Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы.

Мать Мария (Скобцова)

ДРУГ МОЕГО ДЕТСТВА

Опубликовано в 1925 г. в газете "Дни".

События и люди, вошедшие в историю, становятся в глазах даже тех, кто одновременно с ними жил, какими-то закостеневшими фигурами, осуществляется какой-то неписаный канон по которому каждое историческое лицо может быть изображено только соответственно этим закостенелым представлением о нём.

Добродетели всегда являются всегда добродетелью беспримесной, злодейство тоже окрашено в один общий цвет, и в результате описываемые лица приобретают значение скорее символов, чем живых людей.


Лиза Пиленко. 11 лет
Мои воспоминания относятся к человеку, может быть в наибольшей степени ставшему символом. Я хочу рассказать о моих детских отношениях с К. П. Победоносцевым.

Эти отношения протекали в период, когда мне было пять-тринадцать лет, и этим самым определяется то, что воспринимала я Победоносцева не как государственного деятеля, не как идеолога реакции царствования Александра III, а исключительно как человека, как старика, повышенно нежно относящегося к детям.

Сейчас только что изданы письма Победоносцева, дополняющие общий его канонический портрет: столб реакции, вдохновитель всей внутренней и церковной политики Александра III, властный, холодный гаситель, знающий чего хочет. Историческое его значение определено вполне. Думается, что в этот момент мои воспоминания будут иметь интерес, так как обрисуют его облик с совершенно другой точки зрения, воплотят его немного в образ человеческий, лишённый всей определённости иконописного канона, грешащего всегда против жизненной правды.

* * *

Итак, каждую зиму мы всем семейством ездили в Петербург на один-два месяца гостить к бабушке, тётке моей матери, Елизавете Александровне Яфимович.

После вольной и просторной жизни дома, в маленьком городке, на берегу Чёрного моря, бабушкина квартира казалась мне чем-то совсем другим, сказочным миром. Петербурга мы не видали в эти приезды: каждый раз ещё в дороге — насморк и мать не решалась нас выпускать гулять по Петербургу вплоть до самого отъезда. От поезда отъезжали в бабушкиной карете, потом если и бывали у других родных, то ездили в карете с выездным Иваном на козлах.

Таким образом единственные мои ранние воспоминания о Петербурге — это лифт на квартире у тётки, огромные две китайские вазы в окнах Аничковой аптеки на углу Невского и Фонтанки, два золотых быка на вывеске мясной против окон бабушкиной квартиры и покойники.

О них бабушка заранее вычитывала в «Новом Времени» и оповещала нас. С утра мы ждали их у окон кабинета! В особенной чести были те, которых хоронили с музыкой. Они распределялись по очереди — бабушкин, мой и брата… и опять бабушкин, уже кому как повезёт на покойника с музыкой. Бабушкина квартира была огромная, в четырнадцать комнат, на Литейном проспекте 57. На полу были натянуты ковры, не снимавшиеся восемнадцать лет. В гостиной мебель была резная, работы Лизерэ. На стенах висели портреты: Великой Княгини Елены Павловны, три скульптурных бюста; Великая Княгиня Екатерина Михайловна; потом портрет Л. Е. Нарышкина (работы Анжелики Кауфман). Он сидит перед бюстом Екатерины II и на бумаге перед ним написано «лучше оправдать 10 виновных, чем осудить одного невинного». Потом портрет бабушкиного мужа — огромный, масляными красками; потом самой бабушки и её сестры — обе молодые, с кудрями на ушах и с открытыми плечами (фрейлины Елены Павловны).

В каждой комнате стояло несколько часов. Во время боя вся квартира наполнялась своеобразной музыкой: низкий и медленный гул столетних часов переливался и обгонялся серебристым звоном севрских, потом начинали бить часы с башенным боем, потом вообще нельзя уже было разобрать, сколько и какие часы бьют.

Бабушка жила одна, окружённая, как ей казалось, минимумом необходимой прислуги. Лакей Иван и горничная Полина были существами обыкновенными, а буфетчик Антон Карлович, был бритый и внушал нам с братом большое почтение, приходил доложить, что обед подан. Он останавливался всегда на одном и том же квадрате ковра и громко говорил на неведомом языке: «Diner ist serviert, gnedige Frau, excellence».

Сама бабушка была человеком, надолго пережившим своё время. Она часто говорила: «Люблю я вас всех, друзья мои, и все же вы мне чужие. Близкие все давно в могилах». Родилась она в 1818 году в московской родовитой и богатой семье Дмитриевых-Мамонтовых. Воспитывала её её бабушка Прасковья Семёновна Яфимович, урождённая Нарышкина, женщина большого ума. Наша бабушка о ней всегда рассказывала без конца. Восемнадцати лет бабушка стала фрейлиной Вел. Кн. Елены Павловны и во всех воспоминаниях она мало упоминала о той роли, которую Елена Павловна играла в царствование Александра II в качестве единственной за всё время либеральной и культурной Великой Княгини. Больше рассказывала она о самом быте Михайловского дворца, о том, как повар-француз кормил Великих Княжон и фрейлин лягушками под видом молодых цыплят. Вспоминала о том, как Михаил Павлович назвал её «Маманоша» и о том, как Николай I велел всем фрейлинам большого Двора учиться у неё делать реверансы, приседая очень низко и не сгибая головы. К памяти Елены Павловны она относилась с обожанием. С таким же обожанием говорила она о своём муже Владимире Матвеевиче Яфимовиче. И всё современное она мерила по ним. Любопытна было её теория аристократизма. Я потом, смеясь, говорила, что от бабушки первой узнала основные принципы равенства и демократизма. Она утверждала, что настоящий аристократ должен быть равен в отношениях со всеми. Только «parvenu» (выскочка) будет делать разницу в своих отношениях между знатными и незнатными, а простой народ и аристократы всегда относятся ко всем равно. И действительно, у неё в гостиной можно было увидеть Принцессу Елену, внучку Вел. Кн. Елены Павловны и бабушкину крестницу (дочь её швеи) или нашего детского приятеля-репетитора, косматого студента Борчхадце, а рядом члена Государственного Совета барона М. А. Таубе — и нельзя было заметить и тени разницы в обращении хозяйки со своими гостями.

Гости у неё бывали часто. Нас с братом вызывали тогда из детской. Я всегда должна была с чувством декламировать Жуковского. Стихов я этих сейчас не помню, только последние строчки остались у меня в памяти: «О Родина святая, какое сердце не дрожит, тебя благословляя».
Среди частых посетителей бабушки из ближайших друзей был и Константин Петрович Победоносцев. Жил он как раз напротив, окно в окно. По вечерам можно было наблюдать, как двигаются какие-то фигуры у него в кабинете. Дружба бабушки с ним была длительная. Как Победоносцев впервые появился при Дворе Елены Павловны в качестве молодого и многообещающего человека, так в бабушкином представлении он и до старости был молодым человеком. Я не помню, что их вообще связывало, бабушка ни к какой политике интереса не чувствовала. Думаю, что просто были они оба старой гвардией, которой становилось всё меньше и меньше. Советов Победоносцева бабушка очень слушалась. Однажды она захотела поступить в монастырь. Победоносцев, посвящённый в этот её план, восстал! «Помилуйте, Елизавета Александровна, чем Вы не по-монашески живёте? Вы себе и не представляете, какой ужас наши монастыри! Ханжество, мелочность, сплетни, ссоры! Вам там не место!»

Но мне хочется рассказать сейчас о моих отношениях с Константином Петровичем, — о том, что совершенно не вяжется с обычным представлением о нём.

Победоносцев страстно любил детей. Поскольку я могла судить, он любил вообще всяческих детей — знатных и незнатных, любых национальностей, мальчиков и девочек, — вне всяких отношениях к их родителям. А дети, всегда чувствительные к настоящей любви, платили ему настоящим обожанием. В детстве своём я не помню человека другого, который так внимательно и искренне умел бы заинтересоваться моими детскими интересами. Другие люди из любезности к родителям или оттого, что в данное мгновение я говорила что-нибудь забавное, слушали меня и улыбались. А Победоносцев всерьёз заинтересовался тем, что меня интересовало, — и казался поэтому единственно равным из всех взрослых людей. Любила я его очень и считала своим самым настоящим ДРУГОМ.

Дружба эта протекала так. Мне, наверное, было лет пять, когда он впервые увидел меня у бабушки. Я сделала книксен (присела), появившись в гостиной, прочла с чувством какие-то стихи и расположилась около бабушки на диване, чтобы по заведённому порядку молчать и слушать, что говорят взрослые. Но молчать не пришлось, потому что Победоносцев начал меня расспрашивать. Сначала я стеснялась немного, но очень скоро почувствовала, что он всерьёз интересуется моим миром, и разговор стал совсем непринуждённым. Уехав, он прислал мне куклу, книжки английские с картинками и приглашение бабушке приехать со мной поскорее в гости. Мы поехали… Бабушка вообще пешком по улицам не ходила. Делала у себя в комнате ежедневно пять вёрст. В гости к Победоносцеву, живущему напротив, ездила так: садилась в карету, доезжала до Владимирского собора, там поворачивали и подъезжали к победоносцеву подъезду.

Огромный старообразный швейцар Корней открывал дверцу. Синодальный дом, где жил Победоносцев, был огромный, бесчисленное количество зал совершенно сбивало меня с толку. Я помню маленькую комнату, всю заставленную иконами и сияющую лампадами. Жена Победоносцева, Екатерина Александровна, по сравнению с мужем, ещё очень молодая женщина, «принадлежала к миру взрослых», а потому меня мало интересовала. Гораздо позже я заметила, что она очень величественна и красива, — я заинтересовалась ею, уже узнав, что будто бы с неё Толстой писал свою Анну Каренину. Волосы у неё были великолепные, заложенные низко тяжёлыми жгутами, а на плечах, она носила бархатную, такую особенную красную тальму (или уже не так всё это называется?) Была у них приёмная дочь — Марфинька, она была моложе меня года на три. Её завивали длинные букли, лицо у неё было тонкое и капризное. И несмотря на то, что в победоносцевском доме был ребёнок, никто не думал, что меня привозят в гости к Марфиньке, — я ездила к моему ДРУГУ Костантину Петровичу.

Бабушка бывало сидит с Екатериной Александровной и пьёт чай, а мы с Константином Петровичем пьём чай отдельно. Если в этот момент есть другие дети, а они почти всегда бывали( помню двух девочек в красных платьях, которые рассказывали, что они родились в Константинополе) — тогда Марфинька с ними, а я непременно с Константином Петровичем.

Помню, как он повёл меня однажды в свой деловой кабинет. Там было много народу. Огромная и толстая монашенка, архиерей, важные чиновники и генералы. Не помню, какие вопросы они мне задавали и что я отвечала, но всё время у меня было сознание, что я с моим ДРУГОМ, и все это понимают, и это вполне естественно, что уже немолодой Победоносцев мой ДРУГ.

Рядом с кабинетом была ещё какая-то ОСОБЕННАЯ КОМНАТА. В ней все стены были завешаны детскими портретами, а в углу стоял настоящий волшебный шкаф. Оттуда извлекались куклы, книги с великолепными картинками, различные игрушки… Помню, однажды я была у Константина Петровича на Пасху. Он извлёк из шкафа яйцо лукутинской работы и похристосовался со мною. Внутри яйца было написано: «Его Высокопревосходительству Константину Петровичу Победоносцеву от петербургских старообрядцев». Это яйцо я потом очень долго хранила.

Однажды, Константин Петрович приехал к бабушке в обычном своём засаленном сюртуке, галстуке бантиком криво повязанном, и произнёс: «Я был сейчас, любезнейшая Елизавета Александровна, во дворце у Марии Фёдоровны…» — и потом он начал длинный разговор о том, какие люди раньше были (Елена Павловна!..) и какие теперь пошли… Я была страшно удивлена. Цари были у меня чем-то совершенно сказочным. Я была уверена, например, что царская карета обязательно должна ездить по коврам, и, по аналогии со спускаемыми с берега в море лодками, которые я часто видела. Я думала, что ковры перед царской каретой так же заносятся, как козлы, по которым подвигается лодка… А тут вдруг засаленный сюртук и кривой галстук Константина Петровича.

Когда я приезжала в Петербург, бабушка в тот же день писала Победоносцеву: «Любезнейший Константин Петрович. Приехала Лизанька!» А на следующее утро он появлялся с книгами и игрушками, улыбался ласково, расспрашивал о моём, рассказывал о себе.


Научившись писать, я стала аккуратно поздравлять его на Пасху и на Рождество. Потом переписка стала более частой. К сожалению, у меня сейчас не сохранились его письма. Но вот каково приблизительно их содержание. На половинке почтового листа, сложенного вдвое, каждая последующая строчка начинается дальше от края бумаги, чем предыдущая. Обращение всегда: «Милая Лизанька!» Первые письма, когда мне было лет шесть-девять, заключали только сообщение, что бабушка здорова, скучает обо мне, подарила Марфиньке огромную куклу и т. д. Потом письма становятся серьёзнее и нравоучительнее. Помню одну фразу точно: «Слыхал я, что ты хорошо учишься, но друг мой, не это главное, а главное — сохранить душу высокую и чистую, способную понять всё прекрасное».

Я помню, что в минуты всяческих детских неприятностей и огорчений я садилась писать Константину Петровичу и что мои письма к нему были самым искренним изложением моей детской философии.

Мать мою Победоносцев встречал у бабушки раз пять шесть. Отца ни разу не видел, — думаю, что отец не чувствовал к нему никакой симпатии.

И вот, несмотря на то, что семья моя была ему совершенно чужой, Константин Петрович быстро и аккуратно отвечал на мои письма, действительно ощущая меня не как «бутуза и клопа», а как человека, с которым у него есть определённые отношения. Помню, как наши знакомые удивлялись всегда: зачем нужна Победоносцеву эта переписка с маленькой девочкой? У меня на это был точный ответ: «Потому что мы друзья!»

Так шло дело до 1904 года. Мне исполнилось тогда двенадцать лет. Кончалась японская война. Начиналась революция. У нас в глуши и война, и революция чувствовались, конечно, меньше чем в центре. Но война дала и мне и брату ощущение какого-то большого унижения. Я помню, как отец вошёл в библиотеку и читал матери газету с описанием подробностей Цусимского боя… и вот революция. Она воспринималась мною как нечто, направленное против Победоносцева! И как ни странно из всей нашей семьи поначалу я наиболее нетерпимо отнеслась к ней.

В те дни, помню, как у отцу пришёл по делу один грузин и отец оставил его пить чай. Я слыхала от кого-то, что он революционер и что если это обнаружится, ему грозит каторга. Издали я решила, что так и надо, но когда я увидала, что вот сидит молодой ещё человек у нас за столом, кашляет отчаянно, смотрит очень печально, я вспомнила все слухи о нём, и мне стало его очень жалко. Но тотчас же я решила, что это слабость. Ушла в гостиную, достала портрет Победоносцева с надписью «Милой Лизаньке», а на портрете непокорный галстук с одной стороны выбился из-под воротника, — села в уголок и стала смотреть на него, чтобы не ослабеть, не сдаться, не пожалеть, чтобы остаться верной моему другу…

Позже мы переехали в Никитский сад под Ялту; отец мой был назначен туда директором училища виноградарства и виноделия.

Начались события 1905 года. Ученики ходили в Ялту на митинги. Однажды папе по телефону сообщили, что их на обратном пути собирается избить «чёрная сотня» — погромщики из Воронцовской слободки. Отец выехал в коляске им на встречу выручать. Отец мой был громадный человек, на голову выше всякого и более восьми пудов веса. Я думала, что он едет выручать их, рассчитывая на свою физическую силу, действительно невероятную. Но расчёт его был более правильным. Когда хулиганы увидали всем известную коляску директора Никитского училища, а вокруг неё чинно идущих учеников, то конечно решили, что драка не произойдёт безнаказанно, и ученики вернулись домой благополучно. В моей же душе началась большая борьба. С одной стороны отец, защищающий всю эту революционно настроенную и казавшуюся мне симпатичною молодёжь, а с другой стороны, в заповедном столе — Победоносцев. Было над чем призадуматься.

Отец предложил ученикам организовать совет старост, разрешил митинги. Я слушала приезжающих их Ялты ораторов, сама подвергалась ежедневному распропагандированию учеников и чувствовала, что всё трещит, всё кроме моей личной дружбы с Константином Петровичем.

Долой царя? Я на это легко соглашалась. Республика? Власть народа? — тоже всё выходило гладко и ловко. Российская социал-демократическая партия? Партия социалистов-революционеров? В этом я конечно разбиралась с трудом. Она у меня немножко олицетворялась учеником Зосимовым и хромым ялтинским оратором, а другая учеником Петровым и рассказами его о всяческих подвигах и жертвах. В общих чертах, вся эта суетливо-восторженная и героическая революция была очень приемлема, так же, как и социализм, не вызывая никаких возражений. А борьба, риск, опасность, конспирация, подвиг, геройство — просто даже привлекали. На пути ко всему этому стояло только одно, НО ОГРОМНОЕ ПРЕПЯТСТВИЕ — Константин Петрович Победоносцев. Увлечение революцией казалось мне каким-то ЛИЧНЫМ предательством Победоносцева, хотя между прочим, ни о какой политике мы с ним не говорили никогда. И казалось невероятным. Что зная его столько лет. Будучи с ним в самой настоящей дружбе я проглядела и не заметила того что было известно всему русскому народу. А за то что русский народ ошибался, а я была права, говорила мне дружба с Константином Петровичем и возможность наблюдать его непосредственно. Но против этого было то, что не может же весь русский народ ошибаться, а я одна только знаю правду, и это сомнение было неразрешимо теоретически. Помню сатирические журналы того времени. На красном фоне революционного пожара зелёные уши «нетопыря». Это меня просто оскорбляло. Я любила старческое лицо Победоносцева с умными и ласковыми глазами в очках, со складками сухой и морщинистой кожи под подбородком. Но изображать его в виде «нетопыря» с зелёными ушами — это была в моих представлениях явная клевета. Но это всё лежало в области теории и внутренних переживаний, о которых я рассказывала только отцу.

А на практике всё было гораздо проще. Помню, отец уезжал в Симферополь. Мы его провожали на пристани. Там же случайно был знаменитый ялтинский исправник Гвоздевич. Видимо, желая поглумиться над отцом, который уже прослыл чуть ли не революционером, Гвоздевич дождался, когда пароход начал отчаливать и тогда крикнул отцу, «…что вот забыл, мол, раньше сказать, а сейчас в Никитском училище, должен быть обыск и наверное некоторые аресты». Отец беспомощно разводил руками на отчаливающем пароходе. Он знал, что у учеников не всё в этом отношении благополучно и что он, как юрист, как директор, должен бы быть во время обыска в Никитском. Я чётко помню, что увидав его беспомощный жест, я сразу решила принять в этом деле участие. С пристани пошла в гостиницу, принадлежавшую отцу моей одноклассницы, с которой мы дружили, и по телефону вызвала кого-то из учеников и сообщила всё слышанное.

Обыск, конечно, всё же состоялся. Но от момента моего разговора по телефону до того времени, как Гвоздевич успел прибыть в Никиту, в училище топились все печи (!) и предосудительного естественно ничего найдено не было. Таким образом, я уже практически изменила моему ДРУГУ. Я была не с ним.

К весне 1906 года началась реакция, это произошло по доносу эконома, служившего в тайной полиции, и священника, в компании с другими учителями, которым режим моего отца казался не приемлемым.

Я решила выяснить все свои сомнения у самого Победоносцева. Помню, с каким волнением я шла к нему!

Тот же ласковый взгляд, тот же засаленный сюртук, тот же интерес к моим интересам. Мне казалось что одно мгновение и вопрос будет решён в пользу Константина Петровича.

— Константин Петрович, мне надо поговорить с Вами серьёзно, наедине.

Он не удивился, повёл меня в свой кабинет, запер дверь.

— В чём дело?

Как объяснить ему, в чём дело? Надо одним словом всё сказать и в одном слове получить ответ на всё. Я сидела против него в глубоком кресле. Он пристально и ласково смотрел на меня в свои большие очки.

— Константин Петрович, что есть истина?

Вопрос был пилатовский. Но в нём действительно всё сказано и в одном слове хотелось так же получить ответ. Победоносцев понял, сколько вопросов покрыто им, понял всё, что делается у меня в душе. Он усмехнулся и ответил ровным голосом:

— Милый мой друг, Лизанька! Истина в ЛЮБВИ, конечно. Но многие думают, что истина в любви к дальнему. Любовь к дальнему — не любовь. Если бы каждый любил своего ближнего, настоящего ближнего(!), находящегося действительно около него, то любовь к дальнему не была бы нужна. Так и в делах: дальние и большие дела — не дела вовсе. А настоящие дела — ближние, малые, незаметные. Подвиг всегда не заметен. Подвиг не в позе, а в самопожертвовании, в скромности…

Я тогда решила, что Победоносцев экзамена не выдержал и были правы те, кто смотрел на него издали. Он сам, видимо тоже почувствовал, что в наших отношениях что-то порвалось.

Это была наша последняя встреча.

Вскоре мы уехали из Петербурга на юг, в свой маленький город.

Умер мой отец.

Потом умерла бабушка.

Не помню сейчас, когда умер Победоносцев. Во время его смерти я была опять в Петербурге, но на похороны не пошла…


 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова