Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Георгий Шавельский

ВОСПОМИНАНИЯ ПОСЛЕДНЕГО ПРОТОПРЕСВИТЕРА РУССКОЙ АРМИИ И ФЛОТА

Том II

К оглавлению

 

I. Поход против Распутина

В 1915-1916 г., во время пребывания Ставки в Могилеве, могилевским губернатором был Александр Иванович Пильц (15 февраля 1916 г. Пильц, по личному желанию Государя, был назначен товарищем министра внутренних дел (с управлением отделами земским, крестьянским и по воинской повинности), а в марте, после того, как не сошелся со Штюрмером, получил новое назначение на пост Иркутского генерал-губернатора.). Не имея ни богатства, ни связей, он, однако, держал себя в Ставке совершенно независимо и, не смущаясь, резал голую правду не только перед генералом Алексеевым, графом Фредериксом, ген. Воейковым, но и перед самим Государем. У меня с ним отношения были добрые, но не близкие. Раньше мы не были знакомы; теперь я еще приглядывался к нему, он — ко мне.

В первых числах февраля 1916 г. как-то после высочайшего завтрака Пильц зашел ко мне.

— Нас никто не услышит? — обратился он ко мне, садясь на стул. Я плотно закрыл единственную дверь моей комнаты, ведшую в другую большую комнату — мою канцелярию, где теперь работали чиновники и писцы.

— Я пришел к вам по весьма важному делу, — начал Пильц. — Вы знаете Распутина. Знаете, что он значит теперь. Вы должны понимать, чем грозит распутинская история. Сейчас я был у ген. Алексеева. Я требовал от него, требовал, грозя общественным судом, чтобы он решительно переговорил с Государем о [8] Распутине, чтобы он открыл Государю глаза на этого мерзавца. Теперь я пришел к вам. Вы тоже должны говорить с Государем. Если вы этого не сделаете, я потом публично заявлю, что я напоминал вам о вашем долге, что я требовал от вас исполнить его, а вы не пожелали.

Я ответил Пильцу, что прекрасно понимаю всю остроту и важность распутинского вопроса, как и свой долг содействовать благополучному разрешению его, но для разговора с Государем у меня пока нет ни повода, ни фактов. Государь не терпит вмешательства посторонних лиц в не касающиеся их дела, а тем более, в дела его личные, семейные. Чтобы начать разговор, мне надо иметь определенные данные, что близость Распутина к царской семье и его вмешательство в дела государственные оказывают вредное влияние на духовное состояние армии. Иначе Государь может оборвать меня вопросом: «какое вам дело?» и не выслушать меня. Тогда мое выступление вместо пользы принесет только вред. Поэтому я считаю лучшим: с выступлением не спешить; не довольствуясь слухами, искать фактов несомненного вмешательства Распутина в государственные дела и вредного влияния распутинской истории на дух армии. Пильц согласился со мною.

От лиц, близко стоявших к царской семье и ко двору, я знал, что Распутин в это время был в апогее своей силы. После победы над великим князем Николаем Николаевичем он стал всемогущ.

Не только царица благоговела перед ним, но и царь подпадал под обаяние его «святости». Рассказывали, что, отъезжая из Царского села в Ставку, Государь всякий раз принимал благословение Распутина, причем целовал его руку. Распутин стал как бы обер-духовником царской семьи. После краткой, в течение нескольких минут, исповеди у своего духовника, на первой неделе Великого поста 1916 г., Государь более часу вел духовную беседу со «старцем» Григорием Ефимовичем. В субботу на этой неделе в [9] Федоровском соборе причащались царь и его семья, а вместе с ними и их «собинный» друг, Григорий Ефимович. Царская семья во время литургии стояла на правом клиросе, а «друг» в алтаре.

«Друг» причастился в алтаре, у престола, непосредственно после священнослужителей, а уже после него, в обычное время, у царских врат, как обыкновенные миряне, царская семья. Причастившись, Распутин сел в стоявшее в алтаре кресло и развалился в нем, а один из священников поднес ему просфору и теплоту «для запивки». Когда царская семья причащалась, Распутин продолжал сидеть в кресле, доедая просфору. Передаю этот факт со слов пресвитера собора Зимнего Дворца, прот. В. Я. Колачева, сослужившего в этот день царскому духовнику в Федоровском соборе и лично наблюдавшего описанную картину.

Влияние Распутина на государственные дела становилось всё сильнее. Назначение члена Государственной Думы Алексея Николаевича Хвостова на должность министра внутренних дел совершилось таким образом (Этот факт, как и следующий разговор Распутина по телефону, передаю со слов ген. В. П. Никольского, бывшего в то время начальником штаба Корпуса жандармов и очень осведомленного на счет деяний старца, как и похождений «знаменитого» министра Хвостова). Хвостов был приглашен к Императрице Александре Федоровне.

— Его величество согласен назначить вас министром внутренних дел, но вы сначала съездите к отцу Григорию, поговорите с ним, — сказала Хвостову Императрица. И Хвостов поехал к Распутину, милостью которого скоро состоялось назначение. Распутин, которому, таким образом, Хвостов был обязан своим возвышением, потом не стеснялся с ним.

— Кто у телефона? — спрашивает подошедший к телефону министра внутренних дел чиновник последнего Граве. — Позови Алешку! — отвечает незнакомый голос. [10] — Какого Алешку?, — спрашивает удивленный Граве.

— Алешку — тваво министра, говорят тебе, — продолжает тот же голос. — Нет здесь никакого Алешки, — вспылил Граве. — Ну, ты мотри-потише, а не то не будет ни тебя, ни тваво Алешки. Поди скажи ему: Григорий Ефимович вас спрашивает...

Граве только теперь узнал голос Распутина.

Через несколько дней после первого нашего разговора, Пильц снова зашел ко мне. Теперь он сообщил мне, что после значительных усилий ему удалось убедить и ген. Воейкова, и ген. Алексеева взяться за петроградских дельцов, евреев «Митьку» Рубинштейна, Мануса и К-о, которые через Распутина устраивают разные разорительные для армии сделки и даже выведывают военные тайны. Ген. Алексеев поручил ведение дела состоявшему при штабе Северного фронта генералу Батюшину. Пильц надеялся, что Батюшину удастся документально установить виновность не только Рубинштейна и Мануса, но и Распутина.

Будучи уверен, что это дело, касавшееся главным образом Северного фронта, вызовет большие разговоры именно на этом фронте, я 1 марта направился через Псков в корпуса, расположенные в Двинском районе. Посещение этих корпусов представлялось особенно благовременным потому, что через несколько дней они должны были повести наступление, в виду чего моя поездка не могла вызвать ни у кого подозрений. По пути я остановился в Пскове, где дважды обстоятельно беседовал с ген. Куропаткиным.

Последний был чрезвычайно заинтересован делом Мануса и Рубинштейна, не сомневался в участии в нем Распутина, но не был уверен, что у ген. Батюшина хватит гражданского мужества энергично и широко повести порученное ему дело. Из штаба фронта я поехал на самый фронт; объехав позиции трех корпусов, я всюду прислушивался к разговорам о Распутине. Конечно, разговоров везде было много. Слух о [11] Рубинштейновском деле и о причастности к нему Распутина облетел фронт и взбудоражил умы: куда только я ни приезжал, везде меня спрашивали: верно ли, что Распутин так близок к царской семье?

Верно ли, что царь слушается его во всем и всегда? Верно ли, что через него можно устроить любое дело? и т. д. Некоторые спрашивали: кто такой Распутин? Ужель простой мужик? А иные задавали и более нескромные вопросы. Во всех таких вопросах и разговорах было больше любопытства, чем беспокойства, больше удивления, чем возмущения, хотя в некоторых местах проглядывало и второе. Таким образом, сразу выросший в армии огромный интерес к Распутину пока не представлял ничего грозного, но он угрожал в будущем.

В Петрограде, через который я возвращался в Ставку, я услышал гораздо больше: там арест Рубинштейна и, вообще, Рубинштейно-распутинское дело трактовались на все лады, причем главной мишенью оказывался, конечно, Распутин. Чего только о нем не говорили: рассказывали о его кутежах с разными иноплеменниками, об его кафешантанных оргиях и дебошах, об его посредничестве в разных, касавшихся армии, коммерческих делах, обвиняли его в выдаче военных тайн и пр. В общем никогда раньше Петроградское общество не проявляло такого внимания к личности Распутина, как теперь.

В этот мой заезд в Петроград ко мне, между прочим, явился за советом содержатель ресторана «Медведь» (на Конюшенной улице) Алексей Акимович Судаков.

— Посоветуйте, что делать! — обратился он ко мне. — Повадился ездить в мой ресторан этот негодяй — Распутин. Пьянствует без удержу. Пусть бы пил, — чорт с ним. А то, как напьется, начинает хвастать: «Вишь, рубаха... сама мама (т. е. царица) вышивала. А хошь, — сейчас девок (царских дочерей) к телефону позову» и т. д. Боюсь, как бы не вышло большого скандала: у меня некоторые лакеи, патриотически [12] настроенные, уже не хорошо поговаривают. А вдруг кто из них размозжит ему бутылкой голову, — легко это может статься... Его-то головы мне не жаль, но ресторан мой закроют.

В Ставку я вернулся 12 марта.

Вечером в этот же день, после высочайшего обеда, я долго беседовал с ген. Воейковым в его комнате. Зная его близость к Государю, а с другой стороны — слишком беззаботно-спокойное отношение к распутинскому вопросу, я, чтобы произвести на него более сильное впечатление, немного сгустил краски при передаче своих впечатлений от поездки по армии.

— Фронт страшно волнуется слухами о Распутине, — говорил я, — и особенно об его влиянии на государственные дела.

Всюду идут разговоры: «Царица возится с распутником, распутник — в дружбе с царем». Этим уже обеспокоена и солдатская среда. А в ней престиж Государя ничем не может быть так легко и скоро поколеблен, как терпимостью Государя к безобразиям Распутина. И вас, — сказал я, — на фронте жестоко обвиняют. Прямо говорят, что вы должны были бы и могли бы противодействовать Распутину, но вы не желаете этого, вы за одно с Распутиным.

Последние мои слова задели за живое Воейкова, и он начал горячо возражать:

— Что я могу сделать? Ничего нельзя сделать! Если бы я с пятого этажа бросился вниз и разбил себе голову, кому от этого была бы польза?

Долго мы беседовали.

— Слушайте! — наконец, сказал я, — я хочу говорить с Государем и чистосердечно сказать ему, как реагирует армия на близость Распутина к царской семье и на хозяйничанье его в государственных делах, чем грозит это царю и Государству...

— Что же, попробуйте! Может быть, и выйдет что-либо, — ответил мне Воейков. [13]

Я решил беседовать с Государем о Распутине. В один из следующих дней, во время закуски перед завтраком, когда ген. Алексеев, по обыкновению, скромно стоял в уголку столовой, я говорю ему:

— Надо вам, Михаил Васильевич, говорить с Государем о Распутине, — уж очень далеко зашли разговоры о нем. Дело как будто начинает пахнуть грозою.

— Ну что же, я готов. Пойдемте вместе, — ответил он.

— Я думаю, что лучше порознь. Не подумал бы Государь, что мы сговорились, — возразил я. — Позвольте мне первому пойти и высказать, что Бог на душу положит, а вы потом поддержите меня.

— Отлично! Идите с Богом, а я потом добавлю, — согласился генерал Алексеев.

16 марта, за высочайшим завтраком, я сидел рядом с адмиралом Ниловым. Два или три человека отделяли меня от Государя, и последний поэтому не мог слышать разговора, который мы с адмиралом Ниловым вели вполголоса, почти шопотом. Мы говорили о Распутине. Завтрак уже кончался, когда я сказал Нилову:

— Я решил говорить с Государем.

— Говорите, непременно говорите! Помоги вам Бог! — горячо поддержал меня адмирал (Насколько болезненно переживал адмирал Нилов распутинскую историю, свидетельствует следующий факт: после моего разговора с Государем 17 марта, он воспылал нежною привязанностью ко мне, которую проявлял при всяком удобном случае. А однажды он сказал мне: «Только что получил письмо от жены. Она очень просит меня кланяться вам и сказать, что она ежедневно молится за вас Богу». Меня это особенно тронуло, ибо я ни разу не видел этой женщины.). В это время Государь встал из-за стола и, как всегда, направился в зал. Все пошли за ним. Только я стал на свое место, в углу около дверей, как вдруг Государь быстро подходит и обращается ко мне: «Вы, о. Георгий хотите что-то [14] сказать мне?» Вопрос был так неожидан для меня, что мои руки буквально опустились. Государь по моему лицу узнал, что я хочу беседовать с ним.

— Да, ваше величество, мне необходимо сделать вам доклад по одному чрезвычайно серьезному делу. Только не здесь, — ответил я.

— В моем кабинете? Тогда, может быть, сейчас, как только разойдутся, — сказал Государь.

Но мне хотелось хоть еще на сутки оттянуть тягостный разговор. Кроме того, следующий день — 17 марта — был днем весьма чтимого мною Алексея, Человека Божия, и я обратился к Государю:

— Разрешите, ваше величество, завтра.

— Хорошо! Завтра после завтрака, в моем кабинете, — ласково ответил Государь.

17 марта в Ставку приехали министры, и Государь после завтрака сказал мне:

— Сейчас у меня будут министры с докладами, а вы придите ко мне в 6 ч. вечера. Удобно это вам?

— Конечно! — ответил я.

В 5 ч. 55 м. вечера я вошел в зал дворца. Ровно в 6 ч. камердинер пригласил меня в кабинет Государя.

Государь встретил меня стоя и, поздоровавшись, пригласил сесть, указав на стул около письменного стола, а сам сел в стоявшее по другую сторону стола кресло. Мы сидели друг против друга, только стол разделял нас. Я начал свой «доклад» с того, что меня чрезвычайно удивило, когда накануне Государь угадал о моем желании говорить с ним.

— Да, я посмотрел на вас, и мне сразу показалось, что вы желаете что-то сказать мне, — заметил Государь.

Потом я вспомнил о своем первом разговоре, в мае 1911 года, с Императрицей, когда она так тепло приветствовала мое намерение всегда говорить Государю только правду, как бы горька она ни была. А затем начал о Распутине. Ничего не преувеличивая, но и не утаивая [15] ничего, я доложил о всех разговорах, слышанных мною на фронте, о настроении армии, в виду таких слухов и разговоров, и, наконец, о тех последствиях, к которым создавшееся положение может привести. Я говорил о том, что в армии возмущаются развратом и попойками с евреями и всякими темными личностями близкого к царской семье человека; что в армии определенно говорят о легко получаемых через Распутина огромных подрядах и поставках для армии; что с его именем связывают выдачу противнику некоторых военных тайн; что, таким образом, за Распутиным в армии установилась совершенно определенная репутация пьяницы, развратника, взяточника и изменника; что, наконец, вследствие близости такого человека к царской семье, поносится царское имя, падает в армии престиж Государя, — и то, и другое может быть чревато последствиями и т. д.

— Ваши военачальники, ваше величество, сказали бы вам больше, если бы вы спросили их. Спросите ген. Алексеева. Он человек безукоризненно честный и скажет вам только правду, — закончил я.

Государь слушал меня молча, спокойно и, казалось мне, бесстрастно. Когда я говорил о развратной жизни и пьянстве Распутина, Государь поддакнул: «Да, я это слышал». Когда же я кончил, извинившись, что неприятною беседою доставил огорчение, он так же спокойно, как и слушал меня, обратился ко мне:

— А вы не боялись идти ко мне с таким разговором?

— Мне тяжело было докладывать вам неприятное, — ответил я, — но бояться... я не боялся идти к вам... Что вы можете сделать мне? Повесить? Вы же не повесите меня за правду. Уволите меня с должности? Я несу ее, как крест; к благам, какие она дает мне, я равнодушен; нужды не боюсь, ибо вырос в бедности и сейчас готов хоть канавы копать.

В ответ на мою реплику Государь поблагодарил меня за исполнение долга, не [16] сказав ничего больше. На этом мы расстались. Беседа наша длилась около 30 минут.

Следующие два дня были сплошной пыткой для меня. Совесть говорила, что я не сделал ничего дурного, что, напротив, я, как умел, исполнил свой долг. Но сердце подсказывало, что я нарушил душевный покой Государя, причинил ему неприятность. Мне тяжело было встречаться с ним на завтраках и обедах. Не имея права уклоняться от них, я, по крайней мере, старался, чтобы наши взоры реже встречались. Мне казалось, что и Государь тоже чувствовал некоторую неловкость при встречах со мной.

18 марта Государь уезжал в Царское Село. К отходу поезда собрались старшие чины Штаба, в том числе и я. Прощаясь, Государь обратился ко мне:

— Вы уезжаете на фронт? К Страстной непременно возвращайтесь, — я приеду сюда в субботу на Вербной.

В числе провожавших Государя был и ген. Н. И. Иванов. До приезда Государя к поезду мы с ним очень долго прогуливались вдоль царского поезда. Он всё время жаловался мне: его обидели, его заслуги забыли, его оторвали от любимого дела и теперь держат, Бог весть зачем, при Ставке, не давая никакой работы. Более всего доставалось ген. Алексееву, но не забывался и Государь. Я утешал его, как умел: разбивал его подозрения, успокаивал его предстоящей ему работой. Старик, однако, не поддавался утешению, а, расставаясь, выразил желание на следующий день побывать у меня. Я пригласил его к вечернему чаю.

На другой день ген. Иванов под вечер сидел у меня, пил чай «в прикуску» (Иного способа чаепития он не признавал и жестоко однажды ругал моего Ивана (денщика), узнав, что тот позволяет себе иногда пить чай «в накладку».) и опять жаловался и жаловался. Я уже не выдержал: [17] — Николай Иудович! Да вы же сами просили об увольнении?

— Да, просил.

— Тогда в чем же дело?

— Я просил уволить меня, если это нужно для дела.

— Вот вас и уволили... — говорю я.

— Но от этого дело страдает, — возражает старик. Получилась несуразность: просил уволить, если это нужно для дела, и сам же знал, что от увольнения дело пострадает. А затем опять жалобы:

— У меня сердце вырвали... меня живого в гроб уложили... Это всё Алексеев... и т. д.

Я, наконец, вспылил:

— Вы несправедливы, Николай Иудович! — сказал я, — вы сами просились с фронта? Вас уволили. Но как? Вам дали сразу две огромных награды: сейчас вы — член Государственного Совета и состоящий при особе Государя. Чего вам еще надо? Послушайте меня: бросьте жаловаться, бросьте обвинять других! Если ваши жалобы дойдут туда, а они непременно дойдут, вам не простят их: там всё прощают, кроме неблагодарности и жалоб на них.

Мое наставление не особенно понравилось старику. Жалоб от него я уже больше не слышал. Не знаю, жаловался ли он другим. Наверное, очень многим жаловался. Всё же мне от души было жаль этого доброго и честного старика, мучившегося теперь, хоть и не без своей вины, от сознания какой-то заброшенности и ненужности.

В Вербную субботу вернулся в Ставку Государь. В тот же день и я возвратился с фронта.

Ктитору штабной церкви кто-то сказал, что на всенощной в Вербную субботу Государю дают вербу, украшенную живыми цветами, и красную пасхальную свечу. Стоило больших трудов привезти из Петрограда живые цветы. Достали и пасхальную свечу. В положенное время, после Евангелия, Государь подошел к стоявшему [18] посредине церкви аналою, чтобы приложиться к иконе праздника и получить от меня свечу с вербой. Я даю ему украшенную розами вербу и красную свечу. Государь отказывается взять и что-то шепчет. Я с трудом разбираю: «Зачем? Как на свадьбе... дайте простые»... Пришлось дать Государю первую попавшуюся вербу и простую свечу. За обедом я объяснил Государю недоразумение, стоившее ктитору огромных хлопот.

— Кто мог посоветовать это? — удивился Государь. — Я терпеть не могу этих украшений. Самое лучшее — простое.

На Страстной неделе Государь ежедневно утром и вечером посещал церковь. Раньше его всегда встречали колокольным звоном. Теперь же он потребовал, чтобы, в виду великопостных дней, не было звона при входе его в церковь.

Во все дни Страстной недели при высочайшем столе пища подавалась только постная. Иностранцы к столу не приглашались...

Хотя после моего разговора о Распутине прошло более двух недель, я никак не мог еще отделаться от неприятного чувства какой-то неловкости при встречах с Государем. А он, точно желая утешить и ободрить меня, окружил меня теперь таким вниманием, какого я не видал от него ни раньше, ни позже. Подходя к закусочному столу, Государь искал меня глазами, приглашал закусить, рекомендовал более вкусные закуски, раза два-три сам накладывал на тарелку икры или жареных грибов и подавал мне и пр. Кажется, в Великую Среду за обедом я сидел по левую руку министра двора. Граф был разговорчив: болтая без умолку и, забыв, что против него сидит Государь, откровенничал со мною вовсю:

— Я всегда говорю Государю правду, хоть это ему иногда не нравится. Вот на днях я сказал ему: «Так не должно быть», а он мне отвечает: «Это вас не касается». [19] Я же ему говорю: «Что касается Государя, то касается и министра его двора. Хорошо?»

Государь, обладавший прекрасным слухом, — а тут и глухой расслышал бы, — конечно, всё слышал и, смотря на меня, ласково улыбался.

В Великий Четверг, во время закуски перед обедом, гофмаршал указал мне место за столом рядом с адм. Ниловым. Но потом Государь что-то сказал ему, и он, снова подойдя ко мне, объявил, что мое место изменено: я должен сесть рядом с Государем, по левую его руку. Когда я садился за стол. Государь приветливо обратился ко мне:

— Как мне хотелось, чтобы вы посидели около меня, а то часто сидят такие, которых совсем не хотелось бы видеть.

В течение всего обеда Государь говорил только со мной, не сказавши никому другому буквально ни одного слова.

Пасха. Торжественное богослужение, которое Государь выстоял до конца. Христосованье и разговенье с Государем во дворце. Завтрак в обычное время. Государь просит меня зайти к нему после завтрака в кабинет и там передает мне большое фарфоровое, с изображением Спасителя, — пасхальное яйцо от Императрицы. Кроме меня, такие яйца получили: ген. Алексеев, ген. Иванов и адм. Нилов. Остальным были даны маленькие. Внимание ко мне Государя не ослабевает.

Я пишу обо всем этом, чтобы ярче обрисовать характер Государя. Повышенное его внимание ко мне за все описанные дни я объясняю таким образом. Мой доклад о Распутине был неприятен ему. Но он заметил, что я был искренен, докладывая со скорбью, страдая, и затем после доклада страдал. Это подкупило его. И вот он теперь старался своим вниманием и особенной приветливостью сгладить тяжелое впечатление, оставшееся у меня на душе, показав мне, что у него нет обиды на меня. Как забудешь такую его ласку? [20]

Ничем иным, как тем же доверием ко мне Государя, я объясняю следующее, не имевшее раньше прецедента, данное им мне поручение. На Святой неделе я должен был спешно выехать в Москву, чтобы уладить возникшие между епархиальным и военным духовенством трения, (Виновником этих недоразумений был б. московский миссионер архим. Григорий, — тот самый, который привозил великому князю Николаю Николаевичу от московского митрополита икону Святителя Николая. Когда у него вышли какие-то крупные недоразумения с епархиальным начальством, он обратился ко мне с просьбой назначить его священником какой-либо воинской части или учреждения в Москве. Я, приняв во внимание огромную его энергию и упустив из виду его бестактность, исполнил просьбу, поручив ему исполнение должности гарнизонного благочинного в г. Москве. Почувствовав себя независимым от своего бывшего начальства и ошибочно рассчитывая на мою поддержку, он начал грубо и бестактно сводить счеты со своими бывшими епархиальными противниками. Дело приняло такой оборот, что в это «поповское» дело вмешалась великая княгиня Елизавета Федоровна, осведомившая даже Государя. Государь посоветовал мне лично выехать в Москву и самому разобрать дело.)

в которые вмешалась вел. княгиня Елизавета Федоровна и которые через нее дошли и до Государя. Отпуская меня в поездку, Государь спросил меня: «Вы знаете ген. Мрозовского?» (До сентября 1915 г. командир гренадерского корпуса, а потом командующий войсками Московского округа.). Я ответил, что прекрасно знаком с ним, еще по японской войне, когда мы служили в одной дивизии: он командиром артиллерийской бригады, а я благочинным дивизии.

— Вы будете у него? — опять спросил Государь. Я, конечно, не мог не видеться с Мрозовским, если бы и не имел особого к нему поручения.

— Тогда исполните мое поручение, — продолжал Государь. — Переговорите с ним. Только осторожно, чтобы его не обидеть. Дело вот в чем. До меня то и дело доходят слухи и жалобы, что он жесток в обращении с [21] офицерами; что за малейшие оплошности он слишком строго расправляется с офицерами, прибывающими с фронта: закатывает им выговоры, сажает на гауптвахту и пр. Мне жаль офицеров: на фронте они переносят, Бог весть, какие лишения, а приедут домой — и там не сладко. Теперь все мы нервны, взвинчены: нельзя еще играть на разбитых нервах... Вы поняли меня? Вот это осторожно и передайте ему. Вместе с этим передайте ему и мой привет.

Поручение было не из приятных. В какую бы деликатную форму я ни облек его, суть от этого не менялась. Дело пахло высочайшим выговором.

Приехав в Москву, я по телефону запросил генерала, когда я могу застать его, чтобы переговорить с ним по высочайшему повелению. Он сразу заволновался, почуяв, что предстоит неприятный разговор. В 1 ч. дня я сидел у Мрозовского за завтраком. А перед завтраком я в самой осторожной форме передал ему поручение Государя.

— Что же это? Значит, Государь делает мне выговор? — сказал генерал, выслушав меня. Как я ни старался доказать, что это не выговор, а просьба, убедить генерала мне, кажется, не удалось.

Да и нужно ли это было?

В субботу, 16 апреля, я посетил вел. кн. Елизавету Федоровну и долго беседовал с нею. Она не скрывала своего беспокойства из-за распутинской истории и очень одобряла, что я переговорил с Государем.

На Святой же неделе прибыла в Ставку Императрица с дочерьми. Конечно, ей в мельчайших подробностях был известен мой разговор с Государем, 17 марта, но при встрече со мной она и виду не подала, что ей что-либо известно, и отношения ко мне не изменила.

В конце апреля я выехал на Западный фронт, в район IV армии (Молодечно). [22] 1 мая я освящал знамена для 65 пех. дивизии, входившей в состав 26 корпуса (ген. Александра Алексеевича Гернгросса), состоявшего из 64, 65 и 84 пех. дивизий. На торжестве присутствовали: командующий армией ген. Рагоза, ген. Гернгросс, начальники дивизий и все офицеры корпуса. После церковного торжества и раздачи командующим армией солдатам георгиевских крестов, в огромной палатке, красиво декорированной зеленью, состоялся, поражавший обилием и изяществом яств, завтрак, на который были приглашены все присутствовавшие на торжестве. Завтракало несколько сот человек. Я прислушивался к разговорам. В разных местах от времени до времени произносилось имя Распутина. Вдруг слышу громкий и резкий голос ген. Гернгросса:

— Я согласился бы шесть месяцев отсидеть в Петропавловской крепости, если бы мне позволили выдрать Распутина. Уж и выдрал бы я этого мерзавца.

В ответ на это раздался хохот завтракавших. И это произошло при Командующем армией, рядом с которым сидел Гернгросс, при офицерах трех дивизий, на глазах множества прислуживавших у стола солдат. Ген. Гернгросс не мог не понимать, что он творит. Всего несколько недель назад в IV армию прибыл на должность командира бригады 8 Сибирской дивизии бывший товарищ министра внутренних дел и командир Корпуса жандармов, свиты его величества ген. майор Вл. Феод. Джунковский, уволенный от высоких должностей за свой правдивый доклад о Распутине. И если теперь воспитанный в строгих традициях верности и покорности Государю, старый боевой генерал Гернгросс решается на такую выходку в отношении близкого к Государю и ревниво охраняемого Государем лица; если эта выходка вызывает дружный хохот офицеров трех дивизий и ни одного возражения, то не значило ли это, что и в голосе Гернгросса, и в смехе офицеров звучали не только ненависть и презрение к Распутину, но и грозное предостережение самому [23] Государю?

Раньше армии могла угрожать пропаганда извне, теперь же разлагающая струя направлялась на армию из самого царского дворца, при бессознательном содействии самих же царя и царицы, державшихся за Распутина, как за какой-то талисман, в котором будто бы заключалось всё их спасение. Гернгроссовский эпизод 1 мая был своего рода mеmento mori для последующего времени. Но на него не обратили должного внимания, как не обращали тогда внимания и на многое другое, знаменовавшее, что мы быстрыми шагами идем к надвигающейся катастрофе.

В течение следующих дней я объезжал полки IV армии, стоявшие на фронте. Между прочим, в 8-й Сибирской дивизии я виделся с ген. Джунковским.

После того, как за свой честный доклад о Распутине он был уволен от должностей товарища министра внутренних дел и командира Корпуса жандармов (Увольнению Джунковского способствовала целая коалиция его врагов. Во главе их стоял Распутин с Вырубовой, которых подзадоривали б. министр внутренних дел А. Н. Хвостов и сенатор С. П. Белецкий. С другой стороны и совсем по другим причинам против Джунковского интриговал В. Н. Воейков, считавший Джунковского, в виду исключительного расположения к нему Государя, одним из главных своих конкурентов при дворе. Весьма осведомленные в деле Джунковского люди, как его начальник штаба, ген. В. П. Никольский, категорически утверждали, что Воейков много способствовал падению Джунковского.),

он просил Государя снять с него, как с опального, вензеля. Государь отказал ему в этом: более того, он дал ему право носить форму Корпуса жандармов, над облагорожением которого Джунковский потрудился больше всех других командиров Корпуса. Тут сказалась обычная манера Государя подслащать горькие пилюли. Джунковский тогда попросился в армию и теперь он скромно и самоотверженно исполнял должность командира бригады 8-ой [24] Сибирской дивизии (Вскоре он был назначен начальником 15-й Сибирской дивизии, а во время революции командиром 3-го Сибирского корпуса. Увидев, что нельзя управиться с солдатским комитетом, он подал в отставку по болезни. В корпусе он пользовался громадным авторитетом и среди офицеров, и среди солдат.).

Не заезжая в Ставку, я проехал с фронта в Петроград и 13 мая присутствовал на заседании Св. Синода. По окончании заседания ко мне подошел митрополит Питирим.

— О. протопресвитер! Ее величество поручила мне переговорить с вами по весьма серьезному делу, — обратился он ко мне. — Когда бы нам сделать это?

— Странно! — ответил я. — Перед отъездом из Ставки я каждый день виделся с Императрицей, беседовал с ней, но она ни словом не обмолвилась о предстоящей мне беседе с вами.

— Да. Но ее величество поручила мне... Так где же и когда мы переговорим с вами?

— Где угодно, — ответил я, — у вас ли, у меня ли. Я уезжаю в Ставку во вторник 17 мая.

— Может быть, мы сейчас же, здесь побеседуем? — предложил митрополит Питирим.

Я, конечно, согласился. Мы отошли к окну, что против синодального стола и, стоя, начали беседу. В синодальном зале никого уже не было. Только у входных в синодальный зал дверей стояли Тверской архиеп. Серафим, протопр. А. А. Дернов и и. д. товарища обер-прокурора В. И. Яцкевич.

— Так вот, — начал митрополит, — ее величество очень обеспокоена, что в армии много разговоров о Григории Ефимовиче. Какое кому дело, что хороший человек стоит около царской семьи? А вот мешает же он кому-то! В армии говорят и то, и то...

И митрополит передал мне почти дословно то, что я 17 марта говорил Государю. Ясно было, что мой [25] разговор с Государем сообщен Императрице, а последнею или Вырубовою передан митрополиту Питириму с поручением «повлиять» на меня.

— Я не знаю, хороший ли человек Распутин, — как будто о нем говорят другое, но армия действительно волнуется из-за него, считая его виновником многих гадостей. Как велика ненависть к нему в армии, можете усмотреть из следующего... И я, не называя ни места, ни имен, рассказал эпизод 1 мая, бывший на завтраке после освящения знамен в 65 пех. дивизии.

— Если командир корпуса, заслуженный, старый боевой генерал позволяет себе такую выходку в отношении лица, столь близкого к царской семье, значит: как далеко зашло дело!

— Вот Императрица и просит вас повлиять на армию, чтобы в ней не было таких разговоров. Вас армия знает, вас она любит, — вы можете сделать это, — перебил меня митрополит.

— Владыка! — обратился я к митрополиту, — отчетливо ли вы представляете себе то, о чем меня просите? Вы знаете, что такое теперь наша армия? В ней сейчас 10 миллионов. Она на двухтысячеверстном фронте и в беспредельном тылу, ибо тыл — вся Россия. Каким путем убеждать ее? Живым словом? Вы же понимаете, что это невозможно. Чтобы мне переговорить со всеми частями, потребовалось бы несколько лет. Обратиться к армии с воззванием? Тогда заговорят о Распутине и те, которые доселе молчали. Да и с каким словом, с какими наставлениями я обратился бы к армии? Я не умею врать. А если бы и стал врать, разве тут враньем можно помочь делу?

— Как тяжело, как тяжело! — почти застонал митрополит.

— Владыка! Позвольте мне быть с вами откровенным, — прервал я его. — Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что вы совершенно не представляете, [26] какой это страшный вопрос — вопрос о Распутине. Это самый страшный из всех вопросов нашего времени. Его необходимо разрешить, надо разрешить как можно скорее и разрешению его должна помочь Церковь. Хотя вы, владыка, не первенствующий член Св. Синода, но вы — Петроградский митрополит; на вас поэтому обращены все взоры. Поверьте мне, что настанет пора, когда спросят, что сделала Церковь для разрешения этого вопроса, и прежде всего спросят вас. Тогда вам предъявят большой счет.

— Как тяжело, как тяжело! — начал опять вздыхать митрополит. — Знаете что? — обратился вдруг он ко мне. — С какой бы радостью я ушел в отставку. Вот только дали бы мне пенсию...

— Ну, думать о пенсии нам с вами теперь совсем не время, — возразил я. — Уйдем мы в отставку тогда, когда скажут нам: уходите! А пока мы должны делать и делать.

— Что же, что делать? — нервно спросил митрополит.

— Близость Распутина к царской семье грозит страшными последствиями. Надо избавить эту семью от опасной распутинской опеки. Надо их убедить, чтобы они освободились от Распутина. Если нельзя этого сделать, убедите Распутина уехать от них, чтобы, если они дороги для него, спасти их. Другого способа успокоить армию и народ и охранить падающий престиж Государя я не вижу, — закончил я.

На этом мы расстались.

Я совершенно объективно и, насколько мог, точно передал свою беседу с митрополитом. Предоставляю самому читателю сделать дальнейшие выводы. А о себе одно скажу: я отошел от митрополита и возвращался домой с каким-то гадливым чувством, которое у меня всё нарастало по мере того, как я вдумывался в слова, [27] вспоминал выражение лица, ахи и вздохи своего собеседника...

Какие же были последствия этой беседы? — спросит читатель. Существенных — никаких. Митрополит остался тем же, чем он и раньше был. Менять позицию в отношении Распутина ему было пока невыгодно, ибо он держался Распутиным; печального же будущего и для России, и для себя от этой истории он не прозревал. На меня же пока махнул рукой. Впрочем, в июне и в июле митрополит Питирим на заседаниях Св. Синода (в его квартире) дважды предлагал мне архиепископство.

Я уверен, что предложение это делалось с ведома Императрицы.

— Вы поймите только, — убеждал меня митрополит, — сделаетесь архиепископом, вы сразу займете второе по влиянию место в нашей иерархии: Петроградский митрополит, потом вы.

Я ответил, что вопросы карьерного порядка меня совсем не интересуют, а для исполнения своей должности я обладаю полнотою власти и не имея архиепископского сана.

В тот и другой раз митрополита поддерживал товарищ обер-прокурора Зайончковский. Я поблагодарил митрополита Питирима за его заботы о моей персоне, но от предложения категорически отказался. Когда же Зайончковский наедине высказал мне удивление по поводу моего отказа от архиепископского сана, я ответил ему:

— Во-первых, менять свое звание я считаю себя не в праве без согласия всего военного духовенства. Во-вторых же... Ужели вы не понимаете, что митр. Питириму и распутинской компании очень желательно сделать меня архиереем, чтобы «завтра» же сплавить меня «с почетом» в какую-либо епархию, а на мое место посадить своего человека? Сейчас же им некуда меня сплавить.

— Теперь я понимаю ваш отказ и совершенно соглашаюсь с вами, — сказал Зайончковский. [28] Вскоре после описанного разговора с митр. Питиримом я был приглашен в Царское Село для совершения всенощной и литургии в Государевом Федоровском соборе. Мне сослужил царский духовник прот. А. П. Васильев. По обычаю, мы не возвращались после всенощной в Петроград, а оба заночевали в большом Царскосельском дворце, только в разных помещениях. Мне очень хотелось переговорить с о. Васильевым, так как некоторые лица очень энергично старались восстановить о. Васильева против меня, внушая ему, что я очень добиваюсь занять его место. Сам о. Васильев как-то писал мне об этом.

В ответном письме я старался разубедить его. Я еще до войны категорически отказался от предложения занять место придворного протопресвитера и царского духовника. Теперь же, с обострением распутинского вопроса, пост царского духовника был для меня еще более неприемлемым. И я был решительно далек от того, чтобы когда-нибудь мечтать о нем. Не буду говорить о том, что лезть на «живое» место не в моем принципе. Всё же, чтобы окончательно рассеять подозрения о. Васильева, я хотел лично переговорить с ним и поэтому после всенощной высказал ему о своем желании побеседовать с ним. Он пообещал после ужина зайти ко мне. И, действительно, часу в 10-м вечера он забежал ко мне, но не более, как на пять минут. Мы успели обменяться несколькими ничего существенного не выражавшими, фразами, а затем он начал прощаться, извиняясь, что ему надо навестить какую-то княгиню или графиню. Как будто для этого визита не могло найтись у него другого времени? При прощаньи он, как бы нечаянно, обронил фразу:

— Вы напрасно думаете, что Распутин падает. Очень ошибаетесь: он теперь, как никогда, силен...

Несомненно, это было предостережение мне. Так я и понял тогда. Теперь же думаю, что необходимость беседовать с княгиней была вызвана у о. Васильева [29] желанием отделаться от беседы со мной. Дружба со мною, как с открытым противником Распутина, теперь была не безопасна для царедворца. А о нашей продолжительной беседе во дворце завтра же стало бы известно, кому надо.

Распутин же продолжал восходить.

В августе или сентябре 1916 года ген. Алексеев однажды прямо сказал Государю:

— Удивляюсь, ваше величество, что вы можете находить в этом грязном мужике!

— Я нахожу в нем то, чего не могу найти ни в одном из наших священнослужителей.

На такой же вопрос, обращенный к царице, последняя ответила ему: «Вы его (т. е. Распутина) совершенно не понимаете», — и отвернулась от Алексеева.

В один из моих приездов в Петроград в 1916 г. ко мне на прием явился неизвестный мне очень невзрачный дьякон. На мой вопрос: «Чем могу быть вам полезен?» — дьякон протянул помятый конверт с отпечатком грязных пальцев: «Вот прочитайте!»

— От кого это письмо? — спросил я.

— От Григория Ефимовича, — ответил дьякон.

— От какого Григория Ефимовича?

— От Распутина.

— А ему что нужно от меня? — уже с раздражением спросил я.

— А вы прочитайте письмо, — ответил дьякон. Я вскрыл конверт. На почтовом листе большими каракулями было выведено:

«Дарагой батюшка

Извиняюсь беспокойство. Спаси его миром устрой его трудом Роспутин».

— Ничего не понимаю, — обратился я к дьякону, прочитав письмо.

— Григорий Ефимович просит вас предоставить мне место священника, — пояснил дьякон. [30]

— А вы какого образования? — спросил я.

— С Восторговских (Пастырские курсы прот. И. Восторгова, наплодившие неучей священников.) курсов.

— Место священника я предоставить вам не могу, так как в военные священники я принимаю только студентов семинарии, — ответил я.

— Тогда дайте дьяконское место в столице.

— И сюда вы не подойдете.

— Ну в провинции, — уже с волнением сказал дьякон, очевидно пришедший ко мне с уверенностью, что письмо Распутина сделает всё.

— Это, пожалуй, возможно. Но вы должны предварительно подвергнуться испытанию. Завтра послужите в Сергиевском соборе, где вашу службу прослушает назначенный мною протоиерей, а после службы явитесь ко мне для экзамена, который я сам произведу, — сказал я.

Дьякон ушел, но ни на службу, ни на экзамен не явился.

Как реагировал Распутин и его присные, слухов об этом до меня не дошло. [33]

 

II. Церковное дело в Галиции в 1916-1917 гг.

Летом 1915 года наши войска очистили почти всю Галицию. В наших руках остался лишь маленький уголок ее с гор. Тарнополем. Но в Ставке не сомневались, что летом следующего года Галиция снова будет нашей. В виду этого, ни генерал-губернатор Галиции с его штабом не был упразднен, ни архиепископ Евлогий не был освобожден от заведывания Галицийскими церковными делами.

Ранней весною 1916 года к новому занятию Галиции начали готовиться не только наши войска, но и военно-гражданские власти. Кажется, в мае (или апреле) в Ставку приехал генерал-губернатор Галиции граф Г. А. Бобринский для разрешения разных вопросов, связанных с гражданским устройством в Галиции, в случае ее нового занятия нашими войсками. На другой день, по приезде в Ставку, он зашел ко мне.

— Его величество прислал меня к вам, чтобы переговорить по галицийскому церковному вопросу, — сказал мне гр. Бобринский.

Как я уже говорил, в 1915 году мне не раз пришлось беседовать с гр. Бобринским по поводу производившихся в то время воссоединительных операций. Мой взгляд на дело, таким образом, был известен ему, как был известен и мне его взгляд. Теперь я еще раз повторил ему, что я и раньше считал применявшуюся в Галиции воссоединительную систему неудачной и опасной, а теперь, после получившихся от нее результатов, считаю повторение ее недопустимым, даже преступным. Гр. Бобринский [34] заявил мне, что его величество желает, чтобы теперь я взял в свои руки всё церковное дело как в Галиции, так и в Буковине.

Такое предложение совсем не устраивало меня: дел у меня и без того было много; мое расхождение во взглядах на Галицийское дело с архиепископом Евлогием и его вдохновителями и сторонниками уже увеличило число моих врагов; наживать новые заботы и новых врагов у меня совсем не было охоты. Но и отказаться от высочайшего предложения я не имел права. Так я и ответил гр. Бобринскому: желания браться за это чрезвычайно запутанное и сложное дело у меня нет; продолжать прежнюю политику, взявшись за дело, я не могу. Если же его величество настаивает на том, чтобы я для Галиции заменил архиепископа Евлогия, то я прошу разрешения предварительно представить его величеству докладную записку с изложением моего взгляда на Галицийский церковный вопрос и тех способов и методов, которые я могу применить к делу.

Граф Бобринский просил меня не отказываться, а о моем ответе обещал доложить Государю.

В тот же день вечером Государь обратился ко мне:

— Граф Бобринский передал мне, что вы хотите представить докладную записку о церковных делах в Галиции. Пожалуйста, представьте.

Чуть ли не на другой день записка была мною составлена. В ней я развивал следующие мысли: продолжение практиковавшейся в 1915 году в Галиции воссоединительной системы не принесло бы пользы Православной Церкви и угрожало бы безопасности воссоединяемых униатов. Церковная политика в Галиции должна вестись применительно к обстоятельствам и условиям военного времени, чтобы, не упуская из виду конечной цели, т. е. единения галицийских униатов с нашей Православной Церковью, в то же время не раздражать, а успокаивать население и всячески ограждать [35] доверяющихся нам униатов от возможности, по примеру прошлого года, для них новых репрессий со стороны австрийцев.

Чтобы расположить галицийских униатов к Православной Церкви, надо сделать всё возможное для наилучшего удовлетворения их духовных нужд. Для этого в униатские приходы, оставшиеся без священников, либо убежавших в глубь Австрии, либо заключенных за русофильство в тюрьмы, либо казненных австрийцами, необходимо командировать самых лучших, идейных, образованных и бескорыстных наших священников, обеспечив их казенным содержанием в размере получаемом полковыми священниками. Когда тот или другой униатский приход согласится принять нашего священника, последний должен крестить, венчать, хоронить, — словом, совершать все духовные требы для этого прихода и отправлять богослужения в приходской церкви, не принимая никакого вознаграждения от прихожан за свои труды, идя навстречу всем их духовным нуждам и в то же время ни слова не говоря о воссоединении, а тем более — не требуя от обращающегося к нему за совершением требы униата предварительного присоединения к Православной Церкви.

На последнем я настаивал по следующим побуждениям. Униатская масса — народ — совсем не разбиралась в богословских тонкостях. Навязанные ей католицизмом, отделяющие униатов от православных догмы filioque{*6} о главенстве папы и другие оставались для униатов-мирян пустыми, непонятными, ничего не говорившими ни их уму, ни их сердцу, звуками. В душе простецы-униаты верили, что они одно с нами; наших священников они не чуждались, благодатью нашей церкви не брезгали. Предложение отказываться от своего и присоединяться к нам многих из них смущало и удивляло.

— Мы думали, что по вере мы — одно с вами, что храним, как и вы, веру дедовскую. Теперь вы говорите, что мы не то, что вы. Тогда, что же такое вы? [36]

Так рассуждали иные униаты, когда им предлагали отречься от унии и присоединиться к православию. Фактически ничего не прибавляя, торжественное присоединение одних, таким образом, смущало, другим угрожало теми страшными возможностями, какие уже имели место в 1915 году, при отходе наших войск из Галиции. Ясно, что открытому миссионерству — «идем обращать вас к истинной вере» — при данной обстановке не могло быть места. Нужно было что-то другое, что не смущало бы совесть униатов и не угрожало бы им жестокой расправой со стороны австрийцев за измену вере. Значит, надо было придать делу такой вид, будто бы униаты пользуются нашими священниками по крайней нужде, не имея своих и не будучи в состоянии иным каким-либо образом удовлетворить свои духовные нужды. Наша конечная цель при такой прикровенности нисколько не пострадала бы. И теперь, считая, что они одно с нами, а затем — привыкши к нашим священникам, униаты в конце концов потеряли бы всякое представление о каком-либо различии между ними и нами, между православием и унией и, в случае присоединения Галиции к России, сразу влились бы в Православную Церковь. Цель была бы достигнута незаметно для глаза, правда — без пышных торжеств и триумфов для воссоединителей, но зато без волнений и жертв, безболезненно и прочно.

Я отлично понимал, что с формальной, или, как у нас для большего впечатления любят выражаться, — с канонической точки зрения (При этом на каноны более всего любят ссылаться лица, которые сами чаще всего, почти на каждом шагу нарушают их прямо или косвенно, «одесятствуя мяту, анис и тмин и опуская важнейшее в законе: суд, милость и правду» (Мф. XXIII, 23), забывая, что не человек для канона, а канон для человека, что канон подлежит изменению, раз он начинает приносить вред церковому делу и жизням человеческим.) такой путь мог быть и [37] оспариваем и осуждаем, но, в данном случае в особенности, были применимы слова Спасителя: «Суббота для человека, а не человек для субботы». Какой канон мог предусмотреть ту обстановку и взвесить все условия, при которых нам теперь приходилось иметь дело с униатами? А затем: разве чин воссоединения — таинство?

Разве обращение униата к православному священнику за исполнением духовной требы не свидетельствует об его вере в православную церковь, в благодатные полномочия ее служителей? Разве это его обращение нельзя признать равносильным присоединению? С точки зрения книжников я окажусь неправым, но я и тогда считал и теперь считаю, что только такой способ действия в Галиции мог быть правильным и прежде всего целесообразным: закону Христовой любви он отвечал, основ церковного учения не нарушал, верно вел к цели и предотвращал возможность для униатов новых ненужных страданий за веру. В конце записки я ставил условие, без соблюдения которого я не могу ручаться за успех работы: чтобы ни Св. Синод, ни обер-прокурор Синода не вмешивались в мою работу в Галиции и не ставили мне никаких препятствий при осуществлении намеченного плана.

Прежде чем представить записку Государю, я ознакомил с нею архиепископа Константина, а затем генерала Алексеева, графа Бобринского, ген. Эльснера — начальника снабжения Юго-западного фронта, которому был подчинен галицийский генерал-губернатор и генерала Воейкова, как человека практического и близкого к Государю. Первый признал мою записку резонною, с церковной стороны; последние все одобрили ее с государственной точки зрения.

После этого я представил ее Государю. На другой день через ген. Алексеева я получил обратно свою записку с собственноручной надписью Государя: «Одобряю». Вслед за тем состоялось высочайшее повеление о возложении на меня заведывания всем церковным делом [38] в Галиции и Буковине, причем мне предоставлялось право иметь особого помощника, на правах главного священника фронта.

Как уже говорилось раньше, в то время лишь небольшой уголок Галиции с городом Тарнополем был занят нашими войсками, но ждали наступления и в успехе не сомневались. Я должен был приготовиться, чтобы при расширении территории сразу же взяться за работу. Прежде всего я занялся приисканием себе помощника. Выбор мой остановился на ординарном профессоре Киевской Духовной академии, докторе церковной истории, прот. Ф. И. Титове.

Профессор Титов считался знатоком истории западнорусской церкви и, в частности, униатства; он обладал научным стажем, который для моего помощника был чрезвычайно важен, особенно при сношениях с буковинскими церковными властями, где управление было составлено из Черновицких архимандритов и протоиереев, щеголявших званиями докторов богословия, профессоров университета и пр.; наконец, мне о. Титова очень настойчиво рекомендовал бывший Главнокомандующий Юго-западного фронта Н. И. Иванов. Эти данные склонили меня в его пользу. Требовалось согласие самого о. Титова. Я вызвал его в Ставку и, прежде всего, ознакомил его с одобренною Государем моей докладной запиской, заявив ему, что неуклонное и точное выполнение изложенной в записке программы — условие sine qua non (обязательное, непременное (лат.).) нашей совместной работы. Титов ответил, что он решительно во всем разделяет мой взгляд на галицийское дело и готов подписаться под каждым словом моей записки. Таким образом, в принципиальном вопросе между нами сразу установилось полное единение.

Менее сговорчивым оказался о. Титов в вопросе о материальном обеспечении. Хотя предназначенное для моего нового помощника содержание было достаточно, чтобы удовлетворить очень требовательного человека, а тем более нашего брата-священника, всё же о. Титов [39] заявил, что он желает сохранить за собою и все содержание по занимаемым им в Киеве должностям: профессора академии, настоятеля Андреевской церкви, члена Консистории и редактора «Епархиальных ведомостей». Такое заявление меня удивило.

Мой принцип — в служебных делах личный материальный интерес отодвигать в сторону. В данном же случае этот интерес уже был обеспечен положенным военным содержанием. Кроме того, сохранение содержания по должностям, которые, во время отсутствия Титова, будут исполняться другими лицами, для обеспечения коих придется изыскивать откуда-то средства, должно было вызвать на месте затруднения. Всё же я обратился к Киевскому митр. Владимиру с просьбой удовлетворить выставленные Титовым условия. Митрополит ответил мне категорическим отказом. Чтобы не разойтись нам из-за сребренников, я решился удовлетворить это желание о. Титова иным способом, посредством особого доклада Государю, что я и сделал. Государь согласился с моим выбором и повелел мне от его имени просить Киевского митрополита Владимира о сохранении за Титовым, на время его пребывания на фронте, всех Киевских должностей и содержания по ним.

Митрополит Владимир не посмел отказать в просьбе, обращенной к нему от имени Государя, но при встрече со мной с возмущением говорил о причиненном ему затруднении изыскивать средства для вознаграждения заместителей о. Титова по разным, брошенным им, должностям. По адресу Титова при этом было сказано достаточно горьких и, — надо сознаться, — справедливых слов.

Получив согласие Государя и ответ митрополита, я назначил о. Титова своим помощником по униатским делам.

Затем, по моему представлению, было учреждено тридцать штатных священнических вакансий для Галиции, которые я мог замещать по мере надобности. [40] Совместно с о. Титовым мы принялись после этого подыскивать сотрудников для предстоящей работы, поставив за правило привлекать к делу только образованных и идейных священников.

Начатое летом 1916 года нашими войсками на Галицийском фронте наступление увенчалось успехом, хотя и меньшим, чем ждали. Более успешным оказалось продвижение на левом фланге: в наших руках оказалась почти вся Буковина.

С занятием Буковины выдвинулся вопрос об управлении Буковинской церковью.

Буковинским митрополитом в то время считался Владимир Репта. При первом занятии нашими войсками в 1914 году г. Черновиц (столица Буковины), митрополит Владимир остался на месте. Когда Черновицы снова перешли в руки австрийцев, последние, в наказание за общение митрополита Репты с русскими, наложили на него пеню в 75 тысяч крон, в то время сумму — очень внушительную. Чтобы не подвергнуться еще худшему, митрополит Владимир, при вторичном приближении наших войск к Черновицам в 1916 г., бежал в Вену. Бежали с ним и некоторые из его сослуживцев-членов Консистории. Оставшиеся члены Консистории сторонились от управления, опасаясь подвергнуться в будущем каре. Фактически Буковинская церковь осталась без управления. Не выпускал из своих рук вожжей лишь один секретарь Консистории, о котором, однако, ходили недобрые слухи, как об австрийском шпионе и хищнике. Положение вопроса об управлении Буковинской церковью еще осложнялось тем, что там издавна соперничали две партии — румын и русинов, каждая из которых старалась получить перевес в управлении. С отъездом митрополита этот спор еще более обострился, ибо теперь обе партии лишились примиряющего центра.

Между тем, положение Буковинской церкви требовало всегда, а теперь в особенности, наличия сильной и справедливой власти. [41] Буковинская митрополия едва ли не самая богатая из всех православных церквей в мире. Ей принадлежала в то время 1/3 часть всей Буковинской земли. Богатейшие имения Буковинской митрополии с чудными хозяйствами, фермами и заводами были рассеяны по всей Буковине. Несметные лесные богатства принадлежали ей. Митрополия ежегодно получала колоссальный доход. На свои средства она содержала в Черновицах богословский факультет; в ее руках была почти вся благотворительность страны. Недавно отстроенный, стоивший свыше 5 милл., крон, дворец митрополита напоминал царскую резиденцию, а не обитель смиренного служителя Божия. И все это несметное богатство было брошено теперь на произвол судьбы, ибо нельзя же было считать серьезною опеку над ним консисторского секретаря. Не было в Черновицах церковной власти, которая порадела бы об этом богатстве. Начались хищения изнутри и извне: стали расхищать всё; начали, не стесняясь, пользоваться митрополичьим добром, в особенности лесами, и наши. В это время я был извещен новым Галицийским генерал-губернатором, ген. Ф. Ф. Треповым, что крайне необходим мой приезд в Черновицы для организации управления Буковинской церковью.

Штаб Галицийского генерал-губернатора в данную пору помещался в г. Тарнополе. Отсюда мы, т. е. я, ген. Трепов, начальник его Штаба ген. Сухомлин и протоиерей Титов и направились в г. Черновицы.

По пути мы условились так действовать: а) чтобы нас не могли потом упрекнуть ни во вмешательстве в дела автокефальной Буковинской церкви, ни в бездействии при нарушении другими ее интересов; б) чтобы лиц, имеющих войти в состав правления, оградить от возможности обвинений австрийцами, а в случае нового занятия ими Буковины, в измене, и в) чтобы, наблюдая и то, и другое, в то же время соблюсти и интересы русского дела.

На следующий день, по нашем прибытии в [42] Черновицы, ген. Треповым были приглашены в зал митрополичьего дома-дворца оставшиеся на месте члены Буковинской Консистории, профессора богословского факультета и виднейшие представители городского духовенства, для обсуждения вопроса об организации церковного управления.

В назначенный час состоялось наше совещание с приглашенными. Конечно, все мы вчетвером присутствовали на нем. Совещание началось моей речью, в которой я изложил наши общие пожелания: согласно воле нашего Государя, мы не хотим вмешиваться в управление Буковинской церковью, но мы считаем своим долгом помочь ей сорганизовать управление, хотим затем помочь этому управлению в охране прав и интересов их церкви. Дабы не подвергать кого-либо каким-нибудь опасностям в будущем, русская власть отказывается от всяких назначений по церковному управлению Буковины и предлагает самому духовенству выбрать членов Консистории и других начальствующих лиц. Русская власть лишь оставляет за собою право, каким пользовались и австрийские власти в мирное время, утверждения или неутверждения избранных, а для устранения всяких споров между румынской и русинской партиями предлагает соблюсти при выборах принцип, чтобы румыны и русины в одинаковой пропорции вошли в управление. Точно также само буковинское духовенство должно разрешить вопросы, возникшие, в виду отсутствия в Буковине епископа, как вопрос о назначениях на вакантные священнические места, о рукоположении новых священников и пр. Последний вопрос был разрешен таким образом: Буковинская Консистория избирала кандидатов на священнические места, которые затем, по моей просьбе, рукополагались русскими архиереями ближайших к Буковине русских епархий. Объявив собранию, что мой помощник проф. Ф. И. Титов будет посредником между Буковинской церковной властью и нашими гражданскими властями, и что он [43] всемерно будет охранять права и интересы Буковинской церкви, я закончил свою речь.

После обмена мнениями, пришли к решению: буковинское духовенство само изберет чинов Консистории и избранных представит через протоиерея Титова на утверждение генерал-губернатору. На другой день я уехал из Черновиц. Дело продолжал о. Ф. И. Титов. Ему удалось помочь буковинцам сформировать Церковное управление и вообще наладить расстроенную войной церковную жизнь. Благодаря его же вмешательству, настойчиво поддержанному мною перед ген. Алексеевым, были защищены лесные и другие богатства Буковинской митрополии.

Судя по тому, что в конце 1916 года Буковинское духовенство поднесло о. Титову очень трогательный благодарственный адрес, надо полагать, что наша бескорыстная политика была понята и оценена буковинцами. Должен признать, что дальше всё делалось о. Титовым, а я почти только тогда привлекался к участию, когда требовалась защита или поддержка Ставки, или же надо было согласовать деятельность фронтового духовенства с деятельностью о. Титова и его помощников. Много облегчала работу полная, ни разу не нарушавшаяся, солидарность во взглядах и действиях между мною и о. Титовым, с одной стороны, между нами и ген. Треповым, с другой. Последний в нашем деле показал себя просвещенным и доброжелательным администратором.

В Буковине всё же нам легче было действовать, чем в Галиции. Правда, в Буковине нас легко могли обвинить во вмешательстве в дела автокефальной церкви. С другой стороны, мы тут встретились с докторами богословия и профессорами-протоиереями, с самолюбиями которых считаться было не легко. Но оба эти подводных камня были обойдены сравнительно благополучно. Зато здесь на нашей стороне был один плюс, к сожалению, отсутствовавший в Галиции. Доселе, если не считать [44] одного, более курьезного, чем значительного случая, никаких недоразумений между русскими и буковинскими церковными властями не было, так как русские до этого времени предоставляли самим буковинцам разбираться в своих делах. (Не могу не рассказать о нем. В конце 1914 или в начале 1915 г. ко мне в Барановичах зашел Черновицкий губернатор Евреинов с просьбой помочь делу, очень его обеспокоившему. Состояло оно в следующем. В данное время в Черновицах стоял наш, кажется, 281 пех. полк. Очень молодой и, вероятно, не особенно воспитанный (из мобилизованных, лично я его не знал) полковой священник, воспользовавшись отсутствием митрополита, поселился, на правах победителя, в величественных митрополичьих покоях, потом стал пользоваться великолепным митрополичьим выездом и, наконец, стал совершать богослужения в кафедральном соборе, обязывая заслуженных Черновицких протоиереев-докторов богословия сослужить ему, т. е. ставя их в подчиненное положение. Как побежденные, они повиновались, но всё же ропот пошел такой, что губернатор вынужден был просить меня ограничить начальственный пыл батюшки.)

В Галиции же, сношения между нами — православными и униатским населением были испорчены церковной политикой прошлого года, промахи которой сумели использовать для себя местные униатские и католические ксендзы. Одни из униатов были настроены в отношении нас положительно враждебно, а другие были запуганы прошлогодними репрессиями австрийцев и, по пословице, обжегшись на молоке, теперь дули на воду. Всё же, к концу 1916 г. до 50 наших священников служили в униатских Галицийских приходах, удовлетворяя все духовные нужды местных прихожан. Прот. Титов всё время объезжая эти приходы, беседовал с униатами и с нашими священниками и водворяя мир там, где он нарушался с нашей или с униатской стороны. В своих поездках в Галицию я также не упускал случая войти в общение не только с обслуживавшими приходы нашими священниками, но и с униатскими ксендзами и [45] монахами: последних я всегда приглашал на наши пастырские собрания. Одновременно с этим обслуживание духовных нужд галицийских униатов велось и всеми находившимися на Галицийской территории военными, полковыми и госпитальными священниками, которые были снабжены специальной на этот предмет инструкцией.

К сожалению, вынужден отметить: на почве отношений к этим священникам у о. Титова возникало много недоразумений, которые мне то и дело приходилось улаживать. В общем же, дело наше шло без шуму, спокойно и достаточно гладко. К воссоединению никто не призывал униатов, но фактически воссоединение крепло везде, где служили наши священники. Обслуживаемые униаты всё прочнее сроднялись с мыслью, что они совершенно одно с нами. Дело шло верным путем, и не подлежит сомнению, что оно привело бы нас к полной победе, если бы не стряслось несчастье над нашей армией.

Происшедшее после революции полное разложение фронта сопровождалось кошмарным отступлением наших войск из Галиции. Тогда и мы должны были оставить свое уже налаженное дело. На этот раз мы покидали Галицию с полною уверенностью, что галицийские униаты за последнюю нашу у них работу не помянут нас лихом.

Мое участие в церковной галицийской работе ограничилось выработкою плана, участием в нескольких братских собраниях православных и униатских священников в г. Тарнополе и поддержкой о. Титова из Ставки. Вся же остальная, запутанная и сложная работа была проведена осторожным и настойчивым проф. Ф. И. Титовым, которому и должна принадлежать честь за нее.

Не скажу, однако, чтобы галицийское и буковинское дела не причиняли мне огорчений. В служебных вопросах мы с о. Титовым не расходились. Но где дело касалось лично о. Титова — его материальных интересов и наград, там мы оказывались на разных плоскостях. Мне [46] пришлось употребить большое насилие над своей совестью, чтобы заставить митрополита Владимира выполнить чрезмерное и, по существу, несправедливое требование о. Титова о сохранении за ним всех его многочисленных киевских окладов. Чрез несколько месяцев, после его прибытия на театр военных действий, он совсем неприкровенно стал напоминать мне о необходимости наградить его митрою. В порядке наград митра являлась для о. Титова весьма преждевременной. Но его напоминания были так решительны, что я, скрепя сердце, сделал представление Св. Синоду. Последний обычно удовлетворял все мои ходатайства, всегда рассматривавшиеся в моем присутствии. Но тут у меня не хватило духу, чтобы защищать награду, к которой меня вынудили. И Синод отклонил представление.

После этого мне пришлось иметь очень неприятное объяснение с о. Титовым, значительно ухудшившее наши отношения. [49]

 

III. На верхах. Новые назначения. Польский вопрос

Всё более сгущавшаяся атмосфера нашей государственной жизни способствовала тому, что в 1916 году на государственном горизонте то и дело меркли звезды. Закатилась так внезапно оказавшаяся на государственном небосклоне звезда министра внутренних дел А. Н. Хвостова. Назначенный, как мы видели, с соизволения и благословения Григория Ефимовича, Хвостов сумел войти в полное доверие «старца» и стал его «собинным» другом. Другом он оказался, однако, вероломным. Скоро открылось, что им сорганизован план убийства Распутина, при посредстве некоего Ржевского и известного иеромонаха Илиодора. Эту хвостовскую махинацию раскрыл другой «друг» Хвостова и его товарищ по должности министра внутренних дел Степан Петрович Белецкий. Можно представить, какую бурю негодования подняло в сердце императрицы это разоблачение. А. Н. Хвостов был тотчас уволен от должности министра внутренних дел. Никакого другого назначения ему не было дано. На его место назначили нового распутинца, члена Государственного Совета Б. В. Штюрмера.

Кара, постигшая Хвостова, по тому времени была слишком сильной и даже необычной. Обыкновенно увольнения подслащивались какими-либо знаками монаршего внимания к увольняемому: пожалованием большого ордена, назначением в Государственный Совет или, как это было в отношении Сухомлинова и Саблера, собственноручными письмами Государя. В Царском Селе не хотели чтобы на них обижались. И теперь, после расправы с [50] коварным министром, Императрица, успокоившись, не прочь была чем-нибудь утешить наказанного.

Идучи к богослужению в Федоровский Государев собор, во время говенья перед исповедью, в пятницу первой недели Великого поста, Императрица говорит Государю:

— Как тяжело сознавать, готовясь к исповеди, что кто-то гневается на тебя. Если бы Хвостов пришел к нам и выразил желание примириться, я рада была бы простить его. (Передаю со слов ктитора собора полк. Ломана, который слышал этот разговор между царицей и царем).

С виновником увольнения Хвостова, С. П. Белецким, меня познакомил в 1911 году бывший тогда самарским архиереем еп. Константин. И по словам еп. Константина, и по первому моему впечатлению, тогда у Белецкого внутренняя порядочность и благородство прекрасно гармонировали с большой деловитостью и серьезностью. В последующие годы он круто изменился в другую сторону.

«Правильная оценка С. П. Белецкого, — писал мне начальник Штаба Корпуса жандармов, ген. В. П. Никольский, очень близко и часто сталкивавшийся по службе с Белецким, — может быть дана лишь при детальном ознакомлении со всей его служебной деятельностью. Несомненно, что при продвижении по иерархической лестнице, он постепенно опускался в нравственном отношении. Я имел возможность наблюдать его в должности директора Департамента полиции, за которую он крепко цеплялся, но с которой он должен был уйти по настоянию В. Ф. Джунковского, не нашедшего возможным служить с ним, при его неискренности и фальши, и в должности товарища министра внутренних дел, совершенно не считавшегося со своим министром Алексеем Хвостовым, которого он даже не всегда ставил в известность об отдаваемых им именем министра распоряжениях. Безусловно, ловкий, вкрадчивый, с обаятельным обхождением, в некоторых случаях напоминающий Молчалина, он обладал острым, умевшим быстро схватывать самое сложное дело [51] умом, громадной работоспособностью и усидчивостью, — этим он обратил на себя внимание П. А. Столыпина и, благодаря этому, попал из самарских вице-губернаторов в вице-директора Департамента полиции.

Но здесь у него начинают сказываться два качества, постепенно затмившие остальные хорошие черты его духовного склада: колоссальное честолюбие — он решил добиться рано или поздно, тем или иным путем, поста министра внутренних дел; а затем у него развилась похотливость — отсюда его попойки, кутежи с балетными «звездочками» и проч., проявлявшиеся, еще в бытность его вице-директором Департамента полиции. Тогда же он проявил склонность вести дело государственной охраны самыми темными путями (провокацией, Азефовщиной и пр.). Это и заставило В. Ф. Джунковского развязаться с таким нечистоплотным, хотя и очень дельным директором Департамента полиции. Но, отдавая должное его служебной деловитости, В. Ф. Джунковский выхлопотал ему место в Сенате, хотя и отлично сознавал, что по своим душевным качествам он не достоин носить сенаторское звание.

Надо отметить, что А. А. Макаров, в бытность министром внутренних дел, был без ума от С. П. Белецкого.

Белецкий не простил Джунковскому своего удаления с выгодной для него должности директора Департамента полиции, где он мог безотчетно распоряжаться крупными денежными средствами, и решил принять участие в «уничтожении» В. Ф. Джунковского. Он вошел в союз с «темными силами», проник в салон Вырубовой, которую скоро очаровал своею веселостью, уменьем рассказать веселый анекдотик и развлечь общество. У Вырубовой он сошелся с Григорием Распутиным.

По-видимому, он именно указал на А. Н. Хвостова, как на наиболее подходящего министра внутренних дел, рассчитывая после него занять министерское кресло. [52] A. H. Хвостов, будучи удален в бытность Джунковского товарищем министра внутренних дел, с поста Нижегородского губернатора, за безобразное поведение, питал к последнему слепую ненависть.

Принимая должность министра внутренних дел, А. Н. Хвостов, обязанный таким образом Белецкому, взял его в товарищи к себе. Белецкий после этого стал как бы опекуном Хвостова, ибо при дворе знали большую неуравновешенность нового министра внутренних дел.

Теперь С. П. Белецкий развернулся вовсю. Он особенно бесшабашно стал распоряжаться казенными деньгами (суммами Департамента полиции), устраивая иногда на них в своем служебном кабинете (Большая Морская, 5) ночные попойки с балетными танцовщицами, в которых участвовал и А. Н. Хвостов. Распутин там не появлялся.

Зато на служебных приемах Белецкого стали появляться всевозможные дамы с однообразными синими конвертиками, внутри которых каракулями было написано: «милай дарагой прими и устрой Гр.». Иногда вверху этого обращения ставился крест. Такие посетительницы принимались сенатором особенно внимательно и просьбы их немедленно удовлетворялись»...

Происшедшая в Белецком метаморфоза удивляла не меня одного. Разжиревший, с одутловатым посиневшим лицом, заплывшими глазами и сиплым голосом, он в 1915 г. производил впечатление нравственно опустившегося, спившегося человека. Но для Царского Села близость известного лица к Распутину была ширмой, чтобы скрыть какие угодно недостатки и гадости. Проще говоря, у близкого к «старцу» человека их не замечали.

Кто был близок к «старцу», тот был чист перед ними. Поэтому, все безобразия, чинившиеся Белецким, и, несомненно, по слухам доходившие до царских ушей, ни на йоту не поколебали там его репутации. В конце февраля сенатор Белецкий назначается на должность Иркутского [53] генерал-губернатора. Напечатанное им, уже после назначения в Иркутск, в «Новом времени» какое-то скандальное разоблачение испортило дело. 15-го марта Белецкий был уволен от генерал-губернаторской должности, не успев и увидеть Иркутска, а, вместо него, на должность Иркутского генерал-губернатора был назначен, всего чуть ли не один месяц пробывший товарищем министра внутренних дел А. И. Пильц, которому сотрудничество с распутинцем Штюрмером совсем не улыбалось.

Безобразное пьянство, казнокрадство и прочие безобразия легко сходили Белецкому; правдивое же, но вызвавшее шум в обществе выступление в печати не сошло. Это характерно для того времени.

Перейду теперь к другим сменам на высших государственных постах.

Избранный вел. князем Николаем Николаевичем и приветствовавшийся им военный министр А. А. Поливанов. 15-го марта был заменен ген. Дмитрием Савельевичем Шуваевым, пред тем состоявшим в должности главного интенданта.

Скромный, честный, аккуратный и бережливый, старик Шуваев был прекрасным военным экономом и совершенно не годился для поста военного министра. Он был слишком прост и сер для этого. По своему внешнему виду, манере говорить и вообще по всему своему складу он, по тогдашней шутке, более годился в каптенармусы, чем в военные министры.

Поливанова убрали, как «левого»; Шуваева назначили, как «правого». За последним, кроме того, значились два плюса: безукоризненная служба в должности главного интенданта и благоволение к нему, несмотря на его правизну, Государственной Думы. Государь тоже очень благосклонно относился к Шуваеву.

Назначение ген. Шуваева прошло совершенно [54] неожиданно. Помню: высочайший завтрак; в числе приглашенных и ген. Шуваев. На карточке гофмаршала ему указано место за столом рядом со мной. Вдруг во время закуски Государь подзывает гофмаршала и что-то говорит ему, а гофмаршал затем подходит к ген. Шуваеву. За столом ген. Шуваев садится рядом с Государем, по правую его руку, а моим соседом, на месте Шуваева, оказывается адм. Нилов.

— Почему вдруг произошла перегруппировка? — спрашиваю я адмирала.

— Шуваев — военный министр, — отвечает он мне.

— Не может быть! — удивляюсь я.

— Чему же вы удивляетесь? — говорит недовольным тоном адмирал.

— Какой же это министр? — не удерживаюсь я.

— Отличный будет министр, — решительно заявляет Нилов.

— Дай Бог! — сказал я.

Назначение ген. Шуваева у всех в Ставке, не исключая и ген. Алексеева, вызвало искреннее изумление. Встретив меня в этот день около дворца, ген. Алексеев с первого слова обратился ко мне:

— Слышали о назначении нового военного министра? Ну, как вы думаете?..

— Я очень люблю Дмитрия Савельевича и теперь жалею его. Не для этой он роли, — ответил я.

— Ну, какой же это министр? — тяжело вздохнул Алексеев. В Ставке одни жалели ген. Шуваева, другие жалели дело, которое ему вверялось. Врагов в Ставке у него не было. Напротив, все любили и уважали его за его честность и неизменную доброжелательность. Но в то же время, все сознавали, что непосильное бремя взваливалось на плечи этого доброго, простоватого [55] старика. И только свита Государя, особенно адм. Нилов и проф. Федоров, уверяли, что лучшего военного министра и не найти. Последним, впрочем, не оставалось ничего другого делать, так как Шуваев, как военный министр, был их ставленником. Проф. Федоров как-то обмолвился мне:

— Здорово пришлось нам потрудиться, пока мы убедили Государя сменить Поливанова.

Сам ген. Шуваев принял назначение покорно, со страхом и смирением. Сил своих он не преувеличивал, недугом самолюбия не страдал. Я уверен, что, если бы он не смотрел по-солдатски на свой долг, он отказался бы от предложения. Теперь же он считал себя обязанным исполнить царскую волю.

Медовый месяц Шуваева был короток. В нем очень скоро окончательно разочаровались и Государь, и Свита, а затем и в Думе его высмеяли. Очень скоро в Свите не иначе, как с насмешкой, стали отзываться о новом военном министре, сделав его мишенью для своих шуток и острот. Не блиставший умом, простодушный и по-солдатски прямолинейный Дмитрий Савельевич давал достаточно материала для желавших поглумиться над ним. В первый же месяц стало видно, что дни нового министра сочтены.

Вскоре после назначения ген. Шуваева военным министром, между мною и им произошло небольшое недоразумение.

В бытность мою священником Суворовской церкви, к числу самых усердных богомольцев, посещавших эту церковь, принадлежала семья статского советника Лихтенталя.

Она состояла из мужа, чиновника министерства путей сообщения, жены и четырех детей: двух мальчиков и двух девочек. Отец являлся в церковь сравнительно редко, но мать с двумя мальчиками и младшей дочерью не пропускала ни одной службы. При этом дети питали [56] какое-то особое теплое чувство ко мне. После каждой службы они дожидались, пока я выйду из церкви, и затем провожали меня до дверей моей квартиры. Я тоже полюбил этих деток. Назначение меня протопресвитером разъединило нас: мы уже виделись редко.

Летом 1916 года, в один из моих приездов в Петроград, ко мне явился юноша, в котором я с трудом узнал своего прежнего любимца — старшего Лихтенталя. В это время он был студентом Петроградского Политехнического института. Лихтенталь прямо начал с того, что он пришел ко мне, как к «своему батюшке», и что только я один могу помочь его горю. А горе его заключалось в следующем. Он желает поступить в военное училище, а его младший брат, окончивший в этом году курс среднего учебного заведения, — в Военно-медицинскую Академию. И тому, и другому отказано в приеме, ибо отец их — крещеный еврей. Они просили военного министра, — тот тоже отказал. Теперь вся их семья умоляет меня просить милости Государя. При этом Лихтенталь передал мне письмо его отца.

Сообщение моего любимца об его еврейском происхождении явилось для меня совершенной неожиданностью. Я знал эту семью в течение десяти лет, всегда любовался их искренней набожностью, скромностью и вообще прекрасной настроенностью; несколько раз у них на квартире служил молебны; знал, что глава семьи — статский советник. И вдруг эта семья оказывается не имеющею всех прав российского гражданства. Мне стало невыразимо жаль их. Жалость моя еще более усилилась, когда я прочитал письмо отца-Лихтенталя.

Из этого письма я узнал, что, еще будучи студентом университета, он поступил в семью известного писателя Михайловского (Как будто не ошибаюсь; если не у Михайловского, то у другого какого-то известного нашего писателя) гувернером, скоро сроднился с этой семьей и, кажется, под ее влиянием принял христианство, порвав решительно [57] всякую связь с еврейством. Потом он женился на интеллигентной, глубоко верующей, коренной русской девушке, с которой в мире и любви дожил до настоящего времени. Служба его проходила в министерстве путей сообщения, где он дослужился до чина статского советника. Насколько я знал его, он представлялся мне дельным и очень скромным работником. Работал он очень много, довольствовался сравнительно малым заработком. Жили Лихтентали скромно, почти бедно.

Неудача, постигшая его сыновей, совсем обескуражила старика.

— «За что карают моих детей? — писал он мне. — Если я виновен в том, что родился евреем, пусть наказывают меня. Но за что страдают мои дети? Я честно служил Родине, я и детей своих воспитал честными, русскими. И теперь кладут на них пятно, лишая прав русского гражданства. Помогите снять с них этот позор! Облегчите мою душу!»

Такое письмо не могло не взволновать меня. И я пообещал юноше ходатайствовать перед Государем.

В Ставке в это время в числе флигель-адъютантов был князь Игорь Константинович, с большой любовью относившийся ко мне. Прибыв в Ставку, я рассказал ему историю Лихтенталей, передал ему письмо старика с прошением на высочайшее имя и просил его, выбрав подходящее время, доложить обо всем Государю.

На другой день после завтрака Государь спрашивает меня:

— Вы хорошо знаете братьев Лихтенталей? Действительно они — хорошие юноши?

Я рассказал Государю об их отношении к Церкви, ко мне, обо всей их семье.

— Я прикажу, чтобы их просьба была исполнена. Можете уведомить их об этом, — сказал Государь, выслушав мой доклад. Я не верил счастью... [58]

Через несколько дней после этого приехал в Ставку военный министр.

Мы встретились с ним на высочайшем завтраке. Поздоровавшись со мной, он сразу набросился :

— Что вы сделали? Вы подвели Государя! Это возмутительно!

— В чем дело? — спокойно спросил я.

— Да с вашими Лихтенталями, — гневно ответил он. — Вы знаете: несколько дней тому назад вел. княгиня Ксения Александровна обращалась к Государю с такой же точно просьбой, как и ваша, и он ей отказал. Государь отказал родной сестре, а вашу просьбу исполняет. Разве возможно это? Этого не будет!

— Чего вы, Дмитрий Савельевич, волнуетесь? — с прежним спокойствием возразил я. — Я Государя не неволил исполнять просьбу Лихтенталей, а лишь просил его за лично мне известных, безусловно добрых людей. Государь мог уважить или не уважить мою просьбу, как и теперь волен изменить данное мне обещание. Наконец, если и Государю моя просьба неприятна, я готов взять ее обратно.

— Я передоложу это дело, и разрешение будет отменено, — сказал Шуваев.

— Сделайте одолжение, — ответил я.

Вечером перед обедом я подошел к Шуваеву.

— Ну, что — передокладывали? Что Государь? — спросил я.

— Государь остался при прежнем решении, — уже спокойно ответил милый старик. Конечно, этот инцидент ни на йоту не нарушил наших добрых отношений.

Кажется, в ноябре ген. Шуваев был заменен генералом Михаилом Алексеевичем Беляевым, «мертвой [59] головой» (Я его знал по Русско-японской войне, когда я был главным священником I-й Манчжурской армии, а он начальником канцелярии командующего этой армией. Тогда все считали его трудолюбивым, исполнительным, аккуратным, но лишенным Божьего дара, острого и широкого кругозора работником, часто мелочным и докучливым начальником. Таким он остался и до последнего времени. В военные министры он, конечно, не годился.),

как называли последнего в армии. Мне думается, что главную роль в отставке Шуваева сыграла свита. Он не сумел заставить свиту ни уважать его, ни даже считаться с ним. Место прежнего восхищения честным и неподкупным ген. Шуваевым тут скоро было занято полным разочарованием, сопровождавшимся постоянной критикой всех действий, каждого шага неудавшегося министра. В конце концов, вышло так, что свалили Шуваева те же, что и вознесли его.

Кто помог Беляеву взобраться на министерский пост, — затрудняюсь сказать. Для царской свиты он как будто был чужим и малоизвестным человеком. Утверждали, что он был близок к компании Вырубовой и что назначению его способствовала Императрица. Отношение ставки к новоизбранному военному министру было отрицательным. Тут новый выбор считали хуже предшествовавшего.

Летом 1916 года польский вопрос снова привлек к себе особенное внимание. Как известно, еще в августе 1914 г. вел. князь Николай Николаевич обратился к польскому народу с многообещающим воззванием. После этого Польша принесла новые жертвы, не изменив России. Но обещания остались обещаниями. Иначе действовали немцы. Заняв Польшу летом 1915 года, они вскоре затем предоставили ей автономные права.

Русскому влиянию в Польше стала грозить серьезная опасность. Тогда засуетились и наши. В первых числах июня 1916 года в Ставку прибыл министр иностранных дел С. Д. Сазонов [60] со специальной целью добиться окончательного решения польского вопроса. Насколько я помню, проектировалась свободная Польша под протекторатом России, с общими армией, иностранной политикой, судом, финансами, почтой и железными дорогами. Сазонов заходил и ко мне, знакомил меня с проектом нового устройства Польши и просил, если представится случай, поддержать перед Государем этот проект. Как и раньше, Государь был на стороне дарования льгот Польше; Императрица стояла за сохранение status quo. Однако, Сазонову удалось временно одержать победу, хотя, как увидим дальше, бесплодную и дорого обошедшуюся ему.

Как сейчас представляю следующую картину.

29-ое июня, праздник Св. Ап. Петра и Павла. Высочайший завтрак сервирован в палатке в саду. В ожидании выхода Государя тут уже собрались все приглашенные и среди них польский граф, — кажется шталмейстер Велепольский. Минуты за две до выхода Государя приходит министр С. Д. Сазонов, с портфелем в руке, раскрасневшийся, взволнованный. Он явился к завтраку прямо с доклада у Государя. «Поздравьте меня: польский вопрос разрешен!» — обращается ко мне Сазонов, протягивая руку. Только я ответил: «Слава Богу», как вошел Государь и направился прямо к гр. Велепольскому. Я расслышал слова Государя, обращенные к графу: «Вопрос разрешен, и я очень рад. Можете поздравить от меня ваших соотечественников». Сазонов сиял от радости. Оставалось, таким образом, заготовить манифест и объявить народу. Но вместо манифеста получилось нечто иное, для всех неожиданное...

Сазонов из Ставки, чуть ли не в тот же день, уехал в Петроград, а оттуда в Финляндию, чтобы отдохнуть после выигранного «сражения». А 7-го или 8-го июля примчалась в Ставку Императрица и... перевернула все.

С. Д. Сазонов был уволен от должности министра [61] иностранных дел. Заступничество за него Бьюкенена и Палеолога (Английский и французский послы.) не помогло делу. Министром иностранных дел был назначен Б. В. Штюрмер (Министром Вн. дел на место Штюрмера был назначен министр юстиции А. А. Хвостов, а министром юстиции А. А. Макаров. В конце сентября Хвостов был заменен Протопоповым.). Никаких манифестов по польскому вопросу не последовало. Поляки остались с одним поздравлением.

В Ставке знали, что Сазонов слетел из-за польского вопроса; знали и то, что польский вопрос провалился, вследствие вмешательства Императрицы. Изменение принятого Государем и объявленного им решения мало кого удивило. Удивило всех другое — это назначение министром иностранных дел Штюрмера, никогда раньше не служившего на дипломатическом поприще и не имевшего никакого отношения к дипломатическому корпусу. Когда в штабной столовой Ставки за обедом заговорили о состоявшемся новом назначении Штюрмера, ген. Алексеев заметил:

— Я теперь не удивлюсь, если завтра Штюрмера назначат на мое место — начальником штаба.

Сказано было это с раздражением и так громко, что все могли слышать. Мы вступили в такую полосу государственной жизни, когда при выборе министров близость к Распутину ставилась выше таланта, образования, знаний, опыта и всяких заслуг. Штюрмер был другом Распутина... И этим компенсировал всё... Теперь Штюрмер был всесилен. С января он состоял председателем Совета Министров.

Умный и прозорливый старик Горемыкин для курса данного времени оказался непригодным.

В июле месяце в Петроград приехал Греческий королевич Николай. Германофильство Греческого короля [62] Константина, зятя Императора Вильгельма, во время войны возбудило большие опасения не только в русском обществе, но и в самой Греции. Королевич Николай прибыл теперь в Петроград с целью не только реабилитировать своего брата в глазах Государя, но и обеспечить ему поддержку России, в случае волнений в Греции. Положение королевича Николая в России оказалось незавидным. Ему на каждом шагу подчеркивали вероломство его брата. Даже близкие его сторонились. Я проезжал станцию Жлобин, когда там встретились два поезда: королевича Николая, шедший из Киева, и вел. князя Бориса Владимировича, шедший в Киев. Мне там рассказывали, что поезда бок о бок простояли что-то около полутора часов, но вел. князь, на сестре которого был женат королевич Николай, демонстративно отказался навестить его.

В половине июля, в одно из воскресений, я служил литургию в Павловском дворце, а потом завтракал у князя Иоанна Константиновича, которому королевич Николай приходился двоюродным братом. За столом говорили о греческом госте с большой холодностью, если не сказать — с пренебрежением. Говорили, что и у царя королевич Николай встретил не особенно теплый прием. Общество тогда горячо приветствовало курс, взятый в отношении представителя, хоть и родственного нашему двору, но враждебного России короля.

В начале июля я был приглашен в Киев на освящение нового военного (для убитых на войне) кладбища. Идея устройства такого кладбища принадлежала генералу Н. И. Иванову. Им же были найдены и нужные средства. Естественно, что собираясь, с разрешения Государя, уезжать в Киев, я, после царского завтрака во дворце, спросил Николая Иудовича:

— А вы поедете на освящение?

— Да, я хотел бы поехать, но Государь не говорит об этом ни слова, — ответил обиженным тоном старик. [63]

— Государь может не догадаться о вашем желании. Вы бы сами напомнили ему, — возразил я.

— Нет, нет! Если Государь сам не прикажет мне, я напоминать ему не стану. Государь знает, что устройство кладбища — мое дело, — запротестовал Николай Иудович.

Тогда я решил разрешить вопрос. Подошедши к Государю, я прямо обратился к нему:

— Ваше величество! Завтра я уезжаю в Киев на освящение нового военного кладбища. Может быть, вы признаете возможным разрешить и Николаю Иудовичу отбыть туда же. Он ведь инициатор и устроитель этого кладбища.

— Ну, конечно! — ответил Государь и, подошедши к Николаю Иудовичу, сказал ему:

— Вам следовало бы вместе с о. Георгием проехать в Киев на освящение кладбища. Вы ничего не имеете против этого?

— Слушаю, ваше величество, — ответил Николай Иудович.

На другой день мы — Николай Иудович и я — в его вагоне отбыли в Киев. Вместе с нами ехал состоявший при Николае Иудовиче, полк. Б. С. Стеллецкий.

Часов в 10 вечера Николай Иудович улегся спать. А я с полк. Стеллецким беседовали за полночь.

Говорили о многом, но у меня ярко запечатлелась одна часть нашей беседы.

— Позвольте мне быть совершенно откровенным с вами, — обратился ко мне полк. Стеллецкий.

— Пожалуйста, — ответил я.

— Я вас очень обвиняю в том, что вы не пользуетесь настоящим своим положением и не делаете всего, что могли бы сделать, — начал Стеллецкий. — Вы [64] могли бы быть всемогущим. Разве вы не видите, как Государь относится к вам. Когда он выходит к завтраку, он ищет глазами прежде всего вас, он к вам всегда исключительно внимателен, он не отказал бы вам ни в какой просьбе.

— Царское внимание и помощь мне в делах моей службы я глубоко ценю и никогда их не забуду. Но эксплоатировать царское внимание и мешаться в дела чужие я не могу, — ответил я.

На другой день мы присутствовали на освящении, которое совершал еп. Василий, ректор Академии. Я сослужил ему и приветствовал речью прибывшую на торжество Императрицу Марию Федоровну.

В конце августа слетел с своего поста обер-прокурор Св. Синода А. И. Волжин.

Честный, прямой и благородный, он, как мы видели, не пошел по пути компромиссов и этим сразу восстановил против себя «Царское». Что он отказался от знакомства со «старцем» и уклонился от визита Вырубовой, уже одного этого там не могли простить ему. Но он, кроме того, вел борьбу не на жизнь, а на смерть с митрополитом Питиримом. При поддержке своих верных друзей, как и надо было ожидать, митрополит Питирим победил.

Упорные слухи об уходе Волжина начали распространяться, по крайней мере, за месяц до отставки его. Как только запахло трупом, начали слетаться «орлы». Надо сказать, что в виду «средостения» между царем и обер-прокурором, еще более усилившегося после того, как рука об руку со «старцем» пошел Петроградский митрополит, обер-прокурорское кресло стало особенно жестким и даже опасным. Честных и сильных людей привлекать оно не могло.

Зато к нему потянулись ничтожества, сильные своей беспринципностью и угодливостью, понявшие, что и они теперь могут попасть в [65] разряд министров. Все эти искатели приключений теперь бросились к митрополиту Питириму, уверенные, что выбор нового обер-прокурора будет всецело зависеть от связанного тесной дружбой со «старцем» и пользующегося беспримерным доверием «Царского Села», Петроградского митрополита. Теперь в гостиной митрополита пресмыкались: чуждый не только духовному, но и военному делу, делавший карьеру на каких-то сомнительной учености занятиях, генерал от артиллерии Н. К. Шведов (В августе ген. Шведов заезжал ко мне и очень долго доказывал, что он большой знаток церковных дел и чуть ли не больше всего читает церковные книги. На всякий случай, он и меня хотел убедить, что из него вышел бы очень хороший обер-прокурор. Ген. Н. И. Иванов рассказывал мне, что ген. Шведов настойчиво предлагал ему познакомить его с Распутиным. Сам он для «старца» был свой человек. Ген. Шведов сумел понравиться царице. Последняя 17 сентября 1915 г. писала своему мужу:

«вместо Самарина есть другой человек, которого я могу рекомендовать, преданный, старый Н. К. Шведов, — но, конечно, я не знаю, найдешь ли ты, что военный может занимать место обер-прокурора Синода. Он хорошо изучил историю Церкви, у него известная коллекция молитвенников — будучи во главе Академии по востоковедению, он также изучил церковь — он очень религиозен и бесконечно предан (называет нашего друга «Отец Григорий»), и говорил хорошо о нем, когда он виделся и имел случай разговаривать со своими учениками в армии, куда он ездил повидаться с Ивановым. Он глубоко лойялен — ты знаешь его гораздо лучше, чем я, и можешь судить, вздор ли это или нет, — мы только вспомнили о нем потому, что он очень хочет быть мне полезным, чтобы люди меня знали и чтобы быть противовесом «некрасивой партии» — такой человек на высоком месте полезен, но, повторяю, ты знаешь его характер лучше, чем я» (Письмо Императрицы Александры Феодоровны к Императору Николаю II, Т. I, стр. 250).

Императрица очень неудачно рекомендовала ген. Шведова в обер-прокуроры Синода. Распутинец Шведов был слащавой и бесцветной личностью, совсем негодной для такого поста.), один совсем небольшого ранга, но большой канцелярии чиновник, с титулом и очень знатным родством [66] (Жевахов), и директор Петербургских высших женских курсов, «славившихся», как рассказывали тогда, большой распущенностью, Николай Павлович Раев. Все три претендента на обер-прокурорское кресло были верными распутинцами.

Ближе всех к митрополиту Питириму был Раев, ибо в свое время теперешний митрополит пользовался покровительством его отца, Петербургского митрополита Палладия (Раева), выдвинувшего Питирима, когда он был архимандритом, на пост ректора Петербургской Духовной семинарии.

Н. П. Раев раньше не служил в духовном ведомстве. Вся его служба прошла на педагогическом поприще. Близость его к Церкви выражалась лишь в том, что отец его († 6 дек. 1898 г.) когда-то был Петербургским митрополитом. О занятии обер-прокурорской должности год тому назад Н. П. Раев, уже близившийся к преклонному возрасту (ему тогда было за 60 лет), не мог и мечтать. Подготовки к несению ее, как и достаточных для столь высокого поста качеств и дарований, он не имел. Но... из трех «орлов» он всё же был лучший. Для видимости же ухватились за его родство с митр. Палладием, обеспечивавшее будто бы ему большое знакомство с церковною жизнью, и серьезное понимание ее нужд. Императрицу это окончательно подкупило. И Раев стал обер-прокурором.

Во время пребывания Императрицы в Ставке в сентябре 1916 года я в беседе с нею после одного из высочайших завтраков, коснулся церковных дел. Зная, что Императрица искренне и серьезно интересуется всем, касающимся церкви и религиозно-нравственного воспитания народа, я заговорил о настроениях в нашей церковной жизни, о необходимости неотложных и решительных исправлений и улучшений в системе церковного управления, церковной дисциплины, церковного [67] законодательства, приходского, школьного дела, о необходимости принятия скорых и настойчивых мер к проведению в жизнь таких улучшений. Императрица внимательно выслушала меня, согласившись с моими наблюдениями и доводами и... поручила мне с моими думами обратиться к новому обер-прокурору.

— Он человек чрезвычайно умный, отличный администратор: он бесподобно поставил женские курсы (И первое, и второе было совершенно ошибочно: Раев не отличался ни умом, ни административными способностями; курсы его были скорее плохими, чем хорошими.), кроме того, он прекрасно знает церковную жизнь, — ведь отец его был митрополитом, — добавила мне Императрица.

Мне оставалось откланяться и исполнить затем царское поручение.

23 сентября я присутствовал на заседании Св. Синода и тут впервые увидел Раева. В парике ярко черного цвета, с выкрашенными в такой же цвет французской бородкой и усами, с чуть ли не раскрашенными щеками, в лакированных ботинках, — он производил впечатление молодившегося старика довольно неприличного тона. В Синоде он держался очень просто, но «чрезвычайного» ума у него заметно не было. Скорее и в уме у него сказывалась простота. По отношению к митрополиту Питириму новый обер-прокурор держался слишком почтительно, заискивающе. Словом, рекомендация Императрицы вдребезги разбилась о действительность. Правда, по первому синодальному заседанию я не мог определить, насколько хорошо знаком Раев с синодальными делами, но ссылка Императрицы на то, что Раев — сын митрополита, не имела для меня никакой цены уже по тому одному, что сам митрополит Палладий был очень плохим митрополитом. [68] На этом заседании мы условились с Раевым, что 24-го сентября в 5 час. вечера я заеду к нему на квартиру (на Миллионной), чтобы, по поручению Императрицы, побеседовать с ним о церковных делах.

В назначенный час я прибыл к Раеву.

Раев принял меня просто и чрезвычайно приветливо, точно мы с ним давно были знакомы. Обменявшись несколькими общими фразами, я приступил к делу: изложил ему свой разговор с Императрицей, закончившийся пожеланием последней, чтобы я своими наблюдениями и выводами поделился с новым «дельным и опытным в церковной жизни» обер-прокурором. Раев слушал меня не то небрежно, не то рассеянно, молча; очень часто зевал, причем всякий раз ладонью закрывал рот. Меня это начинало нервировать. «Чем объяснить такое поведение «чрезвычайно умного» обер-прокурора?» — задавал я сам себе вопрос. Неинтересен для него предмет беседы? Тогда что же могло интересовать его, как церковного деятеля? Может быть, я не умею заинтересовать его? Но я говорил, хотя и сжато, но горячо, с увлечением и огнем, и уже, — казалось мне, — моя горячность должна была бы расшевелить его. Оставалось предположить одно из двух: либо он в этот день чувствовал особую усталость, либо вообще серьезные дела не могут интересовать его.

Вошедшая в гостиную хозяйка прервала нашу беседу. Она представляла полный контраст своему мужу: молодая (лет 30), стройная и красивая, как казалось, широко образованная и умная — она производила впечатление интересной русской женщины. В данное время она состояла директриссой высших женских курсов, заняв место мужа, после назначения его обер-прокурором. Раев быстро вскочил, точно обрадовавшись случаю прекратить разговор, и представил меня жене. Она пригласила нас пить чай.

Мы перешли в соседнюю, очень [69] уютную комнату, в углу которой на красивом столике весьма изящно был сервирован чай. Начался общий разговор. Хозяйка восторгалась своими курсами, а еще более митрополитом Питиримом. Имя последнего то и дело слышалось в разговоре, причем наделялось отборными эпитетами: «умный, талантливый, симпатичный, удивительный», и пр. и пр. К сожалению, ни с одним из этих эпитетов я не мог согласиться, но возражать хозяйке считал неудобным и неблагоразумным, а главное — бесполезным. Обер-прокурор всё время молчал, причем, то и дело заглядывал в мою чашку, не допита ли она. И как только чашка кончалась, схватывал ее и передавал хозяйке, которая вновь ее наполняла.

Я несколько раз пытался перевести разговор с митрополита Питирима, где я не мог быть искренним, и с женских курсов, которые меня совсем не интересовали, на серьезные, современные церковные вопросы. Но тут хозяйка заявляла, что в церковных делах она разбирается слабо и мешаться в них не станет, а поставленный у кормила церковного правления хозяин по-прежнему упорно молчал и изредка зевал.

Уехал я от Раева с совершенно определенным убеждением, что этот господин по какой-то злой насмешке судьбы попал в церковные кормчие. В какой-либо другой, только не в высшей церковной сфере, следовало ему искать применения своих небогатых сил. У меня не оставалось никакого сомнения, что я со своими думами и тревогами обратился совсем не по адресу, и что нельзя ждать Церкви какого-либо толку от нового обер-прокурора, хотя и был он, не в пример другим, митрополичьим сыном.

На следующий день — 25 сентября — Св. Синод, с митрополитом Питиримом и обер-прокурором во главе, выезжал в Царское Село, чтобы поднести Императрице икону и адрес по случаю двухлетней годовщины служения ее сестрой милосердия. Предложение поднести [70] Императрице адрес и икону было сделано митрополитом Питиримом. Исполняя теперь, в виду отсутствия митрополита Владимира, обязанности первоприсутствующего в Синоде, он изо всех сил старался угодить царице. Возражать против такого предложения кому-либо из членов Синода было и трудно, и небезопасно.

В назначенный час члены Синода собрались на Царскосельском вокзале в особом салоне. Прибыл и обер-прокурор. Не найдя в салоне митрополита Питирима, он быстро удалился и топтался у дверей вокзала, пока не прибыл митрополит. Уже сопровождая митрополита, он снова появился в салоне. Лакействование г. Раева перед митрополитом Питиримом слишком бросалось в глаза.

Императрица приняла нас в Царскосельском Александровском дворце. Прием был бесцветный. Поднесли икону, адрес... Царица, как будто недоумевавшая, за что же ее чествуют, произнесла несколько шаблонных фраз, а затем простилась с каждым. Этим и кончилось дело. На обратном пути я не мог отвязаться от мысли: зачем мы ездили? Чувствовалась фальшь, подыгрывание, втирание очков — ненужные, а, может быть, и вредные для дела.

Незадолго перед тем Императрице представлялся в этом же зале Самарский епископ Михаил (Богданов). Предупрежденный кем-то, что, по окончании аудиенции, представляющийся должен удаляться не оборачиваясь, задом, преосв. Михаил, простившись с царицей, попятился назад и не попал в дверь, а натолкнулся на колонну, на которой стояла драгоценная ваза. Ваза упала и разбилась. На суеверную Императрицу этот случай произвел удручающее впечатление. Почти одновременно с назначением Раева обер-прокурором на должность товарища обер-прокурора Св. Синода был назначен князь Н. Д. Жевахов, до того — времени служивший чиновником канцелярии Государственного Совета. Из всех прав, которыми этот [71] маленький князек желал воспользоваться для создания быстрой карьеры, несомненным, кажется, было одно: он приходился родственником по боковой линии Св. Иоасафу Белгородскому. Все прочие его права и достоинства подлежали большому сомнению: князек он был захудалый; университетский диплом не совсем гармонировал с его общим развитием; деловитостью он совсем не отличался.

Внешний вид князя: несимпатичное лицо, сиплый голос, голова редькой — тоже были не в его пользу. Однако, кн. Жевахов совсем иначе мыслил о своей особе и, как мы видели, при падении Волжина метил попасть из третьестепенных чиновников канцелярии Государственного Совета в обер-прокуроры Св. Синода. А для «верности» родственник Святителя Иоасафа завязал дружеские отношения с Распутиным и добился внимания Императрицы (Представитель Высшего монархического совета в Болгарии, председатель Монархического объединения в Софии и председатель Бюро объединенных русских организаций и союзов в Болгарии, б. иркутский генерал-губернатор А. И. Пильц, писал 1-го мая 1924 г. председателю Высшего монархического совета:

«Из доклада во время заседания целого ряда членов Совета (Монархического объединения в Софии) выяснилось следующее:

1) что Р. Г. Моллов перед и во время назначения кн. Жевахова был директором Департамента полиции и, по его заявлению, в его руках был ряд секретных документов, исчерпывающим образом доказывающих ту гнусную роль, которую играл г. Жевахов в деле развала нашей церкви, и те приемы, к которым он прибегал для получения назначения.

2) В. П. Никольский, в то время занимавший должность начальника штаба Корпуса жандармов, заявил, что по получавшимся тогда донесениям личность г. Жевахова и его происки вызывают к нему самое отрицательное отношение.

Я лично хорошо помню, будучи губернатором в Могилеве, какое отрицательное впечатление произвел кн. Жевахов, и то насмешливое, пренебрежительное отношение, какое ему выказано во время приезда его (с Иконой) в Ставку большинством лиц, чтивших настоящую веру и истинное благочестие, а не низкий карьеризм, прикрываемый личиной фарисейства». (Копия этого письма хранится у меня).

В 1918-1919 гг. Жевахов с митрополитом Питиримом жили в Пятигорске, а в самом начале января 1920 г. они переехали в Екатеринодар и поселились у митрополита Антония (Храповицкого), тогда управлявшего Кубанскою епархиею.

Скоро митрополит Питирим заболел и 20 января 1920 г. скончался, а Жевахов за несколько дней до смерти митрополита Питирима куда-то уехал. Когда я на другой день, после отъезда Жевахова зашел к митрополиту Антонию, он встретил меня следующими словами: «Вот сукин сын Жевахов. Уехал, не заплативши моему Федьке (келейнику) за то, что тот ему прислуживал, сапоги чистил; даже не заплатил за ваксу, которую Федька для него за свои деньги покупал. А Питирима Жевахов обокрал: украл у него золотые часы (двое или трое золотых часов) и 18 тысяч рублей Николаевских денег, которые были зашиты в теплой питиримовской рясе. Распорол рясу и вынул оттуда деньги».

Управляющий канцелярией Заграничного русского Синода, Е. И. Махараблидзе писал мне: «Митрополит Антоний помнит, как Жевахов обокрал митрополита Питирима в Екатеринодаре. Помнит его и келейник Ф. Мельник, ныне иеромонах Феодосий». (Письмо Е. И. Махараблидзе хранится у меня).

И такие грязные субъекты попадали чуть ли не в кормчие Российского церковного корабля! Ведь товарищ обер-прокурора Св. Синода был большой и влиятельной персоной в церковном управлении. О, tempora, о mores !).

В конце 1915 года кн. Жевахов сделал, было, попытку обратить на себя внимание и Государя, но это ему как будто слабо удалось. Тут я должен немного уклониться в сторону. [72] Как я уже писал, при Ставке находилась икона Явления Божией Матери Преп. Сергию, написанная на доске от гроба преп. Сергия. Мистически настроенной царице этого было мало. Она вообще всюду искала знамений и чудес, а в это время — в особенности. Разные же сновидцы и предсказатели, которых, к сожалению, всегда слишком много было на нашей русской земле, то и дело сообщали ей чрез ее приближенных или ей [73] непосредственно — о своих вещих снах и видениях, которые иногда сводились к тому, что следует лишь в Ставку или на фронт привезти такую-то Чудотворную икону, и тотчас Господь пошлет армии победу. Императрица принимала такие вещания к сердцу и просила Государя распорядиться о доставлении той или иной Чудотворной иконы в Ставку.

Государь же сообщал мне о желании ее величества. Мое положение в таких случаях бывало очень щекотливым. Отнюдь не отрицая благодатной силы, осеняющей Св. Иконы, я всё же не мог не сознавать, что рекомендуемый способ достижения победы нельзя признать верным и даже безопасным.

У меня стоял в памяти пример пленения филистимлянами Ковчега Завета, который евреи, для обеспечения себе победы, вывезли на поле сражения, и последовавшего при этом разгрома еврейских войск. Чтобы помощь Божия пришла к нам, мы должны были заслужить ее, а для этого, конечно, недостаточно было привезти в Ставку ту или другую икону. Злоупотребления и даже неосторожность в этой области, не принося пользы военному делу, могли подрывать и убивать веру. Но меня могли не понять и за выражение несочувствия желанию царицы легко обвинить в неверии. Всё же я несколько раз в осторожной форме высказал Государю свое мнение. Он как будто соглашался со мной и не настаивал на исполнении желания Императрицы. Таким образом за всё время пребывания Государя в Ставке всего дважды привозили Чудотворные иконы. В первый раз была привезена Песчанская Икона Божией Матери из Харьковской епархии, во второй — Владимирская Икона Божией Матери из Московского Успенского Собора. На этих событиях я должен остановиться.

Не помню точно, когда именно, — кажется, в октябре 1915 г. я получил телеграмму от кн. Жевахова из Харьковской губернии, извещавшую меня, что он, по повелению Императрицы, привезет в Ставку [74] такого-то числа Песчанскую Чудотворную Икону Божией Матери.

Поводом к отправлению Иконы в Ставку, как рассказывает, опираясь на «Воспоминания» (Мюнхен 1923 г.) Жевахова, листовка, изданная в 1927 г., послужило следующее: «В 1915 г., во время войны, св. Иоасаф в явлении одному верующему военному врачу по поводу ранее показанных им ужасов, ожидающих Россию, сказал: «Поздно! теперь только одна Матерь Божия может спасти Россию. Владимирский образ Царицы Небесной, которым благословила меня на иночество мать моя, и который ныне пребывает над моею ракою в Белгороде, также и Песчанский образ, что в селе Песках, подле г. Изюма, обретенный мною в бытность мою епископом Белгородским, нужно немедленно доставить на фронт, и пока они там будут находиться, до тех пор милость Божия не оставит Россию. Матери Божией угодно пройти по линиям фронта и покрыть его своим омофором от нападений вражеских. В иконах сих источник благодати. И тогда смилуется Господь по молитвам Матери Своей».

Это сновидение было доложено Жеваховым Императрице. В какой форме дала приказание Императрица привезти икону в Ставку, — это осталось не выясненным. Забыла ли она, или не успела сообщить Государю о данном ею Жевахову поручении, факт тот, что Государя она не известила. По получении телеграммы, я немедленно доложил Государю, что по повелению ее величества прибывает Икона. Мой доклад для царя оказался полной новостью, которую он принял с нескрываемым удивлением, сказав мне: «Странно! Ее Величество ни словом не предупредила меня об этом».

Это, действительно, было странным, ибо они переписывались почти ежедневно.

Государь всё же поручил мне встретить Св. Икону и поставить ее в Штабном храме. Никаких военных [75] нарядов при встрече иконы Государь не велел устраивать, — не до них тогда было, — ибо Ставка переживала тяжелую пору.

В назначенный час я выехал на вокзал к поезду, с которым должна была прибыть Св. Икона. Святыню в особом салон-вагоне сопровождали кн. Жевахов и священники. Приложившись к Св. Иконе, я перенес ее в крытый автомобиль, в котором все мы направились в штабную церковь. Там на паперти святыню встретило духовенство в облачениях с певчими, при колокольном звоне. Внеся Св. Икону в церковь, я облачился, и все мы вместе отслужили пред нею молебен (Бывший во время войны начальником моей канцелярии, Е. И. Махараблидзе думает, что я на вокзал не выезжал, а встретил Икону у храма и после этого служил молебен. Думаю, что память мне не изменяет: и сейчас очень ясно я представляю Икону, поставленную у южной стены вагона, а у восточной части стоявший большой сундук с мундирами и регалиями Жевахова; ясно представляю и духовенство в облачениях, встретившее меня с Иконой на паперти штабного храма.).

Когда мы ехали с вокзала, кн. Жевахов спросил меня: почему войска не участвуют во встрече? Я объяснил ему, что войск в Ставке очень мало и, кроме того, и они, и Штаб сейчас очень заняты военной работой, — поэтому, Государь распорядился не делать парада, а просто перевезти Св. Икону в штабную церковь (Чтобы проверить себя, я запросил Е. И. Махараблидзе. Он ответил мне: «Встречи с крестным ходом не было, т. к. не хотели выбивать жизнь Ставки из колеи, да и поздно получилось извещение, не успели бы сделать такой большой наряд. Государь дал согласие привезти Икону на автомобиле». (Письмо Махараблидзе).

Жевахов желал, чтобы Икона была отправлена на фронт и пронесена по боевой линии. И Государь, и начальник штаба, ген. М. В. Алексеев, в виду положения фронта, признали это невозможным. В своих «Воспоминаниях» Жевахов вину за неторжественную встречу и за недопущение Иконы на фронт взвалил на меня. Я будто бы осмелился даже произнести кощунственные слова: «Да разве мыслимо носить эту икону по фронту! В ней пуда два весу... А откуда же людей взять? Мы перегружены здесь работой, с ног валимся. Это Петербург ничего не делает, ему и снятся сны, а нам некогда толковать их, некогда заниматься пустяками». Не помню, чтобы я сказал такие слова. Но что либо подобное мог сказать, т. к. петербургские сны причинили Ставке немало забот и хлопот. Превознося до небес распутинца митрополита Питирима, Жевахов считал меня, из-за недопущения Иконы на фронт, главным виновником всех, постигших Россию, несчастий, проявившим неверие и неуважение к святыне. А в изданной в 1927 г. листовке с изображением Песчанской иконы Божией Матери я назван церковным злодеем, которого достанет в свое время рука Божия, ибо «Мне отмщение и Аз воздам».

На эти очевиднейшие глупости и гнусности я считал лишним отвечать.).

В церкви кн. Жевахов остался недоволен, когда я сказал [76] ему, что Св. Икону мы поставим около правого клироса: ему хотелось, чтобы она всё время стояла посредине церкви. Затем кн. Жевахов высказал пожелание, чтобы ежедневно перед прибывшей Иконой служился молебен Божией Матери. Я ответил, что у нас и так ежедневно служится молебен Пресв. Богородице перед иконой из Троицко-Сергиевской Лавры.

— Это особое дело, а перед прибывшей надо другой молебен служить, — возразил мне князь. Я ему ответил, что считаю это лишним, так как, хотя теперь у нас в храме будет две чтимых иконы Божией Матери, но Божия то Матерь остается одна. Ей мы ежедневно и будем молиться. И это князю не понравилось. Когда мы выходили из храма, он, остановившись на паперти, с самым серьезным видом обратился ко мне:

— А как вы думаете: не обидится на нас Божия Матерь, что мы Ее икону всё же не очень торжественно встретили. Я, — знаете, — боюсь, как бы от этого худо не вышло...

— Будьте спокойны, князь, — ответил я ему, — Божия Матерь бесконечно мудрее и меня, и вас. Я [77] уверен, что Она не обращает внимания на такие пустяки.

Кн. Жевахов, кроме Св. Иконы, привез с собою большой сундук с парадным камер-юнкерским мундиром и прочими нарядами, решивши, как важный посланец, представиться его величеству. По приезде в Ставку он спросил меня, как бы ему получить высочайшую аудиенцию. О желании кн. Жевахова я сообщил генералу Воейкову. Последний, однако, решил, что можно обойтись и без специальной аудиенции.

— А если кн. Жевахов желает, чтобы Государь обратил на него внимание, то пусть на всенощной станет у дверей, через которые Государь проходит в церковь, — с ядовитой улыбкой заметил Воейков. Генерал Воейков намекнул тут на жалкий вид Жевахова, который не мог не обратить на себя внимание Государя. Если память не изменяет мне, то всё же Государь, по моей просьбе, потом принял кн. Жевахова.

Интересен финал поездки Жевахова с иконами в Ставку. Вот, что рассказывает очевидец, служивший церковником в Феодоровском Государевом соборе, а во время войны в церкви Ставки, ныне почтенный протоиерей А. Ф. Крыжко:

«Прибывший с Жеваховым Песчанский священник приехал в штабную церковь отдельно и привез с собою в новом футляре-складне довольно запущенную Владимирскую икону Божией Матери, родительское благословение Святителя Иоасафа. Размеров она была приблизительно 7 на 6 вершков. Эту икону я немедленно же установил на царском месте, т. е. на левом клиросе на переднем плане и зажег перед ней лампаду. С этого места она и была взята обратно.
Через довольно продолжительное время появился опять в Могилеве Жевахов, и было назначено отправление Песчанской иконы на вокзал. [78] После совершенного соборне молебствия, при довольно большом числе молящихся, икона была вынесена в пассажирский автомобиль и отправлена на вокзал...

За семь лет своего пребывания в Царском Селе, я имел близкие отношения к Походной церкви собственного его величества Сводного пехотного полка, а затем к Феодоровскому Государеву собору, где мне пришлось видеть много негодных людишек, которые не стеснялись спекулировать и на святынях, и на вере других людей.

Очень часто, бывало, являлись к ктитору указанных храмов полковнику Дмитрию Николаевичу Ломану и представляли за «величайшие святыни» старые иконы и такие же предметы из церковной утвари. И всё это нужно было не только принять и поставить в названных храмах, на видном месте, но и непременно доложить об этом их величествам, т. к. это были: или «величайшие святыни» или редчайшие по своему художественному замыслу и драгоценнейшие вещи, которые они жертвуют храму. По уверению сих господ, иконы имели обычно в своем формуляре или необыкновенные чудеса, которые уже совершились, но почему-то не записаны в историю, или эти чудеса имеют тут совершиться, если с верой будут прибегать к их заступничеству, о чем такому-то благочестивому старцу или старице был сон. Церковные предметы вели свою родословную чуть ли не от Св. Ольги, бабушки Владимира-Красного Солнышка. О всех этих достоинствах представляемого они имеют всеподданнейше их императорским величествам лично доложить... Было таких сотни, и некоторым удавалось «доложить» на орден, чин, должность или повышение в ней, смотря по тому, как об этом информированы их величества Анной Александровной Вырубовой. Все же, коим не удавалось «доложить», обыкновенно апеллировали к нам — причту и даже солдатам-уборщикам. Отказ в докладе обыкновенно [79] формулировался ими, как измена Государю окружавших его лиц, за что постигнут царя и Родину величайшие бедствия.

Подобное впечатление произвел на меня и Жевахов. Когда я увидел, что настоятель храма, в котором пребывает Песчанский образ, по прибытии на ст. Могилев, от иконы отстранен, я сейчас же определил, что он (Жевахов) приехал своей гнусной персоной делать протекцию образу исключительно с тем, чтобы всеподданнейше доложить о каком-нибудь сне благочестивого старца или старицы и получить награду.

На второй день по прибытии в Ставку образа к концу вечерни явился Жевахов в церковь в придворном мундире. По окончании службы, когда народ вышел, и храм был уже заперт, проходя от свечного ящика, я заметил на царском месте пред иконой — родительским благословением Св. Иоасафа — г. Жевахова, который тихим повествовательным тоном что-то объяснял церковникам Семейкину и Макарову. Имея обыкновение не оставлять церкви, пока не выйдут все посторонние, я остался ждать в алтаре конца интимной беседы доброго князя с простыми солдатами, которая продолжалась минут 15. Догадываясь, что он им говорил об истории указанной иконы, я, после ухода его, спросил у них, о чем он говорил. Они ответили, что он всё время внушал им, что икона эта — великая святыня, которых в России не много, и дал по книжке написанного им жития Св. Иоасафа. Я им, смеясь, заметил: «За его протекцию иконе и подарок постарайтесь же и вы сделать ему протекцию, чтобы он получил награду».

После отправления на вокзал Песчанского образа, явились в церковь 5 человек уборщиков и принялись убирать. Ожидая конца уборки, я приводил в порядок свечной ящик. Минут через 30-35 после закрытия храма вдруг раздался частый и сильный стук в железные западные двери. Предполагая, что кто-либо идет в [80] церковь из высочайших особ или высокопоставленных лиц, а сопровождающее их лицо стучит так громко и настойчиво, чтобы скорее открыть, я приказал рабочим моментально свернуться, а сам поспешил к выходу. Когда открыли дверь, то я увидел пред собой с трясущейся нижней губой и перекошенным от злобы лицом Жевахова, который с шипением и слюной набросился на меня, почему мы не отправили на станцию икону — родительское благословение Св. Иоасафа. Я ему на это ответил: «Простите, ваше сиятельство, я иконы только принимаю и храню, а не отправляю. Если вы приехали взять эту икону, пожалуйста, возьмите, т. к. я вас знаю и доложу своему начальству, что она взята вами». Ответив мне: «Да», он быстро прошел на левый клирос к нужной ему иконе. Я следовал вместе с ним и, подойдя к образу, убрал лампаду. После этого Жевахов ударил по левой и правой створке, как бы невидимого врага в правую и левую щеку, закрыл таким образом футляр, схватил его подмышку и, злобно бормоча что-то, пошел к выходу. Сопровождая его, я вышел на паперть храма, где стоял ожидавший Жевахова открытый автомобиль. Тут стояли церковник Семейкин и несколько человек солдат-уборщиков, которые были свидетелями вместе со мной возмутительнейшего обращения Жевахова с этой иконой.

Подойдя к автомобилю, он бросил ее на сиденье, а затем вошел в него, запахнулся в свою Николаевскую шинель и уселся на икону. Когда Семейкин подбежал к нему и крикнул: «На икону сели, ваше сиятельство», то «сиятельство», не обращая внимания на это предупреждение, крикнуло шоферу: «На вокзал», и так уехало. Семейкин, повернувшись ко мне, сказал: «Какой же он сукин сын!» На это я ему ответил: «Вероятно, не получил награды». (Из письма А. Ф. Крыжко).

Владимирская икона Божией Матери была привезена в Ставку, в субботу перед праздником Св. Троицы, [81] 28-го мая 1916 года, по желанию Императрицы Александры Федоровны и вел. княгини Елисаветы Федоровны. Ее сопровождали протопресвитер Московского Успенского Собора Н. А. Любимов, протоиерей Н. Пшенишников и протодиакон К. В. Розов. В Могилеве на вокзале она была встречена архиепископом Константином, и крестным ходом, при участии викарного епископа Варлаама, меня и всего городского духовенства, была перенесена в штабную церковь. Около дворца был отслужен молебен, в присутствии вышедшего на встречу Св. Иконе Государя с Наследником и чинов его штаба, которые затем провожали Икону до храма. На другой день я совершил торжественную литургию в сослужении протопр. Любимова и протодиакона Розова. В Духов день совершил литургию протопр. Любимов с протодиаконом Розовым. Торжество встречи великой святыни на многих произвело большое впечатление. Милого же мальчика — Наследника больше всего заинтересовали прибывшие с иконой протопресвитер Любимов и протодиакон Розов.

И при встрече иконы, и при богослужениях в следующие дни он буквально не сводил глаз с этих великанов, поразивших его и своим ростом, и своей тучностью. 29-го мая перед завтраком француз Жильяр прочитал мне следующую заметку, сделанную 28-го мая Наследником в своем дневнике: «сегодня видел батюшку 13 пудов, диакона 12 пудов — пара 25 пудов».

 

III. На верхах. Новые назначения. Польский вопрос.

(Продолжение).

В один из следующих дней протопр. Любимов и протодиакон Розов отправились со Св. Иконой на фронт, в район IV армии. По возвращении в Ставку, Св. Икона оставалась в штабной церкви до апреля 1917 года, когда, в виду всё сгущавшихся событий на фронте и в Ставке, она, по приказанию ген. Алексеева, была возвращена на свое место в Московский Успенский Собор.

3-го октября 1916 года в 5 час. вечера ожидался [82] приезд Императрицы в Ставку. Временно занявшим место министра двора ген. К. К. Максимовичем было объявлено, что царицу встретят Государь с начальником Штаба и самыми близкими лицами Свиты; остальным предложено было не беспокоиться выездом к встрече.

Утром в этот же день мне сообщили из Штаба, что с дневным поездом из Петрограда прибывают в Ставку митрополит Питирим и обер-прокурор Св. Синода Раев. К встрече «высоких» гостей со мною выехали архиепископ Константин и епископ Варлаам, викарий Могилевский. Как и подобало, гости прибыли в особом вагоне.

Незнакомые с придворным этикетом, и митрополит Питирим, и Раев, попав в Ставку, сразу почувствовали себя, как в гостях у давным-давно знакомого приятеля.

— Мы тоже пойдем встречать ее величество, — заявил обер-прокурор, когда заговорили об ожидающемся приезде Императрицы.

— 5-го октября, в день тезоименитства его высочества (Наследника) я послужу в вашей штабной церкви, — сказал митрополит. А когда я стал спешить с отъездом, чтобы не опоздать мне к высочайшему завтраку, и митрополит, и обер-прокурор заявили, что и они поедут со мной прямо во дворец. Ясно, что они рассчитывали на высочайший завтрак. Невольно пришлось мне разочаровать их. Обер-прокурору я сообщил о сделанном ген. Максимовичем распоряжении относительно встречи Императрицы.

— Ну, это распоряжение нас не касается, — решительно заявил Раев.

— Вам виднее, — ответил я.

Митрополиту же я сказал, что, несомненно, не [83] встретится препятствий к его служению 5-го октября в штабной церкви, но всё же я должен предварительно испросить соизволения Государя. Относительно завтрака я не решился огорчать их, хотя и был уверен, что их не позовут на завтрак, раз они не были приглашены заблаговременно.

С вокзала мы выехали вместе. В кафедральном Иосифовском соборе, на Днепровской улице, проезжавшего митрополита встретили колокольным звоном. На паперти соборной в облачениях стояло городское духовенство и огромная толпа, собравшаяся встретить митрополита и получить его благословение. На предложение архиепископа Константина зайти в собор митрополит ответил решительным отказом. Он спешил во дворец... к завтраку... И автомобиль с митрополитом без задержки прокатил мимо удивленной толпы.

Зачем же прибыл митрополит в Ставку?

После того, как поднесена была Св. Синодом икона Императрице, митрополит Питирим предложил поднести икону же и Государю, по случаю исполнившейся годовщины его служения в должности Верховного Главнокомандующего. Св. Синод отлично понимал, что митрополитом в данном случае руководили отнюдь не святительские чувства, а лесть и расчет своей угодливостью выслужиться перед царем; но, конечно, отклонить предложение Синод не решился. После этого, как я узнал потом, митрополит Питирим принял все меры, чтобы поднести икону, до прибытия из Киева митрополита Владимира, т. е., чтобы поднести ему, а не митрополиту Владимиру. При содействии Царского Села, это ему удалось. Царское Село ненавидело митрополита Владимира и пользовалось всяким случаем, чтобы в ущерб ему выдвинуть своего петроградского любимца.

Когда мы, перед самым завтраком, прибыли во дворец, там не знали, что делать с непрошенными [84] гостями. Оказалось, что и митрополиту, и Раеву был назначен высочайший прием в два часа дня, после завтрака. Решили поместить их на время завтрака внизу, в комнате проф. Федорова. Оставив тут гостей, я поднялся наверх.

— Митрополиту и обер-прокурору назначен высочайший прием в 2 часа дня. Чего они так рано приехали сюда? — набросился на меня ген. ад. Максимович.

— Не могу знать. Архиеп. Константин звал их к себе, а они почему-то поторопились сюда, — ответил Я. Узнав, что оба наших гостя собираются встречать Императрицу, Максимович еще более вспылил:

— Его величество приказал, чтобы никого не было при встрече. Это и их касается. Встреча будет семейная.

После завтрака я доложил Государю, что прибывший митрополит Питирим желает совершить 5-го октября богослужение в штабной церкви.

— Только непременно пригласите и архиепископа Константина, — сказал мне Государь.

По окончании завтрака попросили в залу и наших гостей. Я, как присутствующий в Св. Синоде, должен был участвовать в поднесении Государю Иконы и адреса. Ген. Максимович неприветливо встретил Раева.

— Вы хотите встречать ее величество. Государь приказал, чтобы встреча была семейная. Нельзя вам встречать.

Раев молча выслушал наставление. Перед выходом Государя мы втроем распределили роли. Ровно в два часа вышел к нам Государь. Митрополит стоял с адресом в руках, я со Св. Иконой, а обер-прокурор с футляром от Иконы. Митрополит прочитал адрес и передал его Государю; потом благословил его Св. Иконой. Обер-прокурор передал футляр флигель-адъютанту.

— Вы и ее величеству подносили икону и адрес? — спросил Государь митрополита. [85] — Да, — ответил тот.

— По какому случаю?

— По случаю двухлетнего служения сестрою милосердия, — сказал митрополит.

— Вы хотите, — передал мне о. протопресвитер, — служить 5-го октября? Пожалуйста, — сказал Государь митрополиту и, поблагодарив за поднесение, простился с нами.

4-го октября на всенощной в штабной церкви присутствовали митрополит и архиепископ Константин. По окончании службы, митрополит Питирим говорит мне:

— Хорошо у вас, хорошо! Только уж очень коротко. Надо вам удлинить службу.

Архиепископ Константин, много раз раньше бывавший на нашей службе и всегда восторгавшийся ею, теперь принял сторону митрополита.

— Да, да надо удлинить, — коротко, коротко.

— Мы служим по придворному чину, к которому привык Государь. Ничего прибавить нельзя, — ответил я. И на моем ответе владыка успокоился.

5-го октября литургию в штабной церкви совершал митрополит Питирим с архиепископом Константином, в присутствии царской семьи и чинов Штаба. Никому из штабных служба митрополита не понравилась. Неестественность, деланность чувствовались у него во всем: и в его движениях, и в его голосе, и в выражении лица. Но центром общего внимания оказался не митрополит, а стоявший посреди церкви обер-прокурор. Фигура его была столь необычна, что, кажется, не было в церкви человека, который не остановил бы на нем удивленного взгляда.

Дело в том, что перед отъездом г. Раева в Ставку, — он выезжал туда в первый раз — кто-то сказал ему, что в Ставку надо ехать непременно в военном [86] одеянии. Экстренно потребовались и военный мундир, и военные доспехи для никогда не облекавшегося в них бывшего директора женских курсов. Добыть и то, и другое взялся бывший на услугах и у митрополита Питирима, и у Раева помощник библиотекаря Петроградской Духовной Академии, Степан, или, как его звали, «Степа» Родосский. Он спешно закупил для обер-прокурора военный мундир защитного цвета, высокие сапоги, фуражку, шашку. Всё — первое попавшееся.

Благодаря его хлопотам, г. Раев смог предстать перед царем в боевом наряде. Трудно вообразить что-либо более комическое той фигуры, какую представлял влезший в первый раз в жизни в чужой военный мундир обер-прокурор Св. Синода. Представьте себе старика в черном, вороньего крыла, длинноволосом парике, с ярко раскрашенными в черный цвет усами и французской бородкой, одетым в неуклюже сидевший на нем мундир с чужого плеча, в каких-то обвисших штанах, в широких и грубых высоких сапогах, со шпорами, с беспомощно болтавшейся сбоку шашкой, — и вы, может быть, поймете, почему все входившие в церковь чины с удивлением спрашивали: кто это такой?

После обедни был парадный высочайший завтрак, к которому были приглашены и митрополит с архиепископом. Приглашенных было так много, что в соседней со столовой маленькой комнате был сервирован дополнительный стол. Владык и меня поместили в столовой, а обер-прокурору указали место за этим столом. Ранг его должности, казалось бы, давал ему право на лучшее место. Не сыграл ли тут роли уж слишком жалкий его вид?

После завтрака Государь сказал митрополиту всего несколько слов. Все обратили внимание на холодный прием, оказанный митрополиту. Поездка митрополита и обер-прокурора удалась в другом отношении.

По их ходатайству, полуграмотный еп. Варнава, распутинец, [87] всего пять лет прослуживший в епископском сане и менее 3-х лет на самостоятельной кафедре, год тому назад судившийся Синодом за самовольное прославление Иоанна Тобольского, в июне этого года награжденный орденом Св. Владимира 2-ой ст., теперь, 5-го октября, был возведен в сан архиепископа. Кажется, даже почти гениальный Московский Филарет возвышался медленнее, чем этот неуч и авантюрист Варнава. Но... Варнава был другом Распутина.

В 6 час. вечера и митрополит, и Раев покинули Могилев. Вечером в этот день сидевший рядом с Государем вел. князь Георгий Михайлович, вспоминая перипетии дня, говорит ему:

— Ну, и рожу же ты выбрал в обер-прокуроры!

— Да, здоровая образина! — ответил, смеясь, Государь. [91]


IV. Деятельность военного духовенства в Великой войне

В предшествовавшие войны русское военное духовенство работало без плана и системы и даже без нужного контроля. Каждый священник работал сам по себе, по своему собственному разумению. Даже в Русско-японскую войну (1904-1906 г.) можно было наблюдать такие картины: один священник, — храбрый и жаждавший подвига, — забирался в передовой окоп и ждал момента, когда ему можно будет пойти с крестом впереди; другой пристраивался к отдаленному, недосягаемому для пуль и снарядов, перевязочному пункту; третий удалялся в обоз 11-го разряда, обычно отстоявший в 15-30-ти верстах от части. Последний совсем устранял себя от активной роли во время сражения, но и первые два не приносили той пользы, которую они должны были принести.

Деятельность свою священники на театре военных действий сводили к совершению молебнов, панихид и иногда литургий, отпеванию умерших, напутствованию больных и умирающих.

Протопресвитер военного и морского духовенства не показывался на театре военных действий. И да простит мне мой бывший начальник и предшественник, протопресвитер Александр Алексеевич Желобовский, — он не имел никакого представления о возможной для священника работе на поле брани. Когда в половине февраля 1904 года, отправляясь на Русско-японскую войну, я явился к нему за указаниями, то получил [91] краткий ответ: «Запаситесь чесунчовым нижним бельем, а то, говорят, вошь может заесть».

А когда летом 1905 г., уже будучи главным священником 1-й Манчжурской армии, я обратился к нему за разрешением нескольких новых конкретных и серьезных вопросов, он ответил мне собственноручным письмом: «Досточтимый о. Георгий Иванович. Император Николай Павлович однажды сказал: «Доколе у меня есть Филарет Мудрый (митрополит Московский) и Филарет Милостивый (митрополит Киевский), я за церковь спокоен. Так и я скажу: доколе у меня главные священники о. Георгий Шавельский и о. Александр Журавский, (Главный священник 2-ой Манчжурской армии. Г. Ш.), я за армию спокоен. Ваш доброжелатель протопресвитер Александр Желобовский». Само собою понятно, что такой ответ не разрешил ни одного из поставленных мною вопросов. Других же ни приветов, ни ответов мною от протопресвитера в течение всей войны не было получено.

Единственным руководством для священника на войне служило высочайше утвержденное положение об управлении войск в военное время. Но оно не предусматривало всех обязанностей священника, а тем более возможной для него работы на бранном поле. Иногда же своею краткостью оно сбивало с толку не только рядовых священников, но и начальствующих лиц. Присланный из Иркутской епархии священник Попов явился в госпиталь, согласно положению, с епитрахилью, дароносицей, крестом и кадилом, без антиминса и полного священнического облачения. Когда благочестивый главный врач госпиталя попросил его отслужить литургию, он ответил, что у него нет принадлежностей для этого, да он и не обязан совершать литургии: согласно положению, его дело — напутствовать и хоронить. Когда в 1904 году благочинный 9-ой Сибирской дивизии потребовал от подчиненных ему госпитальных священников, чтобы они обзавелись антиминсами и совершали [93] литургии, его начальник — главный священник Манчжурской армии, прот. С. А. Голубев возразил ему: «Госпитальному священнику антиминса не полагается». А между тем, где же на войне служить литургии, как не в госпиталях?

На Великую войну наши священники, как уже говорилось, выехали со строго разработанной и Съездом одобренной инструкцией.

Инструкция эта не была кабинетным произведением, — она вылилась из опыта и пристальных наблюдений за всеми возможностями, какие представляются для работы священника на поле брани. Мой личный опыт и мои наблюдения во время Русско-японской войны, — где я проработал два года, в должности сначала полкового священника и благочинного, а потом главного священника, и вместе с полком участвовал в 10 боях был контужен и ранен, — были дополнены опытом и наблюдениями множества других моих сослуживцев — участников той же войны.

Значение инструкции было колоссально. Во-первых, она вводила в точный курс работы и круг обязанностей каждого, прибывавшего на театр военных действий, священника. Это в особенности важно было для вновь мобилизованных, совершенно незнакомых с условиями и требованиями военной службы. А их было огромное большинство: в мирное время в ведомстве протопресвитера состояло 730 священников, за время же войны их перебывало в армии свыше 5.000 человек. Инструкция точно разъясняла каждому — полковому, госпитальному, судовому и др. священнику, где он должен находиться, что он должен делать во время боя и в спокойное время, где и как он должен совершать богослужение, о чем и как проповедывать и т. д. и т. д.

Между прочим, полковому и бригадно-артиллерийскому священникам было указано, что их место во [94] время боя — передовой перевязочный пункт, где обычно скопляются раненые, а ни в коем случае не тыл. Но и к этому пункту священник не должен быть привязан: он должен был пойти и вперед — в окопы и даже за окопы, если того потребует дело.

Помимо общеизвестных обязанностей священника: совершения богослужений, напутствований, погребений, наставлений и ободрений, инструкция возлагала на священника много таких обязанностей, о которых и не помышляли его предшественники. Строевому священнику вменялось в обязанность: помогать врачам в перевязке раненых, заведывать уборкою с боевого поля убитых и раненых, заботиться о поддержании в порядке воинских могил и кладбищ, извещать возможно обстоятельнее родственников убитых, организовывать в своих частях общества помощи семьям убитых и увечных воинов, развивать походные библиотеки и т. д. и т. д.

Госпитальному священнику вменялось в обязанность: возможно чаще совершать богослужения для больных, ежедневно обходить палаты, беседовать, утешать, писать письма от больных на родину, об умерших извещать их родственников, погребать покойников с возможною торжественностью, пещись о кладбищах, обязательно устраивать библиотеки и т. д.

Инструкция открывала каждому священнику широкое поле весьма полезной, нередко трудной, но не неисполнимой работы.

По мере выявления новых нужд, выработанная Съездом инструкция пополнялась распоряжениями и указаниями протопресвитера, объявлявшимися в особых приказах. Таким образом, были даны священникам указания: об исполнении богослужений и треб для галицийских униатов, оставшихся без священников; о попечительном отношении к инославным и иноверным воинским чинам, о принятии мер к недопущению [95] распространения в войсках брошюр и листков, оскорбительных для иных исповеданий и вер; о собирании священниками и представления протопресвитеру сведений о выдающихся подвигах воинов, врачей, священнослужителей. Во время войны Инструкция была дополнена специальными указаниями для гарнизонных благочинных, для благочинных запасных госпиталей, для священников санитарных поездов и этапных пунктов и т. д.

Организацию управления военным и морским духовенством в мирное время нельзя было признать совершенной. Во главе ведомства стоял протопресвитер, облеченный полнотой власти. При нем состояло Духовное правление — то же, что Консистория при епархиальном архиерее. С 1912 года протопресвитеру дан был помощник, в значительной степени облегчивший ему канцелярскую работу. Но ни помощник, ни Духовное правление не могли быть посредниками между протопресвитером и подчиненным ему, разбросанным по всей России, духовенством. Такими посредниками являлись дивизионные и местных церквей благочинные. Их было не менее ста и рассеяны они были по разным российским уголкам. Возможностей для частного и личного общения их с протопресвитером не представлялось. Объединять их деятельность, направлять их работу и контролировать их было не легко. Протопресвитеру нужно было обладать чрезвычайной энергией и необыкновенной подвижностью, чтобы самому лично и на месте проверять работу всех своих подчиненных.

Переработанное после Русско-японской войны и высочайше утвержденное Положение открывало возможность лучшей организации управления военным духовенством в военное время. Оно учреждало:

1) главных священников фронта, каждый из которых, находясь в полном подчинении протопресвитеру, должен был объединять деятельность духовенства данного фронта; [96] 2) священников при штабах армий, которым, по недоразумению, не отводилось никакой другой работы, кроме совершения богослужений при штабе армии.

Но и такая конструкция управления оказалась несовершенной. Начало дополнению Положения дал сам Государь, при сформировании штаба Верховного Главнокомандующего, повелевший на время войны находиться при этом штабе протопресвитеру. Дальнейшие коррективы были сделаны протопресвитером, за которым практикою закрепилось право самолично, без утверждения высшими инстанциями, учреждать новые должности по своему ведомству, раз они не требовали расходов от казны. Таким образом были учреждены должности: 1) гарнизонных благочинных в пунктах, где имелось несколько священников;

2) благочинных запасных госпиталей, каковые должности были возложены на священников при штабах армий. В 1916 г., с высочайшего утверждения, были учреждены особые должности армейских проповедников, по одному на каждую армию, на которых была возложена обязанность беспрерывно объезжать, проповедуя, воинские части своей армии. На должности проповедников были избраны самые выдающиеся духовные ораторы. Состоявший при штабе Северного фронта английский полковник (ныне генерал) Нокс считал гениальной идею учреждения должностей армейских проповедников. Наконец, главным священникам фронтов было предоставлено право пользоваться священниками при штабах армий, как своими помощниками по наблюдению за деятельностью духовенства.

Таким образом, духовный управительный аппарат на театре военных действий представлял стройную и совершенную организацию: протопресвитер, его ближайшие помощники; главные священники, их помощники; штабные священники; наконец, дивизионные и госпитальные благочинные и гарнизонные священники. [97] В конце 1916 года высочайшим повелением были учреждены должности главных священников Балтийского и Черноморского флотов.

Для лучшего объединения и направления деятельности духовенства армии и флота от времени до времени составлялись совещания протопресвитера с главными священниками, последних со штабными священниками и благочинными и Съезды по фронтам, под председательством протопресвитера или главных священников.

Я, в течение почти каждого месяца дней десять, проводил среди боевых частей, объезжая полки и бригады, посещая, иногда под огнем, окопы, заглядывая во все госпиталя, везде совершая богослужения, проповедуя.

Поездки эти имели большое значение. Я являлся не только как протопресвитер, но и как представитель Государя, от имени которого я всегда приветствовал войска, раздавая при этом врученные мне Императрицею крестики и иконки. Мои приветствия и посещения, в особенности опасных мест, подымали дух, укрепляли воинов.

Не менее важно было мое личное общение с духовенством. Много бесед, во время таких поездок, мною было проведено со священниками при самой разнообразной обстановке: в вагоне, в домах, под открытым небом на лужайке, в лесу, скрывавшем нас от взоров неприятеля и т. д. При таких беседах я много узнал и многому научился, равно как имел возможность и других поучить и направить.

При посещениях госпиталей, перевязочных пунктов, окопов мне легко было убедиться, часто ли посещаются эти места сопровождающим меня полковым или госпитальным священником, правильно ли он понимает и [98] усердно ли исполняет свои обязанности, как к нему относятся нижние чины и офицеры. Усердный священник прекрасно знал расположение на позиции полковых рот, храбрых и трусливых солдат, встречался в окопах, как частый и приятный гость. Усердный госпитальный священник хорошо знал каждую палату и состояние каждого больного. Как тот, так и другой, хорошо знали все требования, предъявленные им инструкцией и моими циркулярами.

Должен по совести сказать, что почти всегда мне приходилось слышать и от начальствующих лиц и от рядовых офицеров самые лестные отзывы о работе военных священников. Но без исключений, конечно, не могло обойтись. Ведь ряды фронтового духовенства беспрерывно заполнялись мобилизованными, т. е. командированными из епархий. В самом начале войны епархиальными начальствами были командированы священники для второочередных полков и госпиталей. Потом, по мере убыли священников и формирования новых частей, протопресвитер просил Синод предписать епархиальным преосвященным избрать то или иное число священников, чтобы они могли без замедления по его вызову явиться на фронт. Так как в японскую войну епархиальные начальства с поразительной небрежностью относились к выбору командируемых, отправляя чаще не испытанных, а неугодных, чтобы от них избавиться, то, наученный опытом той войны, протопресвитер ставил определенные требования: чтобы избирались священники, незапятнанные, усердные, с полным семинарским образованием, по доброму желанию, а не по неволе и принуждению, и не престарелые. К сожалению, и в Великую войну, несмотря на все принятые протопресвитером предосторожности, епархиальные власти не всегда серьезно относились к выбору.

В 1915 году Полоцкое епархиальное начальство, по требованию Синода, избрало пятерых: четверо из них было в возрасте [99] от 62 до 71 года, а пятый находился под судом. Конечно, ни один из них не был допущен протопресвитером на театр военных действий. При таком положении дела могли проникать в армию и недостойные.

На одного из таких я наткнулся в 1915 году.

Шел отчаянный бой под Варшавой. Объезжая боевую линию, я подъехал к расположенному у большой дороги госпиталю. Работа там кипела. Всё время прибывали повозки с ранеными. На крыльце сидел упитанный, простоватого вида батюшка, весело беседовавший с сестрой. Он меня не узнал, ибо на мое приветствие ответил небрежным: «Здравствуйте», не сдвинувшись с места. Я прошел в госпиталь. Там был настоящий ад: стоны, крики, предсмертные хрипы. У дверей лежал фельдфебель с распухшей, посиневшей ногой, не соглашавшийся на ампутацию. Я его убедил. Потом попросили меня причастить нескольких умирающих.

— А что же ваш священник делает? — спросил я.

Врачи в один голос, с нескрываемым озлоблением ответили:

— Ничего он не хочет делать.

Я вышел из госпиталя. Священник, оказавшийся иеромонахом какого-то монастыря, продолжал весело беседовать с сестрой.

— Я — протопресвитер, — обратился я к нему. Иеромонах вскочил.

— Вы затем сюда приехали, чтобы развлекаться с сестрами? Сегодня же убирайтесь отсюда! Армии такие не нужны.

Никакие просьбы не изменили моего решения.

— Сегодня же, — обратился я к главному врачу, [100] — отправьте его в Варшаву. А к вам сегодня же прибудет другой.

Об этом случае было объявлено в приказе всему духовенству. Две-три таких расправы заставили насторожиться и тех, которые не склонны были напрягать свои силы.

Был и еще случай, что я не был узнан своим подчиненным. Это произошло летом 1916 года. Я с прот. Ф. И. Титовым в салон-вагоне возвращался из Буковины. На ст. Волочиск, где поезд наш должен был стоять чуть ли не 40 минут, я вышел прогуляться по платформе. Последняя была заполнена народом, преимущественно, военными. Многие из них узнавали меня и раскланивались. Вдруг подошел ко мне довольно молодой священник.

— Здравствуйте, батюшка! Вы военный? — обратился он ко мне. Ясно было, что он не узнал меня, и я ответил:

— Да, военный.

— Полковой? Какого полка?

Меня заинтересовал такой разговор, и я назвал один из стоявших на галицийском фронте полков.

— А что? Трудно служить в полку на фронте?

— Старикам трудновато, а молодым — чего же трудного? А вы тоже военный? — спросил я.

— В госпитале здешнем служу. Недавно я прибыл из епархии.

— Как же вам дается служба? Небось в госпитале тяжело служить?

— Тоже нашли тяжело. На мое счастье тут, кроме моего, еще шесть госпиталей без священников. Я всех их обслуживаю. А в одном нечего было бы делать. [101]

— Чего же вы не попроситесь в полк? Вам, молодому, там бы служить.

— Да, знаете, я держусь такого правила: на службу не напрашивайся, от службы не отказывайся. Назначат, — с радостью поеду.

— А протопресвитера вы ни разу не видели?

— Один раз видел: он проезжал в поезде с Государем. Молодой еще.

— Говорят, он очень строгий?..

— Да слышал и я. Это ничего: строгость на службе нужна.

— А главного священника своего видели?

— Нет, не видел, — он не любит поездок, больше к себе вызывает.

В это время толпа стала обращать на нас большое внимание. И я, чтобы не раскрылось мое инкогнито, поспешил проститься со своим милым собеседником, пожелав ему поскорее получить назначение в полк. Не успел я отойти от него, как он уже был окружен толпою, жаждавшей узнать слышанные им от протопресвитера новости. Я ушел в свой вагон. Минут через пять постучался ко мне о. Титов:

— Что вы сделали со священником? Пришел сюда — весь дрожит. Я, говорит, не узнал протопресвитера и неподходяще беседовал с ним... Просит прощения.

— Я уж не выйду к нему, чтобы еще более не смущать его. Передайте ему, что его откровенная беседа произвела на меня самое лучшее впечатление, и что я его сердечно благодарю за службу. А в полк он скоро получит назначение, — ответил я.

Вернувшись в Ставку, я первым делом дал новое назначение своему симпатичному собеседнику. [102]

О деятельности военного духовенства на театре военных действий я имел счастье слышать блестящие отзывы от обоих Верховных Главнокомандующих. В конце 1916 года Государь как-то сказал мне:

— От всех, приезжающих ко мне с фронта военных начальников я слышу самые лучшие отзывы о работе военных священников в рядах армии.

Еще решительнее, в присутствии чинов своего штаба, отозвался в 1915 году великий князь Николай Николаевич:

— Мы в ноги должны поклониться военному духовенству за его великолепную работу в армии.

Я дважды слышал от него эти слова.

Такие отзывы были вполне заслужены духовенством. В Великую войну военное духовенство впервые работало дружно, согласно, по самой широкой программе. Священники делили с воинами все тяжести и опасности войны, возбуждали их дух, своим участием согревали уставшие души, будили совесть, предохраняли наших воинов от столь возможного на войне ожесточения и озверения.

Повествование о подвигах военных и морских священников составило бы большую книгу. Упомяну о некоторых из них.

Протоиерей 7-го Финляндского стр. полка Сер. Мих. Соколовский, прозванный французами (вторую половину войны он провел на французском фронте) за свою храбрость «легендарным священником», дважды раненый, во второй раз с потерею кисти правой руки, совершил такой подвиг: 7-му Финляндскому полку на австрийском фронте нужно было разрушить неприятельское проволочное заграждение. Было сделано несколько попыток, с большими потерями, но успеха не [103] было. Охотников не находилось на новые попытки. Тогда вызвался о. Сергий.

— Ваше ли это дело, батюшка? — ответил ему командир полка.

— Оставим, г. полковник, этот вопрос, — возразил о. Сергий. Полк должен уничтожить заграждения... Почему же я не могу сделать это? Это же не убийство.

Командир полка дал разрешение. О. Сергий отправился в одну из рот.

— Кто со мной рвать заграждения? — обратился он к солдатам. Вызвалось несколько десятков человек. Он облек их в белые саваны, — дело было зимой, — и, двинувшись под покровом ночи, разрушил заграждения. Георгиевская Дума присудила ему за это орден Георгия 4-й степени.

9-ый драгунский Казанский полк должен был двинуться в атаку на австрийцев. Раздалась команда командира полка, но полк не тронулся с места. Жуткая минута! Вдруг вылетел на своей лошаденке скромный и застенчивый полковой священник о. Василий Шпичек и с криком: «За мной, ребята!» понесся вперед. За ним бросилось несколько офицеров, а за ними весь полк. Атака была чрезвычайно стремительной; противник бежал. Полк одержал победу. И о. Василий был награжден Георгием 4-й степени.

16 октября 1914 года геройски погиб священник линейного заградителя «Прут», иеромонах Бугульминского монастыря, 70-летний старец Антоний (Смирнов). Когда «Прут» во время боя начал погружаться в воду, о. Антоний стоял на палубе и осенял Св. Крестом свою паству, в волнах боровшуюся со смертью. Ему предлагали сесть в шлюпку, но он, чтобы не отнять место у ближнего, отказался. После этого он спустился внутрь корабля и, надев ризу, вышел на палубу со Св. Крестом и Евангелием в руках и еще раз благословил своих [103] духовных чад, осенив их Св. Крестом. А затем вновь опустился внутрь корабля. Скоро судно скрылось под водой.

Священник 154 пех. Дербентского полка, Павел Иванович Смирнов, своим мужеством и спокойствием в трудную минуту так поднял дух полка, что, увлеченный своим пастырем, полк не только преодолел опасность, но и одержал победу. Имя о. Павла после этого стало геройским для всей Кавказской армии. И он был награжден орденом Св. Георгия 4-й степени.

В бою 19 октября 1916 года священник 318 Черноярского пехотного полка Александр Тарноуцкий, иеромонах (имени его, не помню), исполнявший обязанности священника в одном гвардейском стрелковом полку, и несколько других полковых священников были убиты, когда они с крестом в руках шли впереди своих полков.

Другие погибли во время перевязки или уборки раненых с поля сражения.

Из оставшихся в живых героев-пастырей 14 были награждены офицерскими георгиевскими крестами 4-й степени. За всё время существования Георгиевского креста, от Императрицы Екатерины II до Великой войны, этой награды было удостоено всего 4 священника. А во время этой войны — 14. Каждый из этих 14-ти совершил какой-либо исключительный подвиг.

Кроме того, более 100 священников были награждены наперсными крестами на георгиевской ленте. Для получения этой награды также требовался подвиг.

Одни из этих награжденных получили такую награду за особо мужественное исполнение своих обязанностей под огнем неприятеля, другие — за вынос раненых из линии огня и т. п. Священник 119 пех. Коломенского полка Андрей Пашин спас свой полк от неминуемой гибели.

Не разобравшись в обстановке и направлении, [104] командир этого полка, при передвижении, повел свой полк в самое опасное место, где его ожидали расстрел или пленение. О. Андрей понял ошибку командира и убедил его направить полк в противоположную сторону. Совсем другого рода был подвиг иеромонаха Н., священника одного из второочередных полков. (Не могу вспомнить ни его имени, ни полка, в котором он служил). В один из воскресных дней 1915 г. на Галицийском фронте, вблизи боевой линии, в брошенной униатской церкви он совершал литургию. Церковь была переполнена воинскими чинами. В храме совершалась бескровная жертва, а вблизи шел бой, лилась человеческая кровь. Обычная на войне картина...

Беспрерывно громыхали орудия; снаряды то перелетали через храм, то, не долетая, ложились впереди его. А молящиеся, привыкшие к вздохам пушек и пению снарядов как будто не замечали опасности. Литургия приближалась к концу — пели «Тебе поем»... Священник читал молитвы. Вдруг снаряд попадает в церковь, пробивает крышу и потолок алтаря и, упал около престола с правой стороны. Иеромонах спокойно прервал чтение тайных молитв. «Будь ты проклята, окаянная!» — громко произнес он и при этом перекрестил бомбу, начав после этого также спокойно читать прерванные молитвы. Снаряд не разорвался, а молящиеся, видя спокойствие священника, остались на местах и продолжали молиться. По окончании литургии снаряд был вынесен из храма. Узнав об этом происшествии, Государь наградил мужественного иеромонаха наперсным крестом на Георгиевской ленте.

Священник 58-го Прагского полка Парфений Холодный был удостоен этой награды в начале войны за иного рода подвиг. 58-й пех. Прагский полк действовал тогда в Галиции. О. Парфений с полковым врачом и одним из младших офицеров в двуколке переезжали по мосту реку. Тут они наткнулись на австрийскую засаду, сидевшую под мостом. Выскочив с ружьями на перевес, австрийские [106] солдаты окружили двуколку. О. Парфений не растерялся. Осенив крестом своих врагов, он обратился к ним с увещанием, что не стоит братьям проливать кровь и, помимо того, впереди и позади большие русские отряды, засаде не уйти от гибели и поэтому лучше, не проливая крови, сложить оружие. Речь о. Парфения была понята, так как среди напавших большинство были чехи и угроруссы. Пошептавшись между собой, они начали сдавать оружие, которое было сложено в двуколку. И пленники, конвоируемые офицером и доктором, с о. Парфением были приведены в находившийся невдалеке штаб полка.

Насколько помню, о. Парфений был первым священником, украшенным в великую войну наперсным крестом на Георгиевской ленте.

Показательны и цифры.

В Русско-японскую войну был убит один священник (35 див.) и то случайно своей же пулей. Погибших на кораблях в Цусимском и других боях иеромонахов не считаю. Там они разделили общую участь. В эту войну убитых и умерших от ран священников было более 30.

В Русско-японскую войну раненых и контуженных священников не набралось и десяти, в Великую войну их было более 400. Более ста военных священников попали в плен. Пленение священника свидетельствует, что он находился на своем посту, а не пробавлялся в тылу, где не угрожает опасность.

Подвизаясь на поле брани, военное духовенство, с первых же дней, начало подготовлять почву для имеющей когда-либо наступить мирной жизни и работы ведомства. Уже в 1914 году все военные и морские священники, а количество их увеличивалось с каждым днем, начали отчислять из своего содержания по 3 руб. в месяц на благотворительно-просветительные нужды ведомства. Очень скоро накопилась большая сумма, на [107] которую представилась возможность в 1915 году приобрести в Ессентуках три хороших дома с мебелью и всеми принадлежностями домашнего хозяйства и 142 десятины земли о Старицком уезде Тверской губ., в 3-х верстах от военно-свечного завода. Дома в Ессентуках предназначались для нуждавшихся в отдыхе и курортном лечении священников.

На приобретенной же земле в 1916 году начато было устройство духовного поселка для престарелых и немощных священников и приюта для увечных воинов. Поселок должен был состоять из 30-40 отдельных домиков, с двумя квартирами, по четыре комнаты в каждом. При всякой квартире полагался небольшой участок земли для сада и огорода. В центре поселка предполагалось соорудить церковь и большой инвалидный дом для увечных воинов, с большим садом, огородом, пасекой, скотным двором, школой для солдатских детей и разными мастерскими. Каждому священнику предназначалась особая квартира. Желавшим трудиться предоставлялась полная возможность.

В 1916 году началась постройка дома.

Узнав об этом начинании, для полного своего осуществления требовавшем огромных средств, генерал Алексеев посоветовал мне ознакомить Государя и спросить у него разрешения обратиться ко всем воинским частям и учреждениям фронта с просьбою сделать отчисление из хозяйственных сумм на это начинание. Государь чрезвычайно заинтересовался моим докладом и поручил мне обратиться от его имени. Я просил его разрешить мне сделать это в конце войны.

В 1916 году на театре военных действий находилось более 5000 частей и учреждений. Каждое из них располагало большими хозяйственными суммами. У некоторых полков такие суммы превышали миллионный размер. Обращение от имени Государя побудило бы всех щедро откликнуться. Да и дело могло заинтересовать.

Я уверен, что некоторые полки выделили бы [108] по 50, а может быть и по 100 тысяч.

Я думал, что в моем распоряжении окажется не менее 15-20 миллионов рублей, на которые я смогу не только возвести поселок, но и устроить ведомственную типографию, книжное издательство и даже основать свою собственную военно-духовную школу, с особым специальным курсом, которая подготовляла бы достойных пастырей для армии и флота.

Действительность разбила все мои предположения. [111]


V. Случайные разговоры и встречи

Для будущих поколений и для истории может оказаться интересным и ценным каждый штрих, всякая мелочь, касающаяся предшествовавшей революции эпохи и в особенности личности Государя. Поэтому я сделаю несколько набросков из пережитого, запечатлевшихся в моей памяти.

Перед самой войной начал завоевывать огромные симпатии широкой публики кинематограф. Это замечательное изобретение могло бы служить самым высоким задачам общественной и государственной жизни. К сожалению, оно оказалось в руках торгашей, которые, преследуя одну цель — наживу, сделали его орудием для игры на самых низменных чувствах толпы. Результат получился печальный: вместо того, чтобы образовывать, развивать и возвышать зрителей, кинематограф возбуждал и обострял у них низкие инстинкты и пошлые чувства; вместо того, чтобы быть подлинной культурной школой, кинематограф стал школой разврата. Мне казалось, что государственная власть должна была обратить самое серьезное внимание на это и так или иначе пресечь развращающее влияния кинематографа. Я решил свои мысли изложить Государю, что и сделал, когда последний после одного из завтраков сам подошел ко мне. Это было летом 1916 года.

Выслушав меня, Государь дополнил мой доклад:

— Это совершенно верно! Кинематограф, показывая по большей части сцены грабежа, воровства, убийств и разврата, особенно вредное влияние оказывает на [112] нашу молодежь. В Царском Селе недавно был такой случай: у генерала Н. служит уже много лет лакей, у которого имеется четырнадцатилетний сын. Этот мальчик тоже иногда прислуживал генералу. Недавно со стола в кабинете генерала начали пропадать вещи. У генерала явилось подозрение относительно мальчика, так как в честности самого лакея он не сомневался. Прежде, чем удалось генералу проверить свое подозрение, произошел такой случай. К его кабинету примыкал длинный коридор, у стенки которого стоял большой, с крышкой ящик для мусора. Однажды, проходя по этому коридору, генерал заметил, что приподнялась крышка мусорного ящика. Генерал совсем открыл ее и увидел в ящике, притаившегося с ножом в руке лакейского сына.

Оказалось: насмотревшись разных кинематографических картин, мальчик решил напасть на генерала и прикончить его. Я с вами совершенно согласен, — закончил Государь, — что в отношении кинематографа надо что-то предпринять. Я подумаю об этом.

Однако, прошло после этого разговора более месяца, но о мерах для обуздания кинематографа не было слышно. Тогда я попросил профессора Федорова, чтобы он во время прогулки с Государем навел разговор на кинематограф, чтобы узнать его мнение. На другой день профессор сообщил мне, что он исполнил мою просьбу и посоветовал мне еще раз побеседовать с Государем.

Когда я опять напомнил Государю, тот прервал меня: — Отлично помню о нашем с вами разговоре и много думал по поводу его. Когда приедет ко мне с докладом министр финансов, я посоветуюсь с ним и тогда примем нужные меры.

Беседовал ли Государь с министром финансов, — этого не знаю. Но никаких мер в отношении кинематографа до начала революции принято не было. [113]

Во время своей поездки в октябре 1916 года по Кавказскому фронту я в нескольких верстах за Эрзерумом, у самого Евфрата, встретил бивуак 1-ой Кубанской пластунской бригады. Конечно, я должен был задержаться. По обычаю, сначала я помолился с ними, потом они радушно по-кавказски угостили меня и не только хлебом с солью, но и залихватскими песнями и лихими казачьими танцами. Как сейчас вижу эту картину: два казака лихо под оркестр музыки отплясывали лезгинку, а остальные, образовав огромный круг, сидели на корточках и, ударяя в ладоши, отбивали такт. Тогда я впервые созерцал такую картину.

В самый разгар веселья, когда на минуту водворилась тишина, командир бригады, Генерального Штаба генерал-майор И. И. Гулыга, вдруг обратился ко мне:

— Ваше высокопреподобие! Видите моих молодцов? Какие они в весельи, такие и в бою. Его величество в свой последний приезд сюда видел их, слышал об их боевой работе, похвалил и обещал отличить — дать шефство всем полкам. Мы все верим, что царское слово твердо, но батюшка-царь медлит. Наша к вам просьба: напомните ему о моих казаках и об его обещании.

Конечно, я пообещал исполнить просьбу и исполнил. При своем общем докладе о поездке по Кавказскому фронту, я доложил Государю и о моей встрече с пластунами.

— Это отличные войска, — я видел их в свою последнюю поездку, — сказал Государь.

— Они мне говорили об этом, — добавил я, — они не забыли о вашем обещании дать шефство полкам их бригады и ждут от вас такой милости. [114] Государю как будто не понравилось это. — Какие они нетерпеливые! — как будто с неудовольствием сказал Государь. Однако, очень скоро вышел царский указ, коим, кажется, двум полкам 1-ой Кубанской пластунской бригады назначались шефами дочери Государя.

Одним из главных отделов Ставки было Управление военных сообщений, возглавлявшееся генералами сначала С. А. Ронжиным, потом H. M. Тихменевым и, наконец, В. Н. Кисляковым. В составе этого Управления находилось много инженеров путей сообщения. Вот эти инженеры летом 1916 года задумали соорудить икону в память своей службы на фронте Великой войны. Представители инженеров в июле 1916 года пришли ко мне за советом: какую и каким образом соорудить икону?

— Большинство из нас, — сказали они, — хочет приобрести какую-либо старинную икону Св. Николая.

— Я понимаю вас, — ответил я, — что вы хотите оставить в память о вашей работе икону Небесного покровителя нашего Государя — Верховного Главнокомандующего; но всё же я предпочел бы икону Спасителя и притом не древнюю, а современную, написанную каким-либо знаменитым художником нашего времени, например, Васнецовым. А самое лучшее: хотите, я узнаю мнение Государя по этому вопросу? — добавил я.

Депутация попросила у меня позволения переговорить с ее доверителями и на другой день сообщила мне, что инженеры согласны со мной. В тот же день я доложил Государю. Государь намерение инженеров [115] одобрил, но согласился со мною, что следует соорудить икону Спасителя и заказать ее Васнецову.

Оставалось приступить к осуществлению намерения. Инженеры сообщили мне, что денежная сторона не играет роли: они готовы израсходовать до десяти тысяч рублей. Я написал В. M. Васнецову письмо, в котором просил его принять, не стесняясь суммой, заказ, который делается с соизволения Государя. Депутация с моим письмом отправилась в Москву. Васнецов в это время был очень занят какой-то спешной работой, но всё же он не захотел отказаться от заказа. Условились так, что он напишет большую икону Спасителя и грамоту в древнерусском стиле на пергаменте, а к грамоте соорудит в таком же стиле окованный серебром ларец. Инженеры обязались уплатить ему 5 или 6 тысяч, — точно не помню. Это было в августе 1916 года.

Проходили месяцы, но об иконе не было слышно. Один из инженеров в ноябре наведался к Васнецову, но тот ответил ему, что никак не может написать икону: не удается лик Спасителя. Наконец, в феврале 1917 года, за несколько дней до революции, прибыла в Ставку икона.

Как всё, вышедшее из под кисти Васнецова, заказ был исполнен чудесно. Но лик Спасителя отражал какую-то невообразимую скорбь. Жутко становилось, когда всмотришься в него.

— Не могу иначе икону написать, — пояснил В. M. Васнецов, передавая икону заказчикам. И это не было случайностью. У В. M. Васнецова, всё, начиная с его внешнего облика, кончая его творениями, было особенное, что приближало его к пророкам.

В июле 1918 года я с генералом Петрово-Соловово навестил его в Москве, в его собственном доме, недалеко от Троицкого патриаршего подворья.

И дом у Васнецова был особенный: как [116] древне-боярский терем с остроконечной крышей, узорчатыми окнами, расписными воротами. Но еще удивительнее был сам хозяин. Точно древний великий подвижник вырос предо мной: продолговатое, строгое, изможденное лицо, длинные волосы с прямым пробором, такой же строгий взгляд больших светящихся праведностью глаз, размеренная, яркая, образная и внушительная речь. Я в первый раз увидел Васнецова и сразу был поражен, точно сробел перед этим необыкновенным человеком.

Васнецов повел нас в свою мастерскую. Огромная в два света зала, вся в картинах его кисти. На одной из стен огромное, еще незаконченное полотно: бой русского богатыря с многоголовым Змеем Горынычем. Несколько голов отрублено, но остальные с оскаленными зубами устремлены на обессилевшего богатыря... Жуткая, страшная картина!..

— Три года тому назад начал я писать эту картину и никак не могу закончить. Не думал я, что окажусь пророком... Эта гидра — теперешняя революция, а богатырь — наша несчастная Россия. Дай Бог, чтобы она одолела змея!

Не знаю, кончу ли я эту картину, — пояснил нам В. М. Васнецов.

Кажется, в один из следующих дней он читал на Московском поместном соборе свой доклад о русской иконописи, поразивший всех своей глубиной, проникновенностью, пророческим экстазом.

Что же сталось с нашей иконой? Летом 1918 года она была перевезена в Церковь протопресвитера военного и морского духовенства (С. Петербург, угол Воскресенского проспекта и Фурштадтской ул.). Дальнейшая ее судьба мне неизвестна. [117]

Традиция в жизни — великое дело. Она передает из рода в род добрые обычаи и часто охраняет нравы. Она объединяет, воодушевляет и двигает массы. Но когда традиция переживает себя и теряет смысл, тогда она превращается в рутину, опасную и даже вредную для жизни. В военной жизни традиции имеют огромное значение.

О достоинстве воинских частей судили по сохранившимся в них традициям. Традиции передавались там из поколения в поколение и чтились, как священные заветы доблестных предков.

Кроме традиций частных, хранившихся в отдельных воинских частях, были еще традиции общие для всех полков. Такова, например, традиция: воинское знамя обязательно сопровождает полк на войне.

В старое время, когда полки ходили в атаки с развернутым знаменем и под гром музыки, тогда было в порядке вещей, что каждый полк шел на войну обязательно со своим знаменем и со своим оркестром. Но опыт таких «торжественных» атак, кажется, в последний раз был повторен в одном из полков в Японскую войну и кончился весьма печально: знамя было потеряно, все оркестровые инструменты изрешечены, а музыканты перебиты.

При позиционной войне, при необыкновенной силе ружейного и пулеметного огня, подобные атаки стали бессмысленными и даже невозможными. Таким образом, для атаки знамя стало ненужным. А в таком случае и вообще пребывание знамени на линии боя становилось излишним: какой же смысл держать тут знамя, когда оно может быть видно только нескольким ближайшим? Какой смысл подвергать знамя опасности, [118] когда потеря знамени являлась величайшим бесчестием для воинской части? И еще в Японскую войну некоторые командиры отсылали знамя во время боя в обоз 3-го разряда, отстоявший в 20-30 верстах от линии боя, — значит, и от своей части. Так же делалось и в Великую войну.

Но так как во время боя и тыл не безопасен, то для хранения знамени отделялась рота, или в крайнем случае, полурота. Это значит, что 16-ая или 32-я часть полка устранялась с поля сражения. Если представим, что в последнюю войну на театре военных действий находилось более 1000 полков, то, поэтому, для охранения знамен во время боя на всем фронте выводилось из строя около 1000 рот, или около 66 1/2 полков, или более пяти корпусов... А между тем, сплошь и рядом появление одного нового полка давало победу; нередко целые сражения проигрывались из-за отсутствия резервов.

У меня не раз являлась мысль: зачем выносить знамена на войну, почему не оставлять их дома, — скажем, в полковых церквах, где знамя могло быть безопасным под охраной одного церковного сторожа? Но как было высказать эту «ересь»? Тут можно было нарваться на какие угодно обвинения.

Бурлила в моей голове и другая «еретическая» мысль относительно высшей воинской награды — георгиевского креста.

Георгиевский крест давался по статуту, точно определявшему все подвиги, за которые полагалось награждение этим орденом. Совершивший один из указанных подвигов имел право требовать себе георгиевский крест.

По характеру же «георгиевские» подвиги были различны. Давался этот георгиевский крест военачальнику, проявившему мудрость в командовании и, благодаря [119] этому, выигравшему сражение, но такой же крест давался младшему офицеру, захватившему неприятельскую пушку, или первым ворвавшемуся в неприятельский окоп, — словом совершившему подвиг, для которого требовалась и бесшабашная храбрость, на которую может быть способен и самый глупый человек, или же простая случайность.

Между тем, и тот и другой крест давали одинаковые, огромные права: безостановочное производство в следующие чины, право потребовать себе в любую минуту лишний чин, предпочтение при назначениях на высшие должности, усиленная пенсия и пр. и пр. Бывали случаи, что вследствие такого порядка лишенные всяких дарований георгиевские кавалеры достигали самых высших военных должностей и затем причиняли много бед.

Но иногда (да и нередко) беды предшествовали награждениям георгиевскими крестами. Если бы нашелся военный историк, который описал бы, сколько в одну последнюю войну было уложено людей из-за георгиевских крестов, когда военные начальники, чтобы украситься этими крестами, бросали свои войска в безнадежные атаки, брались за самые рискованные и опасные предприятия и т. д. Сколько из-за этих же крестов было вылито в реляциях и донесениях всякой лжи и неправды, которые запутывали и обезоруживали высшее командование, нанося часто непоправимый вред делу?

Георгиевские кресты уравнивали глупцов и мудрецов, подлинных героев и бесчестных честолюбцев, открывая и тем, и другим почти одинаковый служебный простор.

И нередко случалось, что увенчанный георгиевским крестом в целом ряде последующих дел оказывался неудачником. Однако, георгиевские права за ним сохранялись. [120] Ясно, что георгиевский статут устарел, нуждался в пересмотре и изменении. Но об исправлении его никто не думал.

Мне хотелось проверить свои сомнения относительно, знамен и георгиевского креста, побеседовать с авторитетными людьми, но я долго не решался на это, резонно опасаясь, как бы не обвинили меня в подкопе под военные основы.

Но вот случай представился.

В половине октября 1915 года я отправился из Могилева на Западный фронт. Пока на ст. Орша перецепляли мой вагон, я на перроне вокзала встретил двух генералов — командиров корпусов: 35-го генерала Рещикова и 16-го генерала Широкова, возвращавшихся после отпуска к своим корпусам, находившимся на Западном же фронте. Я предложил генералам перейти в мой вагон, на что они с благодарностью согласились, так как поезд был переполнен пассажирами.

Между нами завязалась оживленная беседа. Они интересовались новостями Ставки, я их расспрашивал о тыле, откуда они возвращались. Потом заговорили о фронте. Когда зашла речь о разных дефектах нашего военного дела, я, попросив наперед извинения, если окажусь еретиком, высказал мучившее меня сомнения о знаменах и георгиевских крестах. Генералы сначала буквально пришли в ужас от моих рассуждений. В особенности им казалась неприемлемой мысль, что полк может выйти на войну без знамени. И только после долгих споров они согласились, что во всяком случае об этих вопросах надо серьезно подумать. А я из разговора с генералами вынес убеждение, что волновавших меня вопросов не сдвинуть с места, и более уже не заводил с власть имущими речи о них. [121] 5-ю армией с начала войны до июля 1916 г. командовал генерал-от-кавалерии П. Плеве. В течение нескольких лет перед войной он занимал должность командующего войсками Московского военного округа.

Генерал Плеве был не из числа тех генералов, которые в мирное время могли производить впечатление. Небольшого роста, невзрачный, немного сутуловатый, с кривыми ногами и большим носом, на котором, как бедуин на верблюде, сидело пенснэ, близорукий и молчаливый, — он не привлекал к себе внимания. Педантичный до мелочности на службе, неприветливый и сухой в обращении, он не пользовался любовью своих подчиненных.

Во время торжеств на Бородинском поле летом 1912 года с ним произошел случай, за который другой на его месте поплатился бы карьерой. Там Государь принимал огромный парад, которым командовал генерал Плеве. Верхом на коне последний представлял еще более жалкую фигуру. Но дело в другом. Ведя войска церемониальным маршем, генерал Плеве по своей близорукости не узнал Государя и остановился в другом месте. Получился скандал. Были уверены, что генерал Плеве слетит с должности. Но ему это происшествие сошло благополучно, как говорили, только благодаря заступничеству военного министра Сухомлинова, на сестре которого, Вере Александровне, был женат генерал Плеве.

На войне генерал Плеве, сверх всякого ожидания, оказался отличным командующим армией. Толковый, чуткий в отношении планов неприятеля, решительный, настойчивый и храбрый, он скоро заставил заговорить о себе, как о выдающемся военачальнике. [122] Но сослуживцам его и на войне не было с ним легче. Генерал-квартирмейстер штаба 5-ой армии генерал И. К. Серебренников был отстранен от должности генералом Плеве еще в пути, не доезжая до театра военных действий, за то, что в штабе не оказалось какой-то карты, понадобившейся генералу Плеве.

Тяжелее всего было начальнику Штаба, генералу Е. К. Миллеру, как ближайшему сотруднику генерала Плеве. Прибыв летом 1916 г. в г. Двинск, где тогда стоял штаб 5-ой армии, я застал генерала Миллера в чрезвычайно удрученном состоянии.

— Что с вами, Евгений Карлович? — спросил я его. У него слезы показались на глазах.

— Тяжело мне с немцами, но еще тяжелее с командующим армией. Видите, до чего он издергал меня. Сил у меня больше не хватает служить с ним. Вы не можете представить, насколько он мелочен и придирчив. У меня весь дневной отдых сводится к получасу от 8.30 до 9ч. утра. Этими 30-ю минутами я пользуюсь для верховой прогулки, после чего в девять часов иду с докладом к командующему. Сегодня я запоздал ровно на 5 минут. И командующий разразился градом упреков по поводу моей «неаккуратности». Или другой случай на днях. Закончив работу к 12 час. ночи, я лег спать. Только я уснул, как меня разбудили: «Командующий зовет к себе». Я подумал, что случилось что-либо особенное, и, одевшись, быстро отправился к нему.

Что же, думаете вы, случилось? Командующий получил ничего не значащую телеграмму, но сам, по близорукости, не мог прочитать ее. Вот он и велел разбудить меня. Как будто у него нет адъютантов для таких дел. Силы совсем оставляют меня. Я готов куда угодно пойти, хотя бы и в командиры бригады, лишь бы избавиться от этой каторги.

— Хотите, — сказал я, — я переговорю с генералом Алексеевым? [123]

— Вы меня очень обяжете этим! — ответил генерал Миллер.

Вернувшись в Ставку, я передал генералу Алексееву свою беседу с генералом Миллером.

— Я отлично знаю генерала Плеве, — сказал генерал Алексеев, — сам служил с ним. Тяжелый и неприятный он начальник. Отлично понимаю генерала Миллера. Надо помочь ему! Вот что: расскажите-ка вы откровенно Государю про свою беседу с генералом Миллером. А я потом дополню.

В тот же день я беседовал с Государем.

— Я генерала Миллера очень хорошо знаю, — сказал Государь, выслушав меня, — он — мой сослуживец по лейб-гвардии Гусарскому полку. Отличный офицер! Знаю и Плеве: хороший вояка, но с ним не легко служить. Генерала Миллера мы выручим.

Скоро генерал Миллер был назначен командиром 26-го корпуса. А генерал Плеве в июле заместил генерала Куропаткина в должности Главнокомандующего Северного фронта, но тут он удержался не долго.

* * *

От генералов перейдем к дьяконам.

Отправляясь на театр военных действий, я взял с собою протодиакона церкви лейб-гвардии Конного полка о. Власова, донского казака, раньше состоявшего протодиаконом Новочеркасского кафедрального собора.

Огромного роста, с красивым лицом, большими выразительными глазами и достаточно пышными волосами, жгучий брюнет, с очень сильным голосом (басом) — он, кажется, родился, чтобы быть протодиаконом.

В мае 1916 года, объезжая фронт, я посетил [124] командира 26-го корпуса генерала А. А. Гернгросса, старого знакомого по Русско-японской войне и земляка. За мною вошел протодиакон Власов.

— А это кто такой, — обратился ко мне генерал Гернгросс.

— Мой протодиакон Власов, — ответил я.

— Да... Не знаю, может ли он сотворить человека, а убить может, — сострил генерал.

Внутренние качества о. Власова значительно уступали его внешнему виду: характер у него был неважный, усердие к службе небольшое, а его безграмотность производила удручающее впечатление. Своим прекрасным голосом он не умел пользоваться, или вернее — пользовался по-провинциальному: то рычал без нужды, то шептал, где требовалось forte. Манера его служения очень скоро приедалась, надоедала.

Я очень скоро понял свою ошибку и решил во что бы то ни стало отделаться от Власова. Не желая обижать его, я решил устроить его на такое место, за которое он всю жизнь благодарил бы меня.

Скоро представился случай: освободилось дьяконское место в придворной Конюшенной (в СПБ по Конюшенной ул.) церкви.

Попасть в придворное ведомство для каждого священника и дьякона вообще являлось счастьем. Конюшенная же церковь по своей доходности была одною из лучших Петербургских придворных церквей. И я был уверен, что о. Власов поблагодарит меня, когда я устрою его на это место.

Не сомневаясь, что у придворного протопресвитера есть свой кандидат на это место, я решил произвести на него такое давление, которое обязало бы его исполнить просьбу. Я обратился к министру двора графу Фредериксу, чтобы он помог мне устроить протодиакона Власова. Добрый старик согласился. Не знаю, что писал [125] граф Фредерикс протопр. А. А. Дернову; может быть, он сообщил последнему о желании Государя, чтобы протодиакону Власову было предоставлено место в Конюшенной церкви. Но скоро я получил от протопр. А. А. Дернова официальную бумагу, где сообщалось, что о. Власов назначен, и предписывалось последнему немедленно вступить в должность.

Я тотчас объявил о. Власову о назначении, приказав ему на следующий день отбыть к месту новой службы. Сам я в тот же день отбыл на фронт. С фронта через несколько дней я прибыл в Петроград для участия в заседаниях Синода.

Там я встретился с протопр. А. А. Дерновым, который тотчас выразил мне неудовольствие, что ему назначили нежелательного кандидата, а затем удивление, что последний еще не явился к месту службы. Это и меня удивило, тем более, что на место о. Власова мною уже был назначен протодиакон церкви лейб-гвардии Егерского полка Н. А. Сперанский, с полным семинарским образованием и со всеми качествами, необходимыми для ставочного дьякона, и ему было приказано немедленно отправиться в Ставку.

Вернувшись в Ставку, я первым делом спросил:

— Уехал ли Власов?

— И не думал уезжать! Он везде теперь хвастает: «Протопресвитер хотел меня сплавить, да не удалось. Сам царь приказал мне оставаться в Ставке», — ответил на мой вопрос начальник моей канцелярии.

Дальше разъяснилась такая история. После моего отъезда на фронт о. Власов отправился к начальнику походной канцелярии, флигель-адъютанту полковнику А. А. Дрентельну.

— Я покидаю Ставку, — обратился к нему Власов, — тяжело мне расставаться с батюшкой-царем, для [126] которого я служил. Я был бы без меры счастлив, если бы его величество в память моей службы пожаловал мне часы.

В тот же день Дрентельн сообщил Власову, что Государь жалует ему золотые часы. Но Власов не успокоился. — Тогда, г. полковник, окажите мне и дальше милость: моему счастью не было бы границ, если бы его величество на прощанье лично передал мне часы, — обратился он к А. А. Дрентельну.

Добрый Дрентельн и тут уладил дело: Государь согласился принять о. Власова.

Явившись к Государю, Власов упал на колени:

— Ваше величество, не лишайте меня счастья служить при вас. Позвольте мне остаться в Ставке.

— Я ничего не имею против того, чтобы вы оставались здесь, — пожалуйста, — ответил смущенный Государь и передал ему золотые с цепочкой и царским гербом часы.

Дерзость Власова меня раздражила и я решил проучить его.

Вечером по обычаю я присутствовал на высочайшем обеде.

После обеда Государь подошел ко мне. Я кратко доложил ему о своей поездке по фронту, а затем завел речь о Власове:

— Вашему величеству угодно было разрешить о. Власову оставаться в Ставке. Это создает большие затруднения. Конюшенная церковь остается без дьякона; я уже назначил на место Власова другого протодиакона, гораздо более достойного, завтра он прибудет сюда. Власов проявляет неблагодарность, отказываясь от почетного назначения, которое с трудом ему выхлопотали.

— Власов очень просил меня разрешить ему остаться в Ставке, и я сказал, что ничего не имею против этого, — ответил, смутившись, Государь. [127]

— Тогда разрешите, ваше величество, приказать Власову, чтобы он отбыл в Петербург к новому месту службы!

— Ну, конечно! — сказал Государь.

Вернувшись с обеда, я тотчас вызвал о. Власова.

— Как смели вы без моего ведома беспокоить Государя? Завтра чтобы и духу вашего не было в Ставке. Немедленно отправляйтесь к новому месту службы! Можете уходить! — строго сказал я ему.

— Слушаю, — ответил и удивленный и пораженный о. Власов. Успокоенный царским разрешением, он совсем не ожидал такого конца.

На следующий день о. Власов отбыл из Ставки.

Прибывший на место о. Власова протод. Н. А. Сперанский во всех отношениях превосходил его. При совершении богослужения о. Власову часто вредила его малограмотность, лишавшая его возможности понимать смысл произносимого и давать звукам соответствующую интонацию. Он нередко напоминал слышанного мною в селе дьячка, который в известной паремии страстной седмицы (Ис. 54, I) вместо «нечревоболевшую» читал «нечревоблевавшую» и «Императору Александру Николаевичу» произносил «Александре Николаевичу». Недоставало о. Власову и музыкальности.

О. Сперанский был совершенно грамотный и на редкость музыкальный протодиакон. Всё его служение отличалось необыкновенной проникновенностью и теплотой, гармоничностью и строгостью. Когда же он произносил в конце панихиды «Во блаженном успении вечный покой... и т. д.», — буквально замирала вся церковь. Слышал я всех знаменитых Петроградских, Московских, Киевских и иных протодиаконов: Розова, Громова, Малинина, Здиховского, Вербицкого и многих, многих других, но ни один из них не проявлял такого искусства в произнесении этого возглашения, как протодиакон Сперанский. [128] Всегда аккуратный и точный, внимательный и почтительный, благородный и скромный, протод. Сперанский был одним из самых приятных сослуживцев, каких мне когда-либо приходилось иметь. И только один у него был грешок: любил он в компании «пропустить» лишнюю рюмку. А компании было не занимать стать: в Ставке все офицеры и певчие были его друзьями. Я спокойно относился к этому недостатку: кто из протодиаконов был от него свободен? Кроме того, ни скандалов, ни дебошей, ни упущений по службе от этого не происходило. О. Сперанский всегда знал время и меру. Алкоголиком он совсем не был. И только один раз на почве нежной любви моего о. протодиакона к живительной влаге произошло небывалое недоразумение.

Как известно, во время войны было затруднено получение спирта. А с началом революции оно стало еще труднее. Но голь на выдумки хитра. И мой о. протодиакон, не без участия друзей, умудрился в мае, 1917 года получить из казенного склада ведро спирту «на чистку церковной утвари». Каким-то образом это стало известно начальнику Штаба Верховного генералу А. И. Деникину.

— Слушайте, — обратился он, при встрече со мной, — ваш протодиакон взял из склада ведро спирта на чистку церковной утвари. Это черт знает, что такое! Они же сопьются...

Я вызвал к себе протодиакона.

— Вы брали спирт из склада?

— Так точно, ваше высокопреподобие!

— На чистку церковной утвари?

— Так точно!

— Это целое ведро-то?

— Ваше высокопреподобие, здешний ксендз взял на чистку своей церковной утвари целых пять ведер, а мы всего одно ведро. [129]

— Мне до ксендза нет дела, а вы впредь чем хотите чистите утварь, только не спиртом.

— Слушаю, — ответил с низким поклоном о. Сперанский.

«Ну, что с ним поделаешь! Повинную голову меч не сечет», — подумал я.

Война — проба для человеческих душ. Тут проявляется легендарная доблесть одних и обнаруживается подлость других. Летом 1915 года, когда еще Ставка находилась в Барановичах, мне пришлось натолкнуться на такой случай.

В Барановичах, около вокзала, помещался небольшой, кажется, на 20 кроватей для офицеров лазарет графини Браницкой. Сама графиня с двумя своими дочерьми исполняли в нем обязанности сестер милосердия. По просьбе графини я посетил госпиталь. При обходе палат я обратил внимание на упитанное, грубое и тупое лицо одного больного. Я вступил в разговор с ним.

— Вы офицер?, — обратился я к нему.

— Да, офицер.

— Какого полка?

— 172 пехотного Лидского.

— Участвовали в боях?

— Да, во многих.

— Где и когда?

Больной назвал мне несколько мест и боев, в которых, как мне было известно, 172 пехотный Лидский полк не принимал участия. Я продолжал расспрос:

— А где вы получили военное образование?

— В Варшавском военном училище.

— Этого училища давно не существует.

— А я там кончил курс. [130]

— Странно!.. А кто у вас священником в полку?

— Не знаю его фамилии... Какой-то пьяница...

Полковым священником Лидского полка был с 1909 года весьма почтенный батюшка о. А. Нелюбов, совсем не пьяница. Офицер не мог не знать своего служащего уже 6-ой год в полку священника. У меня же не было сомнения, что предо мною самозванец, но я еще задал вопрос:

— А кто командует вашей дивизией?

— Генерал Ренненкампф, — не сморгнув глазом, ответил он.

Генерал-адъютант Ренненкампф вышел на войну командующим армией. Теперь уже не могло оставаться сомнений, что под видом офицера забрался какой-то проходимец. Это могло оказаться весьма опасным, так как с самого начала войны ходили настойчивые слухи, что на великого князя Николая Николаевича готовится покушение.

— Вот что, милый господин, — обратился я, в присутствии графини Браницкой и других лиц, к «больному», — вы совсем не офицер.

— Странное дело! Какой-то священник говорит офицеру, что он не офицер, — с раздражением ответил он и повернулся лицом к стене.

После этого я поручил санитарам постеречь этого молодца, чтобы он не убежал, пока. комендант не пришлет допросить его. Через час наш «больной» был допрошен и оказался здоровехоньким нижним чином, дезертировавшим с фронта.

* * *

Летом 1916 года мне сообщили, что на днях исполняется 75-тилетие священнической службы протоиерея Могилевской епархии о. Савинича, состоявшего священником в отстоявшем в 10 верстах от Могилева селе [131] и благочинным округа. Протоиерей Савинич был рукоположен в священники к церкви этого села архиепископом Смарагдом в 1841 году, и с того времени не изменил этому месту, никогда не имев помощника при себе. Теперь при нем хозяйничала внучка. Других родных при нем не было.

В разговоре с Государем я упомянул об этом редком юбиляре, заметив, что хорошо было бы отметить юбилей какою-либо редкою наградой.

— Чем же наградить его? — спросил Государь.

— Митрою, — ответил я. — Такая награда на всё духовенство произведет большое впечатление, ибо из сельских священников никто ее не имеет.

— А я имею право так наградить его? Не обидится преосв. Константин (Могилевский архиепископ) — опять спросил Государь.

— Если преосвященный Константин ничего не будет иметь против такой награды, вызовите о. протоиерея, чтобы я мог послушать его службу.

Как я и ожидал, архиепископ Константин очень обрадовался желанию Государя отличить старца-юбиляра. Последнему было послано извещение, что в субботу он должен явиться к 6 ч. вечера в штабную церковь, для служения всенощной в присутствии Государя.

В 51/2 ч. вечера, в субботу, о. Савинич уже был в церкви и расспрашивал об особенностях служения при царе.

Я думал, что увижу дряхлого, еле передвигающегося старца. Меня встретил бодрый, живой, чрезвычайно подвижной и говорливый старик, выглядевший не более, как на 60-65 лет, Я опасался, что он растеряется в присутствии царя. Ничуть! Он служил своеобразно, но уверенно и смело, будто он всегда тут служил.

По окончании службы Государь сказал мне, чтобы я пригласил к нему на левый клирос о. протоиерея. [132] Тут говорливость и смелость старика совсем меня удивили. Он не давал Государю сказать слова, а всё время говорил сам: когда он начал службу, как служил, чего достиг и т. д. Государь слушал внимательно и терпеливо. Беседа длилась более 20 минут.

В конце ее Государь поздравил старца пожалованием митры.

— Ну и лихой старик! Он мне не дал и слова сказать, — шутливо сказал мне Государь, когда мы после всенощной обедали во Дворце.

— Вы уж, ваше величество, извините его: увидев вас, он хотел излить всю свою душу, — заметил я.

— Еще бы! Нет, я очень рад, что увидел этого старика и помолился на его службе, — добавил Государь.

Дня через два в витрине одной из Могилевских фотографий на главной улице красовалась кабинетного размера карточка: наш старец сидел в кресле, положив левую руку на стоявший около кресла круглый столик, а на столике красовалась митра. [135]



 




 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова