Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Владимир Юликов

ИЗ ЕГО РУК

Разговор с Ольгой Ерохиной (воскресенье после Литургии)

Ист.: http://www.alexandrmen.ru/biogr/julikov.html

См. Мень.

Фотография.

Пролог

Сегодняшнее чтение в храме: «Для немощных был как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых. Сие же делаю для Евангелия, чтобы быть соучастником его» (1 Кор 9, 22-23). Потрясающее попадание. Стопроцентное.

Сколько людей говорили о том, что он сделал для них, как благодаря ему они раскрылись, осмелели, чувствуют его действительно своим отцом, потому что он их подтолкнул – их намерения какие-то неосознанные – к активным действиям. Юра Пастернак… Сколько в приходе людей, которые пришли совершенно птенцами, а стали достаточно яркими людьми. Ну вот Володя пример, который и играет, и сочиняет, и пытается верстать, и издавать, и чего только не пытается. А он же пришел тоже с каким-то кризисом к отцу Александру. Помню, когда Володю увидел и узнал от отца Александра, что он журфак закончил – я еще подумал: ну ничего себе в советское время человек придумал себе специальность. Журналист в советское время! Это что? Безработный? Хуже чем архивный работник. Потому что архивный работник зарплату не получает, но хоть место имеет. А журналист? Нет такой специальности. Не было же. Были же пропагандисты – работники пера и топора... Я помню хорошо, как он появился. И тебя помню с юности твоей – как вы появились...

 

Почему это чтение меня так сегодня поразило своим попаданием – больные нуждаются во враче, и это не случайно, что мы оказались на орбите отца Александра и в его приходе. Значит, до какой степени, я понимал, я болен, что я в таком враче нуждаюсь потрясающем, в таком великолепном. Потому что когда он появился, я с самого начала уже понимал, какой это великий человек.

Доктор

Когда-то он промелькивал мимо – приходил к нам домой. Брат заболел, и не помню, с кем, может быть, с Женей Барабановым – с кем-то из друзей брата – он подъехал, прошел в комнату брата, они побывали у него и уехали. Брат старше меня на два года. Художник. В пятидесятые годы его порекомендовали в школу, есть такая МСХШ до сих пор. Когда мы уехали в Китай, то братца оставили здесь – поскольку такая школа. И он отбился от рук. Отбился от родителей. Познакомился с нынешним отцом Михаилом Меерсоном-Аксеновым. Он тогда был Миша Аксенов. Потому что Меерсоном было в начале 50-х годов очень немодно быть… думаю, родители так решили.

Тогда я его впервые увидел не на фотографии. Отца Александра вообще открыл Миша Меерсон, который был такой активный, энергичный... Он учился уже, как и Женя, в университете. Братец учился в это время в Строгановке. А я в старших классах школы. Но уже к этому времени прочел «Сына Человеческого». Конечно, Евангелие.

А кто тебе это все дал?

Все братец. Он не только мне давал, но и просил прятать и ни в коем случае не говорить родителям, потому что… Он своих взглядов не скрывал. Но говорил мне, что это их убьет.

* * *

Живем мы тут рядышком, счастливая такая семья. Отец коммунист, член райкома, зампредседателя экономического совета, постоянный секретарь парторганизации в крупном – 800 человек – исследовательском институте. Тогда еще не доктор, кандидат, – всегда почему-то державшийся за свою научную карьеру и отказывающийся от повышения партийного. (Помню хорошо, еще совсем маленький, слышу – одна комната-то – они в постели с мамой обсуждают предложение перейти в ЦК; она говорит – Миша, ну как же, квартиру сразу дадут! А надо сказать, что незадолго до этого квартиру, выделенную ему как секретарю парторганизации, он отдал многодетной семье рабочего нашего института. Пошел в райком и добился: квартиру, которую всей семьей уже ездили смотреть, отдал. Понимаешь, какое спасибо ему за это сказала мама!)

Братец уже активно куда-то ездил. Не рассказывал родителям, но они знали, что у него какие-то религиозные увлечения. Отец очень переживал, что мы уехали – и вот он теперь таков. Мало того что художник и рисует черт-те что, да еще и мозги набекрень. Ну в общем, сумасшедший. Что ж такое – бывает. Так они унывали по поводу братца.

В Китае мы жили больше двух лет, очень шикарно, поэтому, когда вернулись сюда… Я сразу с тех пор уже был полностью разочарован в том, в чем так разочарована вся интеллигенция. Вообще интеллигенция – слово, ко мне не имеющее отношения точно. Что такое интеллигенция? Это те – белая интеллигенция, еще дореволюционная, после- – кто в общем не выдерживал советской власти. Я как-то прекрасно ее выдерживал, во-первых. Во-вторых, – что для интеллигенции свято? Ностальгия по родине. А я как уехал в Китай и потом вернулся – вот тут была ностальгия. Потому что, когда мы туда уехали – мы, мальчишки, да, вспоминали – черного хлеба нет в Китае, – но еда великолепная была. Все чудесно. Мы жили летом так, чтобы несолнечная сторона была, а зимой чтоб солнечная сторона квартиры. Это номера были в гостинице, мы переезжали. Мама первое время не работала – она не должна была работать, как все жены специалистов, – у нас все равно была прислуга; она не могла убираться или готовить – никакой кухни, ничего этого нет. Столовая, где все заказывается, обслуживают официанты. Они как мухи на подоконниках сидят. Входишь, сразу раз – и к тебе подходят. Их дикое количество там было, потому что безработица – китайцев много, девать некуда. Конечно, это все было немыслимо шикарно.

И когда мы вернулись… Опять в одну комнату…И братец к этому времени писал маслом… А знаешь, что такое, когда пишут маслом, да? Там есть растворитель. Пинен такой. Это на самом деле смесь скипидара с каким-то маслом. Это жуть. Это под вечер все вот такие ярко-красные физиономии. Потому что это называется угореть. Мы угорали просто под вечер. А он был такой жестоковыйный человек, братец. Он упорно писал.

Так вот благодаря братцу я уже читал Евангелие. И не только. Прочел Дхаммападу, с удовольствием читал. Евангелие знал наизусть. И самое главное, помню, уже в девятом, по-моему, классе он мне дал такую брошюрку – Макс Планк, «Физика и религия». Я с тех пор запомнил слово «католик». Только слово запомнил. Это никакой роли не играло. Просто когда я узнал первого католического священника, вот это прошибло. Тут произошло короткое замыкание. Макс Планк – тот, кто на меня произвел больше всего впечатление, потому что, понимаешь, читать о Христе – это же долго можно, и он остается при этом персонаж, а не живой человек. А Макс Планк был для меня – это постоянная планка. Гениальный физик. И при этом он церковный человек. Слово «католик» вот оттуда тоже запало.

Я учился в одном классе с Витей Капитанчуком – тебе это имя ничего не говорит? Глеб Якунин, Виктор Капитанчук…

Однажды я пришла заниматься в очередной раз к твоему брату в студию, и он сказал: отцу Александру надо передать, передайте, пожалуйста, поедете в Новую Деревню, что был обыск у Капитанчука, и его забрали.

Его посадили.

Не помню, какой это был год. И я передала.

Я с ним сидел за одной партой. Он очень талантливый человек, Витя. Чудесные стихи писал под Пастернака. Великолепно. Он кучу стихов знал наизусть…

Как появился отец Александр. Вот он проскочил – я заметил только очень яркую внешность человека и что-то заподозрил. Он был с бородой, что тогда было признак шпиона. Этого достаточно было. Мало того что с бородой, еще и черные очки. Ну шпион! Шпиономанию эту я хорошо помню, эти фильмы, сейчас их не показывают – анекдот, даже агитками их нельзя назвать. Ну просто фантастика, что-то фантастическое! Шпион, который проникает в тайгу. Там охотхозяйство. Зачем? Тайгу поджечь? Что он там будет делать? Там не шла речь о каких-то производствах военных. Зверосовхоз…

Я уже тогда понимал, что это великий человек. Просто! Я для себя именно такими словами внутри и формулировал – более великого человека я в жизни не встречал. Ясно мне было – а я уже побывал в Китае, я был на – по-моему, это было 10-летие КНР – на Тянь Ань Мынь… Ты знаешь, что наши бонзы стоят на мавзолее. Вот так в рядочек стоят. Но они куда-то спускаются – и в туалет и поесть, и закусить и водочки выпить. Это же холодно, ноябрь. Они куда-то спускаются. Водочки выпьют там, назад поднимаются. А в туалет надо иногда – люди же. А у китайцев не так. Вот на этой башне громадной, что на площади, Тянь Ань Мынь – такая крыша типичная китайская, у нас называется пагода, и там помещение. Вдоль него стоит стол. И они не очень стоят. Они себе празднуют за этим столом. А иногда выходят. Народ празднует на площади, а они празднуют под этой крышей. И когда было 10-летие, всю ночь был фейерверк фантастический китайский – пляски дракона – зрелище потрясающее. Мой отец жутко нравился китайцам. Многие местные граждане не выносили наших. Потому что они пьянствовали, приставали к девушкам и так далее. А отец мой не приставал к девушкам, он приехал с женой, вкалывал не меньше их, и такой чистый, честный человек, совершенно коммунистический святой. Он был искренне преданным, он служил коммунизму. И мы были за одним столом с Чжоу Эньлаем. Мао Цзедун, как ты знаешь, не появлялся на людях. Он появлялся на мгновение и исчезал надолго. Императора ведь никто никогда не видел. Поэтому-то он вел себя так в рамках китайской традиции. А Чжоу Эньлай был председателем госсовета. Он подходил к нам, с отцом беседовал, за руку… И я – мальчишкой! – всем мог рассказывать, что вот я сидел с Чжоу Энь Лаем.

А вот – Ворошилов во время визита в Китай, шел и со всеми здоровался. Я стоял в первом ряду – нас там, пионеров, построили – и пожимал руку Ворошилов нам. Когда мама еще на кухне напевала: «И с нами Ворошилов, первый красный офицер, сумеем постоять за СССР» – знаешь такую? – а я с этим Ворошиловым, Председателем Президиума Верховного Совета – на приеме в честь него.

Никаких иллюзий

Тем не менее благодаря в существенной степени братцу и ироническому постоянному настрою мамы… Мама – энергичная еврейская женщина, кончила ИФЛИ, о которой Серафим Иванович Лашнев – это был школьный товарищ моего отца и мой научный руководитель – мне рассказывал, что когда убили Рема – их было трое, Серафим Иванович, отец и мама, – она сказала: ну, все ясно – как Сталин Кирова. Гитлер Рема. Она сказала это, а их было трое. Отец совершенно позеленел. Разозлился. Потому что это нельзя было говорить! Это нельзя было вообще произносить даже с мужем, тет-а-тет, на кухне, и так, чтобы быть убежденным, что случайно соседи не подслушают. Подслушивающих устройств не было, а вот соседи могли – и все, и до свидания. И жизни нет уже. Они это прекрасно знали уже – Кирова убили в 37-м?

В 34-м.

Вот он мне говорил, что в 37-м они обсуждали убийство Рэма. Он создатель штурмовиков был, Рэм, второй человек.

И сравнили с убийством Кирова.

Она сравнила! Она сравнила. И мне Серафим Иванович заявил, что Римма всегда все понимала. А Серафим Иванович никогда в партию не вступал. Более того, был выгнан из института за сокрытие соцпроисхождения. Голодал. Это не просто так. Выгнали из института – нет карточки. Нет карточки – пропадай с голоду. Кто тебя покормит? Продуктов нет. Голод всегда был в советское время.

Сталин умер в марте 53 года. Там же было кровопускание мощное. И Берия вышел из доверия… Я иду в школу, а еще 100 метров – вход в Дом Союзов, где ставили гробы-то. Косьма – это какой дом?

Дом два.

Это Столешников дом два. А мы дом двенадцать по Тверской. Вот на этом скверике часто летом играли в фантики – у этого фонтана; реже ходили туда на Пушкинскую. А дом двенадцать – это Филипповская булочная. И первое время никто не догадался отменить уроки в школах. Давка была страшная. Было просто опасно. На следующий день мы пошли в школу, потому что нужно было принести рубль на венок Сталину. Вся страна ведь собирала деньги на венок Сталину. И я нес этот свой рубль на венок Сталину. Потом запретили ходить в школу, потому что там уже ужас что творилось. У нас же проходные дворы, где снесли все заборы – такой напор был толпы, выражение немыслимой скорби народа. Ты знаешь, что на Трубной просто подавилось очень много народу из-за того, что там большой уклон вниз. А я-то еще эти дни ездил с мамой, трамваи-то ходили, я видел очередь, которая шла. Там горка крутая, знаешь – подъем на Рождественский бульвар.

А что ты думал про это?

Не просто думал, а позволил себе еще выразить свое мнение. Следующим образом. Мы стояли с мамой в Елисеевском магазине в очереди. А в те времена, ты знаешь, колбасу, сыр очень тоненько резали – очень красиво, так тщательно, вручную, не как сейчас машинки. Это было понятно почему – потому что люди же брали – по 150 грамм… И это очень долго было. Каждому чуть-чуть сыра. Чуть-чуть колбаски. Масло тоже взвешивалось. И вот стоим, у мамы в руках чек. И я вдруг задумчиво (а, естественно, в очереди только разговоры про смерть Сталина и какие-то вполне нелицемерные причитания) маму спросил: «А как жили люди до Сталина?» Реакция моей мамы была для меня совершенно непредсказуемая. Она схватила меня за руку и прямо с чеком бегом из очереди к выходу. Понятно? К выходу бегом! Все! Ты что? Разве можно такое говорить?! Она-то знала, что можно не дойти до выхода из магазина, как уже тебя там поджидают. Люди этого так боялись. Я не понял. Только прошло всего несколько дней после смерти, похорон, еще такой немыслимый траур, как уже очень быстро (я ж не помню хронологии, когда они начали после смерти Сталина друг с другом разбираться, эти вожди) я вдруг услышал – мы стояли в подъезде, смотрели в окно на первом этаже – кто-то из старших ребят продекламировал частушку, которую теперь все знают.

Берия, Берия вышел из доверия…

…Пришел Маленков, надавал ему пинков. Думаю – какая смелость немыслимая. Я впервые в жизни услышал что-то против верных сталинских соколов, и тогда связалась у меня эта реакция мамы с этой частушкой – что не все так замечательно. А до этого абсолютно невозможно было услышать ни в квартире – мы жили в коммунальной, как все, – ни от отца, ни от мамы ни слова против Сталина. Чтоб в семье, во дворе, вообще где-либо хоть какой-нибудь писк я когда-нибудь услышал против Сталина – это совершено было невозможно.

Интересно: хоть я такой искренний был вроде нормальный пионер – в комсомол не вступал. Я так и не вступал, – но когда мне принесли билет… «Что это такое, я же не вступал? – Ну ладно, все, вот, – махнул рукой, – нечего, 2 копейки с тебя». 20 копеек или 15 взяли за билет и 2 копейки месячных взносов. Школьник давал 2 копейки. 2 копейки я дал. Вот так я стал комсомольцем. Я не вступал, этот устав не учил. Никуда не ходил. И в общем гордился этим. А уж когда мы учились в институте, и была демонстрация в защиту Синявского и Даниэля, мы с Витей, конечно, туда пошли. И вот тут я впервые трясся от страха. Потому что к этому времени мы уже много чего знали. И, конечно, это было страшно. Это ужасно было. Я впервые видел, как лупят человека, которого оттаскивают и запихивают в машину – тогда не автобусы подгоняли, они распихивали их в автомобили, так скромно, все это же скрывалось. Мы когда уже от метро шли пешком – торопились, чтоб не опоздать, а с другой стороны, я помню, что ну буквально на полусогнутых от страха; страшно было даже идти, потому что прекрасно было понятно, что из института вышвырнут – просто щелчка не нужно, чтобы вышвырнуть за такое дело. Когда мы подошли, народ довольно-таки плотно стоял вокруг памятника, сотня человек там было. Но ясно было, что какая-то странная это толпа. Какую-то небольшую кучку мгновенно смяли, позже это описывалось, – мы даже это не осознали, не увидели. Это были организаторы демонстрации. Их свинтили мгновенно. У них были какие-то плакаты с собой – все это подслушали, все выследили – их сразу арестовали, человек 10-15. Поскольку за ними следили, как только они подошли к памятнику и только попытались шевельнуться, что-то достать – плакаты – им не дали ничего развернуть, их убрали мгновенно. Мы же этого ничего не заметили. Пришли – вроде ничего не происходит. Было очень слабое такое шевеление прямо непосредственно около памятника. Но все это произошло – минуты не прошло. Минуты.

То есть в основном там были гебешники?

Одни гебисты.

И они ждали, когда же придут эти, которых хватать.

Только подошли к памятнику – тут же их схватили и утащили. И стояли, продолжали дальше стоять – не будет ли еще кого-нибудь. Ждали. А как ты знаешь, вокруг памятника там такой гранит окаймляет высокий газон. Так вот, мы встали на этот гранит, чтобы видеть, что происходит. А ничего не происходит. Одни гэбисты толкутся, и все. Вот этих похватали. И рядом влез какой-то молодой человек и сказал: «Все вы знаете, что вчера осудили…» Всё! Вот эти все люди, которые там толклись, волной накатились, тут же его – несколько рук – за пальто вниз стащили, и сразу – он не успел даже шевельнуться – несколько ударов... Его стащили за памятник – знаешь там лестница вниз? – и влево сюда к «Известиям» оттащили, запихнули в машину. А девушка его только бегала: «Что же вы его бьете? За что вы его? Он же ничего не сделал!..» Они на нее даже не обращали внимания. Он мигом повис у них на руках, потому что они его били – как позже я узнал, они бьют – сюда, что тут? селезенка? Почки, почки. Он так – А! А! – и все. Причем это не видно, они так бьют, знаешь… Не видно. Он только так слегка… кудахтал. То есть там ни рта не давали раскрыть, ни шевельнуться, ничего. Ну вот, я на всю жизнь – это такое зрелище – запомнил. Два слова он буквально сказал. Так что, конечно, никаких иллюзий насчет советской власти я уже к этому времени не питал.

Будет плохо – приезжайте

Ты увидел явление шпиона в квартире, а дальше?

Все просто. Я понял, что разваливается семья моя. Позвонил братцу. Имей в виду, я еще не задал вопрос, что делать. «У меня плохо дела с Леной». Он сразу сказал мне: ты хочешь поехать к отцу Александру? И я говорю: а к кому же еще?.. На самом деле я знал, что промелькнувший этот гражданин – похоже, что это отец Александр, и что вот это – тот знаменитый замечательный автор этой замечательной книги. Это я просто догадался. Братец был болен, значит, мы ничего не обсуждали. Всегда мы очень мало с ним обсуждали – давал что почитать, Евангелие у меня было, я его прятал; но если касались этой темы, он говорил: пожалуйста, не высовывайся, потому что это доконает родителей. Для них это страшный удар. Итак, узнал о Христе я через брата, и Евангелие получил, и впервые отца Александра увидел. Но все это было как эхо где-то в моей жизни. Я же себе преспокойно занимался спортом, как все молодые люди; погулять, выпить, закусить… Только поступил в аспирантуру. Ничего не знал про Шурика, какое он имеет отношение к церкви. Не очень интересовался. Женю я знал с детства. То, что они все прихожане отца Александра, этого-то я не знал. Мишу Меерсона я знал как остроумного просто человека, любителя похохотать. Но не знал, что их всех объединяет отец Александр.

…И когда жена моя, такая красавица, как-то себя начала странно вести – что это было, так и непонятно, мне и до сих пор непонятно – тогда я первым делом побежал к отцу Александру. Это был 71-й год, то есть 35 лет тому назад. А я уже тогда заметил у себя такое свойство. Я чувствую или вижу, что происходит. Вижу, как батюшка потом мне сформулировал, на грани сна и бодрствования. Для меня это был такой удар, такой шок… У меня отец с мамой – советские такие люди, про которых одна дама в свое время в перестройку пошутила: в Советском Союзе секса нет. Не было этой темы вообще. Я не знаю, как ты, успела застать это стерильное время…

Пуританство такое советское.

Да. Фашистское такое. Я помню хорошо – кинотеатр «Центральный», когда такой свист и топот стоял в кинотеатре, если под конец финальная сцена – главные герои целовались. А уж если они обнимались, это вообще – неистовство какое-то творилось.

Она была такая красивая, что вот тут единственное кафе было на Сиреневом бульваре, мы зашли, вышли – драка была, одного зашивали, Витя весь избитый был. Мы куда с ней приходили – пьяные, они как сомнамбулы шли за ней. Уж очень она была привлекательная.

Мы жили в одном подъезде. Я в старших классах учился, она в средних. Я поступил в институт, она закончила школу. Поступила в институт. И наконец мы поженились. И на тебе… У нас ребенок. Только родился. И такая прекрасная жизнь…

В Новую Деревню я приехал – это была весна, была Пасха, на столе стояли – помнишь, как в Новой Деревне на праздник – конфеты, карамели всякие. Мария Яковлевна дала ему яичницу. Он мне предложил: да вы поешьте, вы же с дороги. А я слюну-то, собственно, не мог проглотить от ужаса. Я тогда ему просто сказал – я не могу со вчерашнего дня. Не могу. Это моя любимая жена. Моя красавица-жена. Понимаете? Моя чудесная дочь.

Я ему что-то рассказываю. Особенно рассказывать нечего. Он расспрашивал обо мне. Мы вышли. Он помолчал и сказал: приезжайте. Будет плохо – приезжайте.

И я приезжал. Просто приезжал, стоял во время богослужения. Он меня видел. Я дожидался, здоровался. Я ничего от него не требовал. Он шел со мной гулять иногда, ну знаешь, как уже позже… Когда начали запрещать-то там собираться?

При отце Стефане. Уже после отца Григория.

При отце Григории было все прекрасно! Это было чудесно. Это время можно вспоминать как – знаешь, такое воскресное солнечное утро. Отец Григорий был замечательный человек. Я помню, как он венчал. Спрашиваю отца Александра: а почему он так сделал? – а он, говорит, забыл уже; в Сербии, где он жил, там такой обряд. Он зачем-то завязал руки – знаешь венчальное такое полотенце – и за это полотенце их водил несколько кругов, приговаривая, там какие-то молитвы положено говорить. Оказывается, обычай есть такой.

Отец Александр за двоих служил, чтобы оттянуть назначение нового настоятеля.

* * *

Ты помнишь домик – вот крылечко, слева проход в туалет, прямо его комнатка, а слева такая довольно-таки большая комната, в которой стоял стол и тут чай пили. В углу икона большая. И вот тут на подоконничке всегда был телефонный аппарат. И на нем подушечка такая лежала. Отец Александр всегда, когда разговаривал, так подушечку прижимал и поглаживал. Я говорю – а вы – он говорит: «Да. Это тут вот нам – мы не просили, тут нам поставили. Мы не просили. Нам тут ПОСТАВИЛИ», – так поглаживал подушку, этим самым он привлекал, я понимаю, внимание, не прерывая человека – аккуратней все-таки говори, поменьше имен называй, ну – кто понимал. Не понимал – ну ничего ж такого особенного там не происходило, как ты знаешь прекрасно. А когда приезжали такие люди как Солженицын, встречались же не в церкви, а где-нибудь на лужайке в сторонке, как уже и в поздние времена прихода, когда малые группы были – да нельзя же было, какие телефоны? – в домик заходить одно время нельзя было.

Отец Григорий умер, к сожалению. Я помню, когда он уже совсем стал старенький и не мог служить (он как бы ведь за штат ушел) – прощаясь, ему подарил свою митру. Отец Александр еще так немножко иронично принял этот дар от него – коробка громадная в виде цилиндра и там митра – мол, не понадобится… Но, как ты знаешь, все-таки митру-то он – есть фотография – получил.

Я приезжал несколько раз. Но прекрасно понимал, что если буду продолжать ездить… Я к этому времени аспирант, пишу диссертацию, но не защитил еще. Тогда было строго. Подъехал в очередной раз – я же на машине – подъехал, зашел в храм. Стою при входе – я не чувствую себя как дома – и вдруг кто-то меня вызывает. Поворачиваюсь. В дверях стоит милиционер, капитан, и сует удостоверение под нос. Говорю: что-нибудь случилось? Я уже тогда умел хитрить. Я, говорю, что-нибудь нарушил? – Да так, – говорит, – немножко нарушили, сейчас мы с вами поговорим. И стал что-то расспрашивать. Я отвечал. Как вы здесь оказалась? Что, кто вы? Думаю: опасно. Сунул удостоверение аспиранта. Я решил идти ва-банк наоборот, что я не последний человек, а я аспирант. «Аспирант?! – говорит. – А ваши родители, – очень смешно он закончил, у нас очень короткий разговор, – а ваши родители знают, что вы здесь?» Я твердо ответил: «Знают». При чем тут родители?

Взрослый человек, аспирант!

К этому времени уже разведенный. Почти. Неразведенный еще… Я понимал, что от него только надо отцепиться. Потом – немножко был все-таки встревожен – подошел к отцу Александру. Он говорит: «Не беспокойтесь. Ночью ограбили храм, и это они проявляют бдительность».

Почему-то они решили, что тот, кто ограбил храм, на машине подъедет на следующий день, чтобы что – грабить дальше? Странно довольно-таки.

Я не часто появлялся.

Потом… На даче у Елены Семеновны – это, наверное, лето 71-72 года – одновременно жили: мой брат с Наташей и ребенком, Павел с маленькой Маришей, на первом этаже о. Александр Борисов с Нонной, Верой и Машей, а в домике на участке жил Женя Барабанов с Наташей и Митей. И я когда приехал, туда приехал отец Александр, и там были все – и Наташа, и Лялька, я впервые ее там увидел. Была Даша. И Миша. Это чудесно просто выглядело как. Я впервые видел его с мамой. Мария Витальевна там наверняка была, помню – кто-то второй около, а кто еще? И Елена Семеновна, которая выглядела как человек совершенно со старой фотографии, интеллигентная женщина революционных времен начала века: волнистые слегка волосы убраны назад так аккуратненько, кофточка какая-то, блузка…

Прекрасное место. Прекрасная погода. Прекрасные люди. Погулять. Меня все жалеют: я остался один, я приехал с Олей, своей дочкой. Мне все время надо было куда-то ехать с ребенком. Плохо дело было. Один раз даже с Леной мы приехали, и он ее благословил, положил руку на голову и нам сказал обоим, что ну ничего, все наладится, все будет хорошо. Ни она, ни я – никаких вопросов мы ему не задавали, мы были просто то, что характерно для поведения больных. Ты знаешь прекрасно, что около него больным было хорошо. Кстати, за Христом ходила всегда толпа. Они же не могли без конца задавать вопросы и слушать его проповеди. Но когда ходишь за ним – кто-то подходит, что-то говорит… Он вообще жил, Христос, но всегда его сопровождала толпа, мне это понятно почему. Потому что когда тебе очень плохо, сердце – это просто развороченная какая-то рана и больше ничего, одна рана, нету больше ничего – то когда рядом с ним, как-то ничего, забываешь, исчезает это. Потом снова отъезжаешь и… И вот я так же приезжал туда. Хотя я специально не искал с ним встречи. Я приезжал брата своего навестить, он приглашал. Выясняется, что будет отец Александр – он заезжал, – выясняется, что отец Александр Борисов будущий, тогда Шурик для нас просто, будет отвечать на вопросы, а он генетик, а для меня генетика – это лженаука, я же в советской школе учился, «Борьба с вейсманизмом-морганизмом» – глава была у нас в учебнике; у нас никакой генетики не было. И Шурик отвечал на вопросы. Появлялся отец Александр. С ним связано ощущение – понимаешь – ощущение: радость. Все время там, где был отец Александр, была очень радостная обстановка.

Бегать по земле

…Позвонил братец и говорит: слушай, ты не мог бы – Шурику надо помочь, холодильник ему отдали. Я говорю: а что он сам-то не позвонит, что ты как переводчик? «Стесняется, неудобно рухлядь какую-то старую везти». Он у отца Александра летом как на даче жил в Семхозе. Шурик мне позвонил, или я ему, я говорю – конечно, я тебя с удовольствием прокачу, я человек свободный.

Приезжаем с этим старым холодильником, мы с Шуриком его вытаскиваем, вижу во дворе Наташу, все были – хорошая погода, это был конец лета. За столом обсуждалось, что Гор покусал одну из девочек, она в темноте в коридоре выскочила по лестнице и наступила на него. В общем-то собака достаточно безопасная, но с тех пор его жестоко запирали, когда приезжали дети. Но отец Александр любил Гора, как все в природе. Потом сели на кухне, чем-то угощали и заговорили про Мишу, который был кинозвездой – ты знаешь про «Дениску» – и пропустил много в школе, и оценки пошли низкие. Кто-то должен был помочь, и отец Александр беспомощно разводил руками – меня все время нет, – Наташа тоже работала, ну и потом математика – это явно не ее была наука. Я же сидел рта не открывал. Ни разу. Я хорошо помню. И мы сели в машину, поехали домой. Прекрасная погода, легкий дождичек прошел. Чудесно. У нас никогда не было дачи. А тут поездка за город, хороший дом…

Я был совершенно поражен. Шурику сказал – ну надо же, такой приход, и чтобы некому было… А он сразу говорит: а что, ты можешь? – Здрасьте, я кандидат наук, между прочим. Вообще тут не о чем говорить, бином Ньютона – ну что там, программа седьмого класса! Звонок Наташи мне домой: Володя, что ж вы не сказали – мы вам заплатим, она говорит первое дело, – с Мишей позаниматься, он отстал в школе! А я, только что прокатившись к ним, и с таким моим пиететом перед отцом Александром, и до этого видел уже Елену Семеновну, уже знаком с Павлом, с Шуриком… для меня было очень почетно быть просто рядом с такими людьми, слушать их; я с удовольствием: машина ездит, дорога прекрасная, пустая, на свежем воздухе, как хорошо – я в собственных глазах рос, мне было ужасно приятно, что я нужен такому человеку. Наташа позвонила, и мы договорились, когда подъехать. Приехал – сели мы с Мишей, тут же начали заниматься. Где-то там промелькнул отец Александр, даже и не помню… Когда через считанные занятия Миша одни пятерки стал получать, в общем народ воодушевился. И Миша тоже воодушевился, потому что со мной получалось куда быстрее, и можно было бежать с Витей опять шалаш строить во дворе.

До этого мы встречались – он расспрашивал обо мне, немножечко о Лене, потом эта как-то остывать стала тема, так – о жизни немножко и все. Аспирантура, защита, все силы туда ушли – и вот только я защитился – только! – и уже я у них с этим холодильником. До этого пожил сколько-то месяцев такой жизнью – диссертация, развод. Ну так ничего страшного… И вдруг я попадаю в эту семью. Где фантастические отношения царствуют. Внешне все очень привлекательны. Миша был очень привлекательный. Вот такая громадная кинопроба висела на стенке у Елены Семеновны, на Серпуховке. Он на Наташу был очень похож. Наташа же была просто как кинозвезда хороша.

Мне страшно нравилось его называть батюшкой. Потому что он был ненамного меня старше. 1975 год, отцу Александру исполнилось сорок лет. А сорок лет – это как бы первый юбилей. И собрались все друзья, отец Сергий Хохлов, еще были священники с семьями, с детьми, родственники. И тут Наташа даже села за пианино, которое уже, к сожалению, на ладан дышало и трудно было играть, отец Александр пел, держа в руках гитару и что-то себе там подтренькивая, и все священники пели – и многая лета, и песни, и романсы… Это происходило на первом этаже, в «квартире» Ангелины Петровны, которую в доме называли Билина, потому что кто-то из детей назвал ее не Баба Лина, а Билина. Все замечали, что у них в доме сплошные клички: Билина, Мамуха, Папуха. Но это очень мило было, потому что действительно Наташа носилась по дому, как муха жужжала… Я уже к этому времени разные семьи видел – видел, как живут музыканты, я жил в коммунальной квартире, – родственников, знакомых. Эта семья сразу поразила совершенно полным отсутствием каких-то перегородок, которые создают в семье раздражение, склоки, скандалы, трудности. Я тут ничего такого не видел. Легкость! Понимаешь? Перегородки – это препятствия какие-то взаимоотношений. И вот это их совершенное общение и легкость. И явные взгляды, которые он на нее бросал всегда – влюбленные, такие ласковые, такие ужасно ласковые…

Столько забот. Крыша, которая течет. Это делала Наташа. Она все время конструировала, непрерывная переделка была. То вот здесь были только терраски, здесь жил отец Александр Борисов. А позже надо было Надежду Яковлевну туда поселить (Мандельштам). Она жила на другой терраске, а значит, опять конструировалось. Придумали сарай снести и перестроить терраску. Сделали большой ему кабинет – это Наташа все придумывала.

У Наташи вечно водопроводчики. Ей на работу. Ты будешь завтра? Они составляют расписание. Нужно ли ей задержаться, отпроситься с работы, или он посидит, когда придут водопроводчики. Она-то знает, что он посидит – толку никакого не будет. Потому что эти ханыги… Там была целая коллекция водопроводных ключей, разводные, они же денег стоят! – сколько раз приходили, столько раз там их бросали. Приходят, сделают, деньги получат и пошли. Не заметили никто – в колодец бросали, везде бросали. Дикое количество этих было ключей. Зачем нужна была Наташа? Надо же было проследить, чтобы они сделали как следует. И Наташа всегда так и говорила – а, да ты не посмотришь. Нет, лучше я отпрошусь и прослежу, чтоб все было сделано как следует. Поэтому вот на это 40-летие, когда так весело, так все хорошо, и какие-то тосты пошли, конечно, в честь юбиляра, вдруг отец Александр встал, обнял Наташу за плечи и сказал, что вот это все благодаря ей.

Куски. Ничего не поделаешь. Такая мозаика. Похороны Федора Викторовича. И Ангелина Петровна встает и говорит (уже поминки, уже мы вернулись с кладбища): вы знаете, вот мы живем с моим зятем, с моей дочерью и с Федором Викторовичем столько лет. И как-то она коротко обозначила – сколько мы знаем семей, где так часто ссоры между детьми и родителями, когда они вынуждены жить вместе. А здесь, вот поверьте, она сказала, за все эти годы ни разу никто из нас даже не поднял голоса. Я сижу за столом. Я-то это знаю. Мне не нужно было кивать головой или поддакивать. Я просто запомнил эти ее слова, потому что они подтвердили то, что я видел за эти годы. А значит, и до того было так же. Вот в такую семью потрясающую я попал.

Ну как ведь жили. Огород. Федор Викторович с Ангелиной Петровной всегда накрутят помидоров, огурцов, эти банки, картошка своя, огурцы, помидоры, все свое – полный погреб, это же чудесно все было. То есть, в общем, вкалывали. И у них было очень уютно, вкусно, хорошо дома, и это все делала вот эта семья. Простая русская еда. Студень был на Пасху всегда. Прекрасные были варенья, всякие соленья. Все это было великолепно. Они привезли из Украины эти рецепты. Я там увидел впервые, что в огурцы надо положить листы черной смородины, еще что-то, какую-то там чепуху они накладывали. Такие огурцы, как у Ангелины Петровны… (Я жизнь прожил, я императорский обед ел в парке Бейхай в Пекине, не здесь пекинскую утку – это утка, эта пекинская утка, а там я настоящее все это ел!..) Это изумительно. Остановиться абсолютно невозможно. А уж ее сок, который она делала, березовый сок – и оказывается, туда нужно положить несколько изюминок и чего-то там, какой-нибудь кардамон, я не знаю, и это закупоривалось и ставилось в погреб до Нового года – шикарный напиток, газированный, оказывается, да еще как газированный, вкусноты необыкновенной! Итак, я попал в дом, где тепло, уютно, а через несколько лет провели отопление… Я же был молодой – поел, выпил – вот тебе и тепло. Но помню, что первое время в морозы было довольно-таки прохладно у них. И как отец… в кабинете у него была жуть какая-то как зимой холодно. Ну просто колотун, а он сидел там и работал.

На машинке.

Да. Иногда даже накинув на себя плед какой-то... Народ ехал непрерывно. Гостей иногда было трудно там принимать из-за холода.

А он терпел.

Да он кипел там, работал! Кстати, работал практически непрерывно. Он мне давал эти книги. Все до единой книги у меня были с его автографом. Дело не в автографе. Я их все получил из его рук. Я их все прочел из его рук.

Вечером сидим на кухне. Естественно, что мы делаем на кухне? Выпили чай – болтаем. Заходит батюшка и всегда говорит – все, пора спать. Все разговоры после двенадцати недействительны. И уходил. А ведь он сова на самом деле, не жаворонок.

А нам он говорил: все разговоры после полуночи от лукавого.

Это про интеллигентские задушевные разговоры – посидеть на кухоньке до утра. Никому это не нужно, он считал. Потому что он – работал.

Перед 40-летием очень много писем с поздравлениями было. Замечательные. Одно в стихотворной форме, от коллеги, православного батюшки, с таким рефреном: «Все потому, что о. А. Мень не знает, что такое лень».

Куча проблем – собственный дом, то водопровод, то трубы лопнут, то тут не течет, это не работает, а куда это прибить, и от книг этих вечно некуда деваться… Денег тоже не густо. Не помню, чтоб были обсуждения, что не хватает денег. Такого не было. Потому что ты же понимаешь, если человек имеет такую шикарную библиотеку, то он не голодает: уж как-нибудь, если семья голодает, он книги продаст. Мы регулярно должны были, набрав книг (заранее он отбирал) поехать по букинистам и сдать их. Это же очень дорогие книги. Я спрашивал, почему он это делает. Он говорит – мне они не нужны уже, а деваться некуда, мне другую надо купить. Ведь чем мог питаться православный священник в 70-е годы? Известно чем – только дореволюционными изданиями. Они же дико дорогие. Книга стоила 100, 150 рублей, 75, 50. Вот такие цены. Это все соизмеримо с целой месячной зарплатой. Бывали случаи, что кто-то ему привез, подарил – не говоря о том, что уже потихонечку пошли книги издательства «Жизнь с Богом», стали делать репринт; как выяснилось впоследствии, они к нему обращались – порекомендуйте, что печатать. Появлялись эти новые издания, и он при всей своей любви к книгам должен был расставаться с дорогими изданиями. Но тут же покупал что-то еще…

Куда поставить новые книги. Смотришь – они воркуют, идут вдвоем; Наташа – в руках у нее книги, у него; у нее в руках сантиметр, и они отмеряют, куда еще какую полочку – любой простеночек, любое пространство – устроить, чтоб туда поставить книжечки.

…Вижу, как батюшка из храма несется в свой домик – а ты знаешь, что он ведь шел, немножко опережая собственный организм, – так немножечко наклонившись вперед, он все время – порыв был такой… И я вижу, как из-под рясы блестит пятка. Ботинки-то черные и носок черный, а пятка голая. Приезжаю, говорю – Наташа, что ж такое-то, отец Александр или порвал так – что же он сверкает носком. Володя, – говорит, – я положила – я заметила это! – положила носки заштопать на самое видное место. Себе приготовила, чтобы утром заштопать (кстати, к вопросу о богатстве священников в советское время), – он их и взял, когда вон лежат целые!

Не помню, что это было – отпуск, Новый год – я ночую в Семхозе и знаю, что устройство помойки такое. Приезжает машина раз в день и надо вовремя подойти, там такая подставочка, ступенечки деревянные – и в кузов вытрясти ведро и принести назад. Машина стоит в течение – не помню сколько. Заводился будильник, и надо было сразу бежать, потому что, зимой особенно, машина могла задержаться или наоборот раньше времени уехать – наши же люди. Кажется, это такая чепуха. Завел будильник, думаю – о, я вынесу ведра, чтобы батюшка… А он сидит в кабинете, как всегда за машинкой работает. Не помню, кто был в доме. Приготовил ведра, поставил. И задремал. Будильник зазвенел, я вскакиваю, смотрю – из окна же видно, машина пришла или нет, – батюшка с ведрами бежит. И что делать, окно закрыто, холодно, пока я тыркался с этими шпингалетами, чтобы ему сказать – подождите, я же, я же иду! – он уже возвращается с этими ведрами. Я говорю – батюшка, ну я же специально поставил… А я, говорит, видел. Я говорю – так я специально будильник себе поставил, чтобы выкинуть! – «Да я уже все». Вот с такой легкостью вся жизнь проистекала в этой семье. Со второго этажа – схватил ведра – и побежал. Я пока подошел – он уже отнес. Как эту атмосферу передать? И о чем мы говорим. Мусор. Боже мой, подвиг какой. Да стоит ли об этом говорить? Минуточку. А теперь давай посмотрим – сколько ссор между детьми, кому выносить ведро. Сколько ссор между родственниками, когда кто-то чего-то неправильно понял или кому-то чего-то не сделал. Да я – мама моя умирала совсем недавно, а за несколько дней до этого я не выдержал и сказал: ну конечно, я должен всегда твоему любимому сыну, я должен его отвезти, я должен его привезти, такой домашний шофер. Я говорю – да у него уже давно деньги есть! И что-то такое ей врубал, впаривал. Достаточно горячо. До сих пор жалею. Потому что мама уже через несколько дней погибла. А ей так жестко. Значит, в семьях вот такие осуждения – уже мне 60 лет, а маме 87 – и такие разговоры… Там я ни разу такого не слышал. Никаких пререканий. Нет этого. Это же чудо, ты понимаешь – вот такая легкость отношений.

Он – это чудо ясное совершенно для меня. В каждом взгляде. Как он общался с людьми. В каждой мелочи, в каждом движении, в том, как решался вопрос. Ведра? Бегать по земле. Две семьи, и надо все вытащить – это большие такие эмалированные 10-литровые ведра с деревянной ручечкой…

Он как-то в ответ на мое унылое сообщение, что не справляюсь с бытом, заметил: я вчера выкопал 10 мешков картошки. Ten, – добавил по-английски. Я еще тогда подумала – зачем, когда ее проще купить…

Я это просто говорил. Я Наташе про картошку – лучше бы он еще страницу написал. Да я, говорю, я вскопаю это! И Ангелина Петровна была очень довольна и меня хвалила, говорила, что я даже глубже немножко, чем нужно, делаю, а Алик, – она говорила, – он старается и молодец, он увлекается, сначала делает как надо, а потом – все равно, говорит, я же вижу: он про свое думает. Мне-то нужно как мне нужно, мне не нужно, как он делает! Я ей говорю – так может быть, обойдемся, я приеду, сделаю? Но я работал, и уже у меня появилась семья, ребенок. Там же нужно сроки, вовремя. Надо сказать, что Ангелина Петровна так обожала землю – когда уже совсем старенькая была, она говорила (она уже нагибаться не могла, ей сделали высокие грядки, забыла? – метровой высоты, такие ограждения, насыпали землю сверху плодородную, чтобы она уже под старость выращивала свои редиски и прочее там – помидоры, огурчики – не нагибаясь): вы знаете, Володя, я так люблю землю – вот я воткну руки в землю – и я счастлива, я так ее люблю. Они же приехали до войны, от голода этого украинского сбежали и перетащили своих родственников сюда. И ульи были, и чудесный яблоневый сад, который в новогоднюю ночь с 78-го на 79-й год померз – 46 градусов мороза было. Когда-то до этого они держали кроликов… Еды же не было. Конечно, когда отец Александр уже в Новой Деревне, и прихожан у него стало много, и, естественно, денег больше стало… Вообще надо сказать, что 70-е годы достаточно сытые были, в магазинах более-менее продукты были и деньги тоже; а до этого они все это наладили потрясающе и при такой любви к этому хозяйству продолжали. Мне же все время казалось, что зря они его так; но это опять потрясающе – он с такой легкостью исполнял любую просьбу, что родственники – даже смешно было обвинять их в том, что они его как-то эксплуатируют. Да нет, это для них было незаметно. Это же свой – это муж, зять. Сказал – он сделал. Они абсолютно не почувствовали то, что ты почувствовала – ну как же так… Чего же он с лопатой-то! Рихтера еще заставь огород копать – потому что надо, огурцы, как же, и прочее, – Когана смычком копать картошку.

Хорошо помню

…Я сказал, что мне с ним надо поговорить. Сказал: «Вы знаете, я хочу с вами поехать, проводить вас на электричке». Я специально поехал на электричке, потому что если я буду за рулем, я буду отвлекаться и что-нибудь пропущу. Очень коротко ему сформулировал – я же готовился. Буквально несколько фраз, что – я очень был влюблен в свою жену; я вообще влюблялся в девочек с детства, с детского сада – и помню до сих пор всех девочек, в которых был влюблен; но по-настоящему я уважал свою жену. Дальше он все знает. И вдруг я опять нечто чувствую. И я знаю, чем эти чувства заканчиваются, потому что уже, к сожалению… вы знаете этот печальный мой опыт. Понимаешь, я только что так жестоко обжегся. И это никуда не делось. Дочка, которую мне не дают…

Несколько предложений. После этого отец Александр говорил – знаешь, сколько идет поезд от Семхоза до Новой Деревни? Он идет 40-45 минут. Я говорил минут пять. Сорок минут говорил отец Александр. Говорил с такой любовью, с такой болью. Любовь на грани боли. Теперь я это хорошо понимаю.

Я видел, что он совсем не против. И ему нравится все, что я сказал. И вообще это ясно было, он показывал, что я ему нравлюсь. Этого не следовало переоценивать, потому что ты знаешь, это каждый чувствовал. Все, кто к нему приезжали, ощущали себя как с родным отцом и лучше. Вообще каждый себя чувствовал – большинство особенно таких людей амбициозных – что они на первом месте. Что они-то и есть правая рука. Просто головокружение было. Очень жалко, что они так рассуждают, потому что глупо так рассуждать. Он так доступен каждому, кто в электричке рядом едет – подходи и спрашивай. И при этом что замечательно. Вот этот первый юбилей, 1975 год. Никакого ни заискивания не было ни среди его друзей, ни родственников никогда, но и никакого панибратства, похлопывания по плечу, такого амикошонства никто себе не позволял. Из близких, из друзей, из родственников. А как раз среди прихожан такие были, ты, наверное, тоже это замечала. Когда куча народу, и вдруг хорошие мои знакомые, я могу назвать и не одного – вдруг кто-то говорит «Алик». Здрасьте, он тут в церкви! Он тут вышел в церкви после литургии, тут куча народу, что-то говорят, и рядом стоит какая-нибудь и говорит «Алик». Ему – «Алик». Это что за демонстрация? Ты что, зачем? Я не мог это про себя не отмечать. Но он никогда не дрогнул. Он никогда не прервал такого человека, никогда не сделал замечания. И наоборот. Самая первая встреча, когда я пришел к нему в это вот пасхальное время, говорим, и я вставляю «отец Александр». Я заметил – он не передернулся, ни тени не было – но я заметил; я заметил – а он заметил, что я заметил – что я сказал «отец Александр», я, человек, брат его прихожанина, кстати, ни разу с ним, с братом, не приезжавший в церковь до этого, впервые приехавший после литургии, постоял там немножко, – у него в комнате я назвал его «отец Александр». И я только сказал – а вы вот так как бы прореагировали на мое «отец Александр», потому что… Он сказал: «Да».

Потому что?

«И отцами не называйте себе никого». Я только начал цитировать – он сказал «да». Вот с этого первого разговора мы никогда не говорили полными фразами. Потому что всегда – зачем мне цитировать, он-то как-нибудь Писание знает лучше меня. Я тоже неплохо к этому времени знал. Не успел я рта раскрыть, как он сказал – да. Но я продолжал так его называть, и я видел, что он не против. Тут образуется такое естественное понимание друг друга. Через 3 года я естественным образом крестился. Как шелуха отошла вся моя – какие-то некрасивые стороны моей жизни, которые были вполне приличны для любого советского молодого человека – кандидат наук, деньги есть, чего там – автомобиль, ездит, гуляет, какие-то там взаимоотношения с другими людьми. К моменту крещения священник спрашивает, хотите ли вы поисповедоваться. И мне как-то нечего было сказать, потому что уже сколько времени, целый год, я жил в такой замечательной обстановке – как в раю, ты понимаешь? У нас в детстве мама с отцом иногда ссорились, и я знаю про своих родителей, как и про себя, что-то такое, чего лучше не знать, – думаю, многие это знают. Я впервые оказался в такой обстановке. Теперь-то уже со дня смерти его прошло 15 лет. Не по горячим следам – не по горючим слезам – а теперь, через 15 лет, я еще раз хочу сказать: фантастическая семья.

Крещение вышло в связи с женитьбой. Он говорит: «Вы знаете, ну давайте это сделаем так, – и дал мне записочку. – Вот подъедете к отцу Дмитрию Дудко, такой есть священник энергичный, и он вас подготовит, и вы креститесь». Как-то он принял решение такое, что я должен у него креститься. Я послушно выполнял. Я настолько был им очарован, с ним было настолько удобно, легко, что не было такого – то, что называется в православной церкви послушание. Никакого такого не было. Он сказал – а ты сделал, а что не сделать-то? Я даже не задавался вопросом, а почему не он будет крестить, и почему нужно ехать к какому-то отцу Дмитрию Дудко. Но к этому-то времени уже было известно, кто такой был отец Дмитрий Дудко, и мне это только льстило: такой диссидирующий священник, помнишь его беседы. Я с ним познакомился – это было еще до комитета защиты прав верующих, накануне, может быть. Он меня крестил. А вот венчал – ты знаешь эти фотографии – отец Александр.

* * *

Он приходит домой. Возвращался после литургии: или накануне он там ночевал и служил – вечером исповедь, всенощная, исповедь; плохо спал, утром литургия, народ, толком не ел – наконец, вырвался, сел, если я в машине, подвез, или он на электричке доехал, и что он делал? В кабинет – и уже на машинке что-то трещит. Он, как правило, не писал уже в этот день. Но он отвечал на письма. А когда отвечать на письма? Потому что если это рабочий день – тогда у него по плану было что-то писать. А письма, письма – их же куча! Значит, он в электричке, в машине по дороге просматривал их – ответ уже готов, только сел скорее… сколько людей, какие замечательные переписки теперь опубликованы. И люди-то были не элементарные, и ситуации все были не элементарные. Как Шурочка Цукерман писала из Брюсселя, или как Юлии Николаевны письма. Или – «Ваш отец Александр», забыл ее имя…

Диана Виньковецкая.

Да. А письма какие она чудесные писала. Мы сидели на кухне; он приходил, говорил: послушайте. Для современного читателя это совсем не то – письма из-за границы – что для нас было. Люди уезжали – ведь как похороны были проводы. Все. Никогда больше не увидимся. На наши похороны они не приедут.

Несколько раз нескольким людям накануне его убийства он говорил: Да-да, увидимся. На похоронах. Несколько раз. Моему братцу, по-моему, то же самое сказал. Те, кто самые старые прихожане – они же такие увесистые люди. Они позволяют себе нечасто заходить в церковь, так ведь?

…Хорошо помню. Лето. Будний день. В церкви никого. В буквальном смысле никого. Я стою вот здесь слева, где обычно теплота после причастия, ты знаешь это место в Новой Деревне. Там справа Николай Мирликийский, большая икона. Я стою здесь. Там икона. И еще в храме человека три. Среда, скажем. Лето. Все в отпусках. Да вообще никого нет. Я опоздал, приехал не к началу, я не причащался. Что я приехал? Не помню. Зачем приехал – не помню. Помню самое важное. Я вошел. Стою. Отец Александр молится. Я стою и вдруг – раз – из окон солнечный луч, и он прямо падает перед иконой Николая Мирликийского. Мы стоим. Богослужение заканчивается. И я: «Батюшка! Как-то сегодня было особенно хорошо». Он говорит: да, да. Я говорю – а вы не почувствовали, что… Он говорит: почувствовал. Я говорю: вот, прямо перед иконой стоял кто-то. Он: «Да; вы тоже почувствовали?»

Не знаю – ангел, сам Христос – я не видел ничего. Более того. Вот эти женщины – они же все время ходят – свечки, подсвечники, что-то там чистят, непрерывно этим занимаются; когда ходила эта женщина, ей нужно пройти вот сюда, она обошла (она идет – они же совершенно в отключке, не подключаются) это место, подошла, а потом назад – опять обошла. И опять. Можно сказать – а вот солнце падало, и может быть, как-то ее отвлекало и прочее. Факт остается фактом. Она прошла туда – обошла и пошла назад – обошла. Эта штука, этот подсвечник, стоял так, что по прямой надо было пройти прямо через это место – где явно кто-то стоял. Я почувствовал присутствие кого-то, кто стоит во время литургии незримо перед этой иконой, сюда падает луч света. Но я же у него спросил!

Как он молился во время литургии. С каким напряжением, с каким благоговением он служил даже в те моменты, когда священника не видно – это чувствовалось в храме. Искренне, вдохновенно. Особенная простота, благоговейная его простота перед лицом Бога. По великим праздникам это было ярко и торжественно. Или в пустом храме. Дома наедине, когда он молился, увы, нам не дано, никто не видел, как он молился, естественно. А вот посреди дня: отъезд, приезд – я же все время с ребенком, с Алей; он просто и ясно вдруг поворачивался сам к иконе и поворачивал ребенка за голову – рраз – повернулись к иконе, встали и коротко помолились… Особый дар, особо привлекательный дар батюшки говорить, молиться коротко, четко, ясно, неназойливо. Я не помню никогда, чтоб у кого-то это вызвало раздражение, что это как-то он сделал неуместно, неудобно, назойливо. Он настолько ясно жил с Богом, постоянно, что это как естественное продолжение нашего разговора – вот он повернулся и обратился к Богу. Он здесь, Он сейчас, Он с нами.

Так вот эта короткая молитва, благословение детей и взрослых, конечно, перед едой и после еды или перед застольем – всегда куда-то мы едем, торопимся часто – все это было то, что надо. Больше других слов нет. То, что надо.

***

Я приехал вечером как обычно домой и поднимаюсь по лестнице. Там в простеночке шкаф и коробочка с медикаментами. Стоит отец Александр. Лампочка под потолком. Достает таблетку, смотрит, что написано на упаковке… и забрасывает в рот. Другую. На третий раз – ну третью уже таблетку вот так закидывает в рот, я говорю: Батюшка! Он говорит – ничего-ничего, организм сам выберет. Потом мы проходим в кухню, потому что я приехал – знаешь, батюшка всегда говорил: сначала надо задать корму. Ужинать. Обычно всегда сам, обязательно в движении – но тут он сидел. Потому что суставы так болели. Наташа тут, обсуждаем, – да вот суставы у него распухли, – да и температура 40, оказывается, с лишним, он померил. Он говорит – жалко, бутадион кончился. Я на всю жизнь запомнил это лекарство. Потому что утром вскочил, у меня рабочий день начинался в 7.30 во Вниинструменте. Я рванул с утра пораньше, прилетел на работу, отпросился (потому что по телефону не положено было отпрашиваться). Тут же в аптеку. Тут же купил – я ж на машине – несусь назад. Мимо Новой Деревни еду. Внутренний голос и говорит: заезжай в церковь. Я ему отвечаю; а чего ж туда ехать, его ж тут – 40 температура, это же раннее утро, ну сколько часов прошло – не может он там быть. Фюить– мимо. Новой Деревни. В Семхоз прилетаю. Опять интуиция: вот я подъезжаю, еще ворота не открыл, я чувствую – дома никого нет. Пусто в доме, это сразу чувствую я. Захожу в калитку – Ангелина Петровна разгибается. И я на нее смотрю удивленным взглядом и говорю: а что… она говорит: Володя! Вы бы ему сказали это! Наташа уехала на работу; он встал, оделся, вышел на крыльцо, говорит, – не видит, что я с раннего утра в огороде вожусь, взял грабли и, опираясь на грабли, дошел до калитки. Поставил грабли, закрыл калитку и дальше так пошел. Я говорю: вот это да. А я как дурак сюда лечу сломя голову. Ну, развернулся, сел в машину. Будний день, шоссе пустое, двадцать пять минут у меня занимала езда. Через двадцать минут там. Вхожу – литургия кончилась, это была, скажем, среда – ясно, в храм что идти? – в домик! Захожу, батюшка сидит как ни в чем не бывало, с кем-то беседует за столом. Ну представляешь, вообще-то я несколько возмущен. Какие мои затраты. А он сразу: вы привезли? Я протягиваю этот бутадион ему и говорю: но ведь 40 температура! Он говорит: но отец же Стефан болен. А было известно, что отец Стефан уже две недели не служит (они же неделю один, неделю другой будние дни, воскресенье вместе, ты знаешь. А он служил две недели подряд, потому что у отца Стефана ОРЗ. Ты же понимаешь, священник, у которого из носа течет. Нельзя служить. Я говорю: да, но у него 2 недели тому назад, и ОРЗ (тогда всегда ОРЗ, давали такое заключение.) А он говорит: да, но у него же больничный лист. Но тут я не выдержал, и все присутствовавшие расхохотались тоже. Он тут же демонстративно принял этот бутадион…

Его атаковали. Я наоборот. Я сидел тихо-тихо. В машину сел – молчу. Ставлю один вопрос, очень маленький, когда уже невозможно не спросить.

Едем в машине. Целый цикл: едем в машине.

Едем в машине

Ну, например. Садимся в машину. Ты знаешь прекрасно – молодые люди всегда около него были, которые очень любили его атаковать вопросами. Едем. Он уже торопится, говорит, что обещал покрестить младенца. Надо скорее, а эти молодые люди не успели доспросить свои вопросы – потому что он принимал в первую очередь тех, которых надо было поддержать. А уж когда у вас вопросы, знаете, академического плана – ничего, вы такие умные, сами разберетесь. Ему эти люди были очень симпатичны, ему ужасно было приятно с умниками-то побыть, он очень любил тех, кто читал книги, кто разбирался. Он уже улыбаться начинал, они еще вопрос задают – а он уже улыбается. А тут очень просто они стали атаковать: ну что он едет на крестины-то? Ясно же: во-первых, запрещено. Это ведь подставляться – мало ли кто там потом расскажет. Крестить на дому запрещено. Все, понимаешь, лишний камень в свой огород получить. Это уже был конец 70-х годов. Еще до прямых на него гонений, но ведь за ним-то всегда был глаз да глаз. Всегда. И с улыбочкой, с подковыркой говорят – батюшка, ну а что вы вот едете, вы теряете свое время драгоценное, – с таким подкатом замечательным – и едете крестить младенца грудного. Ну, они, – говорит, – как-то в церковь побаиваются… Снова не унимаются, говорят, что – ведь крестят-то ясно почему. Потому что считают, что здоровее будет. Батюшка молчит в ответ. Но тот не унимается: а вы вот как к этому относитесь? Будет здоровей-то? Если покрестить младенца? Батюшка – я помню хорошо – задумался, сощурился так очень ненадолго и ответил: будет. Будет, будет! Мне ужасно это понравилось, что он так ответил. Будет. Будет здоровее. Хорошо! Все-таки приятно это было услышать во всех отношениях. Вообще многие любили наскакивать на батюшку вот в таких разговорах, когда только свои. Ясно, что он шестидесятник такой, потому что увлекается наукой. Ты знаешь, в книгах у него – в «Истоках религии» – много того, что потом так бурно расцветало, а сейчас как-то, по-моему, заглохло, или мы уже по-другому живем. Журналы «Химия и жизнь», «Наука и жизнь», а потом, позже, Спирин – академик с его биополем, уже в предперестроечное время. Тогда всех это волновало – и какой-нибудь полтергейст, и гипноз, и внушение, и передача мыслей на расстоянии. А я-то все это прошел в школе где-то и в оттепельное время, когда публикации были. Академик Васильев такой был, в довоенное время с военными целями думали как-то это использовать, – он доказывал, что мысль на расстоянии передается, ставил опыты. Книжка была о передаче мыслей на расстоянии – но без всяких разоблачений, зачем ему это разрешили. В перестроечное время посыпалось – вторая теневая сторона: все это потому разрешили, что в военных целях. И куда этого академика Васильева дели – вроде его не очень репрессировали; во всяком случае лабораторию прикрыли.

Ведь очень мало чего я могу вспомнить именно потому, что я старался ничего не запоминать. Все время занимался самоцензурой и чистил память. Как только мы обсуждали что-то касающееся работы в группах или персонажей… Если он обсуждал какие-то вопросы, кто будет доставлять Библии, откуда они возьмутся, или он меня посылал к владыке и передавал, те, что он с собой привез, – ясно было, что об этом надо было забыть и никому об этом не рассказывать – куда ты ездил. Потому что он привез книги отца Александра брюссельские, передал ему не для того, чтобы кто-то узнавал, что он их ввозит. Ввозил книги, которые на обысках отбирали. Его-то не обыскивали. А если обыскивали, то значит, он их достаточно хорошо прятал. Не тоннами возил, но регулярно и постоянно. И батюшка, конечно, с ним очень редко контактировал, чтобы не бросить на него тень.

Так вот, садимся в машину. (Когда он освещал мою машину, закончив, он сказал: ну все – теперь у нее маааленькая душа, но все-таки есть!»)

Конечно, эти поездки на машине были замечательные, потому что он о чем-то высказывался, прочитывал какие-то письма, которые тогда уже приходили в большом количестве. Он сидит впереди, а женщина какая-то не успела что-то ему передать и просила – вы знаете, мне очень нужно вам сказать… Он говорит – садитесь. Она села на заднее сиденье. Они обменялись несколькими фразами, а я естественным образом, выезжая от Новой Деревни на шоссе, поглядываю в зеркало. Поглядываю назад и вижу ее-то – она сзади сидит – как она пальцем показывает на мою спину батюшке. Жест совершенно понятный: можно ли при нем говорить? Он сказал – можно, можно. Не один раз это бывало, но я всегда эту информацию старался выбросить из головы. Она же не зря спрашивала. Оказывается, речь идет о ребенке, только что умершем в больнице, дочери полковника то ли МВД, то ли КГБ – естественно, не помню, потому что задача была не помнить таких вещей, – который умудрился найти через кого-то, как пригласить отца Александра – покрестить ребенка в больнице в Москве. Ребенку было 12-13 лет, девочке, умирающей от рака. Она умирала и уже орала в полный голос, потому что наркотики не действовали, и какая-то нянечка или медсестра посоветовала родителям вызвать священника, чтоб покрестил. Какой уж она там совет давала – ну, чтоб здоровее был, как только что мы с тобой рассказывали. И отец Александр поехал, несмотря на то что знал, что родители… Конечно, этого полковника там не было, ни мамы, никого, – а кто-то, они нашли какого-то посредника, привез его в больницу. Он прошел, покрестил ребенка. Ребенок улыбался, во время крещения не орал. Боль прошла. И больше не возобновлялась до момента смерти. Через две недели ребенок умер – сияющий. Улыбающийся. Без боли. Отец Александр сидит впереди, это все слушает. Они вам так благодарны, причитает эта женщина, они ищут способ вас отблагодарить. Но боятся контакта. Он сказал: ну – что там благодарить. Ведь было поздно. Я слушаю и не вмешиваюсь. Недаром же пальцем показывала. Никогда не вмешиваюсь в разговоры, когда там кто-то сидит сзади, чтобы они чувствовали себя совершенно свободно. А когда женщина только вышла – я запомнил, на меня это произвело впечатление, что было поздно – я тут же спросил: батюшка, а вы так сказали странно – что было поздно. Что вы имели в виду? А что, говорит, Володя… Мы говорили пунктиром, всегда было понятно, что за этим стояло. Если б вызвали пораньше, он считал, что его появление могло изменить ситуацию. Я же не спрашивал – а что она там? в сплошную опухоль превратилась? Это же метастазы, это же рак. Разные были ситуации с раковыми больными.

Ты знаешь его. Фамилия типа Илюшенко. Семья, муж и жена. Довольно-таки поздно мальчик появился. Тоже в этом возрасте, лет 13. Высокий мальчик, хорошенький. Шея замотана бинтом – опухоль. Уже на Каширке в раковом центре. Я заезжаю. Надо быстро доставить какие-то ампулы с кровью, потому что эту кровь отвозят потом на поезде в Пущино, там доктор, профессор-женщина, она умудрялась какие-то средства медикаментозные создавать с использованием крови больного – но надо было срочно отвезти, и она что-то делала, потом это возвращалось сюда в центр, они принимали и как-то вкалывали ребенку, и бывали случаи, что выздоравливали. Свежая кровь – быстро доставить – быстро ей. Я в этом участвовал. Они потом меня приглашали к себе. Ребенок умер. Для меня, а только-только я крестился – пожилые люди в приходе отца Александра, такие гуманитарного образования, в отличие от моего – вроде бы должны быть столпы веры. А тут они ехали со мной в машине – то ли я уже был у них дома, они меня приглашали, потому что я как бы свидетель, последний раз видел их ребенка до смерти и помогал из последних, они чувствовали какое-то родство и пытались излить душу, – и он как-то в расстройстве таком, почти в слезах, мне говорит: ну как же так, Володя (наверно, это было в машине, потому что он бы не сказал это при других людях, я уверен), в такие минуты я думаю – где же Христос? Вы же видели, какой мальчик хороший. Он действительно очень хороший, такой интеллигентный, симпатичный, высокий. Во всех отношениях такой чудесный ребенок. И, говорит, он никогда не злобный, он с детьми никогда не дрался – ну такой ангел, агнец. Я его мало видел, уже в этом центре. Дети, пришибленные лекарствами, химиотерапия… Где же был Христос? И вот сейчас, когда я, мы так страдаем – где же Он? Я сказал: «Как? Здесь. Здесь. Сейчас Он здесь. Он нас слушает. Это же ясно – что Он сейчас с нами». И больше ничего не сказал. Он так замолчал, как ни странно – этот очень образованный человек, который много книг переводил, не просто хорошо знает Евангелие, исповедуется, причащается, – но куда больше меня читал, наверное, чего-то такого серьезного – и он как-то потерялся от этого страдания. При встрече с батюшкой я говорю – вы знаете, вот я у них был, вот так, так и так, и я так чувствую, что – ему бы неловко было сказать своему какому-то коллеге или приятелю, ровеснику, потому что для него это было бы как бы уронить достоинство. А я намного его моложе, и все, что нас связывает, позволило ему так искренне – он такой интеллигентный человек и он мягко говорит, но в общем возопить – в этот момент, в минуту такой богооставленности. Батюшке говорю, что вот я ему это сказал, и не знал, что еще можно человеку сказать в такую минуту. Отец Александр: вы очень хорошо сказали, больше ничего не надо было говорить. Я так понял, что – как мы всегда говорим в шутку, когда видим явное проявление Бога в каких-то мелочах – вот Бог есть, так и тут, он так и сказал – что Бог есть. Что ничего не надо больше. Если б я тебе сегодня стал говорить – ну как же так, ну как же это он так, Бог-то, куда же он смотрит? Все-таки в нашем с тобой уже состоянии мы уже столько прожили и видели столько чудес в жизни. И главное наше чудо, главная ценность моей жизни – это встречи с людьми, вершиной моей жизни – конечно, отец Александр Мень. Никаких сомнений. Это просто… Мы жили в Советском Союзе – там был высший орден. Ты знаешь, какой самый высший орден в Советском Союзе? Ну какой?

Герой Советского Союза?

Да нет! Вот я так и знал. Орден Ленина.

Господи!

Герой Советского Союза – это знак, который прилагался к ордену Ленина. Человека награждали орденом Ленина с присвоением звания героя Советского Союза и вручали орден, и вот эта звезда – звание, такое же самое, как лауреатский значок. Так вот, высший орден Ленина в моей жизни – это, конечно отец Александр Мень. Это не вызывает сомнения. Такая моя высшая награда от Бога, понимаешь? Я это каждый день вспоминаю. Мне очень радостно молиться в последнее время, потому что я чувствую его, ощущаю поддержку, поразительно. Я просто улыбаюсь. А иногда смеюсь.

Мы здесь жители

У меня от него дарохранительница для причащения больных. Он подарил другому человеку, а тот мне. Перед обыском. Считал, что у меня это безопаснее.

Говорят, что у него пророческий дар. Я-то с ним не обсуждал какие-то эсхатологические проблемы. А просто насчет пророческого дара такое замечание коротенькое. Возвращаюсь из Польши. 88-й год. Я первый раз за границу поехал по приглашению одного монаха. А буквально через два месяца меня в командировку послали по СЭВу туда же, в Варшаву. Когда был в первой поездке, едем мимо памятника Дзержинскому, такое уродливое совершенно жуткое изваяние, памятник отвратительный, – и я спрашиваю – а что, это… – мне говорят, что да, это Дзержинский. Я говорю – как? И у вас стоит это? Он говорит: ничего, скоро его тут не будет. И я еще посмеялся про себя, да, по-моему, еще вслух этому монаху, что – ну как это не будет, не так просто их уничтожить. А через два месяца еду с этим же монахом – и уже нет этого памятника. Я это сразу заметил. Он такой маленький был, скромный и неказистый, но все-таки я почему-то сразу заметил и говорю – как, правда нет! Для меня это был просто гром среди ясного неба. Возвращаюсь, батюшке рассказываю. Представляете, вот какие поляки молодцы, как у них дело быстро движется. А у нас тут еще и десять лет простоит. Отец Александр сразу мне возразил. Ну как, все-таки так прочно сколочено это государство. Он сказал: да что вы, Володя. Да только тронь, и все развалится. Все уже сгнило изнутри давно. 88-й год, осень. 89-й. 90-й. 91-й. Три года прошло. Путч, да? В 91-м году путч – и смело, и не вернулось, и никак… – казалось, что это возможно, что еще вернется – сейчас уже ясно, что уж Советским Союзом не пахнет. Пахнет кое-чем похуже.

Да.

В 1991-м к Ченстоховской было паломничество. Я приехал и первым делом сел на машину. Хоть видел по телевизору, я поехал смотреть на это, ну не мог поверить своим глазам. Не мог поверить своим глазам. Поехал, вижу – действительно. Стоит колонна эта, один постамент, а самой фигуры нет. Потрясающе. Пророчество именно вот так осуществилось. Я не был в Москве, даже не был в России в этот момент. А вот что мы говорили, он сказал – только тронь, повалится – и повалился в первую очередь памятник Дзержинскому. Конечно, для меня в сегодняшней ситуации ясно, что теперь осуществляется то, о чем говорит Христос в Евангелии, что если из дома изгнали беса и он остался пуст, то возвращаются новые, еще более злые. Это же и произошло. Эти-то покрепче будут. Тут же полная аналогия с 17-м годом, когда загнило все сильно и было слабое правительство. Горбачев, Ельцин – Николай II, Керенский. А эти вернулись ребятишки из-за границы, знали языки. Образованные, крепкие, циничные. Опирающиеся на деньги, как теперь это рекламируют по телевизору – и эти опираются на деньги. Они кого хочешь обведут вокруг пальца. Добились своего, пришли к власти. И теперь они как Сталин этих западных обведут вокруг пальца. Сталин и Рузвельта, и Черчилля, кого хочешь объегоривал, всех обманул. От всех добился, чего хотел. Эти тоже совершеннейшие такие сталинцы. Новый Сталин такой, вот новый Сталин. Я не имею в виду лично Путина.

Группа товарищей. Подруга моя видела, как людей забирали – в автобусы– когда разгоняли антифашистский митинг недавно. Она позвонила мне в ужасе – ты не представляешь, говорит, в какой стране мы живем. Все повторяется.

Поэтому и надо ходить, чтобы люди знали, в какой стране мы живем. И, в конце концов, чтоб те тоже знали, в какой стране они живут. Что есть люди, которые вообще-то с ними не согласны… И не дадут себя как баранов опять загнать в концлагеря. Ты же знаешь прекрасно, что евреи шли к эшелонам во главе с раввинами стройными рядами, и очень так дисциплинированно, когда фашисты в Польше загоняли их в Освенцим и так далее. Ведь сначала давали разнарядку – сколько людей. Потом это выполнялось и совершенно добровольно. Раввины шли впереди часто. Конечно, очень небольшая кучка решилась на сопротивление, когда в результате это вылилось в восстание, гетто и так далее. А в общем-то как это – 6 миллионов? – сплошные если б были восстания, было бы куда сложнее уничтожить.

Не только восстания. Мать Мария говорила, что если б мы были христианами, все бы надели желтые звезды.

***

Звонок в дверь. Мне сосед говорит – беги ко мне скорей, телевизор включен, пойдем ко мне скорей. Я захожу – во весь экран отец Дмитрий Дудко. И он говорит покаянную жуткую совершенно речь. Теперь понятно – позже, когда он стал духовным руководителем газеты «Завтра», везде выступал. Но уже в этой речи было видно, что таких людей они легко раскалывали. Показывали, как они борются за безопасность страны. У них действительно такая корпоративная этика, корпоративная мораль, очень четко построенная и очень тщательно за многие годы формирования офицера КГБ внедренная просто в плоть, дух, тело этого человека. Они действительно думали, что они такие замечательные. Они выглядели хорошо. Ни о чем думать не надо – это в советское-то время! – ни о квартире, ни об отдыхе, ни об автомобиле, ни где будут учиться дети, ни как будет отдыхать жена, ни где лечить зубы – ну ни о чем. Ты только честно служи своей корпорации, называется КГБ. И они честно служили. При этом их такое учение внутреннее ориентировало очень четко.

Я обратился к отцу Александру и сказал, что очень беспокоюсь – могут вызвать на допрос, опыта никакого, как действовать. – Хорошо, я вам дам телефон моего прихожанина, очень опытный человек, юрист, и он вас подготовит. Я пришел к нему домой, и он со мной вышел. Мы гуляли с ним с собачкой часа два – два с половиной. И это мне пригодилось на всю жизнь.

Первое. На допросе позиция испуганного дурака. Дурак – потому что дурак, задаешь вопросы. Там тебе будут говорить: это мы здесь задаем вопросы. Я это слышал на каждом допросе. Каждый раз был новый следователь, но каждый раз я действовал по уже известным правилам. Имеешь право не помнить, но опасайся, потому что тебе скажут: у вас что, с памятью плохо? Намекнут, особенно в случае, если дело диссидентское, а не уголовное: если у вас плохо с памятью, мы можем помочь ее подлечить – известно где. Тяните время. Это у него рабочее время, а вас-то вызвали – вам спешить некуда. Не выступай, не высовывайся, не обостряй. И тяни время. Говори (я сказал – мне трудно, как же молчать, когда он спрашивает). Хорошо, вы любите поговорить – говорите. Только это должен быть – и он показал простую модель – рыбий язык. Знаешь как рыбка в аквариуме? Она так ротиком все время делает. Ротик открывает, закрывает. Информации ноль. Говори! Только не по делу. Вот это контролируй. Про погоду, пожалуйста, сколько угодно. Про что угодно, не имеющее отношения к делу.

Когда мне говорили – вот вы что, не помните? у вас плохо с памятью? Я говорю – да нет, вы спросите меня про обработку зубчатых колес многозаходными фрезами – это я помню, это мое дело, меня касается. А вы спрашиваете, что меня не касается. – Да, но – они же по-человечески, они же все время стараются у тебя расположения добиться… – да, но вы понимаете, нас это интересует! Я в ответ говорю: Правильно! (Опять – он слово, я десять.) Вас интересует, но меня это как раз не интересует. И опять время его занял, опять время! Причем по делу вроде говорю все время. Информации ноль. Это нельзя в протокол занести!

На допросы я ходил в Лефортово, в эту тюрьму. Там был следственный изолятор. Те, кто под следствием, там сидят. (Как ты знаешь, деятели ГКЧП сидели там). Они меня вызвали 12 февраля. А это день рождения моего брата. Я уже очень тщательно все продумал. Взял с собой пакетик, в него положил бутылку вина, что-то еще. Оделся более тщательно. При входе в Лефортово паспорт спрашивают. Окошко, паспорт даешь – ну хорошо; у вас повестка? (Повестку забирают вместе с паспортом.) Вас же вызвали? Я говорю – да. «А что это?» Зачем взял с собой – там же люди трясущиеся, они же ничего не берут с собой! Я говорю – вы знаете, у меня день рождения брата сегодня. В шкафчике это повесили, убрали, заперли. Они, конечно, проверили, что там. Это тоже, я думаю, разозлило следователя. Человек пришел с бутылкой вина на допрос! Я понимал, они обязательно залезут в этот пакетик, посмотрят. Я все до мелочей продумал. И вот тебе дают сопровождающего, выясняется, что он-то и есть твой следователь. Открывает он дверь ключиком. В коридоре ни души народу. Вымершее здание. Никогда ты никого не встречаешь. А я же там бывал не один раз. Абсолютная тишина. Сделаны двери там – все тщательно, плотненько, чтоб ты ничего не услышал. Они же бдительные. Госбезоспасность. Комната узкая, продолговатая, площадью метров 12-14. Окно в конце. Садишься у двери, справа столик, стульчик. Больше ничего. Он от тебя сидит – комната узкая и длинная – так, чтоб расстояние было большое, чтоб ты… безопасность, они сотрудники. Враги народа могут ведь и наброситься!

Следователь. Там это очень все серьезно. У него стол, на столе пишущая машинка – тогда компьютеров не было – и тома книг какие-то лежат. Ясно, что это за тома, потому что он в них поглядывает. Это расшифровка телефонных разговоров. А также там тома – это то, что написано в предыдущих протоколах. И он, разговаривая с тобой, поглядывает. «Вы же знаете, по какому поводу вас вызвали». Говорю – я, конечно, догадываюсь, но не очень знаю. (Время! Рассказывай! Ты обязан рассказать!)

Ты имеешь право сам сформулировать его вопросы, сам записывать ответы и требовать, чтоб так было в протоколе, потому что ты как понял вопросы, так отвечал. Его задача – все наоборот: самому написать вопрос и переписать к нему так ответ, как ему нужно. Вопрос при этом так чуть-чуть переиначить, чтобы незначительно изменить порядок или набор слов, а вот смысл может измениться существенно. В этом ловкость и искусство следователя – в КГБ, конечно. Если в уголовном деле, где ищут истину, должны искать истину, здесь – здесь же сценарии пишут. Сценарии. Они же творческие люди. Передо мной сидит Банионис – помнишь, кто такой Банионис, да? Он и играл как раз в «Мертвом сезоне», ты помнишь, разведчика. Ну вот Банионис и все, такой же коренастый, мощный, внешне даже более привлекательный, чем Банионис. Седой такой, лет 45-ти, ну просто его только в фильмах снимать. Он мне представился, вернее я прочел в протоколе – его звали Похил Федор Герасимович. Подполковник госбезопасности, следователь по особо важным поручениям. Когда я получил протокол, это прочел. Я же должен читать. Читаю, а куда мне торопиться – время! Читаю тщательно. Говорю: «Вот это да!.. Следователь по особо важным…» Делаю вид, что я же не просто дурак, я еще и испуганный. Я как дурак преклоняюсь перед чинами. «Что же мы такое натворили?»

«Да нет-нет, вы не беспокойтесь. Просто – вы ж понимаете – познакомиться, побеседовать. Вы ничего не натворили», – и в процессе, чуть позже, он сказал: о вас такая хорошая характеристика. Я это намотал на ус. Он может врать, а может говорить правду. Но судя по всему, правду. Я говорю: какая характеристика? С работы, говорит. Мы ж знакомимся, прежде чем вызвать. Вот о вас очень хорошие отзывы… Молчу я в ответ.

Он начал задавать вопросы. Это была напряженная борьба. Не помню, когда она обострилась, уже после обеда или до обеда. Ясно было, что подследственный рассказал то, что нельзя было подслушать. «Вы собирали деньги». Какие деньги, зачем собирали? Говорит – ну как же, у вас был такой конверт с картинкой, и вы его клали, а потом вы его забирали. Я говорю – а откуда вы это все взяли? Так вот же мне Никифоров это рассказал. Я говорю: что, это есть в протоколе? Он: да, есть. Я говорю – это не может быть, давайте его сюда тогда. «Да, сейчас будет». Говорю – и это он подписал? – Да. «Ну-ка покажите». Он мне подносит такую здоровую книгу, протокол, кладет. А надо сказать, что под протоколом на каждой странице человек подпись ставит. На каждой. И он так кладет – сначала все закрывает и говорит: вы видите, это его подпись? Говорю – откуда я знаю? Ну как, вы же говорили, что вы такие друзья! – «Мы друзья». Нет логической связи между друзьями и подписью. Ты знаешь, как я подписываюсь? Мы уже знакомы не первый день. Почему ты должна знать, как я подписываюсь? И я говорю: мы же в разных организациях работаем. Что мы, в одной ведомости подписываемся? Мы друзья!..

Подпись я уже не признал на всякий случай. Потому что вдруг там это все записано – что делать тогда? Я сижу – он говорит чистую правду. Подтвердить это? Это для меня решетка, потому что сбор средств под видом проведения религиозных обрядов – это мошенничество называлось. На языке статьи какой-то там 242, я уже не помню. Во-первых, священник. Священник кто? Он же мошенник. Бога ведь нет! Он чем занимается? Да еще на дому. Да еще деньги собирает? Все. Два человека достаточно, для того чтобы признать незаконную такую мошенническую подпольную религиозную деятельность. Должен быть священник и казначей. Оба садятся. Значит, мне клеили… Священник уже сидел. Поэтому было основание посидеть. Этот конвертик я сделал. Наклеено знаешь что было? Было «Воскресение» очень хорошее, Фра Анжелико – мне батюшка прислал на Пасху. Но это все было у меня. Или у Володи. И это в руки им не попало. Ужас был в том, что это нельзя подслушать. Нельзя подслушать такие вещи. Это мог только сказать тот, кто это точно знает. А это хорошо знал только Володя, я, а остальные, я думаю, особенно не обращали внимания. Я придумал этот конвертик, наклеил… и Володя сказал: как симпатично, все будут класть в этот конвертик, он будет лежать. С его автографом, так и пропало это. С умом – надо было собирать все. Все-таки есть же автографы, много их. Слава Богу, мы жили в конце ХХ века, и фотографий много, и видео, – так что путь этого святого будет документирован хорошо. Поэтому ничего страшного, что-то такое пропало, тем более не такое значительное. Просто лично приятно было бы это сохранять до смерти. Так вот, выяснялась такая картина тяжелая, трудная. Но я к ней был готов. И в какой-то момент я стал поглядывать на часы. Он говорит: а что вы смотрите на часы? Говорю: да – пообедать бы?.. Он говорит – да. Тут же встал без звука. Процессуальный кодекс! Обязаны перерывы делать и не имеют права больше – боюсь соврать, шести. Но не восемь! Восемь, по-моему, нельзя – про допрос ты знаешь? Но мы же советские люди! Помогаем. Это же органы нашей безопасности, только и мечтают, как укрепить нашу безопасность и о ней только и думают день и ночь. Так вот, тем не менее он тут же встал и – говорю: а где тут пообедать? Говорит – пойдемте вместе. Я так поразился – думаю, вот это да. К этому времени я уже знал – Витя Капитанчук, который сидел там в Лефортове, говорил, что кормят очень хорошо. Говорил тоже, вот рыба по четвергам, помнишь?

Рыбный день.

Специально сделали не в среду, не в пятницу, – а в четверг. Он говорил, что прекрасно там кормили, не говоря о том, что ему вылечили все зубы, отремонтировали обувь. Он пришел в рваной обуви, его когда арестовали. Они жили же очень бедно. Все мы были бедными. У Вити трое детей, тогда их уже было, по-моему, трое.

Мы вышли, и напротив здание, там оказалась столовая. Он говорит: я вот туда пойду. Раздеваемся в гардеробе, и он как-то от меня исчез. Потом я его заметил. Довольно много было народу, я его заметил потому, что он за мной поглядывал, как я себя веду в столовой. Понятно, что если человек очень нервный, так он же давиться будет. А я спокойно пообедал. Столовая хорошая, цены нормальные. Недорого и хорошо. Пообедал. Прихожу. Он опять что-то за свое. А я тут стал зевать.

Вот эти допросы когда начались, у меня началась какая-то температура. «Хорошо, я возьму больничный и я не обязан ходить тогда». И я отцу Александру сказал – знаете, больничный, но я совершенно здоров, смотрите, ни насморка, ничего нет, а температура скачет. Вдруг он – это было в его кабинете – куда-то лезет и достает что-то и говорит: вот, возьмите. Полтаблетки. Вы никогда не принимали это? – Никогда. А что это такое? Говорит, это снотворное. Я говорю – никогда в жизни, зачем, я и так прекрасно сплю, даже слишком много. Он говорит – полтаблеточки попробуйте. Ну и вот на допрос я захватил. Никакой у меня температуры не было, я после обеда принял таблеточку и пришел на допрос. Прошло, наверное, полчасика. Она же действовать начала. Я зевнул раз, зевнул два. Вижу, что на него это действует. Я тем более: «А-ах-ха-ха-а-а-а-а!..» – сижу себе спокойно. Он говорит: вы что это зеваете? Так уже напряженно меня спрашивает. «А что, нельзя?» Я же испуганный дурак. «Вы знаете, здесь вообще-то обычно люди не зевают! Вы все-таки на допросе!» – «Ну, я постараюсь.» – «А что вам спать хочется? Что вы, плохо спите?» Я говорю – да нет, наоборот, хорошо, даже слишком много. Пообедал – кровь, говорю, от мозгов оттекла к желудку. Опять время идет! В общем, ему это не понравилось. Потом он сел за машинку. Пишет и вопросы снова задает – ну как, вот запишем, значит, для начала: «Я православный христианин, постоянно хожу в приход в Новой Деревне…» и продолжает. Я делаю круглые глаза и говорю: «А разве это кого-то может интересовать?!» Ленинское положение: ни в одном официальном документе не должно быть упоминание вероисповедания – Ленин настолько ненавидел все, что связано с церковью. Он говорил: «Я личный враг Бога». Знаешь, Бог шельму метит. Атеист говорит: я личный враг Бога. Атеист! Но Бога нет ведь? Как же можно быть личным врагом? «Я личный враг Бога» – это замечательно он проговаривался, такой сатана просто, черт, который в нем сидел, он просто выпаливал это. «Я личный враг Бога!» Так вот, это ленинское положение. Надо сказать, что при всем при том, и отец Александр это говорил, что они сами себе придумывают правила – имеются в виду коммунисты, власть, КГБ – и могут их менять, но все-таки в определенных исторических промежутках они эти правила выполняют. И это уже было не самое страшное время. Этот допрос происходил в 83 году, уже через 2 года все начало трещать по швам. Но ты знаешь, статьи в «Труде» были…

В 86-м.

В 86-м. И его трепали, отца Александра, очень крепко. Тогда же о допросе он мне лично рассказывал: «Сказал мне следователь: дотронетесь до детей – р-р-руки отобьем!» Причем ты понимаешь ведь, как такие фразы говорят. С тобой располагающе вот такие полковники седые, симпатичные, образованные, хорошая русская речь, ты расслабляешься, а тебе вот такие вставляют – бум! Так и про это: вы что тут зеваете? это было довольно-таки жестко сказано. Это же люди, которые мало того, что они замечательные артисты, актеры – они же как две стороны медали, с одной стороны такой мягкий, хороший, а с другой – кувалда. Так ударит! В общем-то, это все-таки слуги сатаны, ничего не поделаешь. Притом что я понимаю, он приходит домой, у него там жена красивая, дочка прекрасная где-нибудь учится в МГУ на юридическом факультете. Они же все очень хорошие люди. Но лучше к ним не приближаться. Вот так я зевал.

Он пишет на пишущей машинке. А надо сказать, что по правилам ведения протокола ты имеешь право все сам заполнить. Он говорит – нет, я буду печатать. Я говорю: давайте я сам напишу. Это я специально говорил, чтобы все-таки оставить за собой моральное право – что я сказал: я сам напишу. «Нет». Напечатал так лихо, мне вытаскивает из машинки. Печатает все в одном экземпляре. У них-то не было проблем с копировальной техникой, это тебе не научно-исследовательский институт! Я это использовал тут же. Он протягивает – подписывать. И я со стола сразу беру ручку, прежде чем читать протокол. «Ух! совсем расслабил я тебя!» Он не дернулся по поводу того, что я сразу взял ручку. Он не должен был мне этого позволить делать! Он должен был дать ручку только после того как я ознакомлюсь с протоколом. И тут же я его наколол капитально. Ты бы видела, как он взвился! Я взял ручку, читаю не спеша. Протокол очень короткий, полторы странички всего лишь, а это блестящий успех. Ничего не выловишь оттуда. Это блестящий успех, я уже понимаю, раз он так мало всего записал после того как мы говорили целый день! Все коту под хвост его время, ничего я ему не дал. И более того. Мне что-то не понравилось – теперь не помню, какие-то детали. Взял решительно – и одним движением – раз, два! – вычеркнул то, что, я считал, ненужно. Он говорит: вы что делаете? Как заорет! Вся его интеллигентность, такая внешняя привлекательность… Вы что делаете, вы испортили протокол, я столько часов писал!!! Он же тщательно, он старался, он что-то туда заложил. Я говорю – а что такое – опять испуганный дурак – я ж сказал, я вам сам напишу, но это же вот не так, я же не так говорил! Он говорит – вы бы мне сказали, я бы… Чего бы он поправил, когда это напечатано в одном – да ничего он не поправил бы! Просто он прокололся, отлично просто я его наколол. Я сижу, про себя радуюсь, а изображаю – да я, говорю, давайте я сейчас сам напечатаю, я быстро, вы можете передохнуть, я сяду напечатаю, я могу, я умею! Он говорит: да вы что!!! Это надо было видеть. Это не лимон человек надкусил. Просто он вышел из себя – что я его как ребенка, подполковника – матерого! – Баниониса такого… Он заново переделал, все, что я вычеркнул, все убрал. Без звука. Я спокойно это прочел, подписал.

Не помню, в какой момент пауза была. Раздавался один раз телефонный звонок. Открылась дверь, входит молодой человек. По-моему, это был Круглов, руководитель группы следователей. Там все время были в основном подполковники. Подполковник КГБ – ты знаешь, что это армейский генерал, да? На две звезды выше. На две. А ведущий был молодой всегда, он делает карьеру, он был всего лишь старший лейтенант. Круглов. После этого, может, капитана ему только дали. Все было продумано: вот я сижу – я не вижу, что в дверях происходит. Я вижу только туда – и окно, кстати, что «хорошо» для подследственного. Ты видишь двор тюремный, а во двор тюремный выходят окна камер, все камеры забраны – ты знаешь, что такое намордники, да? Это жалюзи такие. Неба не увидишь, ничего не увидишь. И света маловато поэтому. Горизонтальные жалюзи. Ну, что-то выбросить зато можно в окно – если окно открывается. Короче говоря, ты видишь такое свое будущее «светлое». И вот они встали и разговаривают. Они встали и разговаривают прямо рядом со мной, чтобы я слышал. И они обсуждали так как-то, нейтральными такими фразами. «Что – оставляем здесь?» Я, конечно, посмотрел на него. Я сделал вид, что я – неудобно же слушать чужие разговоры – я не слушаю. А сам напряженно сижу слушаю, и они это прекрасно понимают. И когда я повернулся, он смотрел прямо на меня. Они все на самом деле смотрели на меня. И я понял, что это обо мне речь. Я не помню, особого всплеска эмоций я не испытал и никак не отреагировал, сделал вид, что ко мне это не имеет отношения. Но ведь я и феназепам принял, я зевал, его это разозлило зверски. Когда я вычеркнул еще протокол, тут он совсем просто раскипятился. Он готов был меня прибить. Тем более что я близко, я же подписывал протокол, подсел к его столу. Провожая меня, он пожал руку очень проникновенно, меня благодарил, говорил – спасибо, вы нам очень помогли. Мы обязательно вас еще раз пригласим. Значит, все наоборот! Если тебя благодарят и говорят, что вызовут – вероятность того, что вызовут, близка к нулю. Значит, ты ничего им не дал. Он страшно разозлен. И наоборот, если он продолжает – недоволен и так далее – все наоборот: это значит, он еще давит, значит, он еще на что-то рассчитывает.

А для чего была эта сцена? Попугать?

«Оставляем его?» Ну да. Но знаешь, в этот момент думаешь про маму, которая может без сознания упасть – такое известие. А отца просто хватит инфаркт, если б он узнал, что его сын сидит в тюрьме КГБ. Кстати, он все-таки звонил, мне ничего не говорил, своему другу, полковнику КГБ, в это время тот был начальником КГБ Омской области. Зря. На самом деле нужно было как можно меньше привлекать внимание. На самом деле ведь их задача была сделать из нашего дела – ну, сценарий написать. Знаешь, как процессы делались, да? – сначала сценарий делается, потом работа со статистами-свидетелями, потом смотрят, что из этого можно в новости вставить, в газеты какие статьи и так далее. Такая работа у них. Ну вот, они до сих пор это умеют хорошо делать. Очень много поэтому, ты знаешь, из бывших сотрудников КГБ писателей. Творческие люди.

Наш главный персонаж находился там в Лефортове, в тюрьме уже несколько месяцев; возникло беспокойство – сильное подозрение, что он просто, что на языке следователя называлось – сотрудничает. И вот с этим я приехал к батюшке. Я приехал с таким унылым сообщением, что вот похоже… сотрудничает. Только он мог рассказать. Все остальное можно было как-то истолковать из их хорошей оперативной работы. Подсмотрели, подслушали. А это… И мы поговорили, и я еще сказал – ну как же так – о. Дмитрий Дудко… Витя Капитанчук, Сережа Маркус, а теперь и Володя Никифоров – что ж такое, такие вроде крепкие ребята. Может быть, все-таки действительно, я сказал, какие-то психотропные средства, лекарства какие-то они дают, которые растормаживают до такой степени достаточно крепких людей – все-таки Володя замечательный во всех отношениях, умный человек, молитвенной такой жизни. Батюшка мне только в ответ сказал, что – но ведь вот Глеб-то не раскололся. Он сказал, что, по его мнению, никаких таких особых средств нет – это они специально пускают слух, чтобы люди еще больше боялись. Такой был непродолжительный разговор. К тому же я уже тогда установил, что от феназепама все проходит… потому что я на допросе принял и вроде себя чувствовал прекрасно. Вышел с допроса, сел в машину – вообще не могу ехать. Приехал домой – опять температура. Что такое? С допроса вышел, радоваться надо! Я очень так прагматично действовал. Зашел тут же в магазин. Я помню хорошо, купил пакетик сливок, такой – помнишь, треугольные, маленький, купил булочку сдобную – голодный, да еще поехал на работу. У меня срочно какие-то дела были. А приехал домой – работа что-то не клеится – термометр 39. Взял эти полтаблеточки, прошло минут 20, полчаса… Все прошло.

Наутро к батюшке приехал. И он мне опять протянул таблеточку. Говорю: Да нет, сейчас ничего! вроде хорошо. Приехал домой – опять температура. Что такое? Таблеточку опять принял. Нет температуры. Все. И как-то на меня так замечательно это подействовало, что больше я не принимал таблеток и не скакала температура. На работе переполох. Я же научный работник. Спецполиклиника. Три человека ко мне прилетели на дом. Потому что я же ценный раб. Научный кадр.

Потом уже они непосредственно за отца Александра взялись. Это был конец 83-го, май 84-го. В 84-м от нас отстали. Пленум прошел идеологический. А за него взялись в 85-м, ты помнишь эти статьи.

В 86-м статья была в «Труде».

Но трясти его начали раньше. Статья – это был заключительный аккорд. Да. Это было поразительно. Шла уже перестройка, а они еще по инерции что-то копали.

***

Я никогда не видел ни тени уныния у него. Ни тени. Видел его очень озабоченным. Это сразу видно. Но чтобы это было так долго, что человек был именно в унынии, изо дня в день – не помню такого. Всегда ровен, спокоен. И какая-то тихая радость, которая проявляется… Знаешь, вот я в доме. Кто-то еще. И отец Александр подъехал. Я же иногда уезжал после литургии в Семхоз, а он куда-то ездил, возвращался. Уже слышны шаги отца Александра на лесенке, и как правило – уже смех. Кто-то на первом этаже есть, Ангелина Петровна, Федор Викторович, и у них бывали гости, родственники. Что-то он на ходу говорил – и уже слышен чей-то смех. Я всегда испытывал какую-то радость. Вот отец Александр приехал. Радостно было слышать шаги на лестнице.

С ним было потрясающе легко. Все легко.

Или как-то приехали к нам. На столе масло, не убрано, по нему бежит таракан. Я так занудно – ну что же ты не убрала в холодильник, таракан бежит по маслу! Батюшка тихо одной рукой трогает за мое плечо, а другой показывает, сложив пальцы в щепотку: «Ну Володя, ну таракан – ну сколько он съест?..»

В прачечную. Ой, Володя, нам надо заехать в прачечную. (Это в Сергиевом посаде.) Батюшка, давайте я! Нет-нет, это я сам. Это я должен сам все проверить. (Там иногда могли положить чужое белье, рваное…) Мы вместе давайте с вами поедем. Уже в последние годы, когда вообще все стало исчезать… Это было жутко смешно. По дороге из Новой Деревни он говорит: надо заскочить в Пушкино, а то дома ничего нет, что-нибудь купить. Я говорю – а что сейчас купишь-то, в магазинах уже все, ничего нет. «Кулинарию я знаю, там может что-то быть». Зашли. Шаром покати. И вдруг что-то лежит. Это он обратил внимание – с восторгом причем, а я-то скользнул взглядом – и дальше, вижу – ну нет ничего. А он: ой, Володя, смотрите! Это же – и называет на латыни, что это такое. Смотрю – ценник-то есть какой-то замызганный, и там это написано, а он не глядя на ценник это назвал. Это же, говорит, из породы глистных! Это глубоководная рыба, бесчешуйчатая.

Типа угря, что ли?

Какое угря! Угорь деликатесом почему-то считается. Не помню. Он сказал, что – это ж надо, видимо, знаешь – когда сети достают – ведь в нормальные времена отсеивают все-таки рыбу, выбрасывают назад все время: во-первых, мелочь выбрасывают, она не нужна, во-вторых, сортируют же рыбу: на палубу, выбирают хорошую и все смывают назад в океан, – а когда эта голодуха-то уже поздняя началась, то все подряд в магазины шло. Продавщица вышла и с интересом так наблюдает, слушает – а он мне рассказывает, что это глубоководная бесчешуйчатая, глистная. Он говорит: «Я не уверен, что они считаются съедобными…» И когда мы приехали, тут же открыл энциклопедию Брокгауза, нашел. Было написано – полу-.

Полусъедобная?

Да. Условно-съедобная.

Но вы ее не купили.

Нет, конечно! Так это же, вообще-то, между нами говоря, – это же не кошерное, это же нельзя есть. Конечно. Иудеи не едят такое, я думаю. Да и нормальные русские никогда не ели, да и никто никогда не ел это.

***

Было. Я видел иногда его – вхожу и вижу, что человек – ну чувствую нутром, что там вижу! – чувствую, что человек так как-то крепко сидит. Он говорит: «Представляете, Володя – мать двоих детей, муж, прекрасная семья. Наши прихожане (конечно, никаких имен, фамилий, не называется). Влюбилась в 18-летнего юношу». Да, это его потрясало. Мы не обсуждали – я видел, что он просто… и он чувствовал, что я это вижу, и как-то вот задумчиво так сказал, это было в кабинете. Я готовлю что-то там на кухне, сейчас будем обедать, он заходит. Я говорю – батюшка, а вот как вы (я это переживаю, потому что, во-первых, вижу, как он это переживает, во-вторых, мои бесконечные переживания семейные и вообще, и всех друзей, и кто только не развелся – и везде какие-то проблемы) общаетесь с женщинами такими внешне часто привлекательными, молодыми, которые вам рассказывают о себе так… и вы должны настолько погрузиться в их ситуацию… как-то это не мешает? Он: что мешает? – Ну как же, это же такое интимное общение и такое участие, которое принимает священник, еще он со своей способностью излучать любовь – не может, мне кажется, в этом вопрос состоял, в этом вопросе был намек просто – не может не возникать взаимоотношение мужчины и женщины. Он мгновенно говорит: «Я занят другим». А я, говорю, – мне же приходилось ему исповедоваться – я должен себя контролировать, потому что все время лезут ненужные мысли, ненужные чувства. Мгновенный ответ: а у меня никогда этого не было. У меня это совсем не так. У меня этого совершенно нет. Как-то он одной фразой сказал, сразу. Вот он с детства такой.

Новая Деревня. Приходят несколько человек. Елена Семеновна сидит, мама. Солнечный день. Не одна мамаша, вваливаются во двор, идут. Как всегда Елена Семеновна сияющая, улыбается. Они спрашивают: вот мы к вам пришли, Елена Семеновна, задать вам вопросы. Так торжественно. Она – растерянно: «Ну, задавайте...» И первый же вопрос: скажите, вот как вы – а у них детишки маленькие – как это вы воспитали таких замечательных двоих сыновей? Она говорит: «Не знаю… Они сами…»

Или на Серпуховке. Чудесная улыбка. Никогда не слышал, чтоб Елена Семеновна говорила громко. Очень приятный тембр голоса, тихо. На столе уже все стоит, кто-то в комнате, я, Павел, – не один человек. «Павлик – читай». Как это сказано! Таким тоном – ну я не знаю, английская королева только таким тоном говорит. Стоит уже седеющий Павел и безукоризненно, как ребенок – ты знаешь это православное довольно-таки длинное полностью все отчитывает правило.

Ты помнишь у нее шкафчик с иконами?

…Который, если могли появиться посторонние, на всякий случай закрывался.

Когда мы ждали врачей из «Скорой», да… И она еще просила: «Уберите печатный материал».

Ведь это всю жизнь. Такой фон. Вызывать меня начали сразу, как только мы с отцом Александром сблизились – в военкомат и прочее. Ну, тогда не пугали, не давили особенно, ничего. Но их всесилие – они умеют это показать. Помню обыск – не обыск накануне 85-го. Ранний какой-то обыск, совершенно для меня неожиданный. Тогда и у отца Александра был обыск – Борисова. Я не помню, это у отца Александра надо спросить, в связи с чем такая серия прошла. Потом они как-то отстали. Может, какое-нибудь интервью где-нибудь он дал, какая-нибудь в связи с ним публикация, и они должны были отработать по этой публикации. Но не было зверского указания их растрепать или раскидать, посадить и прочее. Реакция была такая. Погрозить пальчиком. Может быть, перед Олимпийскими играми профилактически что-нибудь делали.

Они хотели его растрясти. Но он ведь как океан, его расплескать было невозможно.

Те, ради кого бы я хотел передать что-то, чтоб они прочли и узнали отца Александра – это простые, как раньше говорили, советские люди, а теперь – ну, вот мы здесь жители. Живем. Отец остался жить. Потому что… Вася Косенко мне как-то говорит: ты знаешь, что отец Александр такому-то (не помню, фамилия типа Гольдфарб) не рекомендует ехать в Израиль, что это он? Полузнакомый какой-то из прихожан, программист. Я говорю – Вась, что, сам не можешь у него спросить? А тот говорит: ну, тебе это проще. Мне это запало; я тут же чуть не на следующий день с ним еду в машине, и я говорю – батюшка, а что же – называю фамилию этого человека – вы не рекомендуете ему уезжать? Он довольно-таки твердо ответил: это же меня спрашивают. Мол, это мой ему ответ.

Он всегда говорил, что наша душа здесь, в привычной обстановке – как бы прикрыта, ее самые уязвимые места как бы прикрыты латами. И когда человек выезжает, то выясняется, что у него какие-то есть места абсолютно ничем не прикрытые. И очень больно человеку иногда бывает то, что для, наоборот, местного человека совершенно не больно и совершенно не представляет собой никаких проблем. Возникают самые неожиданные проблемы у людей в связи с переездом в другую страну. Самые неожиданные и очень болезненные. Как латами прикрыто тело человека, так наша душа благодаря тому, что мы здесь выросли, от чего-то, что было бы трудно иностранцу, защищена – мы ничего, мы переносим это легко. И наоборот, там этому человеку абсолютно невыносимо.

«Я все совершил», его слова. Ведь если идти за Христом, то так и заканчивается жизнь. Кровь. Крест.

***

Сидим с Алей обедаем, мороженое сунули в холодильник. Первый звонок. Рыдающая женщина. Говорит – убили отца Александра. Я смотрю на Алю, ничего не говорю. Не пойму, кто рыдает, не пойму что. Бросает трубку. Пьяная, что ль, какая-то? Второй она раз звонит. Опять, более членораздельно, опять не понимаю, что происходит. Думаю – что случилось такое, убили какого-то Александра. Убили. Что? Александра Борисова? Или отца Александра Меня? Але ничего не говорю. И тут звонит Александр Борисов. Я чуть ему не сказал – значит, не вас. Он мне: «Слышал?» Я сказал нет, хотя только что был звонок. «Только что по радио сказали – убили отца Александра». Я на самом деле слышал, я боялся это произнести. Кто-то что-то сказал, и я не понял ничего, какое-то всхлипывание. Но раз он говорит – по радио слышал... «Ты едешь?» Я говорю – Аля, все, заканчивай. Сейчас поедем. Не говорю что. Она: что-то случилось? Я говорю – я еще толком не знаю. Тут же он перезванивает, отец Александр Борисов, и говорит – заезжай за мной. Выскочил на окружную, включил фары, аварийную сигнализацию, педаль – всех обгоняю, несусь – воскресенье, обеденное время, солнце. И они машину ГАИ поставили поперек шоссе и меня остановили. Я притормозил и сказал: убили отца Александра Меня, вы слышали по радио. Говорят – слышали, ну и почему надо так нестись сломя голову? Это, говорю, – ее дедушка. Как ни странно, – это же был уже конец перестройки, но люди тогда еще по привычке слушали радио. И я даже еще имел наглость им сказать, что – предупредите остальных, чтоб меня не останавливали. И они сказали – хорошо. Так и выполнили. Я ехал очень быстро. Приехал за отцом Александром – и опять так же понесся. Он сказал: не надо так нестись, ничего не исправишь. Приехали в Новую Деревню. Вышли. Наташа уже в черном. А рядом здоровенный такой мужик был, майор милиции.

Она села в машину, и мы поехали в Сергиев Посад, чтобы найти, куда его отвезли. Потому что она говорит: я не знаю, куда его отвезли. Выяснилось, что в Сергиевом посаде два морга. Когда мы поехали, этот майор сел с нами. Он от нее вообще не отходил. И нам помогал во всем. Надо было дать телеграмму Мише и Ляле, которые в это время были в Италии. А такие телеграммы о смерти нельзя посылать без справки о смерти. Мы первым делом заехали на почту. Я подошел к окошку. Подаю телеграмму. И этот майор наклонился, сказал: передавайте. Передавайте. Наверное, эта телеграфистка его знала в лицо. А может быть, достаточно было человека в форме. Когда мы сели, только что отъехали от Новой Деревни, – он же милиционер, – естественно, первый же вопрос, он спросил: а как вы думаете, кто это мог быть? «Никак не думаю, я совершенно ошарашен, и мне нечего сказать». А он сказал: ну, может быть, вы знаете, какие-то были враги отца Александра. Он заметил, как меня покоробило «враги» – «Ну, может быть, недруги?» Сзади Наташа с Алей, а он справа от меня впереди. И Аля сидит молча, и у нее только слезы. Я говорю: Аленька. Скажи вот товарищу майору – видела ли ты когда-нибудь в жизни, чтобы дедушка взял газету, как я, и муху на кухне где-нибудь прибил. Это невозможно, говорю. У него такое отношение было к природе, к природному миру, что он муху не прибьет, какие там враги… Более того. Есть такая замечательная фотография. Я много раз его видел под этими елями, ты знаешь, да? во дворе там столик и скамеечки. Он сидел там, ставил машинку летом и работал на улице. Он сидит, и – комары же! Подходишь – батюшка, комар на лбу! не треснешь же гениального человека, не треснешь же ему по лбу – этого комара. И он никогда не делал вот так как я – шарах и еще смотришь – о, успел укусить, вон кровь. Он всегда прогонял только. И я ему это описал – что он и комара-то не прихлопнет, который уже его кусает. Это абсолютно невозможно. Исключено.

Отпустили этого майора и поехали в морг. Мы нашли сначала морг и успокоились, потому что Наташу это волновало. Потому что мы же не просто так поехали посидеть рядом, помолиться, посетовать, посыпать голову пеплом. Мы поехали помочь ей. Наташа беспокоилась. Ну и что делать-то теперь, это же – исчез человек у жены. Куда взяли? Вспоминай Евангелие. Куда унесли тело Господа нашего? Куда унесли? У нее одна мысль была, она жена, – где он? Что ж делать теперь? Только что был живой, веселый, такой замечательный муж – нету. Где он? И мы поехали и нашли, сначала в один – сказали нет, где она считала. Есть еще один морг. Поехали в другую больницу. Приехали, ничего нам не открыли, сказали – да, здесь. Приезжайте завтра, все уже закрыто, никто не работает, все – вторая половина дня была, воскресенье. Приезжайте завтра. Сказали, что привезти с собой.

Помнишь домыслы о том, почему накрыто было лицо, якобы изуродовано. Я сфотографировал его в морге немножко с чувством такого оторопения, как он прекрасно выглядит. Фотоаппарат я в июле привез из Брюсселя. В июле! Так хотел отснять его наконец-то на цветную пленку. Полтора месяца прошло, за полтора месяца не мог щелкнуть его. У меня до этого был только отцовский «Зоркий». Первое, что купил, – Кодак, цветные эти пленки из-за границы я привез. Возил в машине, все время думал – приеду, сниму.. Приеду, сниму. Приеду – сниму. Ну вот, снял.

Около дома, у калитки милиционеры шлепают в сапогах. «Володя. Смотри, они же наступают в кровь», – Алик Зорин мне говорит. Небольшая такая лужа у столбика левого. Он был, столбик, в крови. Кровь-то через несколько дней – дожди же, осень – отмылась потихоньку. А рядом была куча песка. Взяли у Билины лопату, песком все присыпали, собрали в пакет – такой мощный пакет песка, пропитанного кровью, я положил в машину. И вот следующие двое суток до похорон возил в машине, все время думая – как его сохранить, ну как бы… Католики бы, конечно…

А я сохранила.

Ты сохранила?

Мы собирали песок у калитки 11 сентября. Я его высушила на листах бумаги. И в Тэзе передавала…

Ну, а мы вот этот пакет… Во время панихиды я Алику говорю: вот, могила пока – может быть, высыплем туда? Он говорит: давай. И мы как бы похоронили, подошли и туда высыпали, прямо в могилу.

Алик мне – в эти печальные дни мы часто с ним ездили, что-то делали, помогали, – сказал: знаешь, ведь вот совсем недавно он что-то обсуждал и говорит – а это вот Володя сделает. А я переспросил: какой Володя? Он говорит: мой Володя. Я запомнил. Это как высшая награда. Как орден повесил.

Кто в действительности убил, трудно сказать. Меня когда вызывали на один из первых допросов, сначала там портрет одного человека, такое исступленное лицо, показывают – не видели ли вы его после похорон, во время похорон – нет, говорю, я не помню такое лицо. Как же, вспомните, вот – и показывают. Потом длинный разговор, потом показывают другое: вместе два, по-моему, даже, или они так как-то соединили две фотографии, у меня в памяти сложилось – два: послушник из Троице-Сергиевской лавры и еще какой-то молодой человек. Вот они в этот день исчезли из лавры. Нехорошие такие лица. Пропали – причем они надолго пропали. Видимо, только когда им сказали – ну ничего, все в порядке… Позже я у этого – Паршиков, по-моему? – я спросил его: как-то у вас были такие фотографии – как, они появились? Да, – говорит, – но с ними все в порядке. Почему он мне сразу ответил? Почему он сразу их вспомнил? Почему, если это эпизод, чепуха – он должен был – кто, кого вы имели в виду – где, когда, чего? – он же уже третий, по-моему, следователь. А может быть, я путаю – я же не следователь. Я же тщательно это все не отслеживал.

Видимо, на них произвело впечатление, что в первые часы после убийства я ездил туда, сюда. Ну, во-первых, я единственный на машине, как всегда, и это, естественно, бросается в глаза. Единственная машина стоит около дома. Единственный, кто выезжает, отъезжает, суетится. Они как- то на меня рассчитывали, видимо, на какие-то подробности. И вообще это их принцип, понимаешь – искать там, где светло, где фонарь светит. А что искать, где темно – там же ничего не видно. Они ищут…

***

…Нет ни таких амбиций, ни даже желания. Есть одна четкая цель. Оля! Ты сказала: помрешь ведь! И вот это «Помрешь ведь!» нас подстегивает успеть сделать то, что мы обязаны сделать – как слуги ничего не стоящие. И если я помру и тут же обнаружу – ах, какой дурак, как бывает, куда-то приезжаешь и – ох ты, забыл вот это взять, хлопаешь себя по лбу – вот дурак, что ж я такое! нужно вернуться назад! – но куда хуже, когда мы помрем и хода назад нет, и мы будем криво улыбаться при встрече с батюшкой и говорить – да, батюшка, я такой дурак, что ж я вот это упустил, и вот это, и вот это. Возил с собой фотоаппарат…

Мы все здесь

Я прошел в комнату. Прилег на диван. И тут вижу: батюшка. В рясе. Улыбается. Я говорю – батюшка, ой! Ты понимаешь, это же дыхание перехватило, такая радость! И я думаю – вот, вы же видели, все, спасибо, вот получилось! Мы так вам благодарны! Это не говорю я – дыхание! А он говорит: «Я ваш должник». А я оторопело… и он так исчезает… и я только вслед не кричу, а как бы говорю – я могу только мечтать о таких должниках. Это не первый разговор с батюшкой после смерти. А я всегда после этого контакта – сердце колотится так, что кажется, сейчас выпрыгнет из груди. Радость – рот до ушей, потому что ты счастлив просто. Его так радостно видеть, его слышать! И вот с ним – как бы кратчайшая беседа.

А до этого… Я рано утром вижу отца Александра. В Новой Деревне. Радостного. В этой своей рясе белой, помнишь, летней такой. Я его вижу, и рядом – ты, должно быть, не помнишь – в приходе была такая женщина, маленькая такая, в платочке, маленького очень роста, дебильная от рождения.

Знаю. Зинуля. Зинуля ее звали.

Зинуля? Она, помнишь, с третьей тарелочкой ходила, когда они, знаешь, так смешно… и она же мычала, она ничего сказать-то не могла. Помню, когда я в храм входил, она подходила, за руки цеплялась и мычала что-то мне, она же ни здрасьте, ни до свидания сказать не могла. И вот я вижу отца Александра. Я как всегда приезжал, и он старался меня чем-то покормить, потому что мы куда-то ехали на машине и я вечно голодный. И тут чашка на столе, и – не Мария Яковлевна, а еще другая женщина была повыше, тоже готовила ему там, она говорит: вы будете чай или компот? А я-то – во сне это, но у меня установки твердые, у меня же гастрит, кто же чай на голодный желудок пьет – компот, конечно. И она мне наливает компот. А в это время вот эта Зинуля – она же дебильная – она шлеп туда же из чайника! Я поэтому ее узнаю, потому что она такой поступок делает неосмысленный, в компот чай. А я говорю: ну ничего, это же чай, компот не испортит. И поворачиваюсь к отцу Александру – рад так до ужаса, что я его вижу. Ничего не происходит, никто ничего не говорит. Я только ужасно рад и хочу… а тут вот эта суета с компотом-чаем-то, и я никак не могу – я хочу ему что-то сказать радостное, но это же во сне, ты понимаешь, – на грани сна и бодрствования, как говорил батюшка. Это же такая какая-то вынужденная ситуация. Ты хочешь как наяву что-то делать. А ты же не наяву, ты же спишь. А вместе с тем все-таки ты как-то действуешь. Как спеленутый, и язык у тебя такой же. Я к нему поворачиваюсь и не нахожу ничего сказать как – вот, и она здесь? – потому что я вспоминаю, – кто же это? А он говорит: «Мы все здесь». И я хочу еще один вопрос, и тут он исчезает, и все они исчезают, и он говорит: «Отцу Александру привет передай». (А я немножко мучился, что так получилось, наш как бы разрыв.) Сажусь вот с этим расставанием. А рядом у меня телефон. Сижу – никого нет, рот у меня до ушей от счастья, сердце колотится. Только что батюшку видел! Так. Набираю телефон, звоню. Андрей Еремин: Алло… Я говорю – Андрей! А вот помнишь – такая была, вот не помню, как ее звали… – нет, говорит, не помню. А ты чего, говорит, в такую рань звонишь? Я смотрю на часы – ой, говорю, Андрей, извини! Я только что… с батюшкой разговаривал. Как, говорит, разговаривал? И что он сказал?! Я говорю: да нет, ничего особенного. Вот не пойму; сон – не сон… нет, подожди… и хлоп трубку. Набираю Алику Зорину, он же рано встает. Звоню. А это было – Андрею позвонил, еще семи не было, а тут – ну, Алику уже, наверное, минут 10 восьмого. Он рано встает. Звоню: Алик? Алло. Ты проснулся? – А что?.. – а я говорю: ты знаешь – только что вот с батюшкой вроде разговаривал. Ну да? – говорит. – И что он про меня сказал? Я говорю – нет, про тебя ничего. А вот, говорю, Андрей, я ему уже позвонил, не может мне сказать – скажи мне, вот эта вот… и опять, как тебе, говорю – вот такая… он говорит: откуда, Андрей-то позже появился. Ее же машина задавила.

Ах да, ее же машина сбила! Я помню. И сколько ж лет это прошло? Алик говорит: сколько лет прошло… А-а-а! Тогда все понятно зачем. И хочу трубку положить. Я-то зачем им звоню. Зачем она была? Зачем она была в кадре? Ведь я ее совсем забыл. Роли она в моей жизни, жизни прихода никакой не играла. Вспоминай. Ты помнишь, она же такая маленькая, в этом белом платочке, такая ходила, вот такусенькая. Не мычала даже, толком ничего сказать не могла, ну ничего. Вот она зачем? чтоб ты не подумал, что это сон! Потому что я ее забыл напрочь. С какой стати она мне во сне? Зачем она мне нужна? Что она мне может сообщить, ее появление? Я же затем… Я ж задал вопрос ему: а – и она здесь? Я вспоминаю, кто это: Мария Яковлевна, к этому времени умершая, эта вот – Зинуля, ты говоришь? – Зинуля, отец Александр и вот еще одна женщина, тоже давно она умерла, повыше ростом, ты могла ее не помнить, тоже она была в белом платке. Марии Яковлевны не было в этом кадре. А явственно так! А самое главное – в 7.20 звонок в дверь. Кто это такой? Иду, дверь открываю. Отец Александр. И с порога начинает говорить. Про проблемы. А мы накануне – ну не очень хорошо расстались. На меня не смотрит. А я стою – вот только это произошло, и звонок Андрею, Алику, я только осознал, что это не сон. Я стою, он говорит. Я на него смотрю со стороны, а сам улыбаюсь вот этому своему состоянию радостному. Он повернулся. «А ты что смеешься?»

***

Я заболел. По глупости – лежал под чужой машиной на снегу, подрабатывал, не заметил, как застудился. Болел, и он решил меня навестить. Я в такой ажиотаж пришел от радости. Отец Александр приедет! Потом подумал – да нет. Я ему напишу – тогда же, не забывай, сотового телефона не было, – я ему напишу письмо: не надо приезжать. Спасибо и все, не надо приезжать. А сидя дома, я посматривал немножко телевизор, и в этот раз опять кто-то из космоса прилетел. Помнишь – эта стандартная встреча, довольно-таки милая, да?

Когда Гагарин полетел в космос, это было совершенно эпохальное событие. Люди поперлись сами на Красную площадь. Неорганизованно. Какие-то – впервые за многие десятилетия сами написали на бумажках – листовочки держали. И они не знали первый день: разгонять? не разгонять? Начальство молчит. А что разгонять-то, люди радуются и ура кричат, да здравствует Юрий Гагарин. Они не знают – с другой стороны, «ура КПСС» не кричат. А с третьей стороны, и против ничего не кричат. А вдруг начнут? Они очень растерялись. Но умудрились – школьные занятия не закончились – позапирали нас в школе, не выпускали. Чтоб мы не могли выйти из школы, чтоб на Красную площадь не пошли. Учителя куда-то как-то все пропали. Все слушали радио, наверное, я не знаю. Какая-то глупость была в стране. Потом нас выпустили. Пришли домой – сказали, что полетел Гагарин. Ну тут все сидели – все, знаешь, как в перестроечные времена, – никто ничем больше не занимался, кроме как смотрели телевизор, слушали радио.

Ну, а это уже было позже, конец 70-х, уже лет 15 прошло. Я ему написал такое трогательное письмо, спасибо.

Спасибо, не приезжайте?

Да. Я совершенно не болен, просто немножко покашливаю, правда, это действительно воспаление легких, – и какие-то свои размышления. В частности, сказал – батюшка, я вот думал, как вот вы приедете, вообще мне рекомендуют из дома не выходить, я никуда не выхожу, – и чем я вас угощу и прочее. А главное – это все чепуха, – я думаю, когда мы помрем, ведь это будет какая встреча! И я себе представил, как вас будут встречать. Если космонавтов так встречают на земле – как вас будут встречать на небе. И все, на этом закончил, послал письмо. Он не приехал.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова