Об Анри Волохонском писать трудно, для этого нужно быть конгениальным ему. Так Цветаева могла написать о Пастернаке. Потому я ограничусь ролью предварительного путеводителя по его творчеству, будучи его почитателем, следившим за ним с редкими пропусками все 55 лет нашей дружбы. Эта моя заметка лишь лепта вдовы от его поэзии: с уходом его живого слова я осиротел и в нижеследующем попытаюсь вызвать его поэтический облик.
Русская литература, что впрочем не новость, в прошедшем веке жила либо изгнанницей, либо сидельницей, потому так много русских обратились к памяти Данте, великого изгнанника. Хотя Анри эмигрировал сам, но уехал он, чтобы продолжал писать на свободе, хотя бы и в изгнании. Как целый слой российского населения, тронувшимся ледником, растопленным отечественной оттепелью и горячим ветром, дующим из Палестины, разлился по свободной части нашей планеты, так и Анри вместе с ним, и его отчасти предваряя, оказался в Израиле даже не столько по изначальному выбору, сколько из послушания. О. Александр Мень, у которого он крестился (под именем Андрея), порекомендовал ему как христианину ехать туда для свидетельства. Анри осел в Тивериаде на берегу Генисаретского озера в маленьком исследовательском центре, существовавшем на американские гранты, по своей профессии лимнолога и проработал там до тех пор, пока продолжалось финансирование. Здесь, «молча, в одиночестве, без спутников», подставив лицо то иссушающему хамсину, дующему с юга от иудейской пустыни, то влажным ветрам с Галилейского моря, писал он свои чудные стихи о Галилее, чтобы и читатель смог причаститься ее ветрам.
Пустыня начинается у воды,
Широко простертая в дальние страны.
Кто изъяснит ее смысл?
Кто расскажет нам ее загадки и тайны?
Их отчасти поведает нам он сам в стихе:
Столп
Хотя мой дух еще витал
И ал зари восток
Однако сух его фиал
И пуст его чертог
Его хрусталь сожжен в песок
Горит его кимвал
И соль глазниц его пустых
Глядит как он пылал
От жарких волн руна — кто там?
Кто там, кто там такой,
Прозрачный ходит по холмам
И серый и сухой?
Кому там синюю лазурь
Небес — и скал стекло,
Опал и мутную глазурь
Песком заволокло?
Чьи это легкие следы
Средь мелких волн золы
Белеют меж костей травы
Сквозь серый блеск слюды?
— Смотри: за стадом пыльный дух
Поднявшись в зрак столпа
Шагает нем, рождая вслух
Сухого слова прах
Не отставая ни на горсть
Он бродит вслед зверей
Чьих шкур раскачивает гроздь
Мех золотых углей...
А вот и ветры с озера, получившего за свою схожесть по форме со скрипкой («кинор» значит скрипка на иврите) имя «Кинерет» ( эллинизированное «Генисарет»):
Пою на флейте галилейской лютни
Про озеро похожее на скрипку
И в струнах голос друга или рыбы
Да озеро похожее на птицу
...............
О небо — галилейская кифара
О колокол воды как пламень звонкий
Поет мне рыба голубого дара
Да арфа птицы вторит в перьях тонких:
О лилии белее — Галилея
Любви моей алея аллилуйя
Поэтический портрет озера точен до деталей. Анри, изучавший его годами и даже написавший небольшой научный трактат «Бури на Галилейском море», где показал, как на озере, из-за своеобразия его географического положения, действительно возникают штормы, о которых писано в Евангелиях, знал его вдоль и поперек. Знал он и о «бухте притч», о которой читаем в исследовании о «Святой Земле», написанном бенедектинским монахом, под названием «Пятое Евангелие»: «Евангелист Марк рассказывает нам о больших толпах, которые собирались вокруг Иисуса (Мк. 3:7). Они следовали за Ним по берегу озера. ‘И опять начал учить при море; и собралось к Нему множество народа, так что Он вошел в лодку и сидел на море, а весь народ был на земле, у моря. И учил их притчами много... (Мк.4:1-2)’. Согласно преданию, местом этой проповеди у озера была особая бухта, которая служит для этой истории живым и очень подходящим обрамлением. Бухта, называемая также ‘бухтой притч,’ находится на полдороге между Табхой и Капернаумом. Вокруг бухты берег изгибается наподобие римского амфитеатра. Еще сегодня это творение природы обладает потрясающей акустикой, которая вызывает в Израиле научный интерес. Считается, что голос Иисуса с этой плавучей кафедры легко могли услышать тысячи людей.» Вот тебе и «колокол воды как пламень звонкий».
И сегодня на Галилейском море ощущаешь таинственное присутствие: как будто Иисус, скрывшийся с учениками на лодке за горизонтом, вот-вот вернется. В ожидании и поэт, зачарованный небесной музыкой над вечерним озером, пытается рассмотреть ее исполнителя, пользуясь лермонтовским же размером и на смежную тему:
Ангел
Напрасно и тщетно я долго взирал
На небо где ангел на арфе играл
В таинственном небе лишь сумрак пустой
Клубился над тучей простой...
Хотя христианское предание считает Фавор горой Преображения, не исключена вероятность, что оно произошло на Хермоне, на каковую возможность намекает и наше богослужение, на котором Православная Церковь возглашает преображенский прокимен: «Фавор и Ермон (Хермон) о имени Твоем возрадуются». При закате, когда солнце садится, вершина Хермона озолачивается последними косыми лучами солнца, и когда уже на Галилею опускаются сумерки, эта вершина вспыхивает последним ярким отблеском, о чем и воспел поэт, который выбравшись из своего городка на холм мог наблюдать это зрелище часто:
Вершина Хермона
Крылатое солнце стоит на скале
А море во мраке, а небо — во мгле
Блестит перед нами взлетая
Вершина Хермона златая
.........
Голубая вершина Васанской горы
Над нею зари пролетают орлы
Идут небеса надо льдами
Над хладного неба стадами
Двуглавое солнце стоит на скале
Хермон над Ливаном как каменный лев
Стекает с камней каравана
Златая река Иордана
И серны трубят в голубые рога
И златокрылатая неба рука
На струнах высокого трона
Высоко взлетает с Хермона
.....
Крылатый Хермон — перед ним Херувим
В изумленьи великом летает пред ним
В сиянии дня многозвездный
Над ним оперенною бездной.
Анри Волохонский — поэт возрожденческий, но шагнул он в русскую поэзию из позднего средневековья своей поэмой «Фома» («удивительной поэме о знаменитом схоласте Фоме Аквинском его учителе Альберте Великом, о искусственной женщине Альбертом созданной» и т.д ). Обращение к такой теме в советской действительности 50-х годов вовсе не было эпатажем. Ведь свой путь к христианству Анри начинал от науки. А советская наука была увесиста не только своим весом, — как, впрочем, и Европейская наука у своих истоков, когда она творилась такими основателями как Альберт и Фома, которому удалось к католической догматике привить аристотелевский силлогизм, тем впустив в университет метод диалектики и относительный простор для свободных умозаключений. Университет, в котором Фома и учился и преподавал, был, конечно, Парижский, колыбель науки, главный из первых трех университетов в мире, послуживших моделью для всех последующих. Чтобы дать картину скромного происхождения науки, нужно было описать тех времен
Нравы
В те дни солдатский караул
Не мог носить рейтуз
Имея звонкий арбалет
На месте аркебуз
Тогда у многих нежных дам
Супруга злобный нрав
Замки на бедра запирал
Все чувства их поправ
Пучками сена окружен
Осел стоял красив
Свободой выбора прельщен
Как дева среди слив
И в самый Университет
Как заводили спор
Из чащи забегал олень
И вепрь ломал забор.
Если наука Фомы (называемая тогда «филоcофией») в его времена и долго после была «служанкой теологии», то и во времена Анри наука состояла тоже служанкой, но уже философии в ее своеобразной форме коммунистической догматики, или же наоборот, ком. догматики под видом философии. Режим и не скрывал, что гуманитарная наука — содержанка и терпится при условии неуклонного исполнения обязанностей по обеспечению «научности» атеизма, коммунизма и материализма. Со свойственной ему способностью вплетать в один венок цветы разных эпох, Анри в следующем цикле воспел науку как она предстояла в лучах Анти-Дюринга и Диалектики Природы, материализмов исторического и диалектического. Это было сделано в сборнике под названием «Трели Бакалавра», посвященном нашему общему другу Ивану Тимашеву по случаю окончания им вечерней школы рабочей молодежи с дипломом, аналогичным европейскому бакалавреату. Если читатель в том возрасте, что помнит советское образование, то вероятно не забыл он и один из главных тезизов энгельсовской диалектики о роли труда в процессе превращения обезьяны в человека. Согласно этому тезису, центральное место в антропогенезе занимала Рука. Энгельс, впрочем, не разделял убежденности ряда новейших философов и следовавших им некоторых законoдательных органов, что в этом антропогенезе Рука Адаму заменила Еву. У Энгельса о Еве речь тоже не шла. Мысль его была радикальнее: Рука сама без всякого посредничества произвела на свет самого Адама. Взяв в свою трудовую мозолистую руку мартышку, Рука путем многократных производительных операций одарила ее мозгом Homo Sapiens’a.
Великие мыслители, не исключая и Энгельса, часто нуждаются в комментаторах, которые бы прояснили их мысль. И это задачу взял на себя Анри в стихотворении из «Трелей...» под названием:
Рука
Она талантом не блистала
И скромной Золушкой слыла
Еще огня не добывала
Еще металла не ковала
Еще полотен не ткала
И на стене не рисовала
Она едва-едва могла
Манить и звать к себе другого —
Приятеля иль друга дорогого.
Но вот потребности иной
В себе почувствовав стремленье
Она утратила покой
И утвердилась на полене
И отреклась от прежней лени
Она отставила большой
Палец толстый коренастый
А день стоял тогда ненастный
И был запас его пустой.
Лишь челюсти стояли, скрипом
Напоминая о себе
Она согнулась словно скрипка
И потянулася к еде
А эта ноги уносила
Оказавшись осторожной
Ей казалось не прельстило
Служить прогрессу замороженной
Тогда поняв бессильность в поединке
Когда период ледника
Вторгался в горные бока
Как молоко из половинки
Ореха именем «кокос»
Нечаянно на берег пролилось –
Тогда свой палец-коротышку
Куда-то влево отложив
Она оставила мартышку
Сказавши: «мыслю, стало быть жив»
И ловким пальцем помавая
Его приладив к челюстям
Из шерсти это добывая
Даря им их добытых там
И ноготь пропитательным орудием
Был этим первым как бы людям.
Меж человеком и животным
Ведь нет границ бесповоротных
И те и эти хороши
Ни в тех ни в этих нет души
Одних тела покрыты пухом
А эти пользуются плугом
Для добывания себе
Еды, естественно, в борьбе.
Однако тот кто проникает
Сквозь кожу внешнего предмета
Конечно ясно понимает
Что звери ходят неодеты.
Они ленивы и порочны
Себе домов не строят прочных
Так — гнездышко или шалашик
Ниже берез да выше кашек,
А мы себе из калабашек
Творим при помощи труда
Чтоб не ходила к нам беда
У нас еще сковорода —
И много разных есть имуществ
Перед зверями преимуществ.
У нас имеется рука
Взамену неумелой лапы
Она искусней паука
Она любой откроет клапан
Она одела ногу в лапоть
Она отличий честный рапорт
Она могла бы поцарапать
Она могла бы и заштопать
Она зубам несмежный локоть
Природный вклад не может лопнуть
Хоть треплет кризис бренный Запад.
Рука — орудие народа
Она помощница тому
Кто одинок перед природой
И пища всякому уму.
Таков комментарий к диалектике природы; в области же исторического материализма Анри прославил Энгельса в своей собственной, созвучной классику, поэме
Против Дюринга
«По океанам-матерям
Лодки знаний к нам плывут
Вся природа — это храм
В мастерской пылает труд
Наша печень словно желчь
Вырабатывает мысли
Поскреби любой кирпич
Доцарапаешься истин
От оспы, как и от холеры
Спасти не могут компромиссы
И половинчатые меры-
Заразу сталь пусть жжет со свистом
Так будем миру палачи –
Поспешим — и калачи
Будут нашей ежедневной пищей» -
Так говорил, народ прельщая вишней
Один плохой социалист
Своих трудов тряся пред ними глупый лист.
Этот Дюринг был вульгарен,
Он не понимал закона
Отрицанья отрицанья
...................................
Прославим Энгельса который
Ему на место указал
Который сдернул эту штору
Ему всадил тугую шпору
И показал в какую пору
И век какой кругом настал
И пусть он это написал
В словах довольно непонятных
Но в стиле тонком и приятном
Оденем Энгельсу венок,
Украсим бороду цветами
Положим амбру возле ног
И розы обовьем усами
А в длани рук ему блестящ
От сочинений вложим хрящ.
Анри хорошо знал русский север. Он часто и надолго уходил в эспедиции по северным морям, отправляясь из Мурманска, проплывал не раз мимо Соловков. Известна ему была и судьба его соотечественников-литераторов, которые без оглядки на режим бряцали на своей лире. Знал он и что могло бы его ждать за подобные похвалы классикам марксизма-ленинизма. Последних должно было цитировать со священным трепетом, либо, обходить почтительным молчанием, что позволяли себе самые храбрые. Но, чтобы розы обвивать усами Энгельса, — такого режим не потерпел бы. Да за примерами ему и ходить не надо было далеко. Как рассказывает он в своей автобиографии, его деда и бабку вначале арестовали, а потом сослали, а из двух дядьев один был в заключении, а другого расстреляли сразу. Причем никто из вышеназванных родственников даже и не думал шутить над классиками. О глубоком знании весьма вероятных последствий свидетельствует следующая его поэма.
Аввакум
Бывает так — уставятся скотом
Дойдя до гребня выспреннего тына
Но многие ли ведают о том
Насколько эта истина пустынна
.................................................
Нет истины в цветах пока живешь
А как умрешь тогда все будет проще
Там соловей среди востока роз
Певучим пеплом канет в серой роще
Тогда иди таращь свои бельма
Упреком голося к верховной яме
Слепящие тугие письмена
Вдруг заблестят в неполотом бурьяне
И этих букв невыполненный гул
Нас гонит здесь навстречу стрел и игл
Шел Аввакум от холода сутул
И от мороза ноги еле двигал
Псы околели и окоченев
Деревья оседали в мутной склянке
Он шел один почти окостенев
И нес сквозь наст почти уже останки
И вся Москва бессмысленных палат
Была забыта им. Едва гудели кости
По-нищенски глядели из заплат
Его глаза железные как гвозди
Глядело солнце в черный запад — Русь
Где правил голод угольные крылья
И где молитвы плавали как ртуть
И где для казни сами ямы рыли
И где тела двуперстных стариков
Держал в земле холодный створ — Архангельск
И главы человеческих грибов
Вопили гимны словно бы на праздник
Какие головы! Одна из них на нем
Пока еще пускает пар из устья
Глухого рта, другие стали пнем
Пока их почва мерзлая не впустит
И не сожмет землистых темных губ
Над маковкой ощеренного карла
И пес привычный тщетно скалит зуб
И все ворчит, что вот она пропала
Шел жуткий лик, шагал как нож сквозь лед
Поленья ног вбивая в ямы рытвин
Юродивые вправлены вперед
Стояли льдины круглые в орбитах
Он шел один единственный как перст
Чугунный перст сквозь грызь пустыни черствой
Под хрусталем нелюбящих небес
Влача весь срам страны стотысячверстной
И эта твердь не гнулася над ним
И гребень леса не смыкал зигзага
Лишь в воздухе стоял холодный нимб
Лишь на снегу не видно было шага
И ветер ветер в толоконный лоб
Идущему и бился и мяукал:
Откуда ты, бездонный протопоп?
Куда, куда остеклянел и утл?
Чего тебе, прозрачный человек
Отчаянный и ангельски пернатый,
Какие речи в странной голове
Еще звенят в котле твоем невнятно?
Гляди гляди тебя уже и нет
Смотри смотри как сведено пространство,
Зверь новый на засаленном рожне –
Ты повернись, ты видишь: в мире красном
Столичный смерд дрова тебе срубил
Холуй калужский чадам сделал плаху
В мразь тех кто видел –вплавленный рубин
Их кровь на ней лежит как жидкий яхонт
Подобный крови легкий род огня
Поет тебе многоязык стремглавый
О том, что пепел истины обняв
Откинут твой единственный кровавый...
И воздух взвыл и взвился как костер
И Аввакум сверкал согнувшись вдвое
И небосвод опять над ним простер
Лицо свое и тело неживое.
Если Фауст признавался, что не может так высоко ценить слово, ломая голову над переводом начальной строки из Иоанна, и норовил заменить его то на мысль, то на силу, то на дело, то для Анри уже в самом слове заключались и мысль, и сила, и дело. Слово, и это конечно русское слово, освоилось в нем совершенно, и сам он жил и на родине и в эмиграции беспечно под его покровом. С ним он был самодостаточен, пребывая внутри кипящей поэтической эйфории. Как любили говорить русские изгнанники, «во дни депрессий, во дни тяжкий рецессий, ты оставался моим единственным убежищем, могучий свободный русский язык.» Как-то, читая мне свой новый цикл «О Картах», Анри сказал, что достиг полного послушания языка и может описать все. Русский язык действительно тек в нем расплавленным металлом и он мог отлить его в любую форму.
Претворялась через него в русский стих и словесность чужого языка, который, привлекши его, помогал проникнуть и за свою внутреннюю завесу. Так он ломал себе голову целых пять лет, чтобы переложить отрывок речетворчества Джойса в его «Поминках по Финегану» на русский язык. Так он освоил латынь, чтобы переводить Катулла, извечный поэтический эталон, пусть с его похабенью, но и с высшей независимостью и достоинством поэта:
Нимало не ведаю, Кесарь, что ты за лицо такое –
Бел ты иль черен ты, даже и знать не хочу.
Так он ухватил пружинистую точность и лаконичность библейского иврита в своих переводах псалмов, и одновременно византийско-славянскую вязь литургии, крещальных и венчальных молитв. Поскольку русская речь звучала в нем сплошным поэтическим потоком, он, казалось, в обыденных прозаических разговорах, автоматически мерил речь этим внутренним речевым ритмом, прелагая в него все, что слышит ухо или читает глаз. То же произошло и с православным богослужением: входя в сознание на церковно-славянском, оно само собой перетекало в нем в русский текст. Так композитор внутри себя слышит музыку и, внимая этому внутреннему исполнению, записывает ее нотной грамотой. Анри записал часть православного богослужения поэтической грамотой разговорного русского языка, подобно тому как евангелисты записали свою благую весть на простонародном греческом (койне), или Данте — свою комедию, казалось должную прозвучать на латыни, на своем наречии, превратившимся во все-итальянский язык.
Его открытость к чужому и способность проникать в гений чужого языка — были феноменальны. Для переводов выбирал он вещи либо непереводимые, либо те, в которых чувствовал поэтический ритм, могший ускользнуть от других переводчиков, либо считавшиеся маргинальными, в которых он, однако, находил свои жемчужины, вроде таких кумранских текстов, как «Устав войны» или «Храмовый список», или таких как каббалистический трактат «Зогар», или отдельные трактаты из Талмуда (еще не опубликованные), казавшиеся ему особенно забавными. Экзотика произведений привлекала его и сама по себе, и потому что не была еще известна русскому читателю. Анри считал, что на русском уже существует все достойное перевода, притом адекватно донесенное на родном наречии. Именно за это ценил он русских символистов, говоря, что «их роль в создании языка XX века оказалась огромна. Все они были великолепные переводчики. Они начали то движение, которое к середине века придало России вид мировой империи культуры».
Упоминание Данте не случайно. Как универсум Комедии всеобъемлюще включает наравне с историческими фигурами литературных и мифологических персонажей, так задействованы они все и в творчестве Анри, особенно в его песнях. Именно последние оказались той медией, в которой нашли место и самые высокие, и низкие регистры его поэзии. Это целый пласт басен, частушек и песен, вошедших уже в русский фольклор, равно как и знаменитая его песня про Рай. Но Рай, заживший своей независимой жизнью «Города Золотого» подобно «Раю» Данте, уже опубликованному после его смерти, не исчерпывает небесной темы у Анри. Кроме прочего, есть в ней и гимн Благовещению, и апокалиптический «Потоп», сочиненныe вместе с Алексеем Хвостенко. В этих песнях мы слышим перекличку эпох и культур. «Благовещение» написано как бы по заказу Баха, слова для третьей части его ре-минорного фортепьянного концерта, и его лучше слушать в редких исполнениях Хвостенко. Впрочем, чтобы дать хоть какое-то представление, привожу последний куплет — ответ Духа на вопрошание Девы Марии:
Воплощенной вечной судьбой
Я покинул тот чертог неземной
Для спасения рода людей
Ради мук, ради славы твоей
Обойми же Слово Мое
Будет свято лоно твое
Я люблю Тебя
Я Дух Святой
Потоп же написан на музыку Джона Колтрейна, американского джазового саксофониста и композитора. Как бы вступая в его импровизацию, двое русских поэтов заменяют слова его песни «Goоd Bait» своими, но на общую тему возможной планетарной катастрофы. Эта импровизация получила и некий экзистенциально-мистический смысл, как указывают авторы в своем комментарии: «По странной случайности песня была написана в день смерти Джона Колтрейна. Об этом мы узнали, вернувшись из деревни в город.»
Потоп
Завтра потоп
Поберегись когда наступит потоп
Ведь не спасут тебя ни папа ни поп
Когда наступит потоп
И хлынет на землю поток великих вод
Хляби небес
Разверз над ликом суши грозный Творец
И твердь небес мешая с твердью земной
Да будут хлябью одной
Вся та вода что над тобой и под тобой
Пенный поток
Обрушит дол державных скал гордый рог
Да будут горы первозданной водой
И лишь единый Святой
И Вечный Дух взмахнет крылами над водой
Только того
Кого спасает Сын от гнева Его
Тому открыта дверь ковчега Его
Тому и смерть не страшна
Тому ковчегом будет вся его душа
Завтра потоп
И ты не спрашивай что будет потом
Тебе на это не ответит никто
Да будет именно то
Исчезнет все и навсегда в пучине вод
Как поэт Волохонский ни на кого не похож и неподражаем. Но это не значит, что он вырос на пустом месте. Он чтил своих учителей, а учился у многих. Признавал, что принадлежит к питерской традиции: ценил обэриутов, Заболоцкого, Хлебникова. С Хлебниковым он чувствовал такое поэтическое родство, что на слух поправлял его напечатанную по невыверенной рукописи поэму «Разин», предварив особо для того составленным «Словарем о Разине». Еще следовало бы сказать о прозе Анри, но эта особая тема.
Анри прожил всю жизнь изгнанником, вначале на родине, зная, что там ни строчки его напечатано быть не может, потом на Земле Обетованной, затем в Германии, где и умер. Но при своем одиночестве, — а он, конечно, страдал от отсутствия аудитории живой и слушающей, — он был всегда окружен невидимыми собеседниками, то были Библия, Гесиод и Сократ, Евангелисты и апостол Павел, ветхозаветные пророки и средневековые раввины, неоплатоники- гностики, и, конечно же, поэты всех времен. Среди них он чувствовал себя равным: подначивал их и поддакивал, вступал в перепалку, подтрунивал. В мировой культуре он был у себя дома, и где бы он ни находился, подобно еврею, который переселяется в палатку в праздник кущей, он окружал себя этими стенами смыслов. Потому к тем углам, в которые он забирался, чтобы там спокойно писать и растить детей, а затем и внуков, не прекращалась редкая, но постоянная вереница паломников, тех, кто знал ему цену. Знал себе цену и он сам, относясь, впрочем, к себе без всякого исключения как и ко многому вокруг, с неизменной иронией. Так, отвесив низкий поклон Горацию, Державину и Пушкину, он оставил и по себе несколько шутливый
Монумент
Я монумент себе воздвиг не из цемента
И больше он и дольше простоит
Цемент как материал не стоит комплимента —
Песка в нем сто процентов состоит
Подверженный злодействию мороза
Выветриванию, порче всяких вод:
Кислот, дождей, растворов купороса
Он сыпется и долго не живет
Иных мой дух желает помещений
Ему ничто — бетонный обелиск
Зато средь гряд восторженных речений
Его ростки прекрасно привились
В пространстве слов отыскивает доски
Мой вечный гроб, мой памятник, мой храм
И лишь из них — отнюдь не из известки
Я мощный дом навек себе создам
И к дивному строенью не из гипса
Придут народы зреть на конуру:
Араб, мечтательный пигмей с огромной клипсой
И даже те что рядом с кенгуру
Чем с пирамид с меня поболе толку
Усмотрит некогда воскреслый фараон
Век меловой в чугунную двуколку
Как сфинкс с химерой цугом запряжен
И в час когда исчезнет все на свете
Сквозь пар смолы, сквозь щебень кирпича
Вдруг заблестят играя строфы эти
Как Феникс дикий плача и крича.
О. Михаил Аксенов-Меерсон, текст ©
Стихи, Анри Волохонский ©