев — с-д и с-р, особенно последние. Очаг революционной заразы нельзя было потушить без привлечения этих партий к мирному сотрудничеству, — а так как они от него категорически отказывались (как и более умеренная группа социалистов-федералистов), то, разумеется, внутреннее положение оставалось очень грозным. И вот в такой обстановке выступает зловещая фигура Игоря Кистяковского — умного и даровитого, проницательного и делового человека, но увы очень циничного. Будучи государственным секретарем, оформлявшим юридически постановления Правительства и подносившим все акты Гетману для подписи, он имел случай часто беседовать с Гетманом, перед которым и развивал свою программу. Он нападал на слабое место у Лизогуба — на бездеятельность власти в отношении к разрушительным силам большевизма и революционного национализма и выдвигал программу более сурового и настойчивого преследования этих элементов. Вместе с тем Кистяковский выдвигал и положительную задачу усиления умеренно националистического течения, чтобы с помощью его извнутри побеждать ядовитые течения. Смелые речи, решительность Кистяковского импонировали Гетману, и он начинал серьезно склоняться к той мысли, чтобы передать Кистяковскому Министерство Внутренних Дел. Наша кадетская группа была настроена враждебно к программе Кистяковского, вернее, не столько к его программе, в которой было немало справедливого и отвечавшего реальным условиям — сколько лично к Кистяковскому, в котором мы чувствовали беспринципного человека. В отдельных беседах, которые мы все вели между собой, а отчасти и с Гетманом, наше отрицательное отношение к Кистяковскому сложилось с полной определенностью — вплоть до того, что мы говорили между собой, что не останемся в Совете Министров, если туда войдет Кистяковский в качестве Мин. Внутр. Дел. На мою долю выпало вести все эти переговоры с Гетманом, который был крайне раздосадован нашим сопротивлением. Расставаться с нами он не хотел. Лизогуба сохранять на посту М. Внутр. Дел тоже не хотел. Мы всецело присоединялись к критике Лизогуба, — но тогда Гетман потребовал от нас, чтобы мы выдвинули новую (приемлемую для нас) кандидатуру в М. Внутр. Дел, раз мы отвергаем Кистяковского. На этом он нас и поймал: сознавая всю исключительную ответственность управления М<инистерст>вом Внутр. Дел., в руках которого находился ключ к замирению Украины, к упрочению нового порядка, мы хорошо понимали, что Лизогуб со-

142

вершенно не годился для этой роли, но не могли никого выдвинуть на его место. Мы были против Кистяковского, а своего кандидата не имели... Переговоры, которые я вел с Гетманом, впервые оформили в составе Правительства факт группы к-д — и к нам неожиданно захотели присоединиться другие министры, почувствовав, что мы, как объединенная группа, представляем собой силу. Со мной вел об этом беседу Ю. Н. Вагнер, выразивший свое огорчение, что "блок" левых министров (какими оказались мы, к-д) обошел его, об этом же говорил и министр юстиции М. П. Чу-бинский, напоминавший мне, что он когда-то состоял в Ц < ентральном > Комит<ете> партии к-д. Я неожиданно оказался в самом центре борьбы... Но борьба окончилась для нас бесславно: мы принуждены были сдаться — по очень простой причине: по отсутствию хороших кандидатов в М. Внутр. Дел. За Кистяковским стояло то, что это был умный, волевой человек, могущий овладеть — так казалось всем — положением, против него было его крайне реакционное настроение, склонность к крутым мерам, опасный "правительственный активизм". После тяжелой недели, в течение которой все усилия найти толкового и сильного человека оказались бесплодными, мы дали Гетману согласие на то, чтобы Кистяковский вступил в управление Министерством Внутр. Дел.

Энергичным и решительным Кистяковский действительно показал себя — но такта и ума он не обнаружил. Он производил многочисленные аресты — ив оправдание их приводил нам в Совете сведения и заговорах и т. д. — казавшиеся нам фантастическими. Позднее выяснилось, что Кистяковского водили за нос, провоцировали и дурачили. Мы и сами это чувствовали, но ни у кого не было в руках бесспорных фактов, чтобы, опираясь на них, бороться с Кистяковским. Тем не менее в Августе м<есяце>, — т. е. когда еще не было никаких данных думать об скором уходе немцев — было ясно мне — да, думаю, и другим — что процесс внутреннего революционизирования Украины шел гигантскими шагами, что успокоения населения нет, что мы держимся только помощью немцев. Кистяковский, все время игравший на струнах национализма и заигрывавший на этом с украинскими кругами, окончательно оттолкнул левые круги от сотрудничества с Правительством, и в этом смысле он больше всего ответственен за национальную революцию (Петлюра, Винниченко), свалившую гетманский режим и окончательно погубившую возможность сохранить Украину от большевизма. Я не хочу всецело возлагать ответственность за это на одного Кистяковского: внутреннее

143

революционизирование населения, отход крайних национальных групп от сотрудничества с Правительством намечался помимо Кистяковского и, вероятно, едва ли был устраним, но все же никто иной как Кистяковский усер-днейше подбрасывал дров в костер, сжигавший последние возможности мирной жизни...

Что касается развития большевизма, то надо отдать справедливость Кистяковскому, что он все время настойчиво повторял, что, по его точным сведениям, главным очагом большевистской заразы являлась большевистская "мирная делегация" во главе с Раковским. Кистяковский настаивал на разрыве с большевиками, на аресте Раковского, на принятии самых решительных мер по борьбе с большевиками. Большинство сочувствовало планам Кистяковского, но они встречали самую резкую оппозицию со стороны немцев, которые не могли решиться на разрыв с большевиками на Украине — раз они вели дружеские отношения с теми же большевиками в Москве. Положение создавалось исключительно глупое и безвыходное: большевики, учитывая положение, становились все более наглыми и дерзкими, мы сознавали всю пагубность их действий, разлагавших остатки мирного настроения, но должны были оставаться по-существу безучастными свидетелями роста большевизма в стране. Я убежден, что если бы немцы не мешали нам, непосредственная угроза большевизма внутри Украины была бы значительно парализована. Конечно, источником революционизирования Украины были не одни большевики, но устранение одного из очагов заразы уже было бы шагом вперед, — тем более, что при известных условиях можно было бы сговориться с частью украинцев. На это последнее упирал и сам Кистяковский — и при его участии й возник так наз. второй кабинет Лизогуба, в который вошли яркие представители социалистов-федералистов (.Потоцкий и др.). Но этот шаг был предпринят слишком поздно, когда вопрос о восстании против гетманской власти был уже поставлен формально.

Кстати сказать, в деле укрепления и развития национальной украинской культуры никем не было сделано так много, как именно первым правительством Лизогуба. Особенно потрудился здесь ценнейший член Правительства — Н. П. Василенко. О его деятельности я буду говорить отдельно, здесь же только упомяну, что благодаря его активному участию была открыта Украинская Академия Наук (первым президентом которой был назначен известный геолог, член Российской Академии Наук Влад. Иван. Вернадский), при том же Н. П. Василенко Народный Укра-

144

инский Университет был преобразован в Государственный Украинский Университет (при сохранении русского Университета св. Владимира), при нем же, наконец, была открыта Украинская Национальная Библиотека. Все эти монументальные учреждения, сохранившиеся (кроме Укр<а-инского> Университета, который, разделив общую участь с У нив < верситетом > св. Владимира, был расформирован на ряд специальных Институтов) до сих пор, явились ярким и плодотворным вкладом в строительство Украины. Национальные круги не могли не приветствовать этих учреждений. Хорошо помню, как на открытии Украинского Государственного Университета — под который были отведены новые здания, предположенные до революции для Константиновского Военного Училища (на Соломене) — одно из приветствий было произнесено самим Винниченко, состоявшим тогда председателем Украинского Национального Совета (что-то эквивалентное бывшей Центральной Раде, но без всякого влияния и без всяких средств). На открытии присутствовала, можно сказать, вся украинская интеллигенция, неизбежно являвшая здесь свою солидарность с гетманским правительством, посколысо оно шло навстречу национальным задачам... Если к перечисленному добавить учреждение Украинского Сената, проведенное трудами М. П. Чубинского, то должно признать, что гетманским правительством закладывались серьезные основы для украинской "державности"... Тем досаднее выходил разрыв между гетманским правительством и национальными кругами — тем фатальнее выступало бессилие "внутренней политики" И. Кистяковского. Ему не удалась основная его задача — борьба с большевизмом: он не был виноват в том, что эта борьба не удалась, но он был .виноват в том, что зная эти реальные условия (сопротивление немцев серьезной борьбе с большевизмом), он действовал запальчиво и страстно, думая устрашить своими арестами подполье и парализовать его действия. Наладить аппарат политической полиции Кистяковскому так и не удалось: несколько раз в заседаниях Совета Министров всплывали дела, по которым должен был давать отчет Кистяковский — и из его объяснений становилось очевидно, что никакой "разведки" в точном смысле слова у него [не] было, что агентура его слабаки едва ли не служила на оба фронта. Особенно остро проходили конфликты между Кистяковским и Ю. Н. Вагнером, который как Министр Труда получал свою информацию из рабочих кругов и не раз рисовал картины такой полицейской беспардонности и произвола, что вся система Кистяковского обнажала все

145

свое бессилие. Не страшны никакие крутые меры, если они вызываются необходимостью, если применение их достигает своей цели. Но те меры, к которым прибегал Кистяковский, воображавший сначала, что крутыми приемами ему удастся задушить большевистскую гидру, приводили ни к чему, ибо сплошь и рядом обрушивались на не причастных большевизму людей. Несколько раз Кистяковский сам признавался в заседаниях Совета Министров, что чувствует, что не может справиться с "врагом"... Задача, конечно, была трудна; не только русские рабочие круги, но и украинизированный пролетариат шел против гетманщины — и одними мерами насилья нельзя было изменить положения... Одно, во всяком случае, было ясно для всех, а именно что Кистяковский больше раздражал население, чем оздоровлял общественную обстановку, что он не стал выше Лизогуба на ответственном посту Мин. Внутр. Дел. Нет ничего удивительного, что сознав свое бессилие в прямой борьбе с большевизмом, Кистяковский обратился к более положительной задаче — к привлечению национальной оппозиции к власти. Так возник осенью план переформирования министерства Лизогуба; действующим лицом во всей этой "перемене декораций" был Кистяковский. Он ставил теперь ставку на умеренную группу национальной оппозиции (социалистов-федералистов), — но увы и здесь его не ждала удача. Весьма возможно, что абстрактно этот план был верен, что будь он раньше приведен в действие (второе министерство возникло лишь во второй половине Октября, когда уже явно обозначилось падение Германии и приблизилась революция в Германии — что совершенно меняло всю политическую обстановку и почти предрешало падение гетманщины, как и вообще всякого "отдельного" украинского государства), он, может быть, мог бы еще иметь свои добрые последствия. Но фактически он выступил на сцену слишком поздно, чтобы принести желанные результаты. Не знаю точно, когда в левой национальной группе было решено поднять настоящее восстание против гетманщины — однако бесспорно, что уже осенью, т. е. еще до образования второго министерства Лизогуба, эти левые украинские круги решили выступить активно. Им развязало руки новое министерство, а вовсе не связало — и этим весь план Кистяковского сводился к нулю, ибо у партии социалистов-федералистов не было почти никаких организационных связей с деревней, с рабочими кругами. Обе эти группы (говорю об украинских рабочих и крестьянах) находились в "заведывании" украинских с-д и с-р. Правда, отдельные члены партии продолжали еще видимость

146

службы новому гетманскому правительству, но это было лишь простым прикрытием. Гетманский режим перед лицом наступавшей опасности (ухода немцев, создавших гетманщину) оказывался без опоры в народе и интеллигенции, без вооруженной силы — и вся та огромная положительная работа, которую в разных направлениях провело гетманское правительство, стояла перед крахом, обращалась в нуль. Не было обеспечено самое существование украинской государственности — и то, что в решительный исторический момент, когда Украина оставалась предоставленной самой себе, перед лицом организованной большевистской силы, что в этот момент левые украинские круги просто не приметили опасности для самого существования Украины как государства, что они во имя чисто партийных и совершенно абстрактных соображений подняли восстание против украинской власти и вошли в союз с врагами Украины — какими были большевики, — это все показывает такую историческую близорукость, такое отсутствие государственного инстинкта и трезвого политического реализма, что было и тогда ясно — что Украине как государству не быть, что Украина пропускала ту единственную историческую конъюнктуру, при которой еще мог бы быть поставлен вопрос об украинской государственности...

Второе министерство потеряло всякий свой смысл с того момента, как левые круги перестали быть лойяльной оппозицией и перешли в восстание. Помимо того, что соц. федералисты не умели бороться, они и не хотели борьбы: для них солидарность с национальными группами была дороже самого бытия Украины как государства... Они не понимали, чем играли! Более трагикомического эпизода в истории Украины, чем это безволие украинских политиков, трудно себе и представить...

Гетман сделал последний шаг, какой ему еще оставался — он открыто перешел к ориентации на Россию (конечно, Россию свободную, не большевистскую). Немцев, которые раньше мешали этому плану, спрашивать уже было нечего, — они доживали последние дни, думали только о том, как им благополучно выбраться на родину. Украинские круги либо были втянуты в восстание, либо бессильно разводили руками перед надвигавшейся опасностью. Спасая себя, Гетман, в сущности, спасал остатки украинской государственности. Но и этот жест оказался запоздавшим. Он привлек на сторону Гетмана русские круги, дал в его распоряжение 5.000 русских офицеров, командование которыми принял на себя гр. Келлер; с далеким добровольческим движением, поднятым около этого времени

147

ген. Алексеевым и Корниловым, связь тоже была невозможна. Неожиданно для украинцев Гетман, разуверившийся окончательно в возможности получить от них помощь, сделал крутой поворот в сторону России. Он распустил министерство Лизогуба, поручив образование нового министерства Гербелю, издал особый манифест, говоривший о необходимости борьбы с большевиками для спасения России, четко и определенно выдвинул идею федеративной связи, отрекаясь таким образом от идеи самостоятельности Украинского Государства. Этот манифест, вызвавший ярость и непримиримую ненависть со стороны украинцев, вызвал самое живое сочувствие у русских людей, поднял их настроение. Одушевление среди русских было очень велико, но увы, возможности овладеть положением были ничтожны. С севера надвигались большевики, с запада и юга — Петлюра. В Киеве же военных запасов было немного; они собирались, как было указано выше, в разных местах — преимущественно в Черниговской губ.. Когда был издан Гетманом его манифест, ему изменили все начальники на местах, отдавшие оружие, военные снаряды, амуницию эмиссарам Петлюры. Небольшое сопротивление, кое-где оказанное последнему, было быстро сломлено, ибо план восстания, как тогда сразу стало ясно, был давно разработан, всюду на местах были "свои" люди, которые по сигналу овладели запасами. Тех, кто противился, убивали... Этим предательством украинцы купили для себя возможность успеха в восстании, но они скоро сами погибли — ибо овладевая для себя оружием, амуницией, они фактически действовали вместе с большевиками, которые через короткий промежуток времени сделались господами положения.

Киев фактически в несколько дней оказался не только отрезанным от других частей Украины, но и вообще единственной точкой, где восстание не удалось. Был ли Келлер недостаточно удачный стратег или трудности положения были столь велики, что их вообще нельзя было преодолеть, — судить не берусь, но склонен думать, что вопрос о падении Киева был вообще только вопросом времени. Киев не имел тыла, легко мог быть лишен подвоза провианта (что очень скоро и случилось); с помощью русских офицеров, уже тогда достаточно (после войны и первого года революции) ослабленных и даже сломленных, нельзя было бы, думается мне, продержаться в такой тюрьме. К тому ж с первых чисел Декабря настали жестокие морозы, которые чрезвычайно затруднили оборону Киева... 14 Декабря 1918 г. Киев пал, петлюровцы вошли в город — и гетманский

148

режим кончился... Сам Гетман, как известно, спасся благодаря немцам, которые его вывезли...

Конец гетманского режима был, по-существу, концом "свободной Украины". Украинские патриоты, думавшие с помощью большевиков построить новую Украину нанесли фактически смертельный удар своему собственному делу, не поняв того, что в большевиках они имеют дело с смертельным врагом, перед лицом которого они должны были всячески поддерживать гетманскую власть как единственный (и то не очень надежный) оплот украинской свободы. Кто хотел независимой Украины, тот должен был понимать, что большевики несли с собой не только стихию социально-политического разрушения, но и идею России, что в вопросе об единении с Украиной, о включении Украины в состав России с большевиками была вся Россия, все живые и глубокие связи ее с Украиной, вся инерция прошлого. Нетрезвость украинских политиков, поистине не ведавших, что они творят, зловещим светом озаряет исторические судьбы Украины; история, осудив украинских политиков, сурово осудила и самый замысел украинской независимости...

149

Глава VIII.

Школьные и академические дела. Система культурного параллелизма. Собирание русских сил. "Спасение Украины для России".

Эту главу я хочу посвятить рассказу о том, что делалось в других областях управления в месяцы моего пребывания в составе Правительства. Я не буду останавливаться на деятельности в сфере экономической и финансовой, так как сравнительно мало интересовался тогда этим. Скажу лишь, что и А. К. Ржепецкий (министр финансов) и С. М. Гутник (мин<истр> торговли и промышленности) довольно быстро смогли наладить жизнь финансовую и экономическую. Да это и естественно — ведь процессы разрушения за последние несколько месяцев большевистского владычества не смогли сразу оказаться очень глубокими. Заводы и фабрики снова заработали (особенно надо это сказать о сахарных заводах, в восстановлении деятельности которых были заинтересованы и немцы), торговля — хотя и ограниченная — восстановила связь с заграницей. Это быстрое, почти самопроизвольное возрождение экономической и финансовой жизни, равно как и известное восстановление сельского хозяйства, было поразительным. В нем не было ничьей заслуги — это просто действовала сила жизни, искусственно загнанной хаосом в подполье и ныне получившей свободу. Если бы Украина, как свободное целое, продержалась несколько лет, она, несомненно, политически окрепла и консолидировалась бы, как это мы видим на примере Латвии и других лимитрофов. Но первая стадия, созидающая самые силы таких новых государств, должна обеспечивать самое политическое бытие — и лишь потом само это политическое бытие оказывается зависящим от экономических сил...

Общий, не сказанный никем, но диктовавшийся самой жизнью лозунг заключался в самосохранении, в отстаивании своего бытия. Но увы — если было достаточно проявлено таланта и инициативы во всех других сферах жизни, то все же не нашлось только ни одного талантливого политика. Но гибель Украины как свободного политического целого не должна закрывать глаза на то положительное, что было сделано за месяцы свободы. На первом месте я должен поставить всю работу Н. П. Василенко, о котором и скажу здесь в первую очередь.

Н. П. Василенко в самом себе носил живое и мудрое, творческое и действенное решение русско-украинской про-

150

блемы. Искренний украинский патриот, защитник — убежденный и стойкий — широкого развития украинской культуры, культурного творчества Украины, он горячо любил и Россию, носил в себе живой интерес к общерусским проблемам. Будучи давно защитником федералистической системы в вопросе об отношении Украины и России, Н. П. не был доктринером, обладал большим политическим чутьем, навыками к политическому мышлению, приобретенными им в работе по партии к. д., в Ц. К-те, [в] котором он состоял с самого начала. В сущности, это был единственный серьезный и мыслящий политик среди украинских деятелей... Минусом Н. П. была вялость темперамента, отсутствие влечения к широкой политической работе. Он должен был сам стать во главе Совета Министров, а не передавать главенства провинциальному работнику, каким был Лизо-губ. Вместо этого Н. П. предпочел взять на себя управление Министерством Народного Просвещения... Недаром педагог и ученый в нем были выражены ярче, чем политик...

Ставши Министром Нар. Проев., Василенко хорошо понимал всю сложность культурной проблемы, перед ним стоявшей. Говорю уверенно о взглядах Н. П., так как имел с ним много встреч, много бесед и во время нашей совместной работы в составе Правительства — и после нее. Первым и основным, безусловно мудрым (с разных точек зрения) принципом, которому следовал Н. П. в своей "политике" в школьном деле, было то, чтобы украинская школа (от низшей до высшей) не развивалась бы за счет русской, т. е. чтобы ни одна русская школа не была насильственно закрыта. Всяческое поощрение украинского культурного дела не должно было вести за собой уменьшения или ослабления русского культурного дела. Так и выросла замечательная, на мой взгляд, система культурного параллелизма. Ее можно толковать "иезуитски" как предоставление свободы конкурировать обеим культурам, — и так как поддержка украинской культуры, естественно слабой на первых порах после долгих лет ее притеснения, должна была особенно привлечь к себе внимание Правительства — то не является ли система культурного параллелизма лишь прикрытой, носящей приличные внешние формы, борьбой с русской культурой!

То сохранение русской школы, — от низшей до высшей — которое проводил Василенко, поставленное рядом с сугубым покровительством украинской школе, не означает ли просто отсутствие варварской тактики, которой щеголяли украинцы впоследствии (при Петлюре и отчасти даже при большевиках)? Не есть ли план Василенко именно по-

151

тому более "опасный" для русского культурного дела на Украине, что он имел такие корректные и мягкие формы, так сказать, усыплял и успокаивал русское сознание?

Не стану отрицать "принципиальной" возможности такого истолкования политики Василенко, но фактически ему такой "иезуитский" способ мышления был совершенно чужд. Василенко можно было заподозрить ведь и в противоположном, — и крайние украинские группы открыто и высказывали свои подозрения — что на самом деле главное Внимание Василенко было отдано не развитию украинской школы, а охранению русской школы. Пожалуй, в этом была доля правды — перед лицом агрессивного украинского национализма, как он себя успел проявить с начала русской революции, задача охранения русской школы в том объеме, как она существовала, была очень трудной и серьезной. Василенко не раз категорически и настойчиво говорил, что он ни за что не согласится закрыть ни одной русской школы — на что посягательства со стороны украинцев были постоянно. Защита русской школы от украинцев была совершенно реальной и трудной задачей... Но, конечно, Василенко искренно и подлинно стремился всячески содействовать созданию украинской сети школ.

Больше всего ему удалось дело высшей школы, — может быть, оттого, что он сумел привлечь к этому делу такого выдающегося человека, как Влад. Ив. Вернадский, который фактически был как бы товарищем министра по делам высшей школы. Товарищ министра по делам средней и низшей школы П. И. Холодный был человек неглупый и даровитый, но достаточно ленивый, вялый и без инициативы. Казалось бы с первого взгляда, что развить систему украинской низшей и средней школы гораздо легче, чем высшей, для которой не было достаточного числа квалифицированных работников. На самом деле вышло иначе... Не знаю, каков тип средней и низшей украинской школы сейчас, но в годы, когда я еще был в Киеве, педагогическая бедность и шаблонность отличала украинских педагогов.

Совершенно иначе — широко, разумно — была поставлена проблема высшей школы в комиссии В. И. Вернадского. Как-то уже после падения гетманской власти (при добровольцах, когда можно было свободно собираться...) группа лиц — об этом я еще расскажу позже — собиралась издать серию книг на тему "Россия и Украина"; В этой серии книг главное место, по нашему плану, должны были занять очерки сделанного (и задуманного) при гетманском режиме. Наиболее интересной — по первоначальному пла-

152

ну — должна была выйти книга как раз В. И. Вернадского, содержание которой всецело определялось деятельностью руководимой им комиссии.

Возникновение Украинской Академии — первого дела, созданного Василенко при участии В. И. Вернадского, является крупным и незабываемым вкладом в историю украинской культуры. Вернадскому удалось собрать крупных русских ученых — украинцев по происхождению, — которые пошли работать в новую Академию. Проф. Ф. В. Таранов-ский, акад. Липский (ботаник), акад. Крымский (тюрко-вед), сам В. И. Вернадский, несколько dii minores — вошли в первый состав Академии, обеспечив сразу же научную серьезность и высоту в ней. Насколько можно судить по изданиям Украинской Академии, выходящим и ныне, этот уровень настоящей научной культуры сохранился в общем в ней и доныне — несмотря на то, что позднее в состав Академии вошли и такие "растрепанные" ученые, променявшие науку на мелкую политику, как М. С. Грушевский. Задача Академии была содействовать изучению истории, языка и литературы, природы Украины, содействовать развитию украинской научной культуры. Надо думать, что какие бы судьбы ни постигали Украину в политическом отношении — Украинская Академия сохранится при всяких условиях, оставаясь деятельным центром украинской научной культуры.

Среди ретивых украинцев нередко встречались (и встречаются) люди, которые хотели бы "одним взмахом" создать то, что созидается десятилетиями. В частности, отсутствие украинской научной терминологии казалось таким людям "национальным позором", от которого необходимо немедленно и решительно освободиться. Не знаю, издает ли теперь Украинская Академия "академический словарь" наподобие словарей, издаваемых другими академиями; знаю только, что те статьи и книги, которые в мое время спешно вырабатывали "украинизацию" научной терминологии, часто возбуждали одно лишь чувство сожаления.

О создании национальной библиотеки я уже говорил. Дело это тоже было монументальным. В Киеве, кроме превосходной Университетской Библиотеки, существовала весьма недурная (городская) публичная библиотека; созданием же "национальной украинской библиотеки" полагалось начало большому делу концентрации книжного и рукописного материала по истории Украины. Создание этой национальной Библиотеки было особенно уместно для тех годов, когда частные библиотеки расхищались или бессмысленно истреблялись.

153

Но особые заботы Василенко и Вернадского были направлены на Университет. Создание государственного Украинского Университета рядом с русским Университетом (св. Владимира) было блестящим разрешением трудного вопроса об организации высшей украинской школы. Среди пылких украинских деятелей циркулировала мысль о закрытии Университета св. Владимира как "крупнейшего проводника русификаторской политики". Это мнение могло бы и восторжествовать, если бы крайние группы имели достаточно времени для осуществления всех своих замыслов. Существовал план о создании при Университете св. Владимира параллельных украинских кафедр. Но в этом плане было много трудностей. Создание украинской высшей школы в недрах старой русской школы неизбежно умаляло бы значение украинских кафедр, сводя их к значению некоторых параллельных учреждений — не могла бы создаваться и крепнуть своя украинская научная среда. Студенты-украинцы, естественно, растворялись бы в массе русского студенчества... Создание отдельной высшей школы было поэтому совершенно необходимо. Добавлю, что ученых, владеющих украинским языком и могущих читать по-украински, было вообще немного. О себе, в частности, скажу, что я совершенно не мог бы читать лекции по-украински. В таком же положении, как я, был еще ряд профессоров, участвовавших в Народном Украинском Университете. Созданием особого государственного Украинского Университета со штатными кафедрами создавалась возможность приглашения на штатные кафедры тех ученых, которые согласились бы в течение известного срока перейти на украинский язык — и это открывало возможность приглашения серьезных ученых.

Много интересного и ценного внесла комиссия В. И. Вернадского в самый строй университетской жизни, но я сейчас уже недостаточно помню детали, чтобы останавливаться на этом.

Принцип культурного параллелизма" — при особой все же поддержке украинской школы, украинских научных учреждений, что требовалось "юностью" самого украинского культурного движения — намечал правильную линию взаимоотношения двух культур на Украине. Если бы жизнь складывалась дальше нормально, трудно сказать, какие взаимоотношения создались бы между двумя культурами. Но то, что целый ряд выдающихся лиц персонально работали и в русской, и в украинской высшей школе, намечало оригинальное и в то же время творческое и исторически очень ценное совмещение в отдельных личностях двух

154

культурных "подданств". Это не очень улыбалось, конечно, страстным защитникам украинской "независимости", но такова была реальная действительность, от которой все равно никуда не уйти... Украина вообще жила в это время за счет русских сил, стремившихся укрыться здесь от большевистского ига. Если в евое время — начиная с середины XVIII в. — Петербург и Москва поглощали массу украинских сил (самым ярким примером, конечно, является Н. В. Гоголь — сын украинского писателя, ставший сам крупнейшим деятелем русской литературы), — то сейчас исторические условия складывались так, что Россия охотно и легко отдавала Украине своих сынов для того, чтобы она использовала их в нормальных уочовиях. Какие перспективы открывались этим для Украины! Продолжись период "свободной Украины" хотя бы десять лет, сотни и тысячи русских интеллигентов столько вложили бы своих сил на созидание украинской жизни, — конечно, имея в виду, что служа Украине они служат России. Быть может, с наибольшей яркостью это сказывалось на двух ведомствах, которым тяжело приходилось при большевиках в России — на судебных деятелях и на русском офицерстве. М. П. Чубинский очень умно и тактично организовал украинский сенат, вводя туда с чистыми украинцами (типа Шелухина) и русских судебных деятелей, нашедших себе приют на Украине. Но особенно много русских офицеров (включая генералов) собиралось на Украине, где их охотно включали в списки офицерского состава, платили жалование, вообще бережно хранили. Для чего? Официальный мотив был тот, чтобы, пользуясь кадровым составом, готовить для будущей украинской армии надлежащих офицеров. Но неофициально — если только я правильно понимал тогда замечательного нашего военного министра ген. Рагозу — честного, порядочного и умного человека — неофициально это была система сберегания сил офицерства для будущей России. У самого Гетмана, еще в период первого министерства, мелькали иногда эти мотивы, которые он, разумеется, не подчеркивал.

Незабываемое впечатление оставило во мне то заседание Совета Министров, когда какой-то капитан бывшего российского флота — командир одного из кораблей, остававшихся в черноморских портах — делал доклад о положении флота (Черноморского). Подробно, без излишнего пафоса, без нарочитого подчеркивания трагических событий, излагал этот моряк (фамилии его не помню — он явился в Киев делегатом от морских офицеров Черноморского флота) все испытания, через которые прошел флот в на-

155

чале революции. Приход немцев в Крым, изгнание большевиков из Крыма дали свободу флоту, но оставили его без хозяина. И этот основной мотив в рассказе моряка, стремившегося, по поручению своих сослуживцев, помочь Черноморскому флоту найти хозяина в лице Украинской державы (чтобы не попасть в руки немцев!), звучал все время с такой силой у него, что в сознании с особой ясностью вставала мысль, что, строя украинское государство, мы строим Россию, что единственный способ — в данной исторической обстановке — сохранить для России все те богатства, которые находились в пределах Украины, заключался в том, чтобы строить пока крепкую и свободную украинскую государственность. } Но тут естественно возникает вопрос, о котором мне хочется сказать тут же несколько слов. Если оценивать всю ту деятельность, которую развивало украинское правительство (в первом министерстве Лизогуба), как сохранение для России всех ценностей, бывших на территории Украины, то ее является ли это прямым и откровенным признанием в сознательном лицемерии и обмане? Ведь говорили мы все время об Украине — а, оказывается, берегли все ценности для России; строили "самостоятельную" украинскую державу с Гетманом во главе, а думали, оказывается, что строили Россию. Не правы ли те украинские журналисты, которые, как бы чуя это, упрекали нас в том, что мы не думаем об интересах Украины, — и те, которые шли дальше и прямо называли нас изменниками ("зрадника-ми")? Можно, конечно, пожать плечами в ответ на это и, пользуясь тем, что время освободило нас от принудительного украинского эвфемизма, признать, что дело стояло именно так. Но за себя — и, думаю, несколько других моих коллег — я должен на эти обвинения ответить иначе. Служение Украине и служение России не были для нас двумя задачами, а были — по существу, а не только на словах, одной задачей. Мы искренно служили свободной Украине, но мы слили ее в такой нерушимой связи с Россией, что, служа Украине, служили и России. Важнее еще было то, что мы своим честным и добросовестным служением Украине стремились спасти Украину для России. В этой формуле дан ключ ко всей той политической системе, которая создавалась нами. Мы исходили из глубокого сознания, что для Украины пришел ее исторический час, час ее творческого и свободного действования. Связь Украины с Россией необходима для России — но необходимо было, чтобы это сознала и Украина для себя, чтобы Украина нашла в союзе с Россией все те условия свободного и творческого своего

156

развития, в которых она нуждалась. Та система культурного параллелизма, которую насаждал у себя Василенко, та система автономии (не автокефалии), которую честно и серьезно проводил я в своем министерстве, давая полный и творческий простор украинской культуре, вызывала к жизни и выдвигала на первый план все ценное и плодотворное, что могло быть в душе народной. Система государственного покровительства, не превращая украинскую культуру в "господствующую" (при таком порядке — раз есть "господствующие", есть и "господствуемые"), была необходима и была справедлива — ведь самостоятельные ростки украинского культурного движения столько лет подавлялись. Как хилый больной, когда он выходит из больницы, нуждается первое время в помощи со стороны окружающих — прежде чем он достаточно окрепнет для того, чтобы двигаться вполне самостоятельно, — так и украинская культурная жизнь, естественно слабая и недостаточная в первые годы свободы, нуждалась в покровительстве и особом за ней уходе, чтобы окрепнуть и стать сильной и творческой. Такая система, какую мы оба проводили в своей деятельности, была проникнута истинной любовью к Украине, подлинным желанием создать условия ее культурного расцвета — чем, по-существу, разрешалась основная национальная проблема Украины — проблема свободного и плодотворного ее развития. Но система культурного параллелизма, давая простор украинской культуре, оставляла для русской культуры тоже полный простор, сохраняя все то, что было сделано до революции. Украинцы должны были стать достаточно сильными, чтобы не бояться влияния русской культуры, должны были приучиться к свободному сосуществованию двух культур. Конечно, часто слышались голоса в защиту того, чтобы просто уничтожить все русское на Украине — но этот безумный план не мог бы быть осуществлен в настоящем (слишком глубоко проникла русская культура во всю украинскую жизнь), не мог бы быть серьезно проводим и в будущем (никакие барьеры не могли бы уничтожить реальность влияния соседней культуры). Система культурного параллелизма намечала путь для тех отношений, какие должны были сохраняться всегда между Украиной и Россией, определяла те формы, в которые должны были выливаться многообразные связи двух культур. Только таким образом Украина могла бы быть внутренне спасена для России, не внешне удержана в системе российской государственности, но могла бы внутренно свободно стоять на почве нерушимой связи Украины и России. Необходимо отдать себе отчет в том, что в глубине украинского созна-

157

ния — насколько оно связывает себя с прошлым и живет им — всегда есть глубокая жажда своего пути, своей культурной дороги. Эта жажда, свидетельствующая не о романтизме "украинофилов", а о подлинных и действенных императивах души, идущих из глубины, есть реальная, а не надуманная, творческая, а не мечтательная сила. Но путь самостоятельности — причем культурная самостоятельность, конечно, никогда не может быть обеспечена без политической, — историей просто закрыт для Украины. Это есть непреложный исторический факт. Серьезных географических, экономических, церковных, культурных границ между Россией и Украиной нет, — и после того, как центр общерусской жизни из Киева переместился в Москву, для Украины осталась только доля меньшего брата ("Малой" России), остался, как неизбежный и неотвратимый путь семейного объединения со всей Россией. Из этого сознания и растет трагический узел в украинской душе — она сознает, что ей не дано, что ей историей отказано в полной свободе. Удивляться ли тому психологическому обороту, при котором сердитое бессилие — естественное вполне — переходит иногда в ненависть к России? Чувство это бесплодное и вредное — но оно находит свое питание в том глубоком конфликте, который, как неразвязанный узел, остается в глубине души. Украина слишком богата духовно, чтобы не иметь своего пути, она не может совершенно потонуть в русской культуре. Но она слишком, с другой стороны, слаба, чтобы при наличных исторических условиях пробираться на путь действительной, а не номинальной самостоятельности. И Россия должна найти в себе достаточно великодушия, чтобы будучи старшей и более сильной, блюдя и оберегая, во имя различных своих интересов, связь с Украиной, не давить (не только внешне, но и внутренно — не давить!) на украинское сознание, не уничтожать его. Система культурного параллелизма должна быть принята и русскими, не как уступка, не как жест великодушия, а просто как справедливое и разумное решение вопроса о русско-украинских отношениях. Из системы культурного параллелизма вытекает неизбежно и государственное двуязычие на Украине. Единство с Россией требует прав для русского языка, украинская культурная жизнь требует прав для украинского языка. Иного решения данного вопроса быть не может, иначе будет подавлена свобода для одной или другой стороны, а следовательно будет неправда, которая рано или поздно приведет к дурным последствиям. Будет ли Украина федеративно связана с Россией, будет ли она иметь права автономии, этот порядок

158

государственного двуязычия культурного параллелизма и все равно должен остаться...

На этом я закончу свою общую характеристику жизни гетманской Украины. Те отдельные незаписанные здесь страницы жизни, с которыми меня сближала работа в Правительстве, недостаточно интересны, чтобы о них говорить. Я вернусь теперь к прерванному рассказу о своей деятельности как Министра Исповеданий.

159

Глава IX.

Мой отпуск. Политические переговоры в Крыму. Церковные дела в мое отсутствие. "Пропавшие грамоты" м. Антония и его жалобы на меня. Основные разногласия с ним. Коренные вопросы церковно-государственных отношений в эту эпоху.

В конце Августа я уехал в месячный отпуск (фактически пробыв в отпуску лишь три недели). Я уже упоминал, что крайняя переутомленность ставила меня перед необходимостью набраться сил — так как меня ждала двойная работа: я не хотел бросать профессуры. Гетман признал справедливость моего желания и не противился моему отпуску. Я решил поехать в Крым — в частности в Алушту, которую знал раньше и очень любил. Лизогуб перед моим отъездом возложил на меня неожиданное поручение — начать переговоры с к. д., проживавшими в Крыму (там находились В. Д. Набоков, М. М. Винавер, В. А. Оболенский, Н. Н. Богданов, С. С. Крым). Задача переговоров была чисто политическая — подготовить почву среди русских к. д. к тому, чтобы они взяли в свои руки власть (при помощи немцев, конечно). Странное это было поручение! Глава украинского правительства просил меня, которого в последнее время считали представителем группы к. д. в Совете Министров, вести переговоры о политическом блоке с русскими к. д. в Крыму... Это была измена украинскому режиму, проба нащупать почву для общероссийского политического объединения? Лизогуб не захотел раскрывать мне' своих карт, очевидно не вполне доверяя мне, хотя его поручение имело совершенно доверительный, строго конфиденциальный характер. Я думал, что уже тогда речи Иг. Кистяков-ского, настаивавшего на чисто националистическом курсе, вообще игравшего на нотах крайнего украинства, заставляли Лизогуба насторожиться и подготовлять почву для чисто русского и даже общероссийского блока. Вероятно, Лизогуб что-нибудь знал о переговорах гр. Альвенслебена с Милюковым, возможно, что немцы сами ставили перед ним вопрос о возможности общерусского блока. Во всяком случае, всегда горячо отстаивая интересы украинской держав-ности, Лизогуб не менее горячо стоял и за ту акцию, о которой я уже упоминал в связи с выделением "корпуса особого назначения", имевшего в виду движение на Москву для освобождения ее от большевиков. Тогдашнее Крымское правительство, во главе которого стоял татарин-генерал — по фамилии, кажется, Сулейман Сулькевич не имело никакого веса. А вопрос о Крыме приобретал в чисто украин-

160

ских перспективах очень серьезный и острый характер. Особенно после доклада русского морского офицера о состоянии русского флота, оставшегося "без хозяина" этот вопрос встал во всем объеме. С одной стороны для украинских "державников" (типа Дорошенко) было очень заманчиво включить в состав Украины Крым, т. е. не иметь в Крыму никакого "правительства", а просто включить Крым, как особую губернию в состав Украины. Да если бы Украина уцелела как самостоятельное государство она, конечно, неизбежно, в силу географических условий, просто поглотила бы в себя Крым. Поэтому с точки зрения сугубо украинской появление у власти в Крыму видных членов Ц. К. партии к. д. не только не было бы желательно, а наоборот — было бы двусмысленно и опасно. Вот отчего в поручении Лизогуба я чувствовал какую-то недоговоренность, — и толковал ее так, что Лизогуб, ища политического блока с крымскими к. д., помышлял не об интересах украинской государственности, а ориентировался на Россию. И то, что это поручение он возлагал на меня, кто всегда открыто и прямо высказывался в Совете Министров за ориентацию на Россию, получало тоже симптоматический характер. Правда, было что-то случайное в самом поручении — ведь Лизогуб просто хотел воспользоваться моим путешествием в Крым для политической разведки, а не посылал меня специально туда. Да, это верно, а в то же время это было слишком ответственное поручение: я ведь должен был подготовить почву для того, чтобы с помощью немцев в Крыму положением овладели общероссийские к. д.. Любопытно отметить, что те к. д., с которыми я вел переговоры, позднее действительно стали у власти — но только не при помощи немцев, а при помощи французов, когда те пришли в Крым... Во всяком случае я взялся за поручение Лизогуба. Тут же расскажу, как я его выполнил. Я уже упоминал, что до своего вступления в состав украинского правительства я не был членом партии к. д., а из членов Ц. К., кроме наших киевлян, знал лишь П. И. Нов-городцева (и то по общности философских и религиозно-философских интересов). Но уже в Киеве в течение летних месяцев (когда я уже был министром) я узнал немало членов Ц. К-та, между прочим и В. Д. Набокова, который, направляясь в Крым, прожил недели две в Киеве у Григорович-Барского и принимал участие в тех совещаниях министров-кадетов у него, о которых я уже упоминал. Поэтому естественнее всего было для меня по приезде в Алушту предупредить Набокова, что я навещу его по важному делу. Первое свидание мое состоялось у Набокова, которому я

161

откровенно и подробно рассказал о поручении Лизогуба; я говорил с Набоковым как член партии — ставя все точки над "i". После беседы мы пришли к соглашению, что Набоков соберет наиболее видных членов партии к. д., перед которыми я изложу то, что говорил ему, затем они обсудят положение и дадут мне тот или иной ответ. Через несколько дней я получил приглашение приехать в имение — кажется В. А. Оболенского (а может быть Н. Н. Богданова — точно сейчас не помню). Я застал человек 3; некоторых (напр. М. М. Винавера) я видел впервые — и, естественно, был сдержан. Я передал, как совершенно конфиденциальное, поручение, данное мне Лизогубом, и просил высказаться по существу. Для меня уже тогда было ясно (после беседы с Набоковым), что трудность заключалась в ориентации на немцев: Ц. К. партии к. д. дольше Ц. К. других партий, как известно, держался ориентации на "союзников", т. е. на французов и англичан. После моего небольшого слова начались прения. По-существу, за союзническую ориентацию, за невозможность идти с немцами говорил один Винавер. Набоков, наоборот, очень решительно склонялся за ориентацию на немцев. С моих слов (а может быть, не только с моих слов) присутствовавшие знали о переговорах, которые в Киеве вел с немцами Милюков. Сдержанно, но решительно против этого говорил один лишь Винавер — опять он же — и так же решительно становился на сторону Милюкова Набоков. Другие члены совещания высказывались менее определенно. Прения затягивались и становились бесплодными, так как ясно становилось, что не все голоса были одинаковой силы. В частности, сопротивление Винавера было слишком сильно и ответственно, чтобы его игнорировать. Я почувствовал, что мне надо уйти, чтобы дать сговориться членам Ц. К-та без меня; удаляясь, я просил дать мне какой-либо ответ. Фактически мне не было дано никакого категорического ответа; видимо, борьба между Набоковым и Винавером, при небольшом числе членов Ц. К., не могла авторитетно кончиться ни в одну сторону. После этого я виделся еще раз с Набоковым, из рассказа которого я и понял, что вопрос остался нерешенным благодаря существенному разногласию между ним и Винавером. Был у меня и Винавер — правда, по частному делу: он думал, что у меня есть свой специальный вагон — и хотел проехать вместе со мной в Киев. Но узнав, что вагона особого у меня нет, а есть лишь купе, в котором я охотно предоставлял ему место, Винавер отказался. Мы с ним говорили довольно долго — и эта беседа оставила во мне большое впечатление. Все, знавшие М. М.,

162

всегда отмечали его большой ум — и беседа с ним на политические темы была чрезвычайно интересна. Впрочем, он мне, как я чувствовал, не вполне доверял.

Мое политическое поручение кончилось вничью. Но для меня лично оно было не только интересно, но и полезно, дав мне возможность более четко формулировать свои взгляды на политические вопросы, стоявшие тогда на очереди. У меня уже тогда сложилось недоверие к "союзникам", т. е. к французам и англичанам. К немцам, еще недавним врагам, у меня, конечно, тоже не было никакого доверия — и это все вместе обнажало решительную и полную политическую оставленность России, ее политическую изоляцию. У Винавера — как и у некоторых других политических деятелей — еще не исчезла романтика политической дружбы, столь окрепшая за годы войны. Но эта "весна" уже безнадежно прошла, у нас уже не было друзей и не было фактически никаких моральных обязательств. Нас все покинули — это ощущал я уже тогда с полной силой; нас все только хотят эксплуатировать — и это ощущал вполне. Вопрос о политической ориентации (на немцев или на французов) должен был поэтому решительно снят с позиции обязательств или старых "дружб", а перенесен исключительно в плоскость русских "интересов". Я никогда не был защитником политики, основанной исключительно на "интересах", но в данном случае, при полной политической оставленности России — другого критерия для выбора ориентации не было. К сожалению, все мои эти мысли оказались верны и отвечали действительности. Когда, после заключения перемирия на Западном фронте, в Черном море появились французы, когда затем — несколько позднее — начались (кажется, в Яссах) переговоры между французами и русскими политическими деятелями, то у меня не было никакого доверия к французам, я оставался решительным скептиком...

Крымский мой отпуск длился всего три недели. Я просил своего личного секретаря (Глеба С. Жекулина) приехать ко мне через две недели, чтобы поставить меня в курс того, что делалось в Киеве. В мое отсутствие Министерством управлял Товарищ Министра К. К. Мирович, человек совершенно надежный и разумный. Главное, что мне хотелось сделать (провести по осени новые штаты для духовно-учебных заведений), было сделано, я мог быть спокойным. Но уже от Г. С. Жекулина я узнал, что митр. Антоний подал на меня большую жалобу Гетману, в которой, изложив все обиды (проведение Устава Духовной Академии помимо него, создание Ученого Комитета), утверждал, что никогда

163

еще в истории русской Церкви не было такого гонения на Церковь, как "при министре Зеньковском". Это, конечно, было бы смешно, если бы не было грустно... Для меня было ясно, что против меня ведется интрига — но я вовсе не дорожил своим положением Министра, чтобы слишком огорчаться. Я был уверен в том, что мои действия правильны, что иначе я, насколько понимаю интересы Церкви, действовать не мог и не могу... Пусть Гетман решает, как хочет...

Но Гетману в это время было не до церковных дел. Как раз в это время подготовлялась (и осуществилась) его поездка в Германию — неудачнейший и бестактнейший шаг. За месяц-полтора до разгрома немецкой армии (а тревожные признаки о ее положении накоплялись уже с лета) визит к Вильгельму II был крайним и ненужным вызовом союзникам, с которыми обрывалась всякая возможность сговора в будущем. Еще до своего приезда в Крым я не раз развивал в Совете Министров ту мысль, что нам надо очень бояться односторонней ориентации на Германию, что как бы ни сложились политические отношения в Европе после окончания войны, что нам, в интересах Украины, совершенно невозможно ориентироваться только на немцев. Не знаю, кому принадлежала эта гениальная идея визита Гетмана в Германию — самим ли немцам или какому-нибудь досужему политику ранга Дорошенко или Эйхельмана, только непоправимое совершилось: Гетман поехал в Германию. Когда я об этом узнал, на меня это подействовало как удар по голове. Я чувствовал не только огромное раздражение, но и глубокое разочарование, сознавая бесплодность и безидейность всей общей политической работы при таких условиях, — чувствовал, что долго не смогу разделять ответственности, лежавшей на всем Правительстве. В дни своего отпуска я не раз размышлял на темы всего того, что пришлось мне лично делать в качестве Министра Исповеданий — и ни одно сомнение не отравляло и не смущало меня. Но ведь я был не только Министром Исповеданий, но был и ответственным членом Правительства.

По приезде в Киев меня ждал целый ряд сюрпризов. Я знал раньше только о том, что митр. Антоний подал на меня жалобу Гетману, но о реакции Гетмана ничего не знал. Помню отчетливо, что я приехал в Киев в субботу утром. Умывшись и закусив дома, я к 10 ч. был уже в Министерстве — где имел большой разговор с К. К. Мирови-чем. Он мне рассказал подробно о заседаниях Совета Министров, в которых он участвовал, заменяя меня, рассказал о мелких делах, накопившихся за три недели моего отсут-

164

ствия и под конец показал мне две бумаги митр. Антония, направленные в Министерство. Обе бумаги (особенно одна) были составлены в крайне вызывающем тоне, содержали в себе грубые и недопустимые выражения. Мирович не знал без меня, как поступить — оставить без всякой реакции эти грубости митр. Антония было совершенно невозможно... Выслушав Мировича, я сказал ему, что обдумаю к понедельнику, как нам реагировать, что конечно я не смогу оставить без ответа эти грубости и поставлю перед митр. Антонием категорическое требование взять назад свои бумаги и принести извинения... Для меня было ясно, что митрополит Антоний вступил в открытую борьбу со мной, что ни о каком мирном соглашении после всего происшедшего (жалобы Гетману, дерзких и вызывающих бумаг в Министерство) не могло быть и речи. От борьбы я не уклонялся и хотел только действовать возможно спокойнее и осторожнее...

Мирович предупредил меня, что заседание Совета Министров назначено на 5 ч. всч<ера>, — и я, немного отдохнув, поехал к назначенному часу, чтобы повидаться со всеми, поговорить с Лизогубом. Гетман к этому времени еще не вернулся из Германии, дел было мало, — и я скоро после заседания вернулся домой, чтобы рано лечь спать и отдохнуть после долгой и утомительной дороги. В понедельник утром, достаточно обдумав положение и приняв решение "поднять перчатку", я приехал в Министерство и сейчас же позвал к себе К. К. Мировича, чтобы обменяться с ним своими мыслями и более тщательно изучить бумаги м. Антония. Мирович, войдя в кабинет, первым делом спросил меня: "В. В., Вы взяли с собой в субботу бумаги от м. Антония?" — "Нет, я их не брал с собой; помните, я отдал их Вам и условился, что в понедельник мы их изучим вместе". — "Да, я это помню, но представьте себе, сегодня утром, когда я пришел, в папке бумаг, куда я положил и письма м. Антония, я их, к величайшему своему удивлению, не нашел. Я тщательно обыскал весь свой стол, все оказалось на месте — кроме двух бумаг от м. Антония. Тогда пришло мне в голову — не взяли ли случайно их Вы с собой". — "Если бы я их взял, — ответил я ему, — они должны быть в сохранности у меня, так как все свои бумаги я оставляю у себя на столе; стол у меня т. наз. "американский", который запирается автоматически, когда верхняя крышка его спускается вниз. Но я так отчетливо помню, что никаких бумаг в субботу я не брал, что считаю совершенно исключенной их наличность у меня дома. Во всяком случае, я Вам дам знать — сегодня к 3 ч. я вернусь

165

домой и выясню. Но неужели они могли бы пропасть? Неужели кто-нибудь мог их выкрасть". — "Как ни невероятно такое предположение, но приходится допустить, что кто-то украл. Я даже допускаю, — прибавил К. К., — что со стороны митр. Антония был кто-либо подослан, чтобы забрать эти бумаги: уж очень они были неприличны, очень компрометировали его".

Дома, когда я вернулся из Министерства, я тщательно обыскал у себя все и тоже бумаг не нашел... Приходилось сделать заключение, что кто-то, кому было неудобно, чтобы эти бумаги оставались у нас, постарался их выкрасть. У нас с К. К. Мировичем сложилось убеждение, что виновников кражи надо искать в окружении м. Антония; те, кто безрассудно толкал его на нелепые и дерзкие выходки в мое отсутствие, когда я вернулся — испугались и решили выкрасть бумаги. Но было очевидно, что кто-то в Министерстве, хорошо знающий, где что хранится, находился в тайной связи с окружением м. Антония и мог произвести всю эту операцию... Естественно было — раз приверженцы м. Антония сами забрали — хотя бы и путем кражи — свои бумаги, [что] было бы очень трудно подымать дело по поводу "пропавших грамот". Я решил предать все это дело забвению — только противно мне стало после этого встречаться с м. Антонием — я решил избегать встреч, а в нужных случаях просить вместо себя К. К. Ми-ровича. Но дело все вообще шло к развязке... A la longe я считал бы такой порядок, что Министр Исповеданий не желает встречаться с первосвятителем Украинской Церкви — недопустимым. Но я знал — из ряда других обстоятельств — что я долго не останусь на министерском посту — и мной овладело решительное равнодушие к тому, что думает или чего не думает обо мне митр. Антоний. Через несколько дней после моего возвращения из Крыма приехал Гетман из Германии и в первое же свидание мое с ним он мне сказал, что м. Антоний подал возмутительную жалобу против меня, привел мне те несколько фраз о "неслыханных гонениях на Церковь", о которых я писал выше. На мою просьбу дать мне прочитать этот документ, чтобы ответить на те обвинения, которые в нем содержатся, Гетман сказал, что отвечать на все эти глупые и явно преувеличенные обвинения не нужно, ибо он не мог придать им никакого значения, а документ столь невыносим по тону, что он не хочет давать мне читать его... Тогда я рассказал Гетману о "пропавших грамотах" — о двух посланиях м. Антония и об их резком и недопустимом содержании, о принятом мной решении не отвечать ничего на эти

166

документы — в виду того, что кто-то, связанный с окружением митр. Антония, выкрал документы. Гетман (как и Лизогуб, которому я тоже рассказал весь этот эпизод) вполне одобрил мое решение и прибавил, что ему очень трудно понять м. Антония. С одной стороны, он всегда очень льстив, ласков, любезен, с другой стороны — так явно выступают в нем черты интригана, что становится противно... Несколько позже, из комментарий Лизогуба я понял, что имел в виду Гетман в своих последних словах. Дней через 10, когда уже совершенно обозначился план Игоря Кистяковского о переходе к новому "национальному" министерству (с привлечением в состав Правительства членов партии социалистов-федералистов), Лизогуб неожиданно заговорил об этом со мной, осведомил меня о готовящейся перемене и стал просить меня войти в состав нового Правительства. При этом он мне сказал, что он совершенно одобряет всю мою "политику", мой образ действий в отношении к митр. Антонию и очень хотел бы, чтобы я дальше руководил Министерством Исповеданий. "Есть только одно препятствие, — добавил он, — м. Антоний успел наговорить против Вас немцам, жаловался им в тонах той жалобы, которую он подал на Вас Гетману. Вам необходимо было бы повидаться с ген. Тренером, чтобы рассеять все эти недоразумения, сгладить то неприятное впечатление, которое в них вызвал м. Антоний своими речами против Вас". Я вспыхнул от возмущения. "Неужели Вы серьезно предлагаете мне это, Федор Андреевич, — сказал я, — разве я нуждаюсь в том, чтобы оставаться Министром? Я вообще, хотел бы оставить свой пост, который создает столько трудностей для меня, но я еще понимаю, — если бы Вы просили меня войти в новое Правительство, я мог бы еще пересмотреть этот вопрос. Но идти к немцам и их убеждать в том, что я вовсе не враг Церкви, убеждать их, что я думаю о благе Церкви, а не о разрушении ее — для того, чтобы остаться в Правительстве — это я считаю абсолютно неприемлемым. Говорите сами, если находите нужным, я же ни за что не пойду убеждать немцев в своей церковной благонадежности, чтобы таким образом сохранить пост Министра". Лизогуб был очень огорчен моим решением, вновь сказал мне, что очень хотел бы меня видеть в составе нового Правительства, что он со своей стороны сделает все, что может, но думает, что без моего визита к немцам на благоприятный "исход" трудно надеяться...

Конечно, для меня не было тайной, что Лизогуб сам не составлял министерства, что он вообще никакого влияния

167

на его состав не имел, что ключ к положению находился у немцев и у Кистяковского, который как раз с немцами и задумал всю перемену. Кистяковский не очень дорожил мной — ему было известно сопротивление мое и моих друзей по к. д. вступлению его в управление Мин <истер>ст-вом Внутр<енних> Дел, в заседаниях Совета Министров мы постоянно имели с ним стычки, нередко очень серьезного характера. Но за меня стояли украинцы, которые видели, что я искренно и подлинно хочу помочь наладить церковную жизнь на Украине — и хотя они не были довольны "излишней" и "чрезмерной" моей корректностью в отношении к епископам, но все же дорожили мной. Кистяковский им не возражал, но когда я отказался идти к немцам, чтобы "расположить" их в свою сторону, он, конечно, никакого шага сам не сделал.

Из рассказа Лизогуба для меня ясно было, что митр. Антоний принимал все меры к тому, чтобы удалить меня с поста Министра Исповеданий (фактически они добился того, что меня сменил Лотоцкий, который ввел автокефалию Украинск<ой> Церкви!!). О его мнении обо мне в это время я впоследствии узнал от о. С. Булгакова, с которым меня связала давняя дружба. В начале 1918 г. Булгаков принял сан священника и осенью выехал из Москвы, чтобы провести некоторое время в Крыму, в имении своей свекрови. Он пробыл целый месяц в Киеве, мы с ним виделись почти каждый день — и, естественно, постоянно беседовали на церковные темы (о. С. Булгаков состоял в Высшем Церковном Совете при патриархе Тихоне). Когда Булгаков ознакомился в подробностях с историей моих отношений к м. Антонию, со всеми моими действиями в качестве Министра Исповеданий, он пришел в ужас от тех "недоразумений", которые выяснились тут для него. Его мысль стала работать в том направлении, чтобы содействовать сближению моему и м. Антония. По-существу это было уже ни к чему, так как приближались последние дни моего пребывания на посту Министра Исповеданий, но я не противился замыслу о. Булгакова. Но первая же попытка его говорить с м. Антонием была настолько неудачна, сопровождалась такими грубостями и даже оскорблениями по адресу самого Булгакова, что ему пришлось не только отказаться от роли "миротворца", но и самому прекратить свой визит м. Антонию. Из рассказа Булгакова (хотя он не захотел рассказывать мне все, что у него произошло с м. Антонием) я узнал, что м. Антоний глубоко уверен, что я подкуплен униатами, что вся моя деятельность имеет своей целью всячески содействовать разложению и разрушению

168

Православия. Когда Булгаков стал защищать меня, м. Антоний грубо сказал: "Может быть и Вам заплатили? Сколько?"

В свете этого становится все понятно в отношении ко мне м. Антония с середины Августа м<есяца>...

Хотя дело шло уже к уходу моему, но в течение месяца своей последней работы в Министерстве Исповеданий я по-прежнему трудился над тем, что было задумано еще летом. К Ноябрьской сессии Украинского Собора (которую я уже не знал, — с ней имел дело мой преемник Лотоцкий — крайний националист, насильственно, против воли Собора проведший "автокефалию" Украинской Церкви...) мы деятельно готовились — конечно в тонах той церковной автономии, которую я все время защищал. Самым трудным и основным вопросом оставался вопрос об отношении Церкви и государства. С одной стороны, Церковь нуждалась в свободе, в развитии в ней соборного управления, с другой стороны — для меня было совершенно невозможно стать на точку зрения "отделения Церкви от государства" — столь понятную в границах европейских государств (в их отношении к католицизму). Православное сознание противится и слиянию Церкви с государством, которое превращает Церковь в "ведомство", — но так же противится и разъединению Церкви и государства. Формула о "свободной Церкви в свободном государстве", если только она практически не означает отделения Церкви от государства, должна быть проведена в конкретных формах, чтобы стать живой и творческой формулой. В следующих пунктах соотношение Церкви и государства получает конкретный характер: 1) финансовая поддержка Церкви и ее учреждений (особенно школ), 2) вопрос об участии Правительства в управлении Церковью (т. е. при выборах епископов, при установлении принципов управления — нужна ли "рецепция" государством или достаточно односторонних актов со стороны Церкви, что превращает Церковь, с государственной точки зрения, в частный институт, не могущий иметь "публичных" прав, 3) вопрос о государственном (гражданском) значении церковных актов (браки, разводы, записи о рождении). Сюда естественно примыкает вопрос о форме связи Церкви с государством — достаточно ли иметь один центральный Орган, поручая местные функции органам Министерства Внутр. Дел (в старой России "Департамент Инославных Исповеданий" входил в состав Минист. Внутр. Дел, чиновники которого и действовали на местах, как местные органы "Департамента Инославных Исповеданий". Православная Церковь управлялась Синодом, в котором от

169

Правительства был Обер-Прокурор, местными органами которого являлись Секретари Консисторий).

При том новом положении, которое для всей России было связано с падением царской власти, с уничтожением обер-прокуратуры, с созданием Министерства Исповеданий, с созывом Церковного Собора и, наконец, избранием патриарха, при этом новом положении в России вопрос о конкретном отношении власти светской и Церкви не вставал только потому, что власть находилась в руках большевиков. Они тогда еще не вступили на путь преследований и гонений, но декрет об отделении Церкви от государства, о приравнении Православной Церкви к частному обществу уже был издан. На Украине во всех областях гетманское правительство "восстановляло" нормальный порядок, — конечно, не в буквальном смысле "реставрации", которой не могло быть просто потому, что дело шло о небольшой части России, становившейся пока на путь самостоятельной державы. И вопрос об отношении Церкви и государства должен был быть решен на Церковном Соборе, но не односто-¦'ропними актами Собора, конечно, а вместе с государством, ибо дело шло об отношении двух сторон, — и обе стороны должны были найти общее, взаимоприемлемое решение.

Замечу тут кстати, что у церковных писателей и мыслителей, даже в наши дни, часто есть сознательное или бессознательное упрощение вопроса об отношении Церкви и государства. Я имею в виду ту постановку вопроса, при которой Церковь берется как мистический организм, хотя и имеющий эмпирическое свое выявление, но по-существу, как тело Христово, живущий независимо от эмпирических (исторических) условий. Надо прямо и категорически подчеркнуть, что при обсуждении вопроса об отношении Церкви и государства Церковь имеется в виду исключительно как историческое учреждение. Конечно, для понимания жизни, внутренних законов Церкви необходимо непременно считаться с понятием Церкви в ее полноте, т. е. считаться с учением о Церкви как мистическом организме, но государство может иметь реальные и конкретные отношения к Церкви лишь в ее исторической стороне; вмешательство в внутреннюю и сокровенную жизнь Церкви недопустимо для государства. Если византийские цари вмешивались в соборы и имели такое громадное влияние в внутренней жизни Церкви, то смысл этого, конечно, "исторического", т. е. преходящего в чисто эмпирическом плане вмешательства в внутреннюю жизнь Церкви может быть правильно истолкован лишь в церковной (византийской) концепции царя как "внешнего епископа", имеющего свой,

170

так сказать, "чин" церковный. Царь мог и вмешиваться, но государство как юридический институт никоим образом не может вмешиваться в сокровенную жизнь Церкви, не искажая своей природы, не насилуя Церкви.

Но сложности и трудности в вопросе об отношении Церкви и государства, взятом для обеих сторон в чисто эмпирическом плане, все равно остаются велики и правильное (для обеих сторон) их разрешение все равно нелегко. В тот последний месяц своей работы в качестве Министра Исповеданий я и считал необходимым возможно полную подготовку к ноябрьской сессии Украинского Церковного Собора. Конечно, мой уход, решительное изменение моим преемником Лотоцким основной линии, принятой мной, — совершенно запутали положение, свели ни к чему всю проделанную работу. Однако я утверждаю, что основные линии, намечавшиеся тогда в Министерстве Исповеданий — остаются по существу верными доныне, т. е. являются приложимыми к русской жизни при всех условиях, в которых жизнь получит свободное и нормальное развитие. Не тот курс, который наметил А. В. Карташев, усвоивший позицию "пассивного покровительства" Церкви, считаю я правильным, а именно тот, который был намечен мной. Раскрыть в самых общих чертах основные свои мысли я считаю уместным на страницах этих мемуаров.

Конечно, прежде всего бесспорно, что государство должно давать церковной организации необходимую материальную поддержку. Уж если в Бельгии, при отделении Церкви от государства, Церкви (католическая, протестантская) получают (пропорционально количеству населения, примыкающего к одному или другому исповеданию) финансовую поддержку, то уж тем более в стране с преобладающим православным населением должен быть удержан этот порядок, должны ассигноваться необходимые кредиты, поступающие в высшее церковное управление для обслуживания нужд Церкви (жалование духовенства, иногда помощь храмам, содержание духовных учебных заведений — низших, средних, высших). Конечно, государство, ассигнуя средства, не может их давать "вслепую", т. е. совершенно не зная, куда эти средства идут; оно должно иметь перед собой смету, составленную высшим церковным управлением и проходящую через заключение'" Министра Исповеданий, — и вполне естественно, что государство захочет сообразоваться с реальными нуждами Церкви. Не буду доказывать положения о необходимости для государства ассигновать средства не в общей цифре, а соответственно реальным нуждам Церкви, выраженным в смете, — это мне кажется

171

бесспорным. Церковь, конечно, может и должна иметь свои собственные источники доходов (от имущества, пожертвований, тех или иных церковных предприятий — свечных заводов, типографий и т. д.) и эти доходы должны быть показаны в смете. Я не мог бы назвать помощь Церкви делом "покровительства" Церкви со стороны государства; ведь средства государства слагаются из поступлений его граждан в виде разных налогов. Религиозная жизнь населения имеет такое же "право" на использование государственных средств, как культурная, здравоохранительная и т. п. Финансовая помощь Церкви есть прямой долг государства, которое собирает средства от населения, чтобы тратить их на его же нужды.

Таким образом, вопрос о финансовой поддержке Церкви со стороны государства не связан совершенно с трудной проблемой отношения Церкви и государства: какую бы форму ни приняли эти отношения, эта финансовая поддержка все равно необходима и справедлива. Подлинная проблематика вопроса об отношении Церкви и государства встает лишь при 2-м) и 3-м) пункте из указанной выше программы. Чтобы не затягивать своего изложения, а вместе с тем высказать те основные мысли, которые я хотел положить в основу переговоров от имени Правительства с Церковным Собором, начну с 3-го пункта, как более простого и легкого.

Я исходил в своих предположениях о гражданском смысле церковных частных актов (церковного брака, записей о рождении) из сознания назревшей необходимости различать и разделять гражданскую и церковную сторону в этих актах, чтобы прежде всего 1) освободить Церковь от совершения ряда чисто гражданских функций и 2) открыть перед Церковью возможность возвращения ее верующих к более глубокому отношению к церковным актам. Скажу прежде всего о браке. Для государства должен быть совершенно достаточным чисто гражданский брак, сила которого, перед лицом государства, нисколько не должна становиться меньше оттого, что не был совершен церковный брак. С другой стороны, мне казалось совершенно бессмысленным и ненужным "гражданское бракосочетание", раз уже был совершен церковный брак. Лица, приносящие удостоверение о том, что они вступили в церковный брак, должны быть признаны состоящими уже в браке, о чем им должен быть выдан необходимый гражданский документ. Иначе говоря, перед лицом суда состояние в браке все же должно удостоверяться документами, выдаваемыми гражданскими властями, т. е. церковные документы сами по

172

себе не должны иметь гражданской силы, но их совершенно однако достаточно, чтобы без гражданского бракосочетания было выдано гражданским учреждением свидетельство о пребывании в браке. К существующему в 3 < ападной > Европе порядку вносилась та реформа, что гражданский акт не требовал никакого дублирования "венчания", равным образом не должно было быть обязательным (как напр, это имеет место во Франции) заключения гражданского брака до совершения церковного брака. Для государства важно лишь одно — а именно то, чтобы заключение брака имело место в серьезной и компетентной обстановке. Для тех, кто не хочет вступать в церковный брак, необходимо, конечно, "гражданское бракосочетание" — и оно совершенно достаточно, чтобы обеспечить за вступившими в брак и их детьми все те права, какие им усвоены по существующему законодательству. С другой стороны, те, кто перед Церковью освятили свое вступление в брак церковным венчанием, должны быть и государством признанными состоящими в браке и не должны его дублировать. Полное уважение со стороны государства к церковному браку делает ненужным это второе, "гражданское" бракосочетание. При таком порядке государство относится с полным уважением к церковному браку, и вместе с тем не считает его обязательным для гражданской силы брака (как это было в России до революции).

В моих предположениях, конечно, не было никакой "революции", никакого умаления прав и значения Церкви; наоборот, я считал и считаю, что прежний порядок, при котором признавался законным лишь церковный брак, насиловал совесть населения, насиловал Церковь, которая должна была совершать таинство брака над людьми, заведомо отошедшими от Церкви или даже враждебными ей.

Тот же порядок должен был получить место и для записей о рождении. Для государства совершенно необходимо вести эти записи, имеющие исключительное значение для всех гражданских действий каждого человека. Эти записи должны иметь место, конечно, в чисто гражданских учреждениях (полиции) — ив этих записях могут и должны потом вноситься записи о крещении или вообще включении ребенка в какую-либо религиозную общину — но конечно совершенно мыслимо и для" государства не ставит никаких трудностей положение, при котором родители оставляют дитя не крещеным или не записанным в церковную общину. Ничто так не важно в наше время для здоровой церковной жизни, как то, чтобы совершение или несовершение основных церковных актов (крещение, вступление в брак,

173

участие в таинствах) было бы совершенно предоставлено свободе человека и не было связано с какими-нибудь формальными ограничениями или удобствами. Ничто так не повредило в истории делу Церкви, как то, что участие в ее жизни через совершение тех или иных церковных актов было необходимо для получения всех тех гражданских прав, которые без этого не могли быть реализованы...

Сказанным, как мне кажется, достаточно уже намечается основная перспектива в разрешении дальнейших, конечно, более трудных вопросов о связи Церкви с государством. Церковь должна перестать быть органом государства в регистрации гражданских актов состояния, но государство должно вместе с тем усваивать полную гражданскую силу церковным актам и составлять соответственные гражданские акты без их дублирования в своем "стиле"... Ясно также и то, что вопрос о разводах принимал новый характер. Лица, вступившие в церковный брак при условиях, только что описанных, должны были бы получить церковный же развод — за исключением случая заявления ими о выходе из церковной общины. Без этого заявления гражданский развод не мог бы расторгнуть брака — иначе получалось бы не просто неуважение к церковным законам, но недопустимое их трактование как пустых и бессодержательных. Ведь государство при таком порядке не обязует всех, записанных в церковные общины, непременно вступать в церковный брак! Но раз они в него вступили, он может быть расторгнут только той инстанцией, которая его заключила. В случае же выхода из церковной общины, церковная юрисдикция, конечно, теряла бы свое значение — и тогда мог бы быть достаточным гражданский развод. Конечно, могли бы сказать на это, что кое-кто ради облегчения развода объявил бы себя вышедшим из церковной общины — и это могло бы быть соблазнительным. Но неужели Церковь могла бы серьезно желать, чтобы те, кто ради обеспечения развода готов отречься от Церкви, оставались бы в ней a tout prix? He думаю.

Но тут может быть поставлен совсем другой вопрос. Как бы ни оценивать ту систему, которую я предполагал к введению, но отвечала ли бы она уровню церковного сознания общества, народа, могла бы она встретить поддержку со стороны высшего и низшего духовенства? Что касается церковного сознания общества, то думаю, что, за исключением небольшой группы традиционалистов quand meme, предлагаемый мной порядок, проникнутый истинным уважением к Церкви и вместе с тем освобождающий ее от навязанных ей историей чисто гражданских функций (всю тяжесть, всю

174

неправду которых, при прежней постановке дела испытывали столь многие!) мог бы рассчитывать на полное и искреннее сочувствие. А вот что касается духовенства — и особенно епископата, то я хорошо сознавал, что одобрения мой проект не встретит, что предстояла бы длительная, быть может, борьба. Я готов был идти на компромисс, как переходную ступень к проведению в полноте основного замысла, — настолько мне казалась неизбежной реакция со стороны духовенства. Сломить его сопротивление чисто внешне — значило оказать медвежью услугу тому самому делу, которое я замыслил. Уж очень срослось у многих их церковное сознание с теми формами, которые исторически были связаны с ним.

Перехожу к самому трудному — второму пункту намеченной программы. После революции в нашем духовенстве (особенно епископате), а отчасти и у мирян появилась странная реакция против прежнего подчинения Церкви государству, выражавшаяся в странном "церковном анархизме", в отрицании за государством всякого права на вмешательство в церковную жизнь. Если раньше Церковь не имела никакой свободы, то теперь хотели такой свободы для Церкви, которая практически является или отрицанием и тушением государством, или просто недостойной бравадой. Государство имеет свою религиозную ответственность, свою религиозную функцию, которая, конечно, не может никогда противополагать себя Церкви как мистическому организму, но которая неизбежно стоит выше Церкви как исторического установления — по той простой причине, что государственная власть определяет и регулирует те самые внешние формы жизни, которым неизбежно подчиняется Церковь. Так, если государство терпит политический, экономический или иной крах, этот крах неизбежно задевает Церковь как внешнее установление. Церковь в этом своем внешнем бытии включена в исторический поток, регуляцией которого как раз и занята государственная власть.

Нужно ли доказывать, что государству не может не принадлежать право контроля над составом клира? Что государство вправе отводить от занятий епископских или иных должностей тех лиц, которых она считает враждебными или опасными для себя? Церковь вправе выбирать своих епископов, но государство вправе отказываться иметь дело с теми епископами, с которыми оно по каким-либо основаниям не хочет иметь дела. Если бы епископы не были "князьями Церкви", не управляли бы церковным имуществом, не имели бы права церковного суда и т. д., то, конечно, государство гораздо меньше входило бы в то, что

175

блюдет церковную жизнь. Но епископы всюду и везде были и останутся "князьями Церкви". Я считал и считаю, что моя политика, напр., в отношении к митр. Антонию — до его "узаконения" в киевской кафедре на церковном соборе — была совершенно правильной. Эту же точку зрения я считал нужным проводить и дальше. Не странно ли, что я, став Министром, стал "ограничительно" толковать тот сам[ый] принцип свободы Церкви, который раньше так горячо защищал? Не было ли здесь естественного "гипноза власти", известного хмеля, который опьянял мое сознание и искажал передо мной перспективу? Не думаю; мои взгляды сложились в окончательную формулировку, конечно, только тогда, когда я стал у власти, — но мне кажется это совершенно естественным. Я реально и глубоко чувствовал свою церковную и свою государственную ответственность — и этим по-новому осветились для меня многие вопросы.

Из всего моего плана естественно вытекало то, что я решительно сочувствовал тому, чтобы епископские советы или епархиальные управления были бы свободны от всякого государственного контроля, т. е. чтобы прежние секретари консисторий, подчинявшиеся непосредственно обер-прокурору и бывшие проводниками его власти на местах, были бы с корнем уничтожены. Да, я сочувствовал этому — но лишь при условии, если будет введена вся набросанная выше система; но сохранить за епархиальными управлениями и духовенством вообще те гражданские функции, какие они выполняли раньше, т. е. не произведя описанной выше реформы в самом законодательстве относительно брака, относительно актов гражданского состояния — как можно было оставить епархиальные советы без чиновника правительства? Система церковной местной "автономии", т. е. свободы от правительственного контроля правильна, но лишь при условии, что эти епархиальные советы не несут никаких гражданских функций. В этом и было упомянутое уже выше мое разногласие с митр. Антонием, который хотел совершенно явочным порядком, т. е. односторонним актом со стороны церковной власти ввести тот порядок конкретных отношений епархиальных учреждений и местной государственной власти, который вполне правильно намечался Всероссийским Церковным Собором при советском режиме, т. е. при отделении Церкви от государства. И я стоял за ту реформу, которая была намечена Всероссийским Церковным Собором, но в условиях той дружественной связи между Церковью и государством, которая вытекала из всего

176

замысла режима, возникшего при "гетманщине" — нужно было совместно Церкви и государству внести новые начала в жизнь, продумав их до конца.

Конечно, готовясь к Собору и оформляя с помощью сотрудников те планы и предположения, которые только что мной были изложены, я хорошо чувствовал, что вся эта работа была ни к чему — я знал, что приходит конец моему пребыванию у власти. Я еще не знал только, кто меня сменит; если бы я предчувствовал, что моим преемником станет крайний "самостийник" и "автокефалист", озлобленный и резкий А. И. Лотоцкий, не знаю, может быть, я пошел бы на какие-нибудь компромиссы, чтобы остаться у власти и предохранить Церковь от тех жестоких и пагубных испытаний, каким она подверглась при Лотоцком. Но я не знал, кто меня сменит—и добросовестно работал, чтобы оставить своему преемнику подготовленные материалы к Собору. Я следил все время за работой Ученого Комитета, которая развивалась очень успешно, радуя меня тем, что я вызвал к жизни это учреждение и отдал его под руководство проф. П. П. Кудрявцева. До прихода большевиков, т. е. еще два месяца после падения гетманской власти Ученый Комитет работал очень напряженно — а затем все было закрыто, разбито, — и от Ученого Комитета ничего на осталось: вся его работа погибла... В других отделах Министерства шла своя текущая работа, тоже имевшая в виду представить ряд проектов к Церковному Собору. Но уже приближался конец моего пребывания на посту Министра Исповеданий, вопрос шел только о том, когда весь состав Министерства подаст в отставку. Это случилось 19 Октября 1918 г.

177

Глава X.

Отставка. Последний день в Министерстве. Несколько характеристик. Последние дни гетманщины, ее отзвуки в моей дальнейшей судьбе. Образование "группы федералистов".

Лизогуб медлил с нашей общей отставкой потому, что им не было закончено — вместе с Иг. Кистяковским — формирование нового Совета Министров. Все мы знали о том, что нам должно уйти, и просто выполняли текущие дела; даже заседания Совета Министров проходили скучно и вяло — все торопились закончить проведение тех или иных существенных проектов. Наша группа (от которой за последние месяцы достаточно ясно отделился вправо А. К. Ржепецкий) собиралась несколько раз, чтобы обсудить создавшееся положение и обменяться мыслями. Наконец 18-го вечером Лизогуб предупредил нас о том, что на другой день состоится последнее заседание Совета Министров данного состава и назначил на другой день это заседание в необычное время — днем. На заседании присутствовал Гетман. Лизогуб сказал небольшую речь "от имени всех", указав на то, что, выполняя в течение 5 х/г м<есяцев> ответственные задачи по устроению жизни на Украине, "мы ныье сознаем, что обстоятельства требуют обновления власти, что мы хорошо сознаем, что успели мало сделать из всего того, что намечалось нами, но что мы уходим с сознанием того, что сделали все, что в данных условиях было возможно сделать", — а затем он обратился к Гетману с прощальным словом от имени уходящего состава Правительства. Гетман ответил Лизогубу коротко, но сердечно, благодарил всех за исключительно ценное сотрудничество по воссозданию нормальной жизни на Украине, выразил сожаление, что обстоятельства требуют серьезных перемен в составе правительства. С каждым из нас лично он простился — и мы все с смешанным чувством веселия — от свободы, которую мы вновь обретали — и некоторой горечи, что работа наша прервалась, не будучи доведенной до конца, простились друг с другом. Вечером был опубликован новый состав Правительства — откуда я узнал о том, что моим преемником назначен А. И. Лотоцкий. Утром на другой день, очень рано, я, сговорившись накануне с К. К. Мировичем, приехал, чтобы проститься с составом Министерства. Все были в сборе. В небольшом (сравнительно) зале Министерства собрались старшие и младшие чины Министерства, — и я как-то особенно сильно почувствовал, что в эти месяцы напряженной (в разных смыслах) работы

178

я сроднился со многими из моих сотрудников. Но речь свою я посвятил не выражению своих чувств — это было, конечно, неуместно, а настойчивому приглашению всех работать со всей силой для разрешения тех задач, перед которым стояло наше Министерство. Я указал на то, что общий уход Правительства вызван общими же политическими причинами и является "вынужденным", но что все, кто может, должны оставаться на своих местах, благодарил всех своих сотрудников за работу и просил их сохранить добрую память о нашей совместной деятельности. Прощальные речи, которые мне говорили, меня очень тронули — я чувствовал, что моим сотрудникам грустно со мной расставаться; особенно запомнилась мне речь руководителя отдела средней школы А. И. Максакова, который особенно сердечно благодарил за мужество, с которым я провел реформу средней духовной школы... Становилось уже тяжело от скоплявшихся в душе чувств — распускаться было невозможно и нелепо. Наконец, этот неизбежный, но тяжелый момент прощания кончился, последний раз на казенном автомобиле я уехал домой — неожиданный, но творческий, тяжелый, но и полный ценного опыта период пребывания моего "у власти" кончился. Я передал все дела К. К. Мировичу, а с своим преемником, — который впрочем не нашел нужным сделать мне даже визит — я так и не виделся. Я вернулся к своей профессорской работе, к свой "частной" жизни — и постепенно стал отвыкать от суетливой и напряженной жизни в месяцы пребывания у власти. Время от времени те или иные мелочи возвращали меня к делам Министерства — то отыскался след упомянутых выше "пропавших грамот" м. Антония (их, оказалось, выкрал и затем стремился на них нажиться некий о. И. Кре-четович, талантливый, но уже с навыками проходимца человек, которого я пожалел, дав ему место в Министерстве, — он по-видимому рассчитывал выгодно продать эти документы. Сведение это, доставленное мне одним из сослуживцев по Министерству, не могу однако считать совершенно достоверным), то являлись ко мне бывшие сослуживцы, чтобы погоревать о новых порядках, которые наводил новый Министр Исповеданий, сразу поведший дело к насильственному введению автокефалии. Один из сослуживцев принес мне очень ценный подарок — икону собственного письма (очень хорошего), с трогательной надписью... Но все это со дня на день затихало, я все больше уходил в свою личную жизнь. Расскажу теперь лишь о том, что имеет связь с предыдущими страницами и может представить общий интерес.

179

В Ноябре собрался Церковный Собор — и на первом же собрании произошел у него резкий конфликт с Лотоцким, требовавшим соборного решения об автокефалии, не постеснявшимся подкрепить свое требование угрозой роспуска Собора. Но Собор решительно отказался подчиниться требованию -Потоцкого, за что и был распущен. Лотоцкий от имени Правительства и меньшинства Собора объявил (!) автокефалию Церкви, независимость ее от Москвы. Духовенство не хотело принимать этого, продолжало поминать патр. Тихона (как все время и делалось при мне — так как я защищал принцип автономии, а не автокефалии) — вскоре (уже при падении Гетмана и при диктатуре Петлюры и Винниченко) последовали репрессии, митр. Антоний и ар-хиеп. (тогда) Евлогий, как старшие, были арестованы и почему-то заключены в галицийский (!) католический монастырь (очевидно из боязни оставить иерархов в православной Украине). Лотоцкий, сохранивший свой пост Министра (первое время) при диктатуре (его сменил неистовый и нелепый Ив. Ив. Огиенко, б<ывший> прив<ат> до-ц<ент> Киевского Университета, малоодаренный, но с большими претензиями, озлобленный и мстительный), являлся к митр. Антонию и арх. Евлогию, чтобы заявить им, что "ничем не может помочь" (точно он хотел им помочь!) в виду того, что они слишком враждебно относятся к Украине и противятся законно (!) проводимой автокефалии. Уже при Огиенко началось дальнейшее разложение церковной жизни; случайными людьми, не Собором, а просто собравшимися крайними украинскими церковниками был избран Киевским митрополитом (в виду заточения м. Антония) о. Василий Липковский. За отсутствием украинского епископата украинские церковные мудрецы вернулись к угасшему, но имевшему в древней Церкви способу хиротонии — а именно: собравшиеся пресвитеры возложили друг на друга руки — а последние с двух сторон возложили руки на о. Василия, который и был провозглашен "аксиос". Так начались т. наз. "самосвятьи"; тем же способом хиротонисали о. Нестора Шараевского и еще кого-то. Украинцы-церковники буйствовали — благо пришло время большевиков, второй раз вошедших (в начале Февраля 1919 г.) в Киев, — а по отдельным церквам продолжалось поминание патр. Тихона. Начиналась и для Киева та эпоха "местных автокефалий", которая стала неизбежной в России при условиях гражданский войны, тех жестоких преследований, каким подвергалась Церковь (преимущественно в лице своего епископата).

Второе Министерство Лизогуба имело печальную приви-

180

легию бесславно завершить мирный период строительства жизни на Украине. 11 Ноября было подписано прелиминарное перемирие у немцев с союзниками, война кончилась победой союзников — и этим радикально изменились все политические предпосылки жизни на Украине. А тут еще вспыхнула революция в Германии, имевшая все тенденции перейти в форму большевизма. Германия, как известно, преодолела эту опасность, но не сразу, а в результате тяжелой борьбы. В немецких войсках, стоявших на Украине, началось тоже брожение, повальное возвращение домой, дисциплина падала со дня на день — и, конечно, не могло быть и речи о том, чтобы сохранить созданный немцами гетманский режим. В то же время дело восстания против Гетмана получило во всех этих обстоятельствах новый толчок; восстание было объявлено в середине Ноября — и украинское Правительство ("национальное") попало в труднейшее положение, ибо у него не было по-существу воли к сопротивлению. В минуты, когда Украина покидалась немцами, украинские организации поворачивались против Гетмана и шли на союз с большевиками, не отдавая себе отчета в том, что тем самым навсегда губили Украину. Вместо того, чтобы в момент, когда Украина оставалась предоставленной сама себе перед лицом беспощадного врага ее — большевизма, — сплотиться вместе, создать власть "национального единения", как принято говорить на Западе, поставить свои условия Гетману (а Гетман, лишившись опоры немцев, конечно, пошел бы на все условия) и не разрушая создавшегося порядка (что было тактически исключительно важно, ибо за месяцы гетманского режима население привыкло к покою и свободе), т. е. охраняя инерцию порядка, защищать Украину от большевиков, национальные организации (не считая бессильной, "интеллигентной" — в дурном смысле слова — партии соц. федерал < истов >, стоявшей у власти и не сумевшей даже войти в переговоры с повстанцами!) обратились, вместе с большевиками, против Гетмана. Возможно, что союз с большевиками был уже вынужденным, что большевики уже сами в это время готовили восстание, — но это не только не ослабляет вины украинских левых партий, а наоборот ее усугубляет — ибо опасность большевизма в таком случае была уже явной и неотвратимой. Если украинские организации рассчитывали, что, взявши в руки власть при помощи большевиков, они смогут затем от них избавиться, "перехитрить" их, то и это показывает, что политического чутья, маломальской трезвости и понимания реальной обстановки в эти страшные и роковые для судеб Украины часы у них не

181

было. Совершенно неизбежным, но уже запоздавшим шагом Гетмана было обращение к последней силе, которая оставалась неиспользованной, но к которой гетманское правительство (первого состава) всегда относилось благожелательно — к русскому населению. Это требование новой "ориентации" со стороны Гетмана, что и последовало в передаче власти Гербелю, в манифесте с указанием на федерацию с будущей Россией. Я уже указывал выше, что фактически удалось собрать русские офицерские силы в одном лишь Киеве, что при таких условиях, конечно, не могло быть речи о том, чтобы серьезно отстоять гетманский режим, раз у него враги были с обеих сторон (большевики и украинские повстанцы). Гр. Келлер и его офицерские и юнкерские отряды героически продержались две недели — а затем 14 Декабря Киев пал... Помню тяжелые последние дни, когда со всех сторон Киев был окружен врагами. Ужасные морозы и ветер свирепствовали с небывалой силой, подвоз продукт <ов> необыкновенно упал, и когда утром с музыкой стали проходить с разных концов города "сичевые стрельцы", а потом торжественно въехал Петлю-ра, население, чуявшее, что пришел конец свободному режиму, вздохнуло все-таки облегченно, что борьба все же кончилась. Первые же дни "директории" ознаменовались массовыми убийствами. В первый же день появления "пе-люровцев" я получил неожиданно записку от Чеховского (он был директором Департ < амента > Общих Дел у меня в Министерстве), который оказался ныне премьер-министром при Директории... Чеховский предупреждал меня, чтобы я первые дни не ночевал дпма, что вообще мне ничего бояться не следует, но в первые дни нужно беречься. Я был тронут заботливостью нового премьера обо мне — тронут, что в первый же день вступления во власть он вспомнил обо мне. А вместе с тем как-то сразу почувствовал все бессилие новой власти, раз премьер-министру приходилось рекомендовать мне "не ночевать дома". Очевидно, "полнотой" власти он не обладал.

Опускаю подробности о новом режиме, который был невыносим по наглости солдатчины во главе с полковником Коновальцом, велевшим в три дня переделать все вывески на украинский язык. Об арестах митр. Антония и арх. Ев-логия я уже упоминал. Убийства русских офицеров, расстрел тех, кто держался до последней минуты в Педаг<о-гическом> Музее, все новые декреты украинской директории, — все это сразу возвращало к забытому на время стилю большевиков. Хотя беспардонные убийства прекратились через 7-10 дней, но преследование разных "Гетман-

182

цев" шло все время. Между директорией и большевиками очень скоро вспыхнули нелады — и уже через две недели после того, как в Киев вошла новая власть, стало ясно, что дни ее считаны.

В начале Февраля Киев действительно вновь — на этот раз более прочно — достался большевикам. Украинские власти успели убежать или, как тогда говорили, "отступить" по Киево-Ковельской ж. д. (т. е. на запад). Среди населения циркулировали пускаемые кем-то слухи, что украинские войска "отошли" не дальше ст. Коростень (верст 50 от Киева) и что к весне большевиков они "наверное" прогонят. Родные мои настояли, чтобы я скрылся, и я первый раз в жизни должен был жить под чужим паспортом. Я должен был сбрить свою небольшую бородку, засел на целый месяц у знакомых, ночуя в разных квартирах этого дома и совершенно не выходя на улицу. Сын дамы, приютившей меня, был председ<ателсм> домового комитета, был поэтому в курсе всех тех внешних осложнений, которые в это время сыпались десятками на обывателей. Томительно, скучно жилось мне в течение этого месяца; два раза пережил я поголовный обыск в доме, но оба раза в квартиру председателя домового комитета с обыском, из любезности, не заходили.

Киев тогда был центром "Украинской Советской Республики" — и тут неожиданно у власти оказалось несколько лиц, так или иначе близких мне. Так, некий За-тонский (комиссар нар < одного > просвещ < ения >) оказался моим слушателем (хотя я его совершенно не помнил). Он передал ' кому-то, что знает обо мне, что считает совершенно возможным для меня перейти на легальное положение и даже советует поскорее сделать это, что он лично берет меня под свою охрану. Другие мои друзья по Институту Дошкольного Воспитания (Директором которого я все время оставался, даже когда был Министром) действовали через мою слушательницу по курсам — некую Ковалеву, сын которой оказался работником в Че-Ка. Как потом мне рассказывали, молодой Ковалев просто извлек все доссье обо мне и спрятал у себя, так что "дело" обо мне на время исчезло. Мой ассистент по Псих<ологической> Лаборатории, д-р Лазерсен, оказался заведующим детским отделом в Комис<сариате> Соц<и-ального> Обеспечения и тоже настаивал, чтобы я начал легальное существование. В Марте м<есяце> я, в виду всех этих сведений, вновь водворился в свою квартиру и сразу оказался работающим в нескольких комиссариатах (нар < одного > просвещ < ения >, социальн < ого > обеспе-

183

чения и народи < ого > здравия — где меня тоже сразу вписали в число постоянных преподавателей врач<еб-ных> педагогических курсов), а немного позднее мой товарищ по гимназии (ныне прив<ат-> доц<ент> Берлинского Университета) Л. М. Зайцев привлек меня в постоянный состав комиссии при Комис < сариате > Юстиции. Сверх того я работал, конечно, в Университете (и в рус<ском> и укр<айнском>), в Инст<итуте> Дошк < ольного > Восп<итания> и в какой <-то > комиссии по трудовой школе. Среди советских деятелей я приобрел много знакомств — присматривался к этим новым деятелям. Но время было, хотя и суетливо напряженно, но и беспокойное. С весны стали ползти слухи о какой-то "добровольческой армии" ген. Алексеева и ген. Корнилова, украинцы по-прежнему распускали слухи о готовящемся реванше со стороны Петлюры, будто бы все двигающемся на Киев. В первых числах Июля схватили В. П. Науменко (состоявшего Министром Нар < одного Просвещ < ения > при последнем — "руссофильском" кабинете Гербеля) и посадили в Че-Ка (Че-Ка тогда заведывал известный своей жестокостью Лацис). Дочь Адел<аиды> Влад<и-мировны> Жекулиной, в качестве деятельницы Красного Креста (который входил, при общем руководстве Линниченко, в Комис <сариат> Соц<иального> Обе-сп < ечения >) знавшая разные секреты Че-Ка послала мне своего брата Глеба (моего личного секретаря в бытность мою министром, вскоре убитого большевиками) передать, что надо мной нависла угроза, чтобы я скрылся. По-видимому, "дело" мое, спрятанное Ковалевым, все-таки всплыло наверх. Приходилось уезжать из Киева — но куда? Друзья мои по Дошк<ольному> Инстит<уту> (которые в эти годы и в последующие годы изгнания трогательно заботились обо мне, а потом о моей матери) устроили меня (дело ведь было летом) в украинской детской колонии, которой заведывал некто Р-ий, близкий мне по старому учитель (фамилии его не упоминаю, ибо он доныне еще работает в тех местах). Колония эта находилась в 25 верстах от Киева, в двух верстах от ст. Боярка, в лесу. Вечером, взявши с собой небольшой чемоданчик, простившись с родными, я выехал один из Киева, а на станции Боярка меня встретил Р-ий, который провел меня в колонию, жившую в нескольких домиках в лесу. Тут мне было суждено прожить 1 '/2 м<есяца>. Скоро появились еще подпольные люди, уехавшие, чтобы быть подальше от Киева, а в начале Августа появился некто (фамилии не помню), украинский коммунист, тоже скрывшийся на время из-за ка-

184

кого-то дела из Киева. Он прямо мне заявил, что меня узнал, но не будет выдавать меня и еще одного с<оциалиста>-р<еволюционер>а, скрывавшегося в той же колонии. Несколько позже, уже когда добровольцы овладели Киевом, до меня дошли сведения, что этот коммунист все же выдал меня и моего с-«социалиста >-революционера и приказ о нашем аресте уже был подписан, но его не успели привести в действие. В Киеве на мою квартиру являлись два раза из Ч-К, чтобы арестовать меня и, не найдя меня, слава Богу, не арестовали никого из родных (упомянутый выше Глеб Жекулин был как раз арестован вместо его матери, которой не нашли — и за день до своего отступления большевики его расстреляли...). Между тем добровольцы продвигались все дальше, овладели уже Екатеринославом, Харьковом, подходили к Киеву с востока и юга; большевикам приходилось уходить на север — и это давало возможность Петлюре с его небольшими отрядами тоже идти на Киев. Украинские войска меня как раз и спасли; они подошли за два дня до оставления большевиками Киева к Боярке; большевики медленно отступали, боясь быть отрезанными со стороны с<еверо>-востока, куда шла единственная на север ветка (на Нежин — Курск — Москву). Так избавился я от ареста со стороны Ч-К по доносу упомянутого украинского коммуниста...

19 Августа 1919 большевики покинули Киев, а рано утречком мы втроем (я, знакомый мой с-«социалист >-р < еволюционер > и его жена) вышли пешком в Киев, куда и дошли, не без маленьких приключений к 12 ч. дня. Я снова был дома, среди своих...

В общем этот последний период свободы Киева длился немного более 3 месяцев. Рассказывать, что делалось в это время в Киеве, как жили мы под постоянной угрозой большевистского нападения (1-3 Окт<ября> большевики даже владели Киевом, но потом добровольцы их отогнали верст на 10-15), как ген. Драгомиров организовал нашу оборону, не стану. Упомяну только о двух обстоятельствах, связанных с моей политической деятельностью. Первое я считаю очень важным, хотя самый замысел и остался невоплощенным. На квартире у Н. П. Василенко собралось несколько человек, задумавших по-существу создание такой русско-украинской группы, которая связывая себя органически с тем положительным, что было задумано и сделано при Гетмане, широко пропагандировала бы идею русско-украинского сближения, в границах федерации. В слагавшуюся группу входили: Н. П. Василенко, его брат, член партии с-

185

д. меньшевиков, известный журналист Констант. П. Василенко, проф. Богдан Кистяковский, Влад. Ив. Вернадский, проф. Константинович и я. Ближайшим поводом к нашему собранию был вопрос об издании серии книг под общим заглавием "Россия и Украина"; каждый из нас брался написать томик для этой серии — и первый томик был почти готов к печати; это была книга, приготовленная Влад. Ив. Вернадским и дававшая очерк работ той комиссии по общей школе, которой он ведал. Но обсуждая вопросы, связанные с общей идеей задуманного издания, мы все сошлись на том, что перед нашей группой стоит очень ответственная и очень важная задача влияния на русское и украинское общественное мнение, и быть может, если только политические условия будут благоприятны (а мы все тогда почему-то серьезно верили в ближайшее крушение большевизма при помощи Добровольческой Армии), формирование партии федерализма (в противовес укр< айнской > партии соц.-федералистов, ныне защищавших отделение от России!). Многие выдающиеся деятели Добровольческой Армии, после столкновения с Петлюрой возле Киева (я сейчас расскажу об этом) стали выражать самое недостойное пренебрежение к украинству вообще. Не следует забывать, что в окружении Деникина состоял в качестве Министра Земледелия Алекс. Дмитр. Билимович, женатый на сестре Вас. Вит. Шульгина; он — как и самый влиятельный в кругах Деникина В. В. Шульгин — был непримиримым врагом всякого украинского движения и влиял на взгляды Деникина (о чем достаточно ярко говорят различные страницы в книгах Деникина, посвященных "русской смуте"). Все это крайне раздражало решительно все украинские круги. К данному времени даже левые украинские группы пришли наконец к сознанию, что их злейший враг — большевики, и готовы были бы идти на сотрудничество или союз с Добровольцами. Огромный удар этому сближению, которое — как знать? — могло оказаться ценным для Добровольческой Армии, когда ее стали постигать неудачи и даже спасти положение (я лично считаю это, учитывая все обстоятельства, не исключенным) нанесла ненужная распря с Петлюрой в день занятия Киева. Дело было так. С юго-востока к Киеву подходила армия ген. Бредова, которая стремилась отрезать коммуникационную связь большевиков по ж. дор. Киев — Курск. Именно эта угроза и решила судьбу Киева: дорожа единственным ж. д. путем, большевики вынуждены были оставить Киев. Обеспечив себя с севера, отряды ген. Бредова через Дарницу (первая станция к северу от Киева с лев<ой> стороны Днепра) вошли в

186

Киев и около часу дня были на Печерске. Войска Петлюры двигались по двум железнодорожным линиям — по Киево-Ковельской дороге и Киево-Одесской линии. Петлюровские войска вошли в Киев с юга утром, т. е. часов на 3-5 раньше добровольческих отрядов. Они заняли центр города, стали продвигаться к Печерску; на городской думе появился украинский флаг. В первое соприкосновение с добровольческими отрядами петлюровцы вошли на Печерске. По моим сведениям, Петлюра во что бы то ни стало хотел удержать за собой Киев, но решил действовать осторожно и даже идти на разные соглашения с добровольцами — он хорошо сознавал, что большевики отошли от Киева только потому, что боялись быть отрезанными с севера. Петлюровские отряды, соприкоснувшиеся с добровольческими частями, согласно приказу, отошли назад, добровольческие части, естественно, более восторженно встреченные русским населением, чем Петлюровцы, спустились на Креща-тик, к городской думе и водрузили рядом с украинским флагом национальный русский флаг. Небольшое время оба флага висели рядом, знаменуя некое единение двух антибольшевистских сил. Но тут-то и произошло печальное событие срыва украинского флага; между отрядами, находившимися друг против друга, вспыхнула беспорядочная перестрелка, которая быстро стихла. Украинцы отступили на Лукьяновку (т. е. к югу, по направлению Киево-Ковель-ск<ой> ж. дороги); дня два они еще были в Киеве, но из главной ставки Добров. Армии пришел категорический приказ прервать переговоры с Петлюрой. Соглашения, которое так легко было достигнуть в это время (украинцы, дорожа тем, чтобы хотя бы "символически", но без власти, остаться в Киеве, пошли бы на самые принц <ипи-альные?> уступки), достигнуто не было — так была совершена грубейшая трагическая ошибка. По-существу, самое соглашение, которое неизбежно должно было покоиться на унижении украинцев (ибо оставить Киев в руках украинцев — чего они добивались, обещая в дальнейшем доброжелательный нейтралитет — действительно было невозможно для "добровольцев" в виду огромного стратегического значения Киева как крупного железнодорожного узла), но его нужно было бы добиться, чтобы иметь непосредственное соприкосновение с украинцами именно в Киеве. Для этого нужно было создать и максимально удерживать какую-нибудь "паритетную" комиссию, не владея вполне Киевом и не отдавая его всецело украинцам. Такое положение продолжилось бы не более нескольких месяцев — одна или другая сторона должна

187

была бы уйти. А между тем за это время можно было бы добиться нового соглашения с Петлюрой, быть может заключить даже серьезный союз и даже, в случае укрепления в других частях фронта, отдать им Киев, самим укрепившись непосредственно за Киевом (Дарница). Но в ставке Деникина уже был провозглашен лозунг "Единой Неделимой России" — лозунг верный, но демагогически направленный против украинцев — говорю демагогически, потому что не все украинские группы к тому времени стояли так решительно за "самостийность". Создание той группы, о которой я уже упомянул, могло стать центром кристаллизации умеренных украинских групп. Но ведь информация политическая об Украине была у ген. Деникина в руках Вас. Вит. Шульгина, Вал. Мих. Левитского и т. п. людей, на которых и лежит тяжкая ответственность за легкомыслие, проявленное Деникиным и его "Совещанием" в отношении к Украине. История еще раз свидетельствовала о том, какие огромные, почти непреодолимые трудности вставали между русскими и украинскими общественными силами, как актуальна была задача сближения русских и украинских политических сил. Стоит почитать очерки Деникина в частях, относящихся к Украине, чтобы человеку, осведомленному в положении Украины, лишний раз отдать себе отчет в этих безмерных недоразумениях, стоявших и стоящих стеной между Россией и Украиной... . Политическая ошибка, допущенная добровольцами, привела к тому, что украинцы отступили вглубь Украины, а между ними и добровольцами вдруг появились большевистские партизанские отряды. Кстати сказать, добровольцы, войдя в Киев, учредили особые контрольные комиссии для проверки "благонадежности" офицеров, остававшихся в Киеве до прихода добровольцев. Я готов допустить, что такие комиссии неизбежны и нужны, но то, как они сработали, как они разбирали дела отдельных офицеров, часто напоминало большевиков, приемы Че-Ка. Отчасти это было связано с "состоянием гражданской войны", где так много всякой провокации, где трудно отличить, кто враг, а кто друг, а отчасти это было связано с непостижимым для меня доныне легкомыслием, политической самоуверенностью, царившими в кругах добровольцев. Они были упоены легко достававшимися победами, казалось им, что вся Россия поднимается по их зову против большевиков, — а что в действительности происходило, они не замечали, да и не могли видимо заметить. Совершалась непостижимая с военной точки зрения ошибка — шли вперед, г, не укрепляя тыла. Когда Махно овладел Бкатеринославом,

188

разрушая все пути сообщения между разными частями Добровольческой Армии, Д. Армия так и не смогла ликвидировать его. А между тем передовые отряды шли вперед, "летели, как орлы". Я человек штатский и стал вдумываться в военно-политические проблемы лишь со времени своего вступления в Министерство, но те беседы, которые я имел с представителями Д. Армии (я в Сентябре был приглашен Е. А. Елачичем, стоявшим тогда во главе 3<ем-ско-> Гор<одского> Союза при Бредове, заведывать детским отделом, — это предложение я охотно принял, благодаря чему находился все время в курсе военно-политической обстановки) все более убеждали меня в отсутствии всякой трезвости и реализма у деятелей Д. Армии.

Все, что они делали в Харькове, Киеве, на юге в Одессе, производит кошмарное впечатление по крайней небрежности, неделовитости; все было сшито белыми нитками, все делалось наспех, кое-как. Большевики тоже стояли немногим выше добровольцев, но большевики умели властвовать, да сверх того располагали значительными верными и стойкими войсковыми частями, которые не боялись смерти и сумели отстоять свое дело. В Д. Армии, наоборот, не было умения властвовать, появились какие-то особые, нового тона карьеристы, какой-то большевизм наизнанку... Но не буду говорить на эту тему, выходящую за пределы тех задач, которые я себе ставлю в данных мемуарах. Возвращаясь к Киеву, скажу, что обнажение украинцами фронта, появление между ними и Киевом партизанских большевистских отрядов (во главе которых стал, если не ошибаюсь, тот самый Затонский, который, как было указано выше, покровительствовал мне) — все это подтачивало положение Киева, особенно со стороны подвоза. Скоро Киев пришлось оставить... Казалось ненадолго, но увы — разложение в Д. Армии было сильнее, чем это всем казалось.

Несчастная судьба Киева, все время переходившего из рук в руки, неслучайна, неслучайно то, что он попал между двух огней. Я считаю это неслучайным потому, что Киев стоит на рубеже России и Украины, что он есть и Россия и Украина в одно и то же время, есть живое воплощение их связи и их несоединенности, их единства и их разделения. Две стихии, русская и украинская, претендуют на Киев, потому что обе имеют право на него, потому что обе живут в нем. Если одной хорошо, это значит, что, к сожалению, неизбежно другой плохо — и обратно; такова история Киева, таков его фатум. Эти две стихии вступили, начиная со второй четверти XIX в. (а может быть и чуть-чуть раньше) в глубокую, часто скрытую, но всегда острую

189

борьбу и эта борьба продолжается еще и в наши дни, т. е. дни советской власти. Неудивительно, что отдельные деятели одной или другой стихии оказывались во власти ее, не умели стать выше, подняться и овладеть положением; русско-украинское примирение остается нерешенным ребусом, неразысканным кладом — ив Киеве это было и будет внутренней и глубокой причиной того, что нет в нем мира, что благо одной стороны ведет к резкому или смягченному, но по существу все-равно тяжелому угнетению другой стороны. Но своими долголетними страданиями Киев где-то в глубине своей накопил и силы для мира. Эти силы уже есть, они скрытые, связанные, они ждут того, что придут люди, которые сумеют их пустить в ход, дать им простор... А до тех пор — война идет и идет — явная или скрытая, острая или смягченная...

Недолго процарствовали добровольцы в Киеве. После Октябрьского оставления на 3 дня Киева (драматические подробности этого не считаю нужным описывать, хотя лично меня они очень глубоко коснулись) уже не было до сдачи Киева ни одного дня, когда бы с утра не проносились пушечные выстрелы. Большевики стояли в 8-10 верстах от Киева (по Киево-Ков<ельской> ж. д.); путь на юг был свободен, на запад загражден. Мое участие в работе 3 < ем-ско-> Гор<одского> Союза, связанного с Добровольческой Армией, компрометировали меня гораздо больше, чем участие в гетманском правительстве, — и я понимал, что оставаться в Киеве мне будет невозможно. Моих "благодетелей" среди большевиков я естественно терял, и если во время моего пребывания в украинской детской колонии сам комиссар соц < иального > обесп < ечения > (Зубков) передавал мне привет через Линниченко, т. е. зная, где я укрываюсь от большевиков, не выдавал, если тот же Зубков, во время обыска в моей квартире, которым он сам руководил (была кажется "неделя бедноты" или что-то вроде этого), искусно отвел сыщиков от моего кабинета, который так и остался необысканным, если Ковалев (чекист!) прятал дос-сье обо мне, а Затонский уговаривал меня перейти на легальное существование, то все эти "связи" мои не могли бы, конечно, спасти меня, раз я был участником антибольшевистской организации. Я решил ехать в Ростов-на-Дону. Меня взяли знакомые в вагон Киевского Земства и 29 Ноября 1919 г. на рассвете мы покинули Киев... На Ростов-на-Дону поезд наш продвинуться не мог, — путь на Екате-ринослав (через Фастов, Цветково и т. д.) был занят Махно — и мы двинулись на Одессу, куда через 10 дней и прибыли. Коротко расскажу о событиях здесь. В Одессе "царст-

190

вовал" настоящий бездельник — ген. Шиллинг; русских офицеров было в Одессе больше 10.000, но в значительной своей массе это было уже разложившееся воинство, не способное ни к какому сопротивлению. Меня и в Одессе втянули в работу на Добр. Армию, — сделал это ныне уже покойный о. Константин Маркович Аггеев. Я еще в Киеве вошел в состав т. наз. "Союза Возрождения", — политического объединения, вобравшего в себя левых к.-д., нар<од-ных> соц<иалистов>, с.-р. и с.-д. оборонцев. В Одессе я бывал на заседаниях "Союза Возрождения", был связан с Д. М. Одинцом, который формировал или командовал "батальоном Союза Возрождения при Добровольческой Армии". О. Аггеев также как-то был связан со всем этим, — и он задумал издание небольшого бюллетеня для этого батальона. Дело он наладил, вовлек меня в качестве сотрудника, но неожиданно уехал, и на меня легла вся тяжесть ведения бюллетеня. Я стишком был связан еще по церковным делам с о. Константином, был связан с ним уже в Киеве в месяцы пребывания там Добр. Армии, в которой Аггеев по-видимому занимал какое <-то > место в "Осваге". Долголетние и добрые отношения к Агтееву помешали мне отказаться от дела, которое он переложил на меня. Я стал единственным сотрудником и редактором Бюллетеня — чем создавал для себя, в случае падения Одессы, решительную невозможность оставаться там. А между тем падение Одессы было близко... Она и пала, кажется, 26 Января 1920 г. — причем при наличии не менее чем 10.000 офицеров ее захватили 2.000 большевиков. Спасся я совершенно случайно — для меня все сцепление этих случайностей, невероятное, если бы его рассказывать подробно, останется истинным Божиим чудом — настолько все складывалось не в мою пользу и все же не уничтожило меня. Бог даровал мне снова жизнь — явно для какой-то новой задачи в жизни моей.

В Одессе я виделся несколько раз с митр. Платоном и еще ближе пригляделся тогда к его крайне безответственному отношению к церковным и политическим делам. Под его руководством между прочим находился какой <-то > "Священный орден во имя св. Николая", объединивший верующую и горящую любовью к России молодежь для борьбы с большевиками. Но митр. Платон относился ко всему этому равнодушно и безответственно. Такие люди, как он могли погубить всякую веру в Церковь, веру в Россию — столько пустой, безответственной болтовни и решительного эгоизма было в них и так мало любви к России, к молодежи. Но о митр. Платоне я расскажу отдельно, когда

191

буду зарисовывать портреты иерархов, с которыми меня сводила жизнь.

Вернусь к своему рассказу. 26 Января я покинул на английском пароходе Одессу, покинул Россию. Моя политическая деятельность, в которую я был втянут помимо своей воли, заставила меня оторваться от родины, от своих родных, от всего дорогого, что было у меня — чтобы отправиться неизвестно куда и неизвестно на что. И все же я не жалел о том, что был 5 1/2 месяцев "у власти". Я должен был как-то принять участие во всей этой мучительной борьбе, которая шла в России, и если бы я не принял в свое время предложения войти в состав гетманского правительства, уверен — жизнь так или иначе втянула бы меня во что-нибудь другое. Я не жалел и о том, что мне суждено было стать так близко к украинскому, а не общероссийскому делу, хотя душа моя всегда жила и всегда будет жить общерусскими темами. Мне лично проблема Украины была и остается чуждой, но как русский человек я понижал и понимаю, что в судьбах России, как бы она ни слоилась, вопрос о том, чтобы спасти Украину для России, неотвратимый и исключительно трудный вопрос. Кому же и браться за решение этого вопроса, кому и нести на

е бремя его, как не тем, кто, будучи украинцем по рождению, духовно живет Россией,, кто таким образом носит в себе оба начала? Я сознавал и сознаю всю историческую незадачливость русско-украинской темы; все ее так сказать неблагодарность, — и если бы мог я, для самого себя, найти другую форму служения России — это было бы такой радостью! Но я понимал и понимаю, что уклонение от русско-украинской темы было бы с моей стороны настоящим дезертирством. И не мог жалеть о том, что на мою долю достался такой неблагодарный, такой пока бесплод-Яый и трудный подвиг: есть и глубокая радость в том, чтобы брать на себя самые трудные и непривлекательные задачи. То, что моя политическая деятельность оборвалась, §то в эмиграции передо мной встала тоже огромная, тоже церковная, но совсем уже иная, форма деятельности, не лишает меня обязанности извлечь из пережитого те политические и исторические выводы, которые я мог сделать. Часть этих выводов и влагаю я в настоящие страницы.

Мне остается досказать кое-что из моей заграничной Жизни, так или иначе связанное с моей работой как Министра Исповеданий и набросать ряд характеристик некоторых представителей духовенства — чтобы затем в заключительной части суммарно набросать общие выводы, к которым я пришел за свое пребывание "у власти".

192

Глава XI.

Новые встречи с м. Антонием и арх. Евлогием. Украинские встречи (Дорошенко, Липинский, Скоропадский, Шелухин, А. Шульгин). Мой разрыв с украинцами. Характеристики митр. Антония, Евлогия, Платона.

Заграницей я сразу очутился в Белграде, где и пробыл Первых три года своего эмигрантского существования. Первые месяцы было очень трудно мне в отношении к посещению церкви — русской службы тогда еще не совершалось, а сербская служба была долго мне очень тяжела. Я аккуратно ходил в сербскую церковь, постепенно привык к ней, а осенью 1920 г. уже начались первые русские церковные службы — первоначально в небольших двух комнатах (службы были разрешены первоначально для детей русских и их родителей), потом они были перенесены в зал одной сербской гимназии, — еще позже для русских служб отвели пустовавший сарай на старом кладбище (на этом месте находится теперь выстроенный русскими собственный храм). Мое усердие к Церкви естественно сближало меня с церковными людьми в Белграде; с другой стороны, судьба судила мне прожить два года в одной комнате с проф. С. В. Троицким, служившим раньше в Свят. Синоде, знавшим очень много архиереев — в том числе и тех, кто съехался в Сербию.

В Белграде я несколько раз встречался с арх. (тогда) Евлогием, который очень любезно всегда разговаривал со мной, встречался с митр. Платоном (у сербского патриарха, который после моего одного чтения среди сербской молодежи, благоволил ко мне, иногда звал к себе на обед). Вскоре появился в Белграде и митр. Антоний, но я всячески избегал встречи с ним, боясь какого-либо "скандала". Мне не в чем было раскаиваться в своем прошлом, я не стыдился его, не боялся дать ответ за него, но, конечно, я мог ожидать со стороны митр. Антония, очень вообще невоздержанного и к тому же настроенного враждебно ко мне, как к "злейшему врагу Православной Церкви" (из бумаги м. Антония Гетману... см. выше), — какого-либо скандала. Но митр. Антоний сразу же поселился в Карловцах в покоях Сербского Патриарха и мне не приходилось встречаться с ним.

Наблюдая духовное состояние русских и их обычную беспомощность в удовлетворении самых насущных нужд, я пришел к мысли о необходимости создать из более активных людей общество "попечения о духовных нуждах эмиг-

193

грации". Я переговорил с Троицким, который был постоянно в общении с арх. Евлогием, мы вместе набросали проект устава — и арх. Евлогий созвал первое небольшое собрание инициативной группы, куда вошли Е. М. Кисилевский, член Цер<ковного> Собора А. В. Васильев, тоже член / Цер<ковного> Собора проф. Погодин и еще кто-то. Получил, конечно, приглашение и я, как инициатор проекта, но, разумеется, на собрание я не пошел. Я вообще чувствовал себя в русской среде "изгоем"; ко мне очень дурно относились мои коллеги-профессора за мою "левизну" (я был один среди профессоров, сохранивший связи с к. д. партией, а тем более из входивших в "Союз Возрождения"), за мою деятельность в качестве Министра Исповеданий я не мог ожидать особенно благосклонного отношения к себе со стороны русских церковных людей. Поэтому, сделав все, что я считал нужным для удовлетворения церковных нужд русского общества, я не считал для себя удобным приходить в упомянутое собрание. Но на собрании было постановлено категорически просить меня войти в состав общества и непременно придти на следующее собрание. Настоятель русской Церкви (достойнейший о. Петр Беловидов) стал к этому времени моим приятелем и даже другом, Тро-<ицкий (репутация которого была в тамошних церковных кругах безупречна) был моим сожителем и стоял за меня горой, проф. Погодин — когда-то ожесточенный враг мой (в бытность мою Министром Исповеданий он издавал в Харькове какую-то газету, в которой разделывал меня самым беспощадным образом) узнал меня ближе за это время, как организатора и секретаря объединения русских ученых в Югославии (мне пришлось оказать несколько услуг Погодину — и это его так изумило и совершенно изменило его личное отношение ко мне, что мы состояли просто в дружбе). В течение лета 1920 г. в Земуне организовалось Рел<игиозно-> Фил<ософское> Общество, в котором я был Товарищем Председ < ателя > и принимал самое живое участие... Все это создавало такую атмосферу вокруг меня, что, хотя я очень берегся всяких церковно-общественных выступлений, но в виду настойчивых просьб я не счел возможным упорствовать и пришел на второе организационное собрание. Арх. Евлогий ласково попенял мне за то, что я не пришел на первое собрание. В конце заседания избрали комиссию из трех лиц для составления списка лиц, которые должны были быть приглашены в Правление общества. В эту комиссию кроме Е. М. Кисилевского, А. В. Васильева избрали и меня. При обсуждении состава будущего Правления я решительно отклонил предложение войти в состав

Правления, откровенно объяснив присутствующим, что считаю неудобным входить в Правление общества, призванного объединить русских людей, так как знаю, что ко мне немало лиц относится недоброжелательно за мою "левизну". Тогда А. В. Васильев (крайний правый) стал усиленно убеждать меня, чтобы я вошел в состав Правления именно в целях объединения вокруг Церкви различных русских людей. После долгих споров я наконец дал свое согласие. Неохота, с которой я давал согласие, была во мне, как оказалось через несколько дней, верным предчувствием, что этого не следовало делать. Действительно, в ближайшее воскресенье, на которое, после церковной службы, было назначено учредительное собрание указанного Общества, на которое были приглашены все желающие, о. Беловидов огласил устав Общества и примерный список членов Правления. Когда о. Беловидов огласил мое имя, я услышал недовольные голоса... Действительно оказалось — за меня 13 голосов, против меня 19 голосов. Представьте себе мое удивление, когда я увидал в числе поднявших руку против меня того самого А. В. Васильева, который за несколько дней перед тем настойчиво убеждал меня — против моей воли — войти в состав Правления "для единения всех вокруг Церкви". Горько стало у меня на душе от такой провокации от человека, от которого я ничем не заслужил оскорбления — и я вышел из храма. О дальнейшем знаю со слов лиц, оставшихся в храме. О. Беловидов был так поражен голосованием (кроме меня, "провалили" еще проф. В. Д. Плетнева, стоявшего во главе делопроизводства т. наз. "Державной сербской комиссии по делам русских беженцев" и очень нелюбимого русской эмиграцией за его крайне грубое обращение с теми, кто к нему обращался), что сразу растерялся. Тогда выступил арх. Евлогий, который сказал в мою защиту, что он давно знает меня как искреннего церковного человека, что если кто-либо осуждает меня за мою деятельность в качестве Мин<истра> Испов <еданий > при Гетмане, то он, как стоявший очень близко к церковным делам на Украине, должен взять меня под защиту, затем призывал оставить в Церкви наши разногласия и помнить лишь о благе для Церкви. Затем выступил очень мужественно [и] смело на защиту меня проф. Погодин, который заявил, что он пока не знал меня лично, был моим непримиримым врагом, но узнав уже в Белграде лично, совершенно переменил свое мнение обо мне, считает крайне важным и ценным мое участие в Обществе, возникающем, кстати сказать, по моей же инициативе... О. Беловидов после этих речей, которые,

195

казалось ему, должны были рассеять враждебное ко мне настроение, поставил перед собранием вопрос — угодно ли собранию вновь вернуться к вопросу об избрании моем в состав Правления. Голосование дало те же результаты, что и в первый раз: 19 против, 13 за меня. Очевидно было, что голосовавшие против меня 19 человек сговорились раньше.

Совершенно неожиданно для меня я получил довольно скоро еще два, совершенно незаслуженных мной щелчка за мое "служение Украине". Оба случая так характерны, что я считаю полезным их здесь рассказать.. Я упомянул о том, что я состоял секретарем объединения русских ученых в Югославии (председателем состоял проф. Е. В. Спектор-ский). Моя деятельность заключалась в том, чтобы хлопотать за русских ученых перед властями в целях улучшения их матер < иального > положения, добывать какую-либо помощь из-за границы (на мой призыв отозвался К. М. Оберучев, создавший в Нью-Йорке общество помощи русским литераторам и ученым). На одном из заседаний Ученого Общества, среди прений, проф. Антон Дм. Билимович (брат упомянутого выше крайне правого Алек. Д. Билимо-вича, сам крайний правый), возражая мне по какому-то вопросу, вдруг в запальчивости заявил: "я удивляюсь, как Вы, призвавший в свое время немцев на Украину и изменивший делу союзников, позволяете себе еще выступать здесь, в Сербии, так пострадавшей от тех немцев, которых Вы так любезно устраивали на Украине". Он еще добавил какие-то слова о "немецком сапоге", но за шумом, который раздался в комнате, я этих слов не расслышал. Грубые и оскорбительные слова Билимовича, не имевшие никакого отношения к тем спорам, которые у нас шли в Обществе, задели не меня одного: в зале находилось еще три человека, входивших в состав гетманского Правительства (М. П. Чубинский, Ю. Н. Вагнер, Г. Е. Афанасьев), тут же был проф. Ф. В. Тарановский, входивший в состав Украинской Академии Наук. Меня поразили не столько грубые слова и наглый тон Антона Билимовича, сколько то, что председатель собрания проф. Спекторский не счел нужным остановить Билимовича и извиниться передо мной. Я решил ничего не говорить, а просто уйти из собрания — что и сделал. Но вместо меня заговорил очень ядовито и резко М. П. Чубинский, указавший на всю бессмысленность и несправедливость Ант. Билимовича, который в пылу борьбы выпалил, очевидно, то, что давно было у него на душе. Придя домой, я написал Спекторскому, что не могу больше выполнять обязанностей секретаря, а через несколько времени целая группа ученых во главе с проф. Тарановским тоже

196

покинула Общество — и мы создали вторую академическую группу в Белграде... Отмечу тут же любопытный эпизод, в котором Ант. Билимович засвидетельствовал мне свое уважение. Он тоже любопытен, хотя совсем в другом смысле. Дело было в 1926 г. на ученом съезде в Праге. Когда съезд кончился, был устроен банкет, который проходил очень оживленно. Говорилось много разных речей, как вдруг встал Мякотин. Он сильно подвыпил и потому откровенно выпалил то, что у него было на душе. Все хорошо у нас было на съезде, говорил он, только вот зачем в начале съезда было объявлено о молебне? Какая-то старая забитая психология проявилась в этом. Кто хотел непременно отслужить молебен, тот мог это сделать, а объявления не следовало делать... Неожиданные слова Мякотина стали вызывать шум, Мякотин разгорячился, стал говорить еще более неудачные слова — и чувствуя, что большинство съезда его не одобряет — сел. Тарановский заставил меня ответить Мякотину. Я отвечал в тоне иронии, говоря, что Мякотин проспал 10 лет, что снятся до сих пор официальные молебны, снится квартальный надзиратель, который требует его участия в молебне. Надо проснуться — уже давно никто никого в Церковь не тащит, нет никакого начальства, но произошел глубокий сдвиг в русской интеллигенции, в том числе и в русской профессуре. Пусть пойдет Мякотин в храм в субботу вечером — он удивится, сколько русских ученых ныне ходит в Церковь. И неужели объявление о том, что перед началом съезда будет отслужен молебен, все еще звучит для Мякотина в тонах старого официального распоряжения?

Моя спокойная ирония добила Мякотина, мою речь покрыли аплодисментами — и вдруг Антон Билимович встал с своего места и подошел ко мне, чтобы пожать руку и выразить мне свое уважение... Это было бы приятно даже, если бы в душе моей не встала картина, выше описанная.

Тогда же в Белграде, летом 1921 г. и митр. Антоний изрек обо мне "правое слово". В начале, кажется, Июня приехал из Константинополя еп. Вениамин, чтобы организовать Собор (который и состоялся осенью того же года в Карловцах — это знаменитый Карловацкий Собор). На первое же собрание, которое было организовано по просьбе еп. Вениамина русским посланником в Белграде В. Н. Штрадиманом, получил приглашение и я (по личному указанию еп. Вениамина). Второе собрание состоялось через 2-3 дня, но на него я не получил приглашения — и хотя мой сожитель, проф. Троицкий, усиленно убеждал меня идти без приглашения, я все же не пошел. Осторожность моя

197

оказалась не излишней. Троицкий обратился с вопросом к еп. Вениамину: случайно ли не послана мне повестка, и тот с присущей ему откровенностью сказал: "да, представьте, митр. Антоний против его участия, так что пришлось задержать посылку повестки проф. Зеньковскому". Я надеюсь это уладить, добавил еп. Вениамин и еще сказал: "а митр. Антоний сильно сердится на Зеньковского. Он даже сказал о нем — как он смеет показываться в церковных собраниях; я бы на его месте спрятался бы где-нибудь, чтобы' никто не замечал меня..." Эти слова не вызвали у меня паники, но только подтвердили что надо быть очень осторожным, что совсем не напрасно я уклоняюсь от церковно-об-щественной работы.

Между тем осенью 1921 г. произошло небольшое событие в Белграде, с которым связана была совсем новая страница в моей жизни. Студенты богослов < ского > факультета (на котором я преподавал философские предметы) создали, в числе 7 чел<овек>, кружок ре-лиг <иозно-> фил<ософский> и пригласили меня принимать участие в этом кружке. Это положило начало очень большому и творческому делу — Русскому Христианскому Студенческому Движению — которое ныне чрезвычайно разрослось и бессменным председателем которого я состою. С осени 1922 г. Белградский кружок очень возрос, моя роль тоже стала очень значительной. Студенты, принимавшие участие в кружке и очень полюбившие меня, постоянно посещали митр. Антония, который вообще всегда очень любил молодежь и был с ней очень ласков. Вероятно, они не раз говорили ему обо мне, но я всегда тщательно избегал встречи с м. Антонием (памятуя его слова, переданные еп. Вениамином). В Январе 1923 г. студенты затеяли пригласить в кружок митр. Антония. Когда я об этом узнал, я собрал руководителей кружка и сказал им, что я очень рад за них, но что мне совершенно невозможно встретиться с митр. Антонием, что я просто не приду в данный вечер. Но оказалось, что студенты давно (очевидно, от митр. Антония) знали о моих давних трудностях с митр. Антонием и заявили мне, что без меня они не считают возможным принять у себя митр. Антония, что митр. Антоний совсем теперь иначе ко мне относится, что я непременно должен быть, когда он будет, что "все будет хорошо". Тогда я должен был рассказать им в общих чертах ту историю моих отношений к митр. Антонию, которая подробно изложена на предыдущих страницах. На студентов и это не действовало. Я не мог все же дать им согласия присутствовать на собрании с митр. Антонием, указывая, что, помимо воз-

198

можных личных для меня неприятностей, которых я вправе избегать (когда митр. Антоний служил напр, в русской Церкви в Белграде, то я не рисковал даже подойти к кресту, не будучи уверен, что не начнет вслух обличать меня...). Студенты уверили меня, что они еще раз переговорят с митр. Антонием, о котором они и сейчас знают, что он хочет меня видеть. На другой день я пошел в Церковь (было воскресенье) и у самого входа в Церковь меня задержал кто-то, — и неожиданно подошел митр. Антоний. Увидев меня, он приветливо сказал: "А, Василий Васильевич! Рад Вас видеть". Я подошел под благословение, митр. Антоний заявил мне: "я собираюсь на днях в Ваш кружок, надеюсь увидеться с Вами там". После этих слов митр. Антония мне уже ничего не оставалось делать, как придти на то собрание, на котором должен был быть митр. Антоний. На собрании митр. Антоний был сверхлюбезен со мной, постоянно говорил со мной, все озирался на меня и если не видел, то говорил: "а где Василий Васильевич". Видимо, студентам легче удалось то, чего хотел добиться еще в Октябре 1918 г. о. С. Булгаков, думаю даже, что они нарочно подстроили все это "примирение".

Конечно, я от души был рад ему. За всю свою деятельность в качестве Министра Исповеданий я никогда никакого зла к митр. Антонию не имел — это как раз он сердился и негодовал на меня, — и если теперь он менял гнев на милость, тем приятнее это было для меня. Мне всегда было тягостно то несправедливое, недоброе отношение, которое было у многих на почве создавшейся легенды о том, что я "гнал и преследовал митр. Антония" (такой рассказ я сам однажды слышал) — и хотя я еще не был уверен в том, что настроение митр. Антония вполне переменилось, но был рад даже и тому, что он так мило и любезно меня встретил. Мне пришлось через два месяца оставить Белград — я был приглашен в Прагу читать лекции в Педагогическом Институте, но за эти два месяца я несколько раз виделся с митр. Антонием, был однажды приглашен им к завтраку (вместе с несколькими студентами из кружка) — и отношение ко мне м. Антония оставалось все таким же сердечным и любезным. Одна его проповедь привела меня в такое волнение, что как-то все больное, что еще оставалось у меня в душе, совершенно растаяло. Летом, когда я заехал в Сербию, я поехал к митр. Антонию в Карловцы, снова был чрезвычайно любезно принят им и, прощаясь с митр. Антонием, просил его простить меня, если чем его обидел. Он очень ласково и сердечно обнял и поцеловал меня. Но наше "примирение" на этом не кончилось, Бог судил мне

199

еще такую встречу с митр. Антонием, которая навсегда остается в душе моей светлым воспоминанием. Р<усское> Христ < ианское > Студ<енческое> Движение решило устроить свой годичный съезд в мон<астыре> Хопово (возле Белграда). Конечно, мы послали приглашение и митр. Антонию, который провел всю неделю с нами. В первый же день (все это было до того Карловацкого Собора, который осудил PCX Движение за его связь с американской христианской организацией Y. М. С. А.). Митр. Антония выбрали почетным председателем съезда, а я был деловым председателем. Все неделю мы сидели рядом, естественно, много говорили — и между нами сложились замечательно дружеские отношения, которых так не хватало тогда, когда я был Министром. В последний день, когда кончался съезд, митр. Антоний сказал съезду, что он благословляет меня оставаться бессменно Председателем Движения и заповедал молодежи никогда не отпускать меня с поста Председателя, подарил мне карточку с самой сердечной надписью... Года через два, когда я выпустил в свет непериодическое издание "Вопросы религ<иозного> воспит<ания> и образования", я получил очень нежное письмо от митр. Антония, превозносившего мою статью. Не знаю, что теперь думает обо мне митр. Антоний, но я всегда благодарю Бога за то, что мне дано было так благостно закончить самую тяжкую страницу в моей былой деятельности в М < инистерстве > Испов<еданий>.

Я не собираюсь здесь рассказывать о моей службе на пользу Православной Церкви в эмиграции, поэтому опускаю все те встречи с митр. Евлогием, которые были связаны с организацией Богословского Института в Париже, с арх. Феофаном Полтавским. Кое-что я скажу в дальнейшем — где хочу дать несколько портретов-характеристик тех архиереев, с которыми пришлось мне ближе познакомиться. Обращусь поэтому к описанию других моих встреч — с политическими украинскими деятелями.

Первая встреча была еще в 1921 г. с одним из моих слушателей и учеников в Киевском Университете — Тимофеевым, увлекавшимся философией. Я утерял его из виду в год революции — оказывается, он был страстным украинцем, участвовал в Петлюровском восстании и был или Министром, или Товарищем Министра Продовольствия в Директории. Попав в эмиграцию, Тимофеев сильно эволюционировал и стал защитником гетманского (монархического) а принципа в том духе, в каком защищал идею гетманщины украинский писатель (бывший послом Украины в Вене) Липинский. Тимофеев как-то узнал мой адрес в Белграде,

200

списался со мной и мы условились, что я приеду к нему под Вену, где он жил, погостить на несколько дней. В годы своего пребывания в Белграде я проводил лето в Берлине (где стояла тогда, до стабилизации марки, необыкновенная дешевизна), чтобы научно работать. Возвращаясь из Берлина осенью 1922 г., я приехал- в Вену, где меня встретил Тимофеев, и вместе с ним я отправился в чудное место Kueb (недалеко от Jemmering'a). Тимофеев всегда был привязан ко мне, тут же еще прибавилось его новое увлечение идеей самодержавия — гетманщины, как конструировал эту идею Липинский, давший оригинальнейший синтез славянофильского учения о самодержавии, учения Сореля и некоторых советских идей. Мы без конца говорили с Тимофеевым, который повел меня затем к Липинскому, жившему в нескольких верстах от Тимофеева. Липинский, которого я лично до того не встречал еще, оказался очень интересным и оригинальным человеком, большим и серьезным историком. Будучи католиком, он имел огромное влечение к Православию — и главной темой нашей беседы был разговор именно о Православии. Липинский исходил из той мысли, что промышленное развитие неизбежно разбивает население на "профессиональные" группы, чем наносится глубокий удар национальному единству. Это национальное единство должно быть охраняемо наследственным (а потому свободным от игры классовых и партийных разногласий) монархом, которого он вслед за славянофилами наделял атрибутами самодержавия, имея в виду, что совесть (а не воля) монарха должна быть выше "народной воли". Вместе С тем Липинский считал, что Россией должны править три русских "народа" — великороссы, украинцы, белоруссы. Они должны иметь трех монархов, образуя федерацию наподобие немецкой империи. Точкой единства должен быть, Однако, патриарх, единый для каждой Руси, для всей "империи".

Это была полуфантастическая система, но мне очень близкая и интересная во многих мотивах своих. Меня поразило и очень обрадовало у Липинского то, что церковное единство он ставил в основание политического единства России. Его любимой мыслью было то, что Россия не есть создание одной Москвы, что "Россия" — т. е. то целое, какое мы имеем с XVII в. — именно как целое есть создание Москвы и Украины. Липинский поэтому не хотел отрекаться, во имя Украины, от России — и это был новый, дорогой для меня синтез русско-украинской стихии. Липинскому особенно важно было удостовериться в том, что он понимает дух Православия. Он даже с грустью о себе под-

201

черкнул то, что на Украине, которая должна быть непременно православной (против унии он выразился очень эрезко), могут действовать плодотворно только православные.

Беседа моя с Липинским была очень продолжительна и оставила очень глубокое впечатление во мне. Я не разделял ряда идей, которые он высказывал, но меня до последней степени привлекло глубокое и серьезное стремление обосновать церковно нерушимую связь России и Украины. Я и сам считал и считаю, что единство православной веры является драгоценнейшим залогом нашего исторического единства. Липинский производил впечатление не только умного, но и глубокого человека, меня влекло к этому смелому и парадоксальному мыслителю, одинокому, головой стоящему выше и Гетмана и всех "Гетманцев". Кто следит за эмигрантской украинской литературой, тот знает, что Липинский является духовным вождем всего "гетманского" движения. Сколько мне известно, Гетман, который, по-видимому, вывез из Киева солидные деньги, поддерживает Липинского, человека больного и, пожалуй, обреченного (благодаря туберкулезу) — но, кажется, он держится и до сих пор, хотя по-прежнему слаб. Но при всем искреннем уважении моем к Липинскому, искреннем влечении к нему, мне было почему-то жалко его. Позднее я понял это свое чувство, когда уже в Праге пришлось мне встречаться с другими украинскими политическими деятелями (Дорошенко, А. Я. Шульгин и др.): Липинский был не только головой выше всех этих людей, необыкновенно провинциальных, — он был, по моему глубокому убеждению, не только крупным историком, но и высокоталантливым мыслителем — пожалуй, единственно ярко талантливым человеком, которого я вообще встречал среди украинцев. Его таланту просто не на чем было развернуться — и именно это ощущение несоответствия между большим талантом и маленькой, узенькой задачей, к которой его национальное чувство и историческая обстановка привязала целиком — и было, как мне казалось тогда, в основе моего грустного чувства, которым окрашено мое воспоминание о Липинском. Он весь ушел в выработку идеологии гетманщины — и, читая его статьи, я всякий раз испытывал тоже грустное чувство от большого человека, упорно везущего маленькую телегу. Не оттого ли все крупные таланты уходили к простору великой России, что Украине суждено было историей остаться навеки лишь провинцией России? "Большому кораблю большое плавание" говорит пословица, которую любят применить иронически, но и в самом де-

202

ле — в маленьких и скудных условиях провинциального бытия, на которое осуждена Украина — что делать большому таланту? О, как я понимаю все остроту той горечи, §сю жгучесть той любви, которую испытывают сыны Украины по своей "неньке Украине"? Любовь к Украине есть Огромная и творческая сила, сила, которой никогда не смогут убить ни внешние притеснения, ни свободная "конкуренция" более сильной общерусской культуры: перед этой именно силой должно склониться русское сознание, — склониться с уважением и верой. Но никакая любовь, никакое одушевление и творческий порыв не могут сделать невозможного — превратить провинцию в великую державу. Липинский для меня есть самое яркое непререкаемое свидетельство именно провинциальности Украины: ему тесно в пределах темы об Украине именно потому, что это тема провинциальная, хотя все сердце, все вдохновение и любовь, весь огромный талант отдал он Украине. Но не цвести его большому таланту на маленьком поле... и стоит мне представить рядом с Липинским таких бесспорно одаренных людей, как Дорошенко или Шульгин, таких сильных людей, как Чеховский или А. И. Лотоцкий, таких "вождей", как Петлюра или Скоропадский, таких "премьер-министров", как Лизогуб или Вяч. Прокопович, чтобы еще ярче почувствовать как трудно было развернуться огромному таланту Липинского на мелководье, в котором его удержала пламенная любовь к Украине. В этом увядании талантов на узенькой и скудной полосе, отведенной историей Украине, есть нечто роковое? Да, но это надо понять и принять. Сам же Липинский превосходно выяснил, что украинский гений (а можно и должно говорить об украинском гении) явил себя в XVIII и XIX веке в творении великой России — и это значит, что украинский гений обретает свои крылья, обретает свою творческую силу, лишь когда перед ним открывается простор великой России. Не просто в "союзе" с Россией, но в слиянии с Россией, — том слиянии, которое имело место в XVIII и XIX веке — обретает и Украина свой путь, оставаясь в своей особенности, не теряя своего своеобразия, но входя в орбиту движения всей России. Это грустно? Конечно, ибо не цвести высшим цветам, где скудна почва — они замирают и глохнут. Но надо понять и принять то, что диктует история — политика есть творчество лишь в том случае, если мы повинуемся директивам истории. Фигура Липинского останется для меня всегда символическим осуждением — против воли, против всего творческого одушевления самого Липинского — претензии сынов Украины на самостоятельное, особое истори-

203

ческое бытие, осуждением неприятия ими горькой доли провинциальности, осуждением их стремления обойти историю. Творчество Липинского (не как ученого, а как историка) остается бесплодным... пока оно не свяжет себя со всей Россией.

Последний день перед отъездом Тимофеева меня неожиданно посетил тоже живший в соседстве... Шелухин! Тимофеев предлагал мне раньше повидаться с ним, но я отклонял это предложение — уж очень безвкусное, тяжелое впечатление оставалось v меня от Шелухина. Но он сам пришел — и я должен был провести часа два с Шелухиным. Тут я впервые его узнал как человека. Впечатление от его "неумности" утвердилось в полной силе — и еще удивительнее показалось мне то, что его всерьез делали государственным человеком, назначили председателем комиссии по заключению "мирного" договора с большевиками. В Шелухине и теперь сохранилось гаерство и шутовство, но под этим я не мог не увидеть доброго и симпатичного обывателя. Да, он именно был таким "либеральным" украинским обывателем, — и в этих пределах он был даже достойным, порядочным и приятным человеком. Но судьба сыграла злую шутку с ним, превратив его в государственного деятеля... Шелухин, если не ошибаюсь, попал потом в профессора уголовного права в Украинском Университете. То-то, думаю, было жалкое зрелище. Ему бы оставаться членом окружного суда, чем он был в Одессе до революции. Тимофеев, у которого я жил, был умный парень и, кажется, видел насквозь своих украинских приятелей, но его ум уходил в сферу практическую. Мне неожиданно привелось его встретить зимой 1926-27 г. в Чикаго, где он разыскал меня (я провел тот год в Америке и два раза был в Чикаго). По-прежнему хранил он любовь к Украине, остался по-прежнему "Гетманцем" (я серьезно думаю теперь, что для трезвых украинцев осталась только одна более или менее реализуемая перспектива — та самая, которая воплотилась в "гетманщине", — но об этом не стоит говорить); но вся его энергия уходила в "доллар"...

Встреча с Липинским не пропала даром; думаю, что он писал обо мне Скоропадскому и Дорошенко, потому что Дорошенко разыскал меня в Праге и убедительно просил меня, когда я буду в Берлине, навестить Скоропадского. Мне было любопытно и самому встретиться с Скоропад-ским; скоро я получил от него письмо, за первым письмом другое. Письма были любезны, интересны, и я обещал навестить его в его вилле в Wannsee (под Берлином). Первый раз я был у него один, мы "предавались" воспоминаниям,

204

нс вели никаких ответственных бесед. Но в следующей мой приезд в Германию случайно или неслучайно тут же оказался и Дорошенко, который вообще уже в то время целиком связал себя с Гетманом. Я получил от Скоропадского приглашение приехать на обед — и застал у Гетмана и Дорошенко (который, кстати сказать, все время говорил Скоропадскому "пан Гетман" — хотя я обращался к нему по имени и отчеству; Дорошенко демонстративно подчеркивал, что для него Скоропадский не перестал быть Гетманом). После обеда со всей семьей Скоропадского мы остались втроем и тут у нас началась неожиданная политическая беседа. Скоропадский попросил меня высказать мой взгляд на церковное положение на Украине (если память мне не изменяет, это было зимой 1925 года). Я был несколько аи courant церковного положения, некоторых течений. И. И. Огиенко, последний украин<ский> Министр Исповеданий (при Директории), с которым я виделся в Варшаве еще в Январе 1921 г., время от времени присылал мне в Прагу разные свои издания, так что я мог следить и за этим течением (Огиенко был крайним автокефалистом). Выслушав меня, Скоропадский задал мне другой вопрос: а как я смотрю на возможность и пути церковного возрождения на Украине? Надо заметить, что к этому времени я уже три года состоял Председ<ателем> Рус<ского> Хр<истиан-ского> Студ < енческого > Движения — и украинцы при встрече не переставали меня укорять за это, — за то, что я "работаю на русских". Эта моя "активность", как я несколько раз убеждался, почему-то "беспокоила" украинцев, которые очевидно предпочитали, чтобы я ничего не делал, чем служил бы русскому делу. Уже не потому "ли и возник у Дорошенко план завлечь меня в украинские дела и тем отвлечь от русских? Может быть, я напрасно так подозрителен, но появление Дорошенко в Берлине, когда я там был, и именно у Скоропадского, невольно наводило на подозрения. Когда я высказал Скоропадскому, как я гляжу на ближайшее будущее в церковных судьбах на Украине, в чем я вижу сейчас единственную плодотворную работу для укрепления Церкви (а именно — работу среди молодежи для развития и укрепления церковного сознания с целью подготовки поколения, могущего взять на себя задачу восстановления церковной силы), Скоропадский спросил меня, не взялся ли бы я работать в этом направлении среди украинцев и сосредоточить в себе все основные нити церковные (украинские). Я сразу же ему сказал, что не вижу реальной почвы для такой работы, что ничего из-за границы сделать в смысле влияния на церковное положение на Ук-

205

раине невозможно, что наконец я целиком ушел сейчас в работу среди русской молодежи и мне уже трудно сейчас что-либо делать дополнительное. Я говорил Скоропадскому и Дорошенко о тех бесплодных моих попытках вызвать к жизни религиозное движение среди украинской молодежи, какие имели место в Праге.

Разговор наш оборвался, я почувствовал, что и Скоро-падский, и Дорошенко хотели меня привлечь ближе к "гетманской идее" — к чему у меня, по-существу, никогда не было влечения. Через год в Америку последовало мне еще одно "приглашение" — как раз в 1926 г. при содействии Тренера и немецких денег открылся Украинский Научный Институт с некоторым количеством платных кафедр (пока была занята одна лишь кафедра — Липинским). Меня Дорошенко запрашивал, соглашусь ли я вступить в состав Ук-р< айнского > Научи < ого > Инст < итута >. Я ответил ему, что из Америки затруднительно дать ему какой-либо ответ, потому что слишком удален сейчас от всего, что происходит в Европе, но добавил к этому, что если На-учн<ый> Инст<итут> имеет в своей основе политическое, а не чисто научное задание, — что я в таком случае, по принципиальным соображениям, вступить в него не могу. По возвращении моем в Европу нового приглашения не последовало.

Этим, в сущности, исчерпываются мои встречи с украинскими политическими деятелями. Об русско-украинских беседах, организованных еще в 1923-1924 г. Дорошенко и мной, я уже рассказал в предисловии к настоящим мемуарам, упомянул и о том, что беседы наши, хотя были интересны, но были и решительно бесплодны — для обеих сторон. С Дорошенкой тогда у меня было много встреч, мы стали даже, пожалуй, близки, — но после бесед у Скоро-падского отношения наши совершенно увяли.

С Лотоцким (см. выше) я впервые познакомился в Праге на упомянутых беседах. Это был коренастый, сильный, упрямый человек — очень умный, но и ©бозленный, непримиримый враг России. При взгляде на него невольно вспоминались мне различные жестокие фигуры из украинской истории — такой человек не моргнувши глазом мог бы отправить на смерть. Что-то жестокое, беспощадное, — а в то же время трагическое чувствовалось в нем. То, что называют "сердитым бессилием", гневом от бессилия, но что у Лотоцкого было не гневом, а злобой, непримиримой и страстной, — все это говорило о муке его любви к Украине. Он любил ее горячо и фанатически и не мог простить России самого ее

206

существования, самого факта ее величия; мучительная зависть, непрощаемая обида как-то "застряли" в нем. Мы с ним ни одного слова не говорили при встрече об украинской Церкви, но при внешней вежливости со стороны Лотоцкого, какой-то насильной для него любезности, я чувствовал в его отношении ко мне элемент обиды — и, конечно, никак не мог разгадать причины. Но в одной из бесед, в случайном слове Лотоцкого, сказанном об украинской интеллигенции, бросившей свою "страну" и ушедшей служить России, в его выразительном жесте, обращенном потом ко мне, я вдруг понял причину нелюбви Лотоцкого ко мне. Он не мог простить мне того, что, будучи украинцем, я служил и служу русскому делу. Уже много позднее, когда беседы наши оборвались, в случайной встрече Лотоц-кий меня холодно спросил — "а Вы по-прежнему все заняты русскими делами?" Этот холодный вопрос звучал все тем же обвинением мне, которое я почувствовал раньше. Лотоцкий был ревнив к Украине, он не допускал ухода "на сторону" (т. е. в Россию!), принадлежа к той "старой гвардии", которая умирает, но не сдается.

В тех же Пражских русско-украинских беседах я ближе узнал и А. Я. Шульгина, тоже Министра Иностр. Дел, как и Дорошенко, но уже при Директории. Если Дорошенко всегда был немецкой ориентации, то Шульгин, ученик Н. И. Кареева, работавший у него по истории французской революции, был всегда французской ориентации. Поэтому он был послан в Париж (при Директории, т. е. когда победа союзников стала уже совершившимся фактом, — и до сих пор является "полномочным министром" Украинского Республиканского Правительства (последнего состава, когда Чеховского сменил Вяч. Прокопович), ездит в Лигу Наций защищать интересы украинцев. Это очень живой, корректный и выдержанный, умный и эластичный, но в то же время страстный человек, безгранично и всецело преданный украинской идее. В нем как-то не ощущается солидности — и это очень ослабляет то в общем ценное впечатление, которое получаешь от беседы с Шульгиным. На самом деле, насколько я могу судить, это самый широкий и умный (хотя тоже не талантливый, как и Дорошенко) человек среди украинской политической интеллигенции. На нем легла печать столичного "лоска", в нем нет ни мужиковатой, но зато прямой, грубости Лотоцкого, нет приторности Дорошенко, у которого всегда ясно ощущаешь хитрого человека. Шульгин тоже своего заветного не выдает сразу, но у него есть политический темперамент, отсутствие которого так понижает все дела и выступления Дорошенко. У

207

Шульгина не хватает ума, чтобы иметь продуманную и ясную систему политических идей, его защита тех или иных положений больше действует ее эмоциональной окраской, чем убедительностью аргументов. Шульгин был бы очень хорошим "вторым лицом" в какой-нибудь делегации, а для того, чтобы быть первым лицом, у него недостаточно данных.

В Праге же я встречал и Швеца — одного из членов Директории, которого я знал по Украинскому Народ < ному > Университету. Это был типичный украинский -попович, импонировавший своим огромным ростом, физической силой, какой-то стихийной силой, которую ему некуда было девать, в компании "добрый малый", решительный в словах и в действиях, но совершенно глупый во всех общих вопросах, необразованный и некультурный. Ему бы родиться в век Тараса Бульбы, а не быть специалистом по минералогии, каковым он по игре случая был. Каким образом он оказался в составе Директории при таком явном умственном ничтожестве, не берусь объяснить, вероятно, представлял свою партию (украинских с-р).

Раз говорю я об украинских политических деятелях, вернусь еще раз в двум главным деятелям современного эмигрантского украинства — Скоропадскому и Дорошенко. Я называю их главными деятелями, хотя хорошо знаю, что на украинском Олимпе живет много отставных богов — как Прокопович, Левитский, Лотоцкий, Шульгин, Шаповал и tutti quanti. Но все эти деятели разного калибра разной политической ловкости, умеющие пристраиваться к тем или иным правительствам (польскому, чешскому, французскому), — они могут еще немало намутить, они, как разрушительная сила, могут еще не раз внести свою долю участия в разные беспорядки и неустройства, но все они какие-то подбитые, бессильные, нетворческие. Петлюра убит — а он был человек не очень большого ума, но с большим характером, с большой силой волевой концентрации; Саликовский умер — а он был умный, широкий и порядочный человек, с большим моральным весом. Остались либо "дельцы" (Шаповал — совершенно невыносимая фигура, Левитский, Огиенко и т. п.), либо прибитые романтики, как Прокопович. Более свежие и умственно еще творческие примыкают к Скоропадскому; главным мотивом этого сосредоточения вокруг Скоропадского является то, гетманский период в судьбах Украины после русской революции был действительно периодом удачного и положительного строительства, творческого подъема во всех сферах жизни, а еще что важнее — единственным периодом по-

208

рядка. Правда, этот порядок был связан с тем, что на Украине были в это время немцы; противники гетманщины на это и указывают. Но факт остается фактом: в течение 7 I / 2 месяцев гетманской власти создавалось и крепло чувство украинской державности. И если переживавшим различные перипетии в ходе жизни на Украине есть что вспомнить как реальное явление украинской силы, творчества и политической независимости — то это именно гетманский период, с иностранными послами, с парадами, с цветением и культурной, и экономической, и церковной жизни. И то, что "Гетман" не то монарх, не то президент республики, эта неясность его конституционного положения — только способствует росту популярности гетманского периода. Я уже говорил, что идеологом гетманщины является единственно талантливый писатель и мыслитель — Липинский. Его благоговейно и любовно слушает во всем Дорошенко, его глубоким речам поддается и Скоропадский, доныне еще не вполне сознающий, где он играет "роль", навязанную ему историей, а где он "на самом деле" уже украинец. Скоропадскому ведь ничего и не остается сейчас, как продолжать играть ту игру, в которую засадили его играть 14 лет назад, благо, его происхождение действительно, а не мнимо (как у разных мелких его соперников вроде Полтав-ца-Остраницы) дает ему известное право на "гетманский престол". Но он — сужу по всем своим встречам вплоть до последних, бывших в 1926 г. — все еще не может до конца стать украинцем, поэтому старательно играет в украинст-во — и как неизбежно бывает с такими простодушно-хитрыми (sit venia verbo) натурами — переигрывает, ибо не знает того, где он имеет право быть "самим собой". У меня осталось впечатление, что Скоропадский в эмиграции как-то выцвел, даже поглупел, измельчал, обленился. И правду сказать — где же ему набираться вдохновения в растянувшемся монотонном досуге? Если бы не было Дорошенко, который, как старательный художник, все работает над ним, как над картиной, все "пишет" и "стилизует", внушает и подсказывает, если бы не было этой неугомонной "мухи", которая изо всех сил старается будить Скоропадского от сна, в который он все время опускается, которая вечно внушает Скоропадскому, что он "исторический деятель", что Украина его "ждет", "возлагает на него надежды", — Скоропадский совсем бы опустился и превратился в типичного обывателя, благо он захватил с собой очень солидные суммы денег. Правда, говорят, что Скоропадский при какой-то финансовой операции потерял около 50.000 dollar ов, но судя по всему эта потеря не особенно чувстви-

209

тельно отозвалась на его благосостоянии. Прекрасный человек — его жена, сумевшая сохранить здравый ум и настоящее благородство души во все периоды ее многострадальной <кизни, сумевшая хорошо воспитать своих дочерей, она является ангелом-хранителем Скоропадского, его надежнейшим советником, постоянно умеряющим его порывы. Соб-ртвенных политически комбинаций у Скоропадского давно Лет — за него думает и хлопочет Дорошенко, поражающий Неутомимостью своей любви к Гетману и к гетманской Идее. Как Дон Кихот, верен Дорошенко этой идее; с настойчивостью и неутомимостью изо дня в день работает он на пользу этой идеи — пишет, говорит, интригует (среди немцев). Это идеалист, самый привлекательный из всех романтиков украинской идеи, верный проводник и истолкователь всех глубоких и мечтательных идей Липинского. Возможно, что история еще раз улыбнется Украине — и тогда Дорошенко будет наиценнейшим человеком. Но я сомневаюсь, чтобы история улыбнулась Украине, хотя не сомневаюсь, что враги великой России, враги возрождения России {а не врагами являются, по-моему, одни лишь американцы) будут долго еще играть на украинской теме — да только ведь никогда не сговорятся, ибо все это хищники... Дорошенко, под влиянием Липинского, строит свои политические планы на связи с Россией; но я мало доверяю его рус-софильству — оно у него не от трезвого учета исторической обстановки, а от некоторой зачарованности идеями Липинского. Липинский же, при всей своей глубине, тоже Дон Кихот, хотя и самый замечательный и глубокий среди своих товарищей по судьбе.

Мне остается в этой последней главе набросать общие характеристики тех представителей русской Церкви, с которыми я имел возможность познакомиться за свое пребывание у власти. Я ограничусь немногими лицами — и, давая свои характеристики, буду считаться не только с тем материалом, какой накопился у меня за время управления Министерством Исповеданий, но и после того.

Скажу прежде всего о митр. Антонии. Его репутация так прочно создалась, так документально обрисована с опубликованием его различных писем, что было бы излишним с моей стороны говорить об этом. Мне хочется дать некоторую общую характеристику м. Антония как человека и как иерарха, в нем я вижу образ трагический — и с точки зрения его собственной судьбы, и с точки зрения судеб русской Церкви. Будучи большим талантом, с глубокой и редкой богословской ученостью, м. Антоний являл пример великого и неутомимого церковного деятеля, отдавшего всю

210

ною незаурядную энергию на церковную работу. Его центральная идея, как мне кажется, всегда заключалась в вере, что подлинное и чистое христианство осуществимо лишь в монашестве. Пребывание в миру сладостно нам по естеству — а что м. Антоний хорошо понимал всю "естественную сладость" жизни в миру, это видно из его очень метких, колких и ядовитых замечаний о жизни "по естеству", что хорошо знают все собеседники м. Антония, — но эта естественная сладость не приближает нас по его сознанию к правде Христовой, а наоборот удаляет. Для естественного нашего зрения закрыта правда Христова, как красота и утоление нашей духовной жажды — и потому, кто понял это, тот должен освободиться от мира, т. е. уйти к монашество. В этом еще нет презрения к миру, поэтому есть у м. Антония очень много подлинной и даже нежной снисходительности к грехам ("пребывая в миру, можно ли не грешить в смысле подвластности страстям" — так бы я сюрмулировал это основное положение в практической этике м. Антония), но он не уважен п мира, не верит в него. В этом смысле и Церковь для м. Антония не семя обновления жизни в мире, в истории, а некий Ноев ковчег, со всех сторон окруженный бурными водами. Правда в мир не входит и не может войти — и единственно, что может справляться с миром, это не Церковь, а светская власть. Светская власть есть от Бога данная, естественная, но и постоянно благословляемая свыше сила на обуздание природного хаоса, природной неправды; поэтому Церковь потонула бы в миру, если бы с мира были сняты оковы, налагаемые на него властью (!). Отсюда для м. Антония вытекает тезис, который по-существу ужасает своим неверием в Церковь, который определяет все церковно-политическое мировоззрение м. Антония — а именно его глубокое убеждение, что Церковь нуждается для своего мирного и плодотворного развития в монархии. Но м. Антоний слишком глубоко и горестно перестрадал тот плен Церкви государству, какой был при нашей монархии. Поэтому искренно и непоколебимо защищая идею монархии, м. Антоний столь же твердо стоит за свободу Церкви, за соборное ее управление, за патриаршество. Возрождение патриаршества на Руси есть по-преимуществу заслуга м. Антония, неутомимо защищавшего эту идею в течение нескольких десятилетий.

М. Антоний более смел и даже радикален в церковных вопросах, чем это про него думают. Он никогда бы не мог, если бы стал патриархом, получить тот ореол чистоты и правды, который привлекали привлекает русские сердца к образу патр. Тихона, но в смысле уступок большевикам и

211

даже всего того, что ныне делает митр. Сергий, м. Антоний мог бы пойти даже дальше и смелее. Он до известной степени воспитатель всего русского епископата, умевший замечать огонь в душах тех, кто уходил в монашество — его действительно чтут и глубоко ценят почти все русские (да и не одни русские) епископы. И вместе с тем именно в силу своей глубины и цельности м. Антоний был и остается самой роковой фигурой в русском епископате — не столько даже в силу его назойливой и неумной "политики", его игры с разными монархистами (которых, впрочем, он видит насквозь и совершенно не уважает!), а в силу его общего принципиального неумения, фатальной неспособности понять то, что если Церковь лишь уходя от мира может быть верной Христу, то этим она неизбежно отдает мир во власть Сатане, отрекается от своей спасительной задачи в мире. Односторонность понимания христианства, как она проявила себя в нашем монашестве (хотя, конечно, монашество не покрывается этим моментом, оно глубже и религиозно действительнее его), есть роковая и страшная "ересь чувства", говсря термином Хомякова, ересь в исходной установке. Ничто так не иссушало и не губило Церковь, как отрешенный и отворачивающий <ся> от жизни, а потому и односторонний, и болезненный, и неправедный мистицизм. Роковое значение усваиваю я м. Антонию именно как наиболее яркому и одаренному, наиболее глубокому и влиятельному представителю такого одностороннего, внежизненного понимания христианства. Вся неправда этого направления в Церкви, помимо чисто догматического искажения, которым оно страдает, обнаруживается в том, что, отворачиваясь (по-существу) от жизни, оно неизбежно утеривает основную христианскую стихию любви, не может любовно и светло глядеть на мир, а полно презрения, злобы, осуждения. Неблагостность душевного типа, здесь создающаяся, есть решающее свидетельство его неистинности.

Я не хочу винить митр. Антония — он не был выше своего времени, он отдал лучшие силы своей богатой и разносторонней души на то, чтобы максимально возвысить то направление, в котором, вслед за эпохой, видел "суть" христианства — и, конечно, не понял, не восчувствовал того, куда должна идти христианская сила... Из всего сказанного единственно и можно понять странный, почти мозаичный, если угодно — гротескный склад личности митр. Антония. С одной стороны, он на редкость бескорыстный и добрый, отзывчивый и сердечный человек. Особой любовью его всегда пользовалась молодежь — и даже в последние

212

годы его одряхления он по-прежнему ее любит и сердечно ласков с молодежью. Он тонок и умен, имеет поразительную память, прямодушен и не лукав, глубоко религиозен и даже мистичен. А в то же время он невыносимо циничен в своих речах, ни о ком не скажет доброго слова (это мучительное для собеседника свойство митр. Антония; я лично много раз был доводим им до невыразимой тоски...), часто груб, неприличен в своих суждениях, бестактен и невыносим в своих беседах. И все это — и положительное, и отрицательное — живет вместе; противоречий у митр. Антония так много, что порой возникает вопрос — да где же он "настоящий"? У меня всегда было впечатление, что у митр. Антония не только перестали действовать (ко времени, когда я его знал) задерживающие центры, но что у него вообще ослабела или недостаточно развилась та сила логического мышления, которая, помимо нашей воли, ведет к един ству в мысли. Впечатление какой-то богатой руды, в которой драгоценный слой быстро сменяется низким и ненужным, над которой никакая сила не возвышается, чтобы отделить ценное от ненужного — вот что всегда чувствовал я в митр. Антонии. И еще одна существенная черта (по крайней мере, для того времени, когда я знал митр. Антония) должна быть здесь отмечена. Митр. Антоний был, по-видимому, всегда очень доверчив и очень легко поддавался чужому влиянию. Мрачная фигура Махараблидзе, который вертел митр. Антонием, как игрушкой, подсказывал ему, что надо говорить и делать, как-то странно стояла долгие годы рядом с митр. Антонием, — который в то же время, как мне кажется, всегда был низкого мнения о Махараблидзе, но считал его дельцом и потому терпел его возле себя и даже подчинялся ему.

Перейду к другой яркой фигуре — митр. Евлогию. Еще до знакомства личного с митр. Евлогием я знал о нем немало со стороны его школьного товарища проф. Кудрявцева, который был всегда (говорю о времени после 1906-1907 г.) недоброжелательным к митр. Евлогию, считая его карьеристом, продавшим себя правым ради карьеры, вообще лишенным нравственной стойкости. Еще в 1926 г. проф. Экземплярский, тоже хорошо знавший — с детства — митр. Евлогия, сам человек кристальной чистоты и честности, бывши в Праге, куда он приезжал на месяц из Сов<етской> России, говорил мне раз — как Вы можете верить митр. Евлогию? Сколько бы хороших вещей он теперь ни делал — а я должен признать, говорил Э<кземп-лярский>, что митр. Евлогий действительно ведет себя достойно и умно — все равно верить ему нельзя. Если жизнь

213

поставит его перед альтернативой выбирать между правдой и выгодой — он не устоит... Это резкое мнение я никогда не разделял, но деятельность митр. Евлогия в Государственной Думе, в Галиции (я судил, конечно, на основании тех сведений, какие я слышал от других) вызывала у меня и недоверие, и даже антипатию. Первые мои встречи с архиеп. (тогда) Евлогием, когда я уже стал Министром, убеждали меня в том, что это очень умный и глубокий человек, но все же "лукавый царедворец", на которого положиться нельзя. Впечатление доброты и мягкости, какого-то личного очарования уже тогда ясно определились у меня — и тем холоднее выдвигал рассудок отмеченные неприятные черты.

Уже в эмиграции я стал очень близко к митр. Евлогию и думаю, что знаю его довольно хорошо. То недоверие, которое у меня сложилось, смягчилось, но все же не рассеялось, — но оно в то же время совершенно потонуло в живом впечатлении от редких свойств митр. Евлогия — от широты его понимания, от светлой силы его духовного зрения, уменья быстро и правильно схватывать самую суть вещей, от его благостности, постоянного и искреннего желания мира и наконец от неожиданных, но глубоких и твердых проявлений в нем творческой воли — которая сделала митр. Евлогия не только исключительным, но и единственным русским иерархом, понимающим современность и стремящимся по мере сил идти ей навстречу. На моих глазах митр. Евлогий сделался одним из крупнейших деятелей русской церковной истории — не только умным и смелым, не только глубоким, но и творческим. Нужно знать в подробностях все, что делал и делает митр. Евлогий в сфере междухристианских связей, в Богословском Институте, в отношении его к Рус<скому> Хр<истиа некому > Студ < енческому > Движению, чтобы признать митр. Евлогия не только достойнейшим из иерархов, но и настоящим украшением русской Церкви. Если бы к прекрасным свойствам митр. Евлогия присоединилась бы крепкая воля, то это еще больше, конечно, увеличило бы историческое значение его.

Последнюю характеристику свою хочу посвятить митр. Платону. Талантливый, тонкий, умный митр. Платон стал мне ближе известен с 1917 года, — но это были уже годы редких вспышек его таланта и все усиливающихся проявлений тяжелых свойств — мелкого эгоизма, кажется, большого корыстолюбия (общий голос говорил об этом) и абсолютной небрежности к интересам Церкви. Еп. Феофил, занимавший место викария митр. Платона в Чикаго, один

214

из замечательнейших русских архиереев, каких я встречал, в откровенной беседе со мной очень горько, с большой обидой жаловался на то, что митр. Платон ничего не делает для огромной, переживающей большой духовный и организационный кризис Американской Церкви, что все попытки подвинуть на какие-либо мероприятия разбиваются о решительное нежелание митр. Платона думать об интересах Церкви. Он стремится только удержаться на своем посту (против него борются в Америке "карловчане" и советские обновленцы) — и на это одно у него еще осталось сил. Но он мог не работать сам, мог бы дать простор работать другим... — но не хочет. Боюсь, что у него есть опасение, что еп. Феофил, весьма популярный в разных кругах, может стать соперником его...

Эти три портрета скорбно глядят на нас. Кроме одного митр. Евлогия нет никого в русской иерархии, кто понимал бы запросы времени и умел бы идти навстречу нуждам Церкви. Великий критический период проходит русская православная Церковь — ив свете всего того, что вижу я и наблюдаю в церковной жизни за последние годы — те замыслы и планы, которые я лелеял, став Министром Исповеданий, и о которых я лишь частично рассказал в настоящих мемуарах, кажутся мне и ныне верным и отвечающим интересам Церкви, ее основным проблемам, которые перед ней поставила история.

215

Часть II.

Русско-украинская проблема в ее существе и пути разрешения.

Глава I. Русско-украинская проблема.

Русско-украинский спор исторически достаточно "стар", но в той форме, в какой он предстает ныне, он возникает лишь в XIX в. В XVIII в. закончилось самостоятельное существование Украины (если только можно то, что происходило в течение двух столетий — XVI-XVII — серьезно называть "самостоятельным" существованием Украины как государства) — и что бы ни утверждали украинские историки (из которых я больше всего считаюсь с Липинским, написавшим замечательную работу о Переяславском договоре) — 1654 г. положил конец существованию Украины, которая вошла в состав Московского царства и тем положила начало всей России в том новом ее смысле, который обычно (и удачно) называют периодом "императорской" России. XVIII век был тусклым в истории украинской культуры, — но он был тусклым и в истории России, хотя и очень плодотворным. Но XIX век, положивший начало самостоятельной и оригинальной русской культуры, не только не поглотил украинской культуры (чего было бы, с внешней точки зрения, естественно ожидать), а наоборот, как-то глубоко оплодотворил украинский гений. Украина отдавала своих лучших сынов России, тем создавала Россию — и прав Липинский, что не должно отрекаться украинцам своих прав на Россию, которая создана не одними великороссами, но и украинцами. Но, отдавая свои лучшие силы России, Украина не умирала, а наоборот, расцветала в своем своеобразии. Чрезвычайно любопытно следить за силой и жизненностью украинской стихии в Гоголе, который, отдав себя целиком России, войдя в историю русской культуры как один из важнейших ее деятелей, все время хранил любовь к Украине, ее фольклору и столько страниц посвятил в своих произведениях украинской природе, украинской старине. Но не один Гоголь Ж1«л, отдав себя России и Украине, — целая плеяда молодых талантов были такими же, как Гоголь. Не искусственно, не во имя отвлеченного принципа или оппозиции, а естественно, скорее скромно, чем выдвигая себя вперед, робко и стыдливо, но неизменно росло и крепло украинское сознание. Вот факт, которого никакая история зачеркнуть не может, не может его ослабить, наоборот, должна взять его во всей истори-

216

ческой данности и его культурно-политической проблематике. Естественным ростом украинского сознания не за счет вовсе России, а именно в связи с ее ростом — перед политической и культурной мыслью ставилась серьезнейшая проблема культурного дуализма. Правда, вся Россия еще не знала политической жизни — а посколько узнавала, то увы в форме подполья и заговоров. Украинское движение пострадало и в силу общерусских условий, но особенно пострадало оно благодаря соседству с Польшей. Такая уж горькая историческая доля выпала на Украину — страдать и от собственных грехов, и от чужих. Польские восстания, исторически неизбежные и оправданные для Польши, увенчавшиеся в конце концов созданием уже в наши дни польского государства, ложились и на Украину тяжким ярмом, не суля однако ничего в будущем. Все украинское бралось под подозрение и угнеталось... Я уже говорил в начале о разных ступенях в развитии украинской проблемы, о роли Австрии в создании питомника антирусского украинского движения.

Факт, с которым русская революция встретила украинскую проблему, в основном и существенном сводится к тому, что украинское сознание в своем развитии как-будто органически включает антирусскую установку; столь же основным фактом является та отрава русского сознания, которая явилась в итоге гонений на украинство и которая раздавила былые братские чувства и у русских: за "культурную свободу" Украины у нас стояли и стоят лишь те, кого к этому обязывают их общие принципы — живого императива, непосредственного ощущения реальности исторической силы украинской культуры нет и у левых русских кругов. Ничто так не затрудняет русско-украинское объединение, как это духовное равнодушие к Украине у русских, расценка ими украинской культуры как чего-то глубоко провинциального. Я готов сказать даже резче — в глубине украинского сознания сохранилось до сих пор влечение к России, — если сбросить все то, что исторически какой-то плесенью оседало в украинской душе, если по-братски подойти к украинцам — вы легко вызовете то, что живет в глубине души — искреннюю любовь к России, некую неотменимость,_темы о России в украинской душе. Замечательнейший, наводящий на глубокие историософские размышления парадокс в украинской душе (говорю, конечно, о тех, кто вырос в России) состоит в том, что они любят Россию в глубине души даже тогда, когда искренно и глубоко отталкиваются от нее в верхних слоях души. Ведь любовь к России в украинской душе — любовь без

217

взаимности, и вся горечь неразделенного чувства, вся тревожная и мучительная острота положения оборачивается тем, что энергия любви к России в процессе подсознательного сдвига уходит в ненависть. Ведь так и в диалектике индивидуальной любви, ненавидят часто только потому, что любят, ненавидят потому, что любовь не имеет возможности расцвести и проявить себя. Надо до самой глубины понять и почувствовать это парадоксальное положение в украинской душе, чтобы стать лицом к лицу к основным фактам, мимо которых не может проходить политическая мысль, серьезно глядящая в проблемы будущей России.

Совсем иначе в русской душе! Украина может быть мила, забавна, любопытна, но в русской душе нет ни братского чувства, ни братского интереса к Украине. Роль Украины в истории России так забыта, что нужно было бы немало специальных исследований, чтобы внедрить в русское сознание отчетливое понимание того, что такое украинский гений.

Ужасно мешало и мешает правильному пониманию положения вещей то обстоятельство, что русско-украинский вопрос сближает вообще с так наз. национальным вопросом в России. Внешне это, конечно, правильно — и такая книга, как книга Станкевича "Народы России" как бы совершенно оправдывает постановку вопроса об Украине рядом с вопросом о Латвии, Эстонии и т. д. Между тем это совершенно неверная постановка вопроса ни в его существе, ни в его истории. Москва и Украина были и остаются родными по самому происхождению и еще более родными по общей истории, и самое главное — по общей вере. Для русской души, глубоко религиозной доныне, последнее обстоятельство имеет совершенно исключительное значение. Ведь Киев для русских такой же русский город, как для украинцев он украинский, и обе стороны здесь правы, ибо Киев не есть ни русский, ни украинский, а русско-украинский город, в живом сочетании объединивший обе стихии. Конечно, внешнее угнетение украинской культуры совершенно аналогично тем преследованиям, каким подвергалась, напр., Латвия — но насколько различны внутренние причины и действующие силы этих преследований! В истории угнетения Латвии колоссальную роль играли все время немцы (хорошо известно, как поплатился за раскрытие этого юный Самарин, когда он впервые столкнулся с этим фактом), — но украинцев преследовали именно специфически за стремление к обособлению, как за преступление против России quand meme. He здесь ли таится ключ к

218

тому, что украинское сознание как таковое мыслит себя органически связанным с антирусским настроением? Что фактически там мало людей типа Н. П. Василенко, В. П. На-уменко? Не странно ли, что даже у Богдана Кистяковского (между прочим, редактора сочинений Драгоманова) были элементы "самостийничества"? Что чаще всего (до 90 %) украинцы встречаются либо с доминирующим русским сознанием (при полном выветривании украинского), или с доминирующим украинским сознанием (при враждебности к России)? Потому я и считаю оправданной свою формулу, выражающую, по-моему мнению, самую сердцевину украинской проблемы: надо спасти Украину для России, надо достичь того, чтобы не по внешним политическим или иным соображениям украинцы шли на федерацию с Россией, не со вздохом, как вздыхают люди перед лицом неотвратимой неизбежности, не с горечью от исторической неудачи в замысле своей державности — а так, чтобы они чувствовали себя богаче, полнее и свободнее, более способными к творчеству в союзе с Россией. Теперь принято — и на мой взгляд справедливо — противопоставлять французскую колонизацию, при которой колонии чувствуют себя обогащенными, английской (в первой стадии колонизации, до получения свободы путем борьбы), при которой колонии ненавидят англичан. Вот и русско-украинская проблема может быть формулирована так в соответствии с этими двумя типами колонизации: необходимо добиться того, чтобы украинцы, будучи подлинными украинцами (а не теми надуманными и ходульными, которых хочет нам выдвинуть в лице "малороссов" Вас. Вит. Шульгин), сознавали себя и русскими, не отрекались бы от России, а любили и гордились ей.

Не является ли однако это все простым политическим сентиментализмом? Может быть, только думаю, что ни малой доли сентиментализма здесь нет, а есть лишь настоящий политический реализм! Я не верю в те соединения народов, при которых один народ оказывается угнетенным другом, втайне мечтает о свободе и независимости. Как тирания внутри государства не может быть прочной и надежной базой политического строя, так и угнетение целого народа не может дать надежной основы для государственного единства. Украина слишком выросла, слишком созрела в своем национальном сознании, чтобы можно было не считаться с фактом особой украинской культуры. В том и заключается здесь политическая проблема — возможно ли, при созревшем национальном сознании, вольно и глубоко сознавать себя принадлежащим и к другому целому (более

219

широкому) целому — да не только сознавать, но и дорожить этим? Говоря иначе — разрешима ли поставленная проблема так, чтобы при зрелом и углубленном украинском сознании было в то же время и сознание себя русским? Признаем apriori, что если бы это было возможно, это дало бы единственное исторически ценное и плодотворное решение вопроса, — иначе говоря, признаем это пока как абстрактное, но зато и полное и настоящее решение русско-украинского вопроса. Я думаю, что в такой (пока априорной) постановке вопроса все согласятся, что йри наличности такого своеобразного двойственного национального сознания было бы найдено необходимое равновесие. Признаем еще одно, что тоже apriori может быть принято: что только такое решение вопроса может быть названо настоящим и плодотворным решением. Ведь всякое иное означало бы или 1) насильственное сохранение связи украинцев с русскими или 2) ослабление у украинцев их национального сознания. Не отрицая возможности и такого вырождения, если бы это случилось, это было бы огромным несчастьем для России, ибо это означало бы угасание той творческой силы в украинском гении, которая так много дала России. Ведь развитие украинского сознания совсем не есть "выдумка" австрийцев, которые вообще лишь с 80-х годов прошлого столетия впервые задумались над украинским вопросом, — а есть совершенно органический процесс, глубочайше связанный с ростом самой России, как это было уже указано выше.

Теоретики национального вопроса создали учение, ныне проводимое в жизнь, о национально-культурной автономии. Многое из того, что здесь дала теория и практика, ценно и в нашем вопросе, но следует иметь в виду, что при национально-культурной автономии мы не имеем двойного национального сознания, а имеем национальное сознание (связанное с национально-культурной автономией) и государственное сознание (относимое к тому целому, в пределах которого действует данная национально-культурная автономия). Гораздо ближе подходил бы к нашему вопросу пример Швейцарии, где мы действительно имеем дело с прочным и исторически очень окрепшим двойственным национальным сознанием. Каждый швейцарец сознает себя прежде всего именно швейцарцем, а затем у него есть сознание своей сопринадлежности к французскому, или немецкому, или итальянскому национальному целому. Но пример Швейцарии, хотя он уже открывает новые перспективы и в нашем вопросе, тоже не вполне подходит для нас, так как в Швейцарии три языковых группы взаимно рав-

220

ноправны и различны по удельному весу не внутри Швейцарии, а вне ее. Между тем в русско-украинском вопросе самым больным для украинского сознания является то, что Украина является младшим и притом исторически обездоленным братом. Великороссия слилась с понятием России и поэтому ее положение неодинаковое с Украиной, для украинского сознания всегда является больным, задевающим самые нежные движения в национальном самочувствии то положение, что великоросс во всем отожествляет себя с Россией, тогда как украинец в своем украинстве обособляем от России. Швейцарец-француз находится, по-суще-ству, внутри Швейцарии в таком же положении, как и швейцарец-немец, и швейцарец-итальянец — и именно этого условия, которое обеспечило Швейцарии простоту в разрешении национальной проблемы, нет налицо в русско-украинской проблеме.

Дело идет о какой-то новой двойственности национального сознания, причем вся тяжесть выработки этого нового сознания ложится только на украинцев, которым не только дана более тяжкая историческая доля, но от которых требуется какой-то небывалый духовный труд. Не является ли поэтому весь замысел, здесь развиваемый, чистейшей, решительно неосуществимой утопией? Я не думаю этого — просто потому, что XIX век дал нам много образцов такой естественно возникающей двойственности национального сознания. Я вовсе не хочу Гоголя возводить в какой-то идеал, знаю хорошо, что современные украинцы никак не могут простить Гоголю того, что он "ушел" в Россию, — и все же должен констатировать, что как тип Гоголь вовсе не является единственным, что и в наши дни такой психологический тип возможен. Та украинская группа федералистов, о начале формирования которой я рассказал выше, почти сплошь состояла из людей такого двойственного национального сознания. Я не считаю поэтому фикцией или утопией идею, которую здесь развиваю, хотя и сознаю все практические трудности в осуществлении и историческом упрочении указанного типа. О практических путях к осуществлению такого решения русско-украинского вопроса поговорим ниже, а теперь обратимся еще к существу дела.

Если предположить, что жизнь даст выход тому типу двойственного национального сознания, о котором идет сейчас речь, то каковы должны быть исторические предпосылки его жизненного влияния и творческого действия?

Общим принципом, который должен определить тот строй, при котором Украина свободно и творчески остава-

221

лась бы в составе России, должна быть реальная свобода в развитии украинской культуры. Ударение делаю я на слове реальная свобода. Дело идет не о формальной свободе, ибо нормальное развитие украинской жизни было настолько стеснено во второй половине XIX века и до революции в XX в., что необходима особая забота со стороны власти о развитии украинского культурного творчества. И дело идет не только о денежной сугубой поддержке культурных начинаний украинской интеллигенции, а о создании ряда таких учреждений, каким был, напр., Ученый Комитет при Министерстве Исповеданий, отчасти комиссия по высшей школе при Министерстве Нар < одного Просвещения. Такие специальные комитеты содействия развитию украинской культуры, концентрируя всех выдающихся деятелей в определенной области, должны были бы охранять украинскую культуру от тех поспешных и по-существу вредных и ядовитых начинаний, которые в таком изобилии проявились за годы революции. Все поспешные и недостаточно продуманные начинания не только дискредитируют дело украинской культуры, но и просто способны оттолкнуть от нее живые и творческие силы народа. Реальная свобода для развития украинской культуры должна быть охраняема и осуществляема теми, кто искренно любит и верит в украинскую культуру и кто в то же время свободен от стремления к дешевым, чисто театральным эффектам. Украина должна чувствовать, что ей действительно открывается дорога для продуктивного движения вперед.

Но это неизбежно выдвигает и другой существенный момент — свободу языковую, т. е. признание украинского языка за государственный. При включенности Украины в состав России, при признании общегосударственным языком русского языка это привело бы к установлению государственного двуязычия. Я не знаю, нужно ли расширять значение этого принципа для других "областей" России, но для Украины во всяком случае это необходимо. Соответственно этому и школы, содержимые за счет государства и местных самоуправлений, должны включать в качестве обязательных оба государственных языка — русский и украинский. Господство того или иного языка (при преподавании общих предметов) должно определяться составом населения, — но там, где русский язык лежит в основе преподавания, должны быть обязательны уроки украинского языка и литературы, там, где украинский язык лежит в основе преподавания, должны быть обязательны уроки русского языка и литературы.

Самый трудный вопрос в затронутой нами теме о пред-

222

посылках того строя в отношении России и Украины, который мы считаем единственно разрешающим русско-украинский вопрос — это вопрос о политической стороне. О том, что система конфедерации не может быть здесь применима, не буду распространяться: если с точки зрения Украины это вполне допустимая (а для многих и желательная и, может быть, даже единственно приемлемая) форма связи Украины со всей Россией, то для России это немыслимо и совершенно непроводимо. Вопрос может идти только о том, что разумнее и исторически продуктивнее — система автономии или федеративных отношений. Дело идет не о частностях, ибо между автономией и федеративной системой нет отношения низшей и высшей ступени: система автономии легко может быть выше в частных своих положениях федеративной системы, как и наоборот. Иначе говоря — развитие местной культуры, реальное обеспечение свободы для нес не связано с принципиальным различием автономии или федеративной системы, а всецело связано с подробностями в законодательстве, одинаково осуществимыми в обеих системах. Различие этих двух систем сводится к вопросу об участии в центральном правительстве: при автономии отдельные области не принимают никакого участия в центральном правительстве, связь с которым поддерживается особым лицом, назначаемым из центра (самый типичный образец этого мы имеем в управлении английскими доминионами), при федеративном строе центральное правительство слагается из представителей от отдельных "областных" единиц. С точки зрения развития украинской жизни следовало бы, конечно, предпочесть систему автономии, а с точки зрения интересов России необходимо ввести систему федерации. Вот какие соображения побуждают меня к такому выводу.

Система автономии освобождает от ответственности за государственное целое, дает полную возможность всецело уйти в свою местную жизнь, если угодно — обособиться в ней. При громадных размерах России, при сложности международной обстановки, при запутанности политических, экономических, духовных проблем современности — насколько "выгоднее" для Украины в годы своего национального возрождения стоять в стороне от большой дороги русской истории и всецело уйти в строительство украинской культуры. Под охраной большого государства, пользуясь всеми ценными сторонами этого, жила бы украинская "провинция" тем, что одно ей уделено историей: ведь о политической полной свободе, т. е. о независимости и самостоятельности нечего говорить. Поэтому пусть те, у

223

кого есть политический зуд, уходят в общероссийскую жизнь — и это питание России украинскими силами не только естественно и неизбежно, но и желательно с украинской точки зрения, а для Украины как таковой оставалась бы, тихая, но плодотворная, свободная от текущего политического дня и тем более творческая жизнь как "провинции".

Но в такой системе обособления как раз и таится та опасность, которой избежать в интересах России. Связь Украины и России не должна быть только "внутренней", "подпольной", так сказать, и потому не воспитывающей чувства исторической ответственности Украины за Россию. Именно это чувство активного творческого участия, чувство ответственности за судьбы России нужно всячески воспитывать, чтобы стала реальной, а не пустой, не словесной чисто та двойственность национального сознания, о которой выше шла речь. Надо бояться того, — как было уже сказано выше — чтобы в украинском сознании вся сила национального вдохновения отдавалась бы этой Украине, а принадлежность к России определяла бы лишь "государственное сознание". Я уже говорил, что вся эта система национально-культурной автономии не годится для Украины потому, что она усиливает обособление от России, создает чисто внешнее восприятие связи с Россией, т. е. разрушает то, что нужно созидать. Кровная связь с Россией не может ощущаться, если Украина будет "автономией", — пример Финляндии, которая, по совести говоря, кроме последних 20 лет до революции не знала притеснений и имела то, чего не имела вся Россия, убедительно говорит об этом. Уж если ставить серьезно вопрос об укреплении внутренней связи Украины и России, о развитии упомянутой выше "двойственности национального сознания", то совершенно необходимо, по моему пониманию, создание федеративной связи Украины и России. Только при таком решении политической проблемы Украины возможно развитие и укрепление связи Украины со всей Россией — участие в центральном правительстве создает неизбежно и чувство ответственности за судьбы России вообще — и творческое устремление живых сил к строительству России.

Конечно, необходимо признать, что введение федеративной связи для Украины в отношении к России в целом заключает в себе огромные трудности, которые иной раз кажутся прямо неразрешимыми. Ведь только "окраины" России (Кавказ, Украина — не говоря о лимитрофах, политическая судьба которых стоит под большим вопросом) могут выдвигать начало федерации — а вся огромная Россия на-

224

столько политически однородна, — те отдельные народности, которые в ней живут, так мало могут претендовать (несмотря напр, на все старания большевиков вызвать к жизни разные национальные республики) на самостоятельное (в пределах даже федерации) бытие, — что получается крайняя неравномерность, нарушающая самую структуру в федерации: огромная (основная и политическая цельная) часть России, с одной стороны, и Украина, Кавказ, с другой (лимитрофы, б<ыть> м<ожет>), образующие меньше 1/5 всей остальной России. Очень трудно в таких условиях конструировать федеративную систему — или нужно несоответственно "раздуть" долю участия частей, федеративно построенных, с остальным массивом России, не построенным федеративно, — или же доля участия напр. Украины будет так мала, так ничтожна, что творческого простора она не может открыть, что чувства ответственности развить она не может. Украина будет — sit venia verbo — плестись в хвосте огромной России, как маленькая лодочка, привязанная к большому кораблю, — что ценного это может дать. Правда, доля участия в федеративном центральном управлении может определяться не территорией, а количеством народонаселения. Украина, территориально будучи "малой Россией", по количеству населения — как бы скромно ни определять размера Украины — составляет очень значительную часть всего населения России (уж никак не менее 1/8). Это вносит значительную поправку в проблему федеративного устройства России, но территориальный момент не может быть тоже игнорируем. Не годится ли тогда для России такое искусственное разделение на политические единицы, какое мы напр, находим в С<еве-ро-> Американских Соединенных Штатах? Если наделить всю Россию, руководствуясь различными признаками (по их совокупности), на области, то получится возможность федерального парламента. Да, это уж есть решение вопроса — но признаем: все же неудовлетворительное — ибо есть чрезвычайно существенная удельная неравномерность между "штатом", скажем, Самаро-Саратовским — и Украиной! То, что выше говорилось об особом участии Украины в жизни России, как родного и "равночестного" "младшего" брата Москвы не должно быть забываемо.

Все эти затруднения, возникающие при введении в жизнь федеративной системы, подчеркивают ее не только сложность, но быть может некоторую надуманность. Элементы доктринерства, столь опасного всегда для живой политической работы, не входят ли в самый замысел федеративного связывания Украины и России?

225

Я признаю всю основательность и всю серьезность этих сомнений, признаю всю трудность "естественного", т. е. .ытекающего из исторических и иных предпосылок решения вопроса о форме политической связи Украины и России, — и все же по-прежнему стою за применение сюда принципа федерации. Уже тогда, когда я был министром и особенно живо и интенсивно размышлял на темы русско-украинского сближения, у меня сложилось убеждение, что только в федеративном принципе может быть найдена основа для правильного, исторически плодотворного развития отношений Украины и России. За годы, прошедшие после моего министерского служения (уже почти 13 лет) это убеждение не только не ослабело у меня, а наоборот, стало \ще тверже и определеннее. Здесь совсем не место выдвигать те или иные дополнительные мотивы и построения, с «помощью которых, как мне кажется, могут быть парализованы различные трудности в построении федеративной системы. Достаточно сказать, что только при ней можно /серьезно говорить о таком срастании Украины и России, ' которое, обеспечивая для Украины свободу ее национально-культурного развития, в то же время укрепляло бы и уг-лубляло бы связь Украины и России и содействовало тому оформлению и развитию русско-украинской близости, которое, в соответствии с тем, что уже дал нам XIX и XX 'век, вело бы к прочному и исторически ценному выражению и углублению двойственного (русско-украинского) национального сознания.

226

Глава П.

Пути разрешения русско-украинской проблемы. Вопросы об Украинском Учредительном Собрании.

В этой последней главе мне хотелось бы коснуться вопроса чисто практического, стоящего в глубокой связи с тем, что было сказано выше — и вместе с тем очень актуального по тому значению, какое оно имеет в современном украинском политическом сознании — вопроса об Украинском Учредительном Собрании, о его необходимости и возможности, о его целесообразности и его значении с различных точек зрения. Вопрос этот вовсе не надуман, наоборот, мы найдем его во всех украинских политических чаяниях. Для политической украинской интеллигенции, даже готовой идти на федеративную связь с Россией, быть может, готовой перейти к системе автономии, этот вопрос является conditio sine qua поп. Украина, в лице своей политической интеллигенции, хочет непременно иметь свое Учредительное Собрание — отдавая ему в руки право решить судьбу Украины. Как бы ни склонялась украинская политическая мысль перед суровыми данными действительности, но она глубоко и повелительно чувствует, что не имеет права сказать ни "да", ни "нет" любому строю Украины — не получив голосования правильно избранных представителей Украины. Здесь не утопия "volonte generale", не миф о "vox populi", а просто неотвратимое сознание, что огромную, веками выдвинутую проблему Украины как целого не вправе решить никакие конгрессы политических партий. Сама Украина, в лице своих представителей, свободно и трезво должна решить свою судьбу — и перед волей народа должна будет склониться всякая ответственная политическая мысль. Можно, конечно, вовсе не спрашивать свободного мнения Украины, можно простым путем принуждения заставить ее принять тот или иной режим — это разумеется можно. Но тогда невозможно не только рассчитывать на "сближение" России и Украины, но даже на простое сотрудничество с украинской интеллигенцией. Ей, быть может, и придется подчиниться — но только для того, чтобы уйти в подполье и подготовлять восстание...

Необходимо считаться с этой политической психологией украинской интеллигенции. Насколько я ее понимаю, она совсем не есть "выдумка", игра или фанатическая одержимость — она уходит своими корнями очень глубоко в особое чувство, которым так богата украинская интеллигенция — чувство неразрывной связи с народом. Украинская интеллигенция не оторвана от своего народа, как это мы

227

видим в российской интеллигенции, и ее близость к народу сделала невозможным и ненужным что-либо аналогичное российскому народничеству, — по той простой причине, jito "народнической" украинская интеллигенция всегда была по самому существу своему, по особенностям своей Социальной истории. Без народа, без его голоса политическая украинская интеллигенция — кроме политических йоарлатанов — никогда не возьмется решать основной во-Jhpoc об Украине, об ее дальнейшем существовании. Обращение к народу — хотя бы и не в форме учредительного собрания — совершенно и категорически обязательно для нее. Хорошо ли это или плохо, но это так, — я утверждаю всю реальность и значительность этого тезиса со всей настойчивостью и серьезностью. Насколько я знаю психологию украинской интеллигенции, я категорически утверждаю свой тезис.

Но обращение к народу не может быть допущено в форме референдума, как это теперь — после Версальского мира — стало модным. Необходимо гласное обсуждение всех основных сторон в русско-украинском вопросе — и не только для того, чтобы дать "выговориться", но гораздо больше для того, чтобы дать диалектическую возможность найти решение, которое разумно и трезво взвесит все моменты в вопросе, учтет все различные течения. Всякий парламент, созванный для этой цели, неизбежно станет "учредительным собранием", ибо от его свободной воли будет зависеть утверждение или отклонение связи с Россией, формулирование той или иной системы, в которую эта связь будет приведена. Многих пугает или отталкивает самое слово "учредительное собрание", с которым у многих связана тяжелая ассоциация. Но что делать — иного способа узнать "волю народа" — если вообще хотеть ее узнавать, как только дать свободу парламенту высказаться по существу вопроса, т. е. усвоив ему учредительные функции, невозможно.

Но Учредительное Собрание должно предшествовать определению взаимных отношений Украины и России — а до тех пор какой же должен быть режим на Украине? Она должна оставаться самостоятельной? Но если так, то есть ли гарантия, что те власти, которые будут управлять Украиной, дадут свободу Учредительному Собранию выразить голос народа, что не будет обычного давления на избирателей? Жизнь не решит ли вопроса — или, по крайней мере, не заострит ли его раньше, чем Учредительное Собрание выразит волю украинского народа? Ведь если Украиной, по ходу событий, будет управлять общероссийская власть, то

228

не будут ли украинцы заранее опорачивать и бойкотировать Учредительное Собрание, созванное под покровительством общероссийской власти? Ведь те или иные злоупотребления и ошибки, даже при самом искреннем желании центральной власти всегда возможны на местах? Не является ли поэтому идея учредительного собрания простой идиллической мечтой, неосуществимой в наше "военно-полевое время"?

Одновременно возникает вопрос: если предоставить Украинскому Учредительному Собранию решить вопрос о формах отношений к России, то почему это определение должно быть односторонним? Почему нужен голос одной Украины и не должен быть спрошен голос России? Ведь, если серьезно относиться к идее Украинского Учредительного Собрания, то надо быть готовым к тому, что это Учредительное Собрание объявит не федерацию и даже конфедерацию с Россией, а просто провозгласит Украину суверенным, независимым государством, которое с Россией вступит как с соседкой в такие же договорные отношения, как и с Польшей и Румынией и т. д. Возможность такого решения не только не исключена, а наоборот, довольно даже вероятна — как в виду прямых заявлений украинских партий, действующих ныне, так и потому, что идее "суверенной Украины" так "серьезно" сочувствует Германия, быть может, Чехия, быть может, Румыния и даже Англия и Франция. Как же русскому политическому сознанию идти на Учредительное Собрание, стоя перед возможностью отрыва Украины от России. Или, объявляя себя сторонником Украинского Учредительного Собрания, русские политические деятели должны заранее оговорить, что это Учредительное Собрание не может вотировать суверенности Украины? Конечно, такая оговорка означала бы превращение самого Учредительного Собрания в комедию: ведь весь же смысл его, даже с русской точки зрения, в свободном волеизъявлении. Нельзя же сказать так: мы не допустим никогда отрыва Украины от России, но даем свободу украинскому народу сказать свое слово лишь об форме его связи с Россией; в случае же, если Учредит. Собрание провозгласит отрыв от России, русские политические течения свободны от всяких обязательств и свободны стоять за те меры, какие они найдут необходимым для восстановления единства Украины и России? Говорить так значит угрожать войной в случае отрыва от России, т. е. не только не способствовать росту мирных и доброжелательных к России чувств на Украине, а наоборот, заострять и ухудшать положение. Вообще можно так формулировать смысл всех тех возраже-

229

ний, которые только что приведены: идея Учредительного Собрания таит в себе такие неразрешимые трудности, что выбраться из них едва ли будет возможно — и потому лучше отказаться совсем от идеи Украинского Учред. Собрания и помимо него искать способов соглашения с украинской политической интеллигенцией.

Это, конечно, очень легко сказать, но я лично думаю, что это просто нереальный проект. Найти соглашение с украинской политической интеллигенцией или думать ее игнорировать, рассчитывая на то, что народ не с ней — совершенно невозможно: тогда нужно тоже быть готовым к войне и следовать Вас. В. Шульгину с его упрощенной схемой управления Украиной в духе старых генерал-губернаторств. Я вообще готов сказать, что, возможность войны между Россией и Украиной — в форме ли обычной войны или в форме восстания (в случае если Украина силой событий окажется под эгидой общероссийской власти) — чрезвычайно велика. Я не склонен даже очень бояться ее, но при одном условии — если у русских политических партий будет все же готова и мирная программа для Украины — вплоть до Украинского Парламента с учредительными функциями. Это звучит парадоксально и противоречиво — я согласен, но попробую объясниться и выяснить, как я смотрю на пути осуществления той мирной программы русско-украинского сближения, поисками которой мы сейчас заняты.

Русское политическое сознание едва ли будет управлять событиями, из которых сложится — сразу или в несколько этапов — освобождение России от власти от большевизма. События эти будут определяться различными историческими силами, как внутрироссийского, так и международного характера. При этом возможны два варианта — что в ходе этих событий Украина окажется внутри общерусского целого (при попытках оторваться от нее) или же она оторвется от этого целого и тем вызовет у общерусской власти неизбежность войны за включение Украины в Россию. Весь этот период, конечно, не будет "парламентским" — хотя бы парламент и был налицо; по стилю своему он неизбежно будет военным, если угодно — диктаторским. К этому периоду не может относиться идея Украинского Учредит. Собрания, которое предполагает стабилизацию положения Украины внутри России (иначе ведь ни к чему и предлагать оторвавшейся Украине то, что она и без России сможет осуществить). Иными словами, включение Украины в состав России есть логическая предпосылка лозунга "Украинское Учредит. Собрание" — и потому, что этот ло-

230

зунг вне этой предпосылки бессмысленен и пуст — и потому, что Россия не может и не должна терять Украину. Украина должна это знать — хотя бы это знание далось ей в итоге кровавой войны; "уступить" Украину кому-нибудь другому (а реальное независимое существование Украины вне России вообще невозможно) Россия не должна — и лозунг Учредит. Собрания, как я выдвигаю его, не имеет ничего общего с пресловутым принципом "самоопределения народностей". Вопрос о необходимости Украине быть в составе России имеет для России такой категорический и безусловный характер, что просто не может быть и речи о том, чтобы ждать от Учредит. Собрания, захочет ли оно, как Богдан Хмельницкий, соединиться с Россией или нет. Украина должна считаться с тем, что Россия ни за что никому не уступит Украину — как бы ни складывались исторические обстоятельства, какова ни была воля самой Украины. Даже против воли Украины она должна быть в составе России — и это должны твердо и раз навсегда понять украинские политики, если они хотят понимать реальную историческую обстановку. Это не каприз, не "Wille zur Macht" со стороны "Московии" — это суровая и глубокая необходимость, с которой должна считаться украинская политическая мысль. Россия не может быть без Украины — по политическим и экономическим причинам, для нее (России) это суровый императив ее истории, ее судьбы. Тут просто нет вопроса — и как бы ни возмущались этим украинские политические деятели, но перед неотвратимостью этого как раз и должна смириться трезвая и разумная украинская политическая мысль. Если Украине будет угодно воевать с Россией — пусть воюет, — но чего бы России ни стоила война с Украиной, она будет ее вести "до победного конца". Вопрос, который стоит на очереди, заключается поэтому не в том, быть или не быть Украине в составе России — вопроса здесь нет потому, что это пребывание Украины в составе России есть неотвратимая историческая необходимость; вопрос идет только о том, как ей быть в составе России. Самая неотвратимость пребывания Украины в составе России вовсе не предрешает формы ее вхождения — и со стороны России должно быть все сделано для того, чтобы в этом вопросе (т. е. вопросе о том, в какой форме должна Россия включать в себя Украину) была дана свобода "самоопределения" для украинского народа. Основной темой для Украинского Парламента с учредительными функциями был бы вопрос о выборе между федеративной системой или автономией — и хотя с точки зрения России выгоднее

231

федеративная система, но она не должна быть навязываема Украине. Политическое сознание Украины должно иметь свободу осознать границы своего самоопределения; зная, что Россия не допустит отрыва от России, политическая мысль Украины должна иметь свободу в диалектическом изживании основных трудностей, связанных с проблемой русско-украинских отношений. Парламенту должна быть дана полная свобода в выявлении и "самостийнических" течений; весь смысл Учредительного Собрания (с русской точки зрения) заключается в том — не найдется ли в украинском политическом сознании достаточно трезвости и выдержки, чтобы понять, что отрыв от России невозможен, что он приведет к жестокой и ненужной борьбе. Ставка на трезвость и рассудительность означает желание со стороны России найти точку опоры в добровольном и трезвом подходе к русско-украинской проблеме, — ибо если этот подход может быть найден, может одержать верх в Учредительном Собрании — тогда откроется возможность не просто мирного, но и творческого соучастия в общей жизни. Русская политическая мысль в лозунге Учредительного Собрания обратилась бы к тем течениям украинским, которые сознают всю реальную историческую обстановку и освободились бы от напрасной и нереализуемой мечты о независимости, — ища в этих течениях отзвука на свой призыв к совместному строению России, как строилась она совместно в XVIII и XIX век.

Но не назовут ли украинские политики такой подход к ним насмешкой и издевательством? К чему говорить о свободе на Украине, раз заранее этой свободе не уделяется места? Если русские с своей стороны предрешают то, что Украине должно оставаться в составе России, не спрашивая об этом самой Украины — какой смсыл выдвигать лозунг Учредительного Собрания? Уж если дело идет о насилии, следует ли говорить о свободе — иначе как издевательством не могут звучать такие речи... Я совершенно уверен, что в ответ на лозунг об Учредительном Собрании будут раздаваться такие именно речи со стороны украинских деятелей, весь вопрос в том — не послышатся ли и другие голоса? Если история принуждает Россию к тому, чтобы Украина оставалась в ее составе, если неотвратимая неизбежность этого диктует повелительно твердость и определенность в данном вопросе — то неужели этим исключается возможность братских отношений и братского сотрудничества, возможность призыва разделить ответственность за Россию? Если Украина уклонится от того, чтобы разделить эту ответственность и предпочтет пассивно принять, как акт

232

насилия, то, что необходимо России, — это, конечно, ее воля, но это будет таким историческим безумием, таким безответственным, скажу резче — предательским актом со стороны политической интеллигенции в отношении к Украине, которого ей никогда не простит история. И долг России до последней возможности искать мирного, свободного соглашения (в пределах, диктуемых суровыми историческими условиями), — этого свободного соглашения и должно добиваться через Учредительное Собрание. Если Украинское Учредительное Собрание вотирует отрыв от России, это будет значить объявление войны России — иного смысла такой вотум не может иметь. Но, помня тяжкое положение украинской политической интеллигенции, Россия должна дать максимальные условия для того, чтобы украинская политическая мысль сама, свободно пришла к неотвратимости, к неизбежности пребывания в составе России и, похоронив нереальную и бесплодную мечту об украинской суверенности, перешла к подлинному вопросу, который перед ней стоит — к вопросу о форме связи с Россией. Пока не угасла надежда, что трезвость и ответственность за судьбы Украины победят романтику и мечтательность в украинском политическом сознании, до тех пор Россия должна мужественно и терпеливо ждать вотума Учредительного Собрания. Обращение к украинскому народу через созыв Украинского Парламента с учредительными функциями с предоставлением ему полной свободы в прениях есть обращение к его историческому инстинкту, есть доверие к его политическому реализму, есть призыв к мирному сотрудничеству и слиянию.

На этом я бросаю свое эскизное изложение тех выводов, к каким я пришел, размышляя о русско-украинской проблеме еще в бытность мою Министром Исповеданий. Мне кажется, что я тогда имел возможность понять украинскую стихию во всей ее глубине — и никогда у меня при этом не исчезала надежда на возможность разумного и свободного, достойного сговора России с Украиной. Я знал и знаю, что на обеих сторонах есть нетерпеливые политики, заменяющие мудрость страстностью, реализм — темпераментом, есть политики, для которых не существует в истории ее указаний, которые не хотят считаться с тем, чтобы устроить взаимные отношения так, чтобы не ронялось ни одной стороной ни достоинство, ни верность своей национальной стихии. Мы — говоря об обеих сторонах — обязаны, после трагических лет большевизма — искать мирного разрешения трудных вопросов, мы должны идти на всевозможные

233

уступки, посколько они допускаются историческими условиями, мы должны искать сговора. Союз России и Украины неразрывен — и тщетно было бы [пытаться] разорвать его, но должно всемерно стремиться к тому, чтобы сознание этой "неотвратимости" не принижало и не угнетало более слабой стороны, а выступало лишь как объективная историческая необходимость. В лозунге "Учредительного Собрания" заключено уважение к свободе украинского политического сознания, хотя при этом вовсе не отменяется то, что диктуется историей — ибо не от воли русских политиков зависит изменить суровые итоги истории.
На этом кончаю свою "программу", которую я вместил в мои записки лишь для того, чтобы до конца договорить то, что в намеках было высказано раньше.

234

Заключение.

Мне остается сказать в заключение лишь несколько слов.

Большевизм вошел в историю России не только как разрушительная сила, но и как положительный фактор, ибо только при нем до конца обнажились те проблемы, от неразрешенности которых страдала русская жизнь. Я держусь взгляда, что таких нерешенных старой русской жизнью проблем было две — национальная и социальная; я думаю также, что до тех пор, пока не насытится жажда русской жизни в правильном решении этих двух задач, — не будет достигнуто равновесие в русской жизни. И если большевизм падет, как политическая система, но революционные процессы будут не "разрешены", и загнаны в подполье — желанной "органической" эпохи в России все-равно не наступит. В украинской проблеме, близко стать к которой пришлось мне, войдя в состав гетманского правительства, перед нами с особой напряженностью встает именно национальная проблема будущей России — конечно, не во всем своем объеме, но во всей своей глубине. Россия без Украины быть не может, Украина России нужна так глубоко и так разнообразно, что от правильного, т. е. исторически плодотворного, несущего с собой мир и творчество решения, зависит и судьба России. Если Украина останется в России, но не найдет для себя мирного исхода, творческая сила Украины, Украина будет очагом заразы, источником длительных потрясений, могущих потрясти окончательно существование России. Русская политическая мысль должна сознать это со всей силой.
Мне кажется, что та система культурного параллелизма, которую проводил Василенко в школьном деле, та система в церковной жизни, которую проводил я в своей области, — намечают путь такого разрешения вопроса, при котором может быть удовлетворена основная и главная потребность Украины — потребность творческого развития украинской культуры. Украина духовно еще не потеряна для России, еще не поздно духовно срастись России с Украиной — и тот факт, что украинское сознание в подавляющем проценте развивается обычно в тонах антирусских, еще не стал фатальным и непоправимым. Должны быть сделаны навстречу Украине те шаги, какие были сделаны нами в гетманский период, должна быть проявлена смелость и мудрость вплоть до созыва Украинского Учредительного Собрания с полной свободой суждений, но с кате-


235

горически ясным заявлением, что Россия не может допустить отрыва от нее Украины.

Гетманский период в истории русско-украинских отношений не должен быть забыт. Не нужно его возвеличивать или разукрашивать, но должно быть изучено все то положительное, что было сделано или что было начато — для того, чтобы из этого можно было извлечь надлежащий урок для будущего. Значение же гетманского периода в том и заключается, что он счастливо сочетал в себе искреннюю и подлинную любовь к Украине, подлинное желание помочь ей подняться и окрепнуть — с глубоким сознанием неразрывной связи с Россией. О себе лично скажу, что считаю своей заслугой, которая исторически погасла благодаря тому, что произошло после меня, но которая в своем смысле остается неизменной — то, что пути украинской церковной жизни я направлял столько же на блага ее для Украины, сколько и для России.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова