Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Гилберт К. Честертон

Милость и сила

Кто-то жалуется на что-то, сказанное мной о прогрессе. Я забыл, что сказал, но уверен (как некий мистер Дуглас в стихах, которое я тоже забыл), что слова мои нежны и верны. Во всяком случае, сейчас я скажу так: история столь богата и сложна, что на её примере можно доказать любой прогресс и регресс.

Я могу доказать, что мы всё ближе к демократии — право голоса получает всё больше народу. Я могу доказать, что мы идём к аристократии — ведь наши закрытые школы всё аристократичней. Могу доказать, что воинственность наша слабее — как-никак, солдат не порют; могу доказать, что она растёт — как-никак, растёт армия. Доказать я могу что угодно.

Мир становится зеленей — не так давно стали пить абсент; зелёного меньше и меньше — луга застроили, нет стрелков Робин Гуда. Красного меньше — взгляните на буро-зелёные куртки; красного больше — взгляните на новые марки. Всюду и всегда я назову прогрессом что-нибудь одно. Заметили вы ту странную строку Теннисона, где он, почти неосознанно, сознается в том, как условен прогресс, как узок и прямолинеен? Путь изменений поэт называет "колеёй".

Что-что, а колея не меняется! Прогресс и впрямь движется узкой дорогой, именно — по колее.

Видит Бог, я не стал бы говорить столь пространно, чтобы подойти к такой великой политической проблеме, как наказания в Судане. Однако я хотел бы, чтобы обе стороны в споре заметили наконец очень важную вещь. В чём бы ни были мы правы, мы никак не правы, утверждая, что европейцы должны поступать с "азиатами" и "дикарями" так, как те поступали бы с ними.

Тут популярна метафора: "...бить их собственным оружием". Что ж, прекрасно; так и сделаем. Суданцы пользуются большими неуклюжими ножами, много реже — старыми ружьями. Не пренебрегают они и пыткой, и рабством. Если мы применим рабство и пытку, толку будет не больше, чем от старых ружей и неуклюжих ножей. Христианская цивилизация только тем и сильна, что оружие у неё — своё, а не чужое.

Это неправда, что высший должен подражать низшему. Если уличный мальчишка покажет язык верховному судье, судья этот совсем не обязан показывать язык мальчишке. Быть может, мальчишка уважает судью, быть может — не уважает; оставим в покое эту психологическую тайну. Но если уважает, то за иные способы борьбы.

Так смотрят другие цивилизации на нашу, христианскую. Если они её хоть как-то уважают, то именно за другое оружие. Многие нынешние моралисты считают: зулус отрезал голову мёртвому англичанину — значит, отрежем голову мёртвому зулусу. Арабы секут рабов — что ж, будем сечь арабов. Наверное, сражаясь с каннибалами, английский адмирал обязан их есть. Приятно, противно — а ешь, ничего не поделаешь! Бей собственным оружием, ножом и вилкой. На самом же деле, конечно, мы только разрушим чары.

Вся тайна "белых", вся страшная их красота — именно в том, что они так не поступают. Зулус удивленно говорит: "Пришли колдуны, пришли полубоги, которые не отрезают нос у врага!" Суданец недоумевает: "Они не секут слуг, они — выше насущных человеческих радостей!" А каннибал решает: "Бежим! Они так страшны и суровы, что их не прельстишь и варёным миссионером".

Верны мои примеры или нет, мысль моя верна. Европа сильнее других цивилизаций только тогда, когда человечней; мало того — она сильна по тем же самым причинам. Воображение поможет ей перехитрить врага — и пощадить. Европейцы умеют лучше других представить себе чужую точку зрения; вот почему, при всех своих грехах, они добились таких успехов и на воинском поприще, и на мирном.

Только они изобрели пулемёт — и лазарет. Мало того, они изобрели их по одной и той же причине: и там и здесь нужно быстро представить будущее. При всей своей мудрости Восток немилостив, а потому — слаб. "Дикари" не знают пощады — и остаются дикарями. Представь они, как страдает враг, они представили бы, что он замыслил. Не отрежь зулус англичанину голову, он мог бы одолжить её. Тот, кто не понимает другого, не сможет его победить. Если же вы другого поймёте, скорее всего, вам побеждать и не захочется.

Когда мне было лет семь, я думал, что главная наша опасность — излишек цивилизации. Сейчас я думаю, что главная опасность — медленное возвращение к варварству. Цивилизация (в лучшем смысле слова) означает полную власть нашей души над всем внешним. Варварство — это поклонение внешнему, во всей его грубости, как оно есть.

Многозначительные речи о непобедимых силах, окружающих нас, — это варварство. Толки о наследственности и об окружении — варварство; в наших учёных варварства немало. Мистеру Блечфорду грозит опасность, он может одичать. Ведь варвары и дикари (особенно — жалкие, несчастные) толкуют на эти учёные темы с утра до ночи. Потому они и остаются жалкими; потому и остаются дикими.

Готтентоты вечно обсуждают наследственность. Жители Сандвичевых островов вечно осуждают среду. У тех, кто и впрямь остался в дикости и унижении, почти все мифы — о родстве, о проклятом роде, о законе крови, о дурных местах. Настоящий дикарь — раб; он говорит о том, что неизбежно должен сделать. Цивилизованный человек свободен и говорит о том, что сделать может.

Вот почему все толки о наследственности — у Золя, у Ибсена, у других — кажутся мне не столько греховными, сколько невежественными и отсталыми. Учёный детерминизм — предрассветные сумерки, и многие хотят туда вернуться.

Другой признак варварства, присущий нам, — то, что мы говорим о вещах, веществах, но не об идеях. Раньше говорили о грехе чревоугодия или пьянства; мы говорим о диете и об алкоголе. Когда невоздержность назвали "алкогольной проблемой" и стали бороться с нею, запрещая торговать спиртным, это свидетельствовало о немалой дикости.

Собственно, это — фетишизм; считать бутылку богом не глупее, чем считать её бесом. Можно спуститься и ниже. Если кто-то бьёт жену, кто-то — взламывает чужие двери, и то и другое назовут проблемой, а кочергу и ключи запретят продавать особым парламентским актом.

Мне всё кажется, что тень дикарского материализма коснулась и намного более важных дел. Всякий говорит теперь о том, как хорош мир, плоха — война. Но и война, и мир — состояния скорее материальные, чем духовные, и, говоря лишь о них, мы не заглянем в суть вещей. Как устанавливают мир в каком-нибудь сообществе? Убеждая каждого сидеть тихо и терпеть, что бы с ним ни делали? Нет; точно определяя права и стараясь не нарушать их. Европа не узнает мира, пока у неё не будет общего принципа.

Сейчас мечтают о Соединённых Штатах Европы, забывая, что Соединённые Штаты Америки были бы невозможны без очень точной, очень чёткой "Декларации независимости". Нельзя спорить "ни о чём"; нельзя "ни на чём" и примириться.


Примечание:

  • Из сборника "Неожиданный Честертон" (2002), под редакцией Н. Л. Трауберг


Мафусаилит

Я прочитал в газете об очень интересном и поучительном происшествии. Какой-то человек пошел в солдаты в Портсмуте, и ему предложили, как полагается в этих случаях, заполнить лист, в котором, среди прочих, был вопрос о вероисповедании. Торжественно и серьезно он написал: «Мафусаилит».

Я не знаю, как называется тот, кто читает эти листы, но, думаю, он встретил за свою жизнь две-три религии; иначе армия ни к черту бы не годилась. Однако все его образование не помогло ему втиснуть мафусаилитство в то, что Боссюэ называл «вариантами протестантства». Он живо заинтересовался направлением новой секты и спросил солдата, что тот имеет в виду. Солдат ответил: «Пожить подольше».

Да, в религиозной истории Европы этот ответ стоит не меньше, чем сотня вагонов ежедневных, недельных, двухнедельных и ежемесячных газет. Каждый день, в каждой газете объявляется новый пророк, но за все две тысячи слов, отводимых ему в двух колонках, не найти такого мудрого и точного слова, как «мафусаилит». Дело литературы — кратко рассказать о длинном; вот почему наши новые философские книги — не литература. В этом солдате живет душа литературы. Он великий мастер афоризма, как Гюго или Дизраэли. Он нашел слово, которое выражает все современное язычество.

С этих пор, когда новые философы притащат ко мне свои новые религии (на улице всегда стоит очередь), я смогу оборвать их одним вдохновенным словом. Философ начнет: «Новая Религия, основанная на Первичной Энергии Природы…» — «Мафусаилит, — определю я. — До свиданья!» — «Человеческая жизнь — единственная, последняя Святыня, освобожденная от суеверий и догм…» — «Мафусаилит! — прорычу я. — Пошел вон!» — «Моя религия — религия радости, — закашляет человечек в дымчатых очках, — религия физической гордости и силы, моя…» — «Мафусаилит!» — закричу я снова и хлопну его по спине, и он упадет.

Тогда войдет бледный юный поэт со змеящимися волосами и скажет мне (один недавно сказал): «Настроение, ощущение — единственная реальность, а они меняются, меняются… Мне трудно определить мою религию…» — «А мне легко, — скажу я не без строгости. — Пожить подольше. Если вы здесь останетесь, это не выйдет».

Новая философия означает практически восхваление какого-нибудь старого порока. Был у нас софист, который защищал жестокость, называя ее силой. Есть софист, который защищает распутство, называя его свободой эмоций. Есть софист, который защищает лень, называя ее искусством. Почти наверное — я не боюсь пророчествовать — в этом разгуле софистики взойдет философ, который захочет воспеть трусость.

Если вы побывали в нездоровом мире словотолчения, вы поймете, как много можно сказать в защиту трусости. «Разве жизнь не прекрасна и не достойна спасения?» — скажет отступающий солдат. «Разве я не обязан продлить несравненное чудо сознательного бытия?» — воскликнет из-под стола глава семьи. «Разве не обязан я оставаться на земле, пока цветут на ней розы и лилии?» — послышится из-под кровати. Так же легко сделать из труса поэта и мистика, как легко оказалось сделать его из распутника или из тирана.

Когда эту последнюю великую теорию начнут проповедовать в книгах и с трибуны, можете не сомневаться, что она вызовет большую шумиху. Я имею в виду — большую шумиху в том маленьком кругу, который живет среди книг и трибун. Возникнет новая великая религия. Бесстрашные крестоносцы тысячами присягнут жить долго. Но дело не так уж плохо — не проживут.

Преклонение перед жизнью как таковой (распространенное современное суеверие) плохо тем, что оно забывает о парадоксе мужества. Ни один человек не погибнет быстрее, чем мафусаилит. Чтобы сохранить жизнь, не надо над ней трястись. Но случай, о котором я рассказал, — прекрасный пример того, как мало влияет мафусаилитство на хороших людей. Ведь с тем человеком дело не так просто. Если он хотел только одного — пожить подольше, какого черта он пошел в солдаты?


Данный текст воспроизведен по изданию:
Честертон Г. К., Собр. соч.: В 5 т. Т. 5: Вечный Человек. Эссе / Пер. с англ.; Сост. и общ. ред. Н. Л. Трауберг. — СПб.: Амфора, 2000.
В бумажном издании этой странице соответствуют страницы: 336–338.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова