Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы.

Василий Шульгин

ДНИ

К началу

Последние дни «конституции»

 

 

(Продолжение)

 

(27 февраля 1917 года)

«Я шел один где-то у нас на Волыни… Подходил к какому-то селу. Было ни день ни ночь – светлые ровные сумерки, но все было как бы без красок… И дорога и село были какие-то самые обычные… Вот первая хата… Она немножко поодаль от других. Когда я поравнялся с нею, вдруг из деревянной черной трубы вспыхнуло большое синее пламя… Я хотел броситься в хату предупредить… Но не успел: вся соломенная крыша вспыхнула разом… Вся загорелась до последней соломинки… громадным ярко-красно-желтым пламенем зарокотало, загудело… Я закричал от ужаса… Из хаты, не торопясь, вышла женщина…

Я бросился к ней…

– Диток, ратуй диток! (спасай детей!) – закричал я ей по-хохлацки.

Она ничего не ответила, но смотрела на меня сурово. Я понял, что она мать и хозяйка… Но отчего она так разодета?. Как в церковь… Важная, красивая и такая суровая…

– Диток! – закричал я еще раз…

Она только сдвинула брови… Я бросился в хату.

Но в это мгновение разом вся рухнула крыша… Хаты не стало… Бешено пылал и ревел огромный пожар…

Этот звук делался все сильнее и переходил в настойчивый резкий звон»…

Я проснулся…

 

 

* * *

-Было девять часов утра… Неистово звонил телефон…

– Алло!

– Вы, Василий Витальевич?. говорит Шингарев…

Надо ехать в Думу… Началось…

– Что такое?

– Началось… Получен указ о роспуске Думы… В городе волнение… Надо спешить… Занимают мосты… мы можем не добраться… Мне прислали автомобиль. Приходите сейчас ко мне… Поедем вместе…

-Иду…

 

 

* * *

-Это было 27 февраля 1917 года. У же несколько дней мы жили на вулкане… В Петрограде не стало хлеба – транспорт сильно разладился из-за необычайных снегов, морозов и, главное, конечно, из-за напряжения войны…

Произошли уличные беспорядки… Но дело было, конечно, не в хлебе… Это была последняя капля… Дело было в том, что во всем этом огромном городе нельзя было найти несколько сотен людей, которые бы сочувствовали власти… И даже не в этом… Дело было в том, что власть сама себе не сочувствовала…

Не было, в сущности, ни одного министра, который верил бы в себя и в то, что он делает… Класс былых властителей сходил на нет… Никто из них неспособен был стукнуть кулаком по столу… Куда ушло знаменитое столыпинское «не запугаете»?. Последнее время министры совершенно перестали даже приходить в Думу… Только А.А.Риттих самоотверженно отстаивал свою «хлебную разверстку».

Но, придя в «павильон министров» после своей последней речи, он разрыдался.

 

 

* * *

-Мы жили с А.И.Шингаревым в одном доме на Большой Монетной № 22, на Петроградской стороне… Это далеко от Таврического дворца… Надо переехать Неву… Последнее время жизнь уже так расхлябалась в Петрограде, что вопрос о сообщениях стал серьезным для тех, кто, как Шингарев и я, не имел своей машины…

 

 

* * *

-Мы поехали… Шингарев говорил:

– Вот ответ… До последней минуты я все-таки надеялся – ну, вдруг просветит господь бог – уступят…

Так нет… Не осенило – распустили Думу… А ведь это был последний срок… И согласие с Думой, какая она ни на есть, – последняя возможность… избежать революции…

– Вы думаете, началась революция?

– Похоже на то…

– Так ведь это конец?

.– Может быть, и конец… а может быть, и начало…

– Нет, вот в это я не верю. Если началась революция, – это конец.

– Может быть… Если не верить в чудо… А вдруг будет чудо!.. Во всяком случае, Дума стояла между властью и революцией… Если нас по шапке, то придется стать лицом к лицу с улицей… А ведь… А ведь в сущности надо было продержаться еще два месяца…

– До наступления?

– Конечно. Если бы наступление было неудачно все равно революции не избежать…

Но при удаче… – Да, при удаче – все бы забылось.

 

 

* * *

Мы выехали на Каменноостровский… Несмотря на ранний для Петрограда час, на улицах была масса народу…

Откуда он взялся? Это производило такое впечатление, что фабрики забастовали… А может быть, и гимназии… а может быть, и университеты…

Толпа усиливалась по мере приближения к Неве… За памятником «Стерегущему», не помещаясь на широких тротуарах, она движущимся месивом запрудила проспект. ..

Автомобиль стал… какие-то мальчишки, рабочие, должно быть, под предводительством студентов, распоряжались: – Назад мотор! Проходу нет! Шингарев высунулся в окошко.

– Послушайте. Мы члены Государственной думы. Пропустите нас – нам необходимо в Думу.

Студент подбежал к окошку.

– Вы, кажется, господин Шингарев?

– Да, да, я Шингарев… пропустите нас.

– Сейчас. Он вскочил на подножку. – Товарищи – пропустить! Это члены Государственной думы – т. Шингарев.

Бурлящее месиво раздвинулось – мы поехали.,. со студентом на подножке. Он кричал, что это едет «товарищ Шингарев», и нас пропускали. Иногда отвечали:

– Ура т. Шингареву!

Впрочем, ехать студенту было недолго. Автомобиль опять стал. Мы были уже у Троицкого моста. Поперек его стояла рота солдат. – Вы им скажите, что вы в Думу, – сказал студент. И исчез… Вместо Него около автомобиля появился офицер. Узнав, кто мы, он очень вежливо извинился, что за держал.

– Пропустить. Это члены Государственной думы… Мы помчались по совершенно пустынному Троицкому мосту.

Шингарев сказал:

– Дума еще стоит между «народом» и «властью»,.. Ее признают оба… берега… пока… На том берегу было пока спокойно… Мы мчались по набережной, но все это, давно знакомое, казалось жутким… что будет?

На Шпалерной мы встретились с похоронной процессией… Хоронили члена Государственной думы М.М.Алексеенко… Жалеть или завидовать?

 

 

* * *

Выражение «лица Думы», этого знакомого фасада с колоннами, было странное… Такой она была в 1907 году, когда я в первый раз увидел ее… В ней и тогда было что-то… угрожающее… Но швейцары раздели нас, как всегда… Залы были темноваты. Паркеты поблескивали, чуть отражая белые колонны…

 

 

* * *

Стали съезжаться… Делились вестями – что происходит… Рабочие собрались на Выборгской стороне… Их штаб – вокзал, по-видимому… Кажется, там идут какие-то выборы, летучие выборы, поднятием рук…

Взбунтовался полк какой-то… Кажется, Волынский… Убили командира… Казаки отказались стрелять… братаются с народом… На Невском баррикады…О министрах ничего не известно… говорят, что убивают городовых… Их почему-то называют «фараонами» …

 

 

* * *

Стало известно, что огромная толпа народу – рабочих, солдат и «всяких» – идет в Государственную думу… Их тысяч тридцать.

 

 

* * *

С.И.Шидловский созвал бюро Прогрессивного блока… И вот мы опять собрались в той самой комнате № 11, где собирались всегда, где принимались решения…

Решения, которые привели к этому концу, вернее, не сумели предупредить этого конца. Шидловский, Шингарев, Милюков, Капнист-второй, Львов В.Н., Половцов, я… еще некоторые… Ефремов, Ржевский, еще кто-то… Все те, кто вели Думу последние годы… И довели…

Заседание открылось… Открылось под знаком того, что надвигается тридцатитысячная толпа… что делать?. Я не помню, что говорилось. Но помню, что никто не предложил ничего заслуживающего внимания… Да и могли ли предложить? Разве эти люди способны были управлять революционной толпой, овладеть ею? Мы могли под защитой ее же штыков говорить власти всякие горькие и дерзкие слова и, ведя «конституционную», т.е. словесную борьбу, удерживать массу от борьбы действием…

– Мы будем бороться с властью, чтобы армия, зная, что Государственная Дума на страже, – могла спокойно делать свое дело на фронте, а рабочие у станков могли спокойно подавать фронту снаряды… Мы будем говорить, чтобы страна молчала… Этими словами я сам изложил смысл борьбы в своей речи 3 ноября 1916 года…

Но теперь словесная борьба кончилась… Она не привела к цели… Она не предотвратила революции… А может быть, даже ее ускорила… Ускорила или задержала?

Роковой вопрос повис над всеми нами, собравшимися в комнате № 11… Но не все его ощущали… Не все понимали свое бессилие… Некоторые думали, что и теперь еще мы можем что-то сделать, когда масса перешла «к действиям»… И что-то предлагали… Сидя за торжественно-уютными, крытыми зеленым бархатом столами, они думали, что бюро Прогрессивного блока так же может управлять взбунтовавшейся Россией, как оно управляло фракциями Государственной думы.

Впрочем, я сказал, когда до меня дошла очередь:

– По-моему, наша роль кончилась… Весь смысл Прогрессивного блока был предупредить революцию и тем дать власти возможность довести войну до конца… Но раз цель не удалась… А она не удалась, потому что эта тридцатитысячная толпа – это революция… Нам остается одно… думать о том, как кончить с честью…

Мы, конечно, ничего не решили в комнате № 11…

 

 

* * *

Потом было заседание в кабинете председателя Думы… это было заседание старейшин… Тут были представители всех фракций, а не только фракций Прогрессивного блока…

Председательствовал Родзянко…

Шел вопрос, как быть… С одной стороны, императорский указ о роспуске (прекращение сессии), а с другой – надвигающаяся стихия…

В огромное, во всю стену кабинета, зеркало отражался этот взволнованный стол… Мощный затылок Родзянко и все остальные… Чхеидзе, Керенский, Милюков, Шингарев, Некрасов, Ржевский, Ефремов, Шидловский, Капнист, Львов, князь Шаховской… Еще другие…

Вопрос стоял так: не подчиниться указу Государя Императора, т.е. продолжать заседания Думы, – значит стать на революционный путь… Оказав неповиновение монарху, Государственная Дума тем самым подняла бы знамя восстания и должна была бы стать во главе этого восстания со всеми его последствиями…

 

 

* * *

На это ни Родзянко, ни подавляющее большинство из нас, вплоть до кадет, были совершенно не способны…

Мы были, прежде всего, лояльным элементом… В нас уважение к престолу переплелось с протестом против того пути, которым шел Государь, ибо мы знали, что этот путь к пропасти… Поэтому вся работа Думы прошла под этим знаком… При докладах царю все, кто зависели или были вдохновляемы Думой, всегда твердили одно и то же: этот путь ведет династию к гибели… Открыто же в своих речах в Думе – мы бранили министров… При этой травле, однако, не переходили конституционной грани и не затрагивали монарха… Это было основное требование Родзянко и большинства Думы, которому должны были подчиниться все… Только раз Милюков прочел какую-то цитату из газеты по-немецки, в которой говорилось о «кружке молодой Государыни»… Но это был выплеск, отклонение от основного пути…

 

 

* * *

Я не помню, что говорилось. Но помню решение:

«Императорскому указу о роспуске подчиниться – считать Государственную Думу не функционирующей, но членам Думы не разъезжаться и немедленно собраться на «частное совещание».

Чтобы подчеркнуть, что это частное совещание членов Думы, а не заседание Государственной Думы, как таковой, решено было собраться не в большом Белом зале, а в «полуциркульном»…

 

 

* * *

-Он едва вместил нас: вся Дума была налицо. За столом были Родзянко и старейшины. Кругом сидели и стояли, столпившись, стеснившись, остальные… Встревоженные, взволнованные, как-то душевно прижавшиеся друг к другу… Даже люди, много лет враждовавшие, почувствовали вдруг, что есть нечто, что всем одинаково опасно, грозно, отвратительно… Это нечто – была улица… уличная толпа… Ее приближавшееся дыхание уже чувствовалось… С улицей шествовала та, о которой очень немногие подумали тогда, но очень многие, наверное, ощутили ее бессознательно, потому что они были бледные, с сжимающимися сердцами… По улице, окруженная многотысячной толпой, шла смерть…

 

 

* * *

-Этой трепещущей, сгрудившейся около стола старейшин человеческой гуще, втиснутой в «полуциркульную» рамку зала, Родзянко доложил, что произошло… И поставил вопрос: «что делать?»

В ответ на это то там, то здесь, то справа, то слева просили слова взволнованные люди и что-то предлагали… что?

Я не знаю. Не помню. «что-то»… Кажется, кто-то предложил Государственной Думе объявить себя властью… Объявить, что она не разойдется, не подчинится указу… Объявить себя Учредительным Собранием… Это не встретило, не могло встретить поддержки… Кажется, отвечал Милюков… Во всяком случае, Милюков говорил, рекомендуя осторожность, рекомендуя не принимать слишком поспешных решений, в особенности когда мы еще не знаем, что происходит. И так ли это, как говорят, что старая власть пала, что ее больше нет, когда мы вообще еще не разобрались в обстановке и не знаем, насколько серьезно, насколько прочно начавшееся народное движение.

Кто-то говорил и требовал, чтобы Дума сказала, с кем она: со старой властью или с народом? С тем народом, который идет сюда, который сейчас будет здесь и которому надо дать ответ.

В эту минуту около дверей заволновались, затолпились, раздался какой-то повышенный разговор, потом расступились, и в зал вбежал офицер…

Он перебил заседание громким заскакивающим голосом:

– Господа члены Думы, я прошу защиты!.. Я – Начальник караула, вашего караула, охранявшего Государственную думу… Ворвались какие-то солдаты… Моего помощника тяжело ранили… Хотели убить меня… Я едва спасся… Что же это такое? – Помогите…

Это бросило в взволнованную человеческую ткань еще больше тревоги. Кажется, Родзянко ответил ему, что он в безопасности – может успокоиться… В эту минуту заговорил Керенский:

– Происшедшее подтверждает, что медлить нельзя!.. Я постоянно получаю сведения, что войска волнуются!.. Они выйдут на улицу… Я сейчас еду по полкам… Необходимо, чтобы я знал, что я могу им сказать. Могу ли я сказать, что Государственная Дума с ними, что она берет на себя ответственность, что она становится во главе движения? .

Не помню, получил ли ответ Керенский… Кажется, нет… Но его фигура вдруг выросла в «значительность» в эту минуту… Он говорил решительно, властно, как бы не растерявшись… Слова и жесты были резки, отчеканены, глаза горели…

– Я сейчас еду по полкам… Казалось, что это говорил «власть имеющий»… – Он у них – диктатор… – прошептал кто-то около меня. Кажется, в эту минуту, а может быть и раньше, я по– просил слова… у меня было ощущение, что мы падаем в пропасть. Бессознательно я приготовился к смерти. И мне, очевидно, хотелось сказать нам всем эпитафию, сказать, что мы умираем такими, как жили:

– Когда говорят о тех, кто идет сюда, то надо прежде всего знать – кто они? Враги или друзья?. Если они идут сюда, чтобы продолжать наше дело – дело Государственной Думы, дело России, если они идут сюда, чтобы еще раз с новой силой провозгласить наш девиз: «Все для войны», то тогда они наши друзья, тогда мы с ними… Но если они идут с другими мыслями, то они друзья немцев… И нам нужно сказать им прямо и твердо: «Вы – враги, мы не только не с вами, мы против вас!»

Кажется, это заявление произвело некоторое впечатление, но не имело последствий… Керенский еще что-то говорил… Он стоял, готовый к отъезду, решительный, бросающий резкие слова, чуть презрительный…

Он рос… Рос на начавшемся революционном болоте, по которому он привык бегать и прыгать, в то время как мы не умели даже ходить.

 

 

* * *

Кто-то предложил в горячей речи, что всем членам Думы в это начавшееся тяжелое время нужно сохранить полное единство – всем, без различия партий, для того, чтобы препятствовать развалу. А для того, чтобы руководить членами Думы, необходимо избрать комитет, которому вручить «диктаторскую власть». Все члены Думы обязаны беспрекословно повиноваться комитету…

Это предложение в эьой взволнованной, напуганной атмосфере встретило всеобщую поддержку… Диктатура есть функция опасности: так было – так будет…

С большим единодушием, подавляющим числом голосов были избраны слева направо:

Чхеидзе – социал-демократ.

Керенский – трудовик.

Ефремов – прогрессист.

Ржевский – прогрессист.

Милюков – кадет.

Некрасов – кадет.

Шидловский Сергей – левый октябрист.

Родзянко – октябрист-земец.

Львов Владимир – центр.

Шульгин – националист (прогрессист).

В сущности, это было бюро Прогрессивного блока с прибавлением Керенского и Чхеидзе. Это было расширение блока налево, о котором я когда-то говорил с Шингаревым, – но, увы, при какой обстановке произошло это расширение…Страх перед улицей загнал в одну «коллегию» Шульгина и Чхеидзе.

 

 

* * *

А улица надвигалась и вдруг обрушилась… Эта тридцатитысячная толпа, которою грозили с утра, оказалась не мифом, не выдумкой от страха… И это случилось именно как обвал, как наводнение…

Говорят (я не присутствовал при этом), что Керенский из первой толпы солдат, поползших на крыльцо Таврического дворца, попытался создать «первый революционный караул»:

– Граждане солдаты, великая честь выпадает на вашу долю – охранять Государственную Думу… Объявляю вас первым революционным караулом…

Но этот «первый революционный караул» не продержался и первой минуты… Он сейчас же был смят толпой…

 

 

* * *

Я не знаю, как это случилось… Я не могу припомнить. Я помню уже то мгновение, когда черно-серая гуща, прессуясь в дверях, непрерывным врывающимся потоком затопляла Думу…

Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Живым, вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец, залепили зал за залом, комнату за комнатой, помещение за помещением…

 

 

* * *

С первого же мгновения этого потопа отвращение залило мою душу, и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность «великой» русской революции.

Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица… Но сколько их ни было – у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно– дьявольски-злобное…

Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство…

Пулеметов – вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя…

Увы – этот зверь был… его величество русский народ…

То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, уже было фактом. Революция началась.

 

 

* * *

-С этой минуты Государственная Дума, собственно говоря, перестала существовать. Перестала существовать даже физически, если так можно выразиться. Ибо эта ужасная человеческая эссенция, эта вечно снующая, все заливающая до последнего угла толпа солдат, рабочих и Всякого сброда – заняла все помещения, все залы, все комнаты, не оставляя возможности не только работать, но просто передвигаться… своим бессмысленным присутствием, непрерывным гамом тысяч людей она парализовала бы нас даже в том случае, если бы мы способны были что-нибудь делать… Ведь и найти друг друга в этом море людей было почти невозможно…

 

 

* * *

Впрочем, еще некоторое время продержался так называемый «кабинет Родзянко». Все остальные комнаты и залы, в том числе, конечно, огромный Екатерининский зал, были залиты народом… Кабинет Родзянко еще пока удавалось отстаивать, и там собирались мы – Комитет Государственной думы.

 

 

* * *

Комитет Государственной думы был создан первоначально для руководства членами Государственной думы, которые обязались ему повиноваться. Но сейчас же стало ясно, что его обязанности будут

шире… Со всех сторон доходили вести, что власти больше нет, что войска взбунтовались, но что все они за «Государственную Думу»… что вообще «революционная» столица за Государственную думу… Это давало надежды как-нибудь, быть может, овладеть движением, стать во главе его, не дать разыграться анархии.

Поэтому в первый же набросок о задачах Комитета было включено, что Комитет образовался для поддержания порядка в столице и для «сношений с учреждениями и лицами».

Меня лично в эти минуты больно мучил вопрос: что будет с фабриками и заводами? Не разрушит ли «революционный народ» все те приспособления, машины, станки и оборудование, которые с такой энергией воззвал к жизни генерал Маниковский по приказанию «Особого совещания по Государственной обороне»? Поэтому, по моему предложению, первое обращение, которое выпустил Комитет, – был призыв беречь фабрики, заводы и все прочее…

 

 

* * *

Затем обсуждалось положение… Положение!..

Покрывая непрерывный рев человеческого моря, в кабинет Родзянко вор вались крикливые звуки меди…«Марсельеза»… Вот мы где. Вот каково «положение»!

Cоntге nоus dе lа tугаnniе,

L'еtеndагt sаnglаnt еst lеvе![25]

 

 

Широко известная с 1875 года «Русская Марсельеза» (на слова революционера - народника Петра Лаврова) является не переводом, а вольным переложением франuузской «Марсельезы», которую цитирует здесь и ниже В.Шульгин. Поэтому мы даем дословный перевод.)

Доигрались. Революция по всей «французской форме»!

Аuх агmеs, сitоуеns!

Fогmеz vоs bаtаillоns!

Mагсhоns! Mагсhоns!

Qu'un sаng imрuг

аbгеuvе nоs sillоns.[26]

 

 

Чья «нечистая кровь» должна пролиться? Чья?

«Ура» такое, что, казалось, нет ему ни конца ни края, залило воздух какою-то темною дурманною жидкостью…

Стихло…

Долетают какие-то выкрики…

Это речь?. да…

И опять… Опять это ни с чем не соизмеримое «ура».

И на фоне его резкая медь выкрикивает свои фанфарные слова:

Entеndеz-vоus dаns lеs саmраgnеs

Mugiг сеs fегосеs sоldаts?

Ils viеnnеnt jusquе dаns vоs bгаs

еgогgег vоs fils еt vоs соmраgnеs:[27]

 

 

Я помню во весь этот день и следующие – ощущение близости смерти и готовности к ней…

Умереть. Пусть.

Лишь бы не видеть отвратительное лицо этой гнусной толпы, не слышать этих мерзостных речей, не слышать воя этого подлого сброда.

Ах, пулеметов сюда, пулеметов!..

 

 

* * *

Но пулеметов у нас не было. Не могло быть.

Величайшей ошибкой, непоправимой глупостью всех нас было то, что мы не обеспечили себе никакой реальной силы. Если бы у нас был хоть один полк, на который мы могли бы твердо опереться, и один решительный генерал, – дело могло бы обернуться иначе.

Но у нас ни полка, ни генерала не было… И более того – не могло быть…

В то время в Петрограде «верной» воинской части уже – или еще – не существовало…

 

 

* * *

Офицеры. О них речь впереди. Да и никому в то время «опереться на офицерские роты» в голову не приходило…

Кроме того…

Кроме того, хотя я, конечно, был не один, который так чувствовал, т.е. чувствовал, что это конец… чувствовал острую ненависть к революции с первого же дня ее появления… я ведь имел хорошую подготовку… я ненавидел ее смертельно еще с 1905 года… Хотя я, конечно, был не один, но все же нас было не много… Почти все еще не понимали, еще находились в… дурмане…

Нет, полка у нас не могло быть…

 

 

* * *

-Полиция?

Да, пожалуй…

Но ведь разве мы-то сами к чему-нибудь такому годны? Разве мы понимали?.. Разве мы были способны в то время «молниеносно» оценить положение, предвидеть будущее, принять решение и выполнить за свой страх и риск? ..

Тот между нами, кто это сделал бы, был бы Наполеоном, Бисмарком или Столыпиным... Но между нами таких не было..

Да, под прикрытием ее штыков мы красноречиво угрожали власти. которая нас же охраняла… Но говорить со штыками лицом к лицу… Да еще с взбунтовавшимися штыками….

Нет, на это мы были неспособны.

Беспомощные – мы даже не знали, как к этому приступить… как заставить себе повиноваться? Кого? Против кого? И во имя чего?

 

 

* * *

-Меж тем, в сущности. в этом был вопрос… Надо было заставить кого-то повиноваться себе, чтобы посредством повинующихся раздавить не желающих повиноваться…Не медля ни одной минуты…

Но этого почти никто не понимал… И еще менее мог кто-нибудь выполнить….

 

 

* * *

На революционной трясине, привычный к этому делу, танцевал один Керенский… Он вырастал с каждой минутой…

 

 

* * *

Революционное человеческое болото, залившее нас, все же имело какие-то кочки… Эти «точки опоры», на которых нельзя было стоять, но по которым можно было перебегать, – были те революционные связи, которые Керенский имел: это были люди отчасти связанные в какую-то организацию, отчасти не связанные, но признавшие его авторитет. Вот почему на первых порах революции (помимо его личных качеств, как первоклассного актера) Керенский сыграл такую роль… Были люди, которые его слушались… Но тут требуется некоторое уточнение: я хочу сказать, были вооруженные люди, которые его слушались. Ибо в революционное время люди только те, кто держит в руках винтовку. Остальные -это мразь, пыль, по которой ступают эти – «винтовочные» .

 

 

* * *

Правда, «вооруженные люди Керенского» не были ни полком, ни какой-либо «частью», вообще – ничем прочным. Это были какие-то случайно сколотившиеся группы… Это были только «кочки опоры»… Но все же они у него были, и это было настолько больше наличности, имевшейся у нас, всех остальных, насколько нечто больше нуля…

 

 

* * *

Кому я, например, мог что-нибудь приказать? Своим же членам Государственной думы? Но ведь они не были вооружены. А если бы были? Неужели можно было составить батальон из дряхлых законодателей?

По психологии, наступившей через год (время Корниловской эпопеи), может быть, и можно бы было. Тогда председатель Государственной Думы и несколько ее членов сделали корниловский поход. Но 27 февраля 1917 года? Я убежден, что, если бы сам Корнилов был членом Государственной Думы, ему это не пришло бы в голову.

Впрочем, нечто в этом роде пришло в голову через несколько дней члену Государственной думы казаку Караулову. Он задумал «арестовать всех» и объявить себя диктатором. Но когда он повел такие речи в одном наиболее «надежном полку», он увидел, что если он не перестанет, то ему самому несдобровать… Такой же прием ожидал каждого из нас… Кому мог приказать Милюков? Своим кадетам? Это народ не «винтовочный»…

 

 

* * *

А у Керенского были какие-то маленькие зацепки… Они не годились ни для чего крупного. Но они давали какую-то иллюзию власти. Это для актерской, легко воспламеняющейся, самой себе импонирующей натуры Керенского было достаточно… какие-то группы вооруженных людей пробивались к нему сквозь человеческое месиво, залившее Думу, искали его, спрашивали, что делать, как «защищать свободу», кого схватить… Керенский вдруг почувствовал себя «тем, кто приказывает»…

Вся внешность его изменилась… Тон стал отрывист и повелителен... «Движения быстры»…

 

 

* * *

Я не знаю, по его ли приказанию или по принципу «самозарождения», но по всей столице побежали добровольные жандармы «арестовывать»… Во главе какой-нибудь студент, вместо офицера, и группа «винтовщиков» – солдат или рабочих, чаще тех и других… Они врывались в квартиры, хватали «прислужников старого режима» и волокли их в Думу.

Одним из первых был доставлен Щегловитов, председатель Государственного совета, бывший министр юстиции, тот министр, при котором был процесс Бейлиса (не потому ли он был схвачен первым?). Тут в первый раз Керенский «развернулся»…

Группка, тащившая высокого седого Щегловитова, пробивалась сквозь месиво людей, и ей уступали дорогу, ибо поняли, что схватили кого-то важного… Керенский, извещенный об этом, резал толпу с другой стороны… Они сошлись…

Керенский остановился против «бывшего сановника» с видом вдохновенным:

– Иван Григорьевич Щегловитов – вы арестованы!

Властные, грозные слова… «Лик его ужасен».

– Иван Григорьевич Щегловитов… ваша жизнь в безопасности… Знайте: Государственная Дума не проливает крови. Какое великодушие!.. «Он прекрасен»…

 

 

* * *

-В этом сказался весь Керенский: актер до мозга костей, но человек с искренним отвращением к крови в крови.

Esslеsiа аbhоггеt sаnquinеn.[28]

Так говорили отцы-инквизиторы, сжигая свои жертвы…

Так и Керенский: сжигая Россию на костре «свободы», провозглашал:

– Дума не проливает крови…

Но, как бы там ни было, лозунг был дан. Лозунг был дан, и дан в форме декоративно-драматической, повлиявшей на умы и сердца…

Скольким это спасло тогда жизнь…

Комитет Государственной думы все заседал, что-то вырабатывал. Было уже поздно… Мне ужасно захотелось есть. И притом надо было посмотреть, что делается… Я стал пробиваться к буфету. Все было забито народом. В большом Белом зале (зал заседаний Государственной думы) шел непрерывный митинг… В огромном Екатерининском стояли, как в церкви… В Круглом, около входа, непрерывный водоворот. Из вестибюля еще и еще лила струя людей… Казалось, им не может быть конца, чтобы пробиться, куда мне было нужно, надо было включиться в благоприятный человеческий поток… Иначе никак нельзя было… Так должны были мы передвигаться, мы, хозяева, члены Государственной думы. Я толкался среди этой бессмысленной толпы, своим нелепым присутствием парализовавшей всякую возможность что-нибудь делать… Тоска и бешенство бессилия терзали меня. ..

Наконец поток вынес меня в длинный коридор, который через весь корпус Думы ведет к ресторану. Я двигался медленно; в одном месте застрял… чтобы не видеть хоть минуту всех этих гнусных лиц... – я отвернулся к окну… Увы, там, – там еще хуже… Сплошная толпа серо-рыжей солдатни и черноватого солдатско-рабоче-подобного народа залила весь огромный двор и толкалась там… Минутами толпу прорезали кошмарные огромные животные, ощетиненные и оглушительно рычащие…

Это были автомобили-грузовики. набитые до отказа революционными борцами… Штыки торчали во все стороны, огромные красные флаги вились над, ними. какое отвращение… Вдруг кто-то, стоявший рядом со мной, сказал что-то. Я посмотрел на него. Это был солдат. Хмурый, как и я, он смотрел в окно. Потом повернулся ко мне. Лицо у него было какое-то «не в себе». Встретившись со мной глазами и, очевидно, что-то сообразив, он сказал, как бы продолжая то, что он бормотал:

– А у вас тут нет? В Государственной думе?

Сначала я подумал, что он, наверное, просит папирос… но вдруг понял, что это другое…

– Чего нет? Что вы хотите?

Он смотрел в окно… Мазал пальцем по стеклу… Потом сказал нехотя:

– Да офицеров…

– Каких офицеров?

– Да каких-нибудь.. чтоб были подходящие…

Я удивился. А он продолжал, чуть оживившись:

– Потому как я нашим ребятам говорил: не будет так ладно, чтоб совсем без офицеров… Они, конечно, серчают на наших… Действительно бывает… Ну, а как же так совсем без них? Нельзя так… Для порядка надо бы, чтоб тебе был офицер… Может, у вас в Государственной Думе найдутся какие – подходящие?.

 

 

* * *

На всю жизнь остались у меня в памяти слова этого солдата. Они искали в Думе «подходящих офицеров». Не нашли… И не могли найти… У Думы «своего офицерства» не было… Ах, если бы оно было!.. Если бы оно было, хотя бы настолько подготовленных, насколько была мобилизована «противоположная сторона….. Тогда борьба была бы возможна…

 

 

* * *

А «противоположная сторона» не дремала. Во всем городе, во всех казармах и заводах шли «летучие выборы»… От каждой тысячи по одному. Поднятием рук…

Выбирали солдатских и рабочих депутатов. «Организовывали» массу… То есть, другими словами, работали над тем, чтобы подчинить ее себе.

А мы? Мы весьма плохо подозревали, что это делается, и во всяком случае не имели понятия о том, как это делается, и безусловно не имели никакого плана и мысли, как с этим бороться…

 

 

* * *

В буфете, переполненном, как и все комнаты, я не нашел ничего: все съедено и выпито до последнего стакана чая. Огорченный ресторатор сообщил мне, что у него раскрали все серебряные ложки…

Это было начало: так «революционный народ» ознаменовал зарю своего «освобождения». А я понял, отчего вся эта многотысячная толпа имела одно общее неизреченно-гнусное лицо: ведь это были воры – в прошлом, грабители – в будущем… Мы как раз были на переломе, когда они меняли фазу… Революция и состояла в том, что воришки перешли в следующий класс: стали грабителями.

 

 

* * *

Я пошел обратно. Во входные двери все продолжала хлестать струя человеческого прилива. Я смотрел на них и думал: «Опоздали, голубчики, серебро уже раскрали»…

Как я их ненавидел! Старая ненависть, ненависть 1905 года, бросилась мне в голову…

 

 

* * *

В одной проходной небольшой комнате был клубок людей, чего-то особенно волновавшихся. Центром этого кружка был человек в зимнем пальто и кашне, несколько растрепанный, седой, но еще молодой. Он что-то кричал, а к нему приставали. Вдруг он увидел как бы якорь спасения: очевидно, узнав кого-то. Этот кто-то был Милюков, пробивавшийся через толпу куда-то, белый как лунь, но чисто выбритый и «с достоинством».

Человек, слегка растрепанный, бросился к сохранившемуся Милюкову:

– Павел Николаевич, что они от меня хотят? Я полгода был в тюрьме, меня вот оттуда вытащили, притащили сюда и требуют, чтобы я стал «во главе движения». Какого движения? Что происходит? Я ведь ничего не знаю… что такое? что от меня нужно?

Я не слышал, что ответил ему Милюков… Но когда последний проплывал мимо меня, освободившись, я спросил его

– Кто этот человек?

– Разве вы не знаете? Это Хрусталев-Носарь.

В это же мгновение какой-то удивительно противный, сухой, маленький, бритый, с лицом, как бывает у куплетистов скверных шантанов, протискивался к Милюкову:

– Позвольте вам представиться, Павел Николаевич, ваш злейший враг… Он сказал свою фамилию и исчез, а Милюков сказал мне:

– Этого вы, наверно, не знаете… Это Суханов-Гиммер, журналист…

– Почему он ваш «злейший Браг»?

– Он – «пораженец»… Злостный «пораженец»…

 

 

* * *

Я не помню. Может быть, кто-нибудь помнит… В газетах того времени, вероятно, есть подробности… У меня от этого дня осталась в памяти только эта толпа, залившая Таврический дворец каким-то серым движущимся кошмаром, кошмаром, говорящим, кричащим, штыками торчащим, порой извергающим из желтых труб «Mарсельезу».. .

 

 

* * *

В этой толпе, незнакомой и совершенно чужой, мы себя чувствовали, как будто нас перенесли вдруг совсем в какое-то новое Государство и иную страну. Если иногда попадал ось знакомое лицо, то его приветствовали так, как люди встречают соотечественников на чужбине, и притом на враждебной чужбине…

 

 

* * *

К вечеру, кажется, стало известно, что старого правительства нет… Оно попросту разбежалось по квартирам… Не было оказано никакого сопротивления… В этот день, если не ошибаюсь, никого не арестовали из министров… Правительство ушло как будто даже раньше, чем кто-либо этого потребовал.

 

 

* * *

Не стало и войск… Т.е. весь гарнизон перешел на сторону «восставшего народа»… Но вместе с тем войска как будто стояли «за Государственную Думу»… здесь начиналось смешение… Выходило так, что и Государственная Дума «восстала» и что она «центр движения»… Это было невероятно… Государственная Дума не восставала…

Но это паломничество солдат на «поклонение» Государственной Думе создавало двусмысленное положение… Родзянко то и дело вызывали на крыльцо, потому что та или иная «часть» пришла приветствовать Государственную Думу…

Родзянко выходил, говорил о Верности родине и о спасении России. Его слова пропускали мимо ушей, но в Думе видели новую власть – это было ясно…

 

 

* * *

ужас был в том, что этот ток симпатий к Государственной Думе, принимавший порой трогательные формы, нельзя было использовать, нельзя было на него опереться…

Во-первых, потому, что мы не умели этого сделать… во-вторых, потому, что эти приветствовавшие – приветствовали Думу как символ революции, а вовсе не из уважения к ней самой…

В-третьих, потому, что вовсю работала враждебная рука, которая отнюдь не желала укреплять власть Государственной Думы, стоявшей на патриотической почве.

Это была рука будущих большевиков, несомненно и тогда руководимых немцами…

В-четвертых, потому, что эти войска были уже не войска, а банды вооруженных людей, без дисциплины и почти без офицеров… И тем не менее…

И тем не менее когда стало очевидно, что правительства больше нет, стало ясно и другое, что без правительства нельзя быть и часу. И что поэтому… И что поэтому Комитету Государственной думы, к которому начали бросаться со всех сторон за указаниями, приходится взвалить на себя шапку Мономаха…

Родзянко долго не решался. Он все допытывался, что это будет – бунт или не бунт?

– Я не желаю бунтоваться. Я не бунтовщик, никакой революции я не делал и не хочу делать. Если она сделалась, то именно потому, что нас не слушались… Но я не революционер. Против верховной власти я не пойду, не хочу идти. Но, с другой стороны, ведь правительства нет. Ко мне рвутся со всех сторон… Все телефоны обрывают. Спрашивают, что делать? как же быть? Отойти в сторону? Умыть руки? Оставить Россию без правительства?

Ведь это Россия же, наконец!.. Есть же у нас долг перед родиной?.. Как же быть? Как же быть? -Спрашивал он и у меня.

Я ответил совершенно неожиданно для самого себя, совершенно решительно:

– Берите, Михаил Владимирович. Никакого в этом нет бунта. Берите, как верноподданный… Берите, потому что держава Российская не может быть без власти… И если министры сбежали, то должен же кто-то их заменить… Ведь сбежали? Да или нет?

– Сбежали… где находится председатель Совета министров – неизвестно. его нельзя разыскать… Точно так же и министр внутренних дел… Никого нет… Кончено!..

– Ну. если кончено, так и берите. Положение ясно. Может быть два выхода: все обойдется – Государь назначит новое правительство, мы ему и сдадим власть… А не обойдется, так если мы не подберем власть, то подберут другие, те, которые выбрали уже каких-то мерзавцев на заводах… Берите, ведь наконец, черт их возьми, что же нам делать, если императорское правительство сбежало так, что с собаками их не сыщешь!..

Я вдруг разозлился. И в самом деле. Хороши мы, но хороши и наши министры… Упрямились, упрямились, довели до черт знает чего и тогда сбежали, предоставив нам разделываться с взбунтовавшимся стотысячным гарнизоном, не считая всего остального сброда, который залепил нас по самые уши… Называется правительство великой державы. Слизь, а не люди…

 

 

* * *

С этой минуты во мне произошел какой-то внутренний перелом… Я стал искать выхода… какого-нибудь выхода…

 

 

* * *

-До поздней ночи продолжалось все то же самое. Митинг в Думе и хлещущая толпа через все залы. Прибывающие части с «Марсельезой». Звонки телефонов. Десятки, сотни растерянных людей, требовавших ответа, что делать… Кучки вооруженных, приводивших арестованных… К этому надо прибавить писание «воззваний» от Комитета Государственной думы и отчаянные вопли Родзянко по прямому проводу в Ставку с требованием немедленно на что-нибудь решиться, что-то сделать, действовать.

Увы! как потом стало известно. в этот день Государыня Александра Федоровна телеграфировала Государю, что «уступки необходимы».

Эта телеграмма опоздала на полтора года. Этот совет должен был быть подан осенью 1915 года. «Уступками» надо было расплатиться тогда – за великое отступление «без снарядов». Уплатить по этому счету и предлагало большинство Четвертой Государственной думы. Но тогда уплатить за потерю двадцати губерний отказались… Теперь же… Теперь же, кажется, было поздно… Цена «уступкам» стремительно падала… какими уступками можно было бы удовлетворить это взбунтовавшееся море?.

 

 

* * *

Кажется, этой ночью Дума вроде как бы вооружилась… Толпа схлынула… Но какой-то солдатский табор ночевал в Думе… В сенях стояли пулеметы… Учреждена была, кажется, должность коменданта Государственной Думы. Под утро, выбившись из сил, мы дремали в креслах в полукруглой комнате, при мыкающей к кабинету Родзянко, – в «кабинете Волконского»… Просыпаясь от времени до времени, я думал о том, что можно сделать…

Где выход, где выход?...

 

 

* * *

Я отчетливо понимал и тогда, как и теперь, как и всегда, сколько я себя помню, что без монархии не быть России. И мысль вертелась: как спасти монархию… Монархию, которая по тысячам причин, и, может быть, больше всего собственными руками, приготовила себе гибель. И должно быть, в эту бессонную ночь пришла мысль, которая, правильная или нет – об этом будет судить история, – свелась к следующему…

– Быть может, пожертвовав монархом, удастся спасти монархию…

Так, бесформенная, еще сама себя не сознающая, родилась мысль об отречении императора Николая II в пользу малолетнего наследника… Разумеется, родилась не у одного меня…

 

 

* * *

В эту же ночь, если не ошибаюсь, одну из комнат (бюджетной комиссии) занял «Исполком Совдепа»…

Это дикое в то время название обозначало: «Исполнительный комитет Совета солдатских и рабочих депутатов» …

Кошмарная ночь… где мы? что, собственно, происходит? До какой степени развала уже дошли? что с Россией? Что с армией? Знают ли уже?.. Если не знают, то завтра узнают… как примут? Что произойдет?

Нужен центр. Нужен во что бы то ни стало какой-то фокус… Не то все разбредется… Все разлетится… Будет небывалая анархия… И главное – армия, армия. Все пропало, если развал начнется в армии. А он непременно начнется, если сейчас, сейчас же не будет кому повиноваться. Нельзя допустить, чтобы там произошло, как здесь – взбунтовавшиеся солдаты без офицеров… Надо, чтобы туда дошло готовое решение… Пусть думают, что власть взята Государственной Думой… Они сразу не разберутся, что Государственная Дума сама по себе не может быть властью – для них это будет звучать… Для них это лозунг – Государственная дума»… И для России тоже… это звучит в провинции… Они будут верить несколько дней… Здесь будет некоторое время распоряжаться Комитет Государственной Думы… Пока решится вопрос о Государе…

 

 

* * *

О Государе. Да, вот это главное, самое важное… Может он царствовать? Может ли? О, как это узнать, как?

Нет… не может…Все это, что было… Кто станет за него?

У него – никого, никого… Распутин всех съел, всех друзей, все чувства… нет больше верноподданных… Есть скверноподданные и открытые мятежники… Последние пойдут против него, первые спрячутся… Он один… Хуже, чем один… Он с тенью Распутина… Проклятый мужик!..

Говорил Пуришкевичу – не убивайте, вот он теперь мертвый – хуже живого… Если бы он был жив, теперь бы его убили, хоть какая-нибудь отдушина. А то – Кого убивать? Кого? Ведь этому проклятому сброду надо убивать, он будет убивать – Кого же?

Кого?. Ясно…

Нет, этого нельзя. Надо спасти, надо?

 

 

* * *

Чтобы спасти… чтобы спасти… надо или разогнать всю эту сволочь (и нас вместе с ними) залпами, или…

Или надо отречься от престола… Ценой отречения спасти жизнь Государю… и спасти монархию…

 

 

* * *

Если подавить бунт можно, то и слава богу. Это сделают не только без нас, но и против нас… Николай I повесил пять декабристов, но если Николай II расстреляет 50000 «февралистов», то это будет за дешево купленное спасение России.

Это будет значить, что у нас есть Государь, что у нас есть власть… Но если не удастся? Если для этого ни полков, ни полковников не найдется?..

Тогда… тогда – отречение… Царствовать будет малолетний царь… значит – регент. Регент? Кто ? Михаил Александрович? Да, кажется… Потом Верховный главнокомандующий… Ну, великий князь Николай Николаевич, конечно…

Затем… Затем – правительств о… Но кто?

 

 

* * *

Кто? В сущности… В сущности – никого… Ломали, ломали копья, а для кого – неизвестно… Ну, Милюков, Шингарев, конечно… затем Керенский… да, Керенского необходимо… Он самый деятельный… сейчас… актер? Да, кажется… все равно… талантливый актер. На первых порах – это главное… его одного слушают… да и нужно для левых. Родзянко? Родзянко пойдет только в премьеры, а в премьеры нельзя, не согласятся левые и даже Кадеты… Пусть остается председателем Думы… А будет Дума? что-то не похоже… В сущности, мы в плену… Ах, проклятая гуща… Неужели завтра возобновится весь этот кошмар?. Надо вздремнуть… Хоть минутку покоя, пока их нет… Их… Кого? Революционного сброда, то есть я хотел сказать – народа… Да, его величества Народа… О, как я его ненавижу!..

 

 

* * *

 

28-е февраля

Наступил день второй, еще более кошмарный… «Революционный народ» опять залил Думу… Не протиснуться… Вопли ораторов, зверское «ура», отвратительная «Марсельеза»… И при этом еще бедствие – депутации… Неистовое количество людей от неисчислимого количества каких-то учреждений, организаций, обществ, союзов, я не знаю чего, желающих видеть Родзянко и в его лице приветствовать Государственную Думу и новую власть. Все они говорили какие-то речи, склоняя «народ и свобода»… Родзянко отвечает, склоняя «родина и армия»… Одно не особенно клеится с другим, но кричат «ура» неистово. Однако кричат «ура» и речам левых… А левые склоняют другие слова: «темные силы реакции, царизм, старый режим, революция, демократия, власть народа, диктатура пролетариата, социалистическая республика, земля трудящимся» и опять – свобода, свобода, свобода – до одури, до рвоты… Всем кричат «ура». Некоторые начинают уже приветствовать и «Совет солдатских и рабочих депутатов». Его исполнительный комитет сидит у нас под боком… Мы ясно чувствуем, что это вторая власть… Впрочем, Керенский и Чхеидзе избраны и там – они вошли в исполком… Они служат мостом между этими двумя головами. Да, получается нечто двуглавое, но отнюдь не орел. Одна голова Кадетская, а другая еще детская, но по всем признакам «от вундеркинда», Т.е. наглая и сильно горбоносая. Впрочем, и от «кавказской обезьяны» есть там доля порядочная…

Полки по-прежнему прибывают, чтобы поклониться. Все они требуют Родзянко… Родзянко идет, ему командуют «на караул»; тогда он произносит речь громовым голосом… крики «ура!»… Играют «Марсельезу», которая режет нервы… Михаил Владимирович очень приспособлен для этих выходов: и фигура, и голос, и апломб, и горячность… При всех его недостатках, он любит Россию и делает, что может, Т.е. кричит изо всех сил, чтобы защищали родину… И люди загораются, и вот оглушительное «ура»… Но сейчас же вслед за этим выползает какая-нибудь кавказская обезьяна, или еще похуже, и говорит пораженческие мерзости, разжигая злобу и жадность… У них через каждое слово «помещики, царская клика, Распутин, крепостники, опричники, жандармы»… И им тоже кричат «ура», да, да – кричат… и напрасно Михаил Владимирович себя обольщает, что Государственная Дума взяла власть. Вздор. Болото –кругом. Ни на что нельзя опереться. Это оглушительное «ура» – это мираж. Ведь я знаю, чему они так -рады… Потому что надеются не пойти на фронт. Почти все части без офицеров… где офицеры?.

 

 

* * *

-Тем не менее Комитет Государственной Думы работает в этот день вовсю… Правительства нет, все брошено… Весь огромный механизм остановлен на полном ходу, остановлен и обезглавлен… Всеобщий развал неминуем, если не принять самых экстренных мер… Положение таково, что многих старых бюрократов нельзя оставить… Часть их даже арестована добровольными сыщиками и притащена сюда… Часть бежала… Часть надо заменить, потому что… Ну, потому что их не удержать.

Кем заменить? Кто имеет авторитет – реальной силы ведь нет… Кто? И решили послать членов Государственной думы… «комиссарами»… То есть временно «исполняющими должность сановников». Никто не смел отказаться… Ведь все обещали беспрекословное повиновение Комитету Государственной думы… И не было случая отказа…

Мы назначали такого-то туда-то – Родзянко подписывал, и человек ехал. Из крупных назначений и удачных было назначение члена Думы инженера Бубликова комиссаром в «Пути сообщения». Он сразу овладел железными дорогами. Может быть, он и сделал кое-какие ошибки, но благодаря ему железные дороги не стали. Не помню остальных – их много было… Ведь всюду, всюду требовалось, все учреждения умоляли «прислать члена Государственной Думы». Авторитет их был высок еще…

Чем дальше от Таврического дворца – тем обаяние Государственной Думы было сильнее и воспринималось пока как власть…

 

 

* * *

-Но здесь… Здесь росло противодействие… Противодействие этого проклятого исполкома, который опирался на всю эту толпу, залепившую Государственную Думу… Ах, если бы у нас был хоть один верный полк, чтобы вымести отсюда всю эту банду и занять караулы… Но полка нет… И офицеров нет…

 

 

* * *

Еще одним бедствием были – аресты… Целый ряд членов Думы занят исключительно тем, чтобы освобождать арестованных… Еще слава богу, что дан лозунг: «Тащи в Думу – там разберут»… Дума обратилась в громадный участок… С тою разницей, что раньше в участок таскали городовые, а теперь тащат городовых… Их по преимуществу… многих убили – «фараонов»… Большинство приволокли сюда, остальные прибежали сами, спасаясь, прослышав, что ''Государственная Дума не проливает крови»… За это Керенскому спасибо. Пусть ему зачтут это когда-нибудь. Жалкие эти городовые – сил нет на них смотреть! В штатском, переодетые, испуганные, приниженные, похожие на мелких лавочников, которых обидели, стоят громадной очередью, которая из дверей выходит во внутренний двор Думы и так закручивается… Они ждут очереди быть арестованными… Но, говорят, некоторые герои до сих пор сражаются… отдельные сидят по крышам с механическими ружьями и отстреливаются. Или это все вздор – эти пулеметы на крышах… Не разберешь, кто их туда послал и даже были ли они там… Во всяком случае, какая невероятная ошибка правительства была разбросать полицию по всему городу… Надо было всех собрать в кулак и выжидать…

Когда все части взбунтовались бы, потеряли дисциплину – стройному кулаку их легко было бы раздавить…

Но кто это мог сообразить? Протопопов? Александр Дмитриевич? Министр внутренних дел с прогрессивным параличом. А ведь мы же сами его и подсунули… Ведь он был товарищем председателя Государственной Думы… Это положение ведь и был тот трамплин, с которого он прыгнул в министры… Как все это ужасно!

Арестованных масса. Арестовали и некоторых членов Думы… Кабинет Родзянко мы еще удерживаем… Сюда мы стараемся сконцентрировать арестованных, которых можно немедленно освободить…

 

 

* * *

Я не помню точно, когда это было. Но это было в Кабинете Родзянко. Я сидел против того большого зеркала, что занимает почти всю стену. Вся большая комната была сплошь набита народом. Беспомощные, жалкие – по стеночкам примостились на уже сильно за эти дни потрепанных креслах и красных шелковых скамейках – арестованные. Их без конца тащили в Думу. Целый ряд членов Государственной Думы только тем и занимался, что разбирался в этих арестованных. как известно, Керенский дал лозунг: «Государственная Дума не проливает крови». Поэтому Таврический дворец был прибежищем всех тех, кому угрожала расправа революционной демократии. Тех, кого нельзя было выпустить хотя бы из соображений их собственной безопасности, направляли в так называемый «павильон министров», который гримасничающая судьба сделала «павильоном арестованных министров». В этом отношении между Керенским, который, главным образом, «ведал» арестным домом, и нами установилось немое соглашение. Мы видели, что он играет комедию перед революционным сбродом, и понимали цель этой комедии. Он хотел спасти всех этих людей. А для того чтобы спасти, надо было сделать вид, что, хотя Государственная Дума не проливает крови, она «расправится с виновными»…

Остальных арестованных (таковых было большинство). которых можно было выпустить, мы передерживали вот тут в кабинете Родзянко. Они обыкновенно сидели несколько часов, пока для них изготовлялись соответственные «документы». Кого тут только не было…

Исполняя тысячу одно поручение, как и все члены комитета, я как-то, наконец, выбившись из сил, опустился в кресло кабинета Родзянко против того большого зеркала… В нем мне была видна не только эта комната, набитая толкающимися и шныряющими во все стороны разными людьми, но видна была и соседняя, «кабинет Волконского», где творилось такое же столпотворение. В зеркале все это отражалось несколько туманно и несколько картинно… Вдруг я почувствовал, что из «кабинета Волконского» побежало особенное волнение, причину которого мне сейчас же шепнули:

– Протопопов арестован!.. И в то же мгновение я увидел в зеркале, как бурно распахнулась дверь в «кабинете Волконского» и ворвался Керенский. Он был бледен, глаза горели, рука поднята… Этой протянутой рукой он как бы резал толпу… Все его узнали и расступились на обе стороны, просто испугавшись его вида. И тогда в зеркале я увидел за Керенским солдат с винтовками, а между штыками тщедушную фигурку с совершенно затурканным, страшно съежившимся лицом…

Я с трудом узнал Протопопова… – Не сметь прикасаться к этому человеку!.. Это кричал Керенский, стремительно приближаясь, бледный, с невероятными глазами, одной поднятой рукой разрезал толпу, а другой, трагически опущенной, указывая на «этого человека»…

Этот человек был «великий преступник против революции» – «бывший» министр внутренних дел.

– Не сметь прикасаться к этому человеку!..

Все замерли. Казалось, он его ведет на казнь, на что-то ужасное. И толпа расступилась… Керенский пробежал мимо, как горящий факел революционного правосудия, а за ним влекли тщедушную фигурку в помятом пальто, окруженную штыками… Мрачное зрелище…

Прорезав кабинет Родзянко, Керенский с этими же словами ворвался в Екатерининский зал, битком набитый солдатами, будущими большевиками и всяким сбродом…

Здесь начиналась реальная опасность для Протопопова. Здесь могли наброситься на эту тщедушную фигурку, вырвать ее у часовых, убить, растерзать – настроение было накалено против Протопопова до последней степени.

Но этого не случилось. Пораженная этим странным зрелищем – бледным Керенским, влекущим свою жертву, – толпа раздалась перед ними.

– Не сметь прикасаться к этому человеку!..

И казалось. что «этот человек» вовсе уже и не человек…

И пропустили. Он прорезал толпу в Екатерининском зале и в прилегающих помещениях и довел до «павильона министров»… А когда дверь павильона захлопнулась за ними – дверь охраняли самые надежные часовые. Комедия, требовавшая сильного напряжения нервов, кончилась. Керенский бухнулся в кресло и пригласил «этого человека»:

– Садитесь, Александр Дмитриевич!...

 

 

* * *

Протопопов пришел сам. Он знал. что ему угрожает, но он не выдержал «пытки страхом». Он предпочел скрыванию, беганию по разным квартирам отдаться под покровительство Государственной Думы. Он вошел в Таврический дворец и сказал первому попавшемуся студенту:

– Я – Протопопов.

Ошарашенный студент бросился к Керенскому, но по дороге разболтал всем, и к той минуте, когда Керенский успел явиться, вокруг Протопопова уже была толпа, от которой нельзя было ждать ничего хорошего. И тут Керенский нашелся. Он схватил первых попавшихся солдат с винтовками и приказал им вести за собой «этого человека»

 

 

* * *

В этот же день Керенский спас и другого человека, против которого было столько же злобы. Привели Cухомлинова. Его привели прямо в Екатерининский зал, набитый сбродом. Расправа уже началась. Солдаты уже набросились на него и стали срывать погоны. В эту минуту подоспел Керенский. Он вырвал старика из рук солдата и, закрывая собой, провел его в спасительный «павильон министров». Но в ту же минуту, когда он его спихивал за дверь, наиболее буйные солдаты бросились со штыками… Тогда Керенский со всем актерством, на какое он был способен, вырос перед ними:

– Вы переступите через мой труп!!!

И они отступили…

 

 

* * *

Выражение «великая, бескровная» теперь справедливо заплевано, ибо оно стало не только смешным, но кощунственным после тех потоков крови, которые пришли позже… Но Керенский, по крайней мере, свою «бескровную» точку зрения, свою «бескровную» тактику защищал со всей энергией, со всей актерской повелительностью, на которую был способен. Он не только не пролил крови сам, но он употребил все силы своего «драматического таланта», чтобы кровь «при нем» не была пролита. Многие ли могут похвалиться, что они в известную минуту не закрывали глаз и не умывали рук?...

 

 

* * *

В этот день дела испортились в полках. Хотя почти все части, которые являлись в Государственную Думу, были без офицеров, но все же до сих пор открытых враждебных действий против офицерства, как такового, не наблюдалось. А сегодня это началось. И по телефону и личные делегации из разных петроградских полков стали просить, чтобы приехать повлиять на солдат, которые вышли из повиновения и стали угрожать. Комитет Государственной Думы немедленно занялся этим.

Сначала послали желающих, независимо от их левизны. Поехали

те, кто чувствовал себя в силах говорить с толпой, – главным образом, звонкий голос… Они поехали, вернулись через некоторое время в очень хорошем настроении.

Так, помню, в один из полков послали одного правого националиста, человека искреннего и с убедительными нотками в его несколько бочковатом басе. Он вернулся.

– Да ничего… Хорошо. Я им сказал, – кричат «ура». Сказал, что без офицеров ничего не будет, что родина в опасности. Они кричали «ура». Обещали, что все будет хорошо, они верят Государственной Думе…

– Ну, слава богу…

Только вдруг зазвенел телефон…

– Откуда? Алло?

– Как? Да ведь только что у вас были… все же кончилось очень хорошо… что, опять волнуются? Кого? Кого-нибудь полевее? Хорошо, сейчас пришлем.

-Посылаем Милюкова. Милюков вернулся через час – очень довольный.

– Да вот… Они Немного волнуются. Мне кажется, что с ними говорили не на тех струнах… Я говорил в казарме с какого-то эшафота. Был весь полк, и из других частей… Ну, настроение очень хорошее. Меня вынесли на руках…

Но через некоторое время телефон зазвонил снова и отчаянно.

– Алло! Слушаю! Такой-то полк? как, опять? А Милюков?. Да они его на руках вынесли… как? Что им надо? Еще левей?. Ну хорошо. Мы пришлем трудовика…

Мы послали, кажется, Скобелева. Он на время успокоил… Затем, кажется, посылали кого-то из эс-деков… За тем?

Затем офицерство стало разбегаться. Их жизни угрожала опасность. Часть покинула казармы, часть со страха сбежала в Государственную Думу…

 

 

* * *

День прошел, как проходит кошмар. Ни начала, ни конца, ни середины – все пере мешал ось в одном водовороте. Депутации каких-то полков; беспрерывный звон телефона; бесконечные вопросы, бесконечное недоумение – «что делать»; непрерывное посылание членов Думы в различные места; совещания между собой; разговоры Родзянко по прямому проводу; нарастающая борьба с исполкомом совдепа, засевшим в одной из комнат; непрерывно повышающаяся температура враждебности революционной мешанины, залепившей Думу; жалобные лица арестованных; хвосты городовых, ищущих приюта в Таврическом дворце; усиливающаяся тревога офицерства – все это переплелось в нечто, чему нельзя дать названия по его нервности, мучительности…

В конце концов, что мы смогли сделать? Трехсотлетняя власть вдруг обвалилась, и в ту же минуту тридцатитысячная толпа обрушилась на голову тех нескольких человек, которые могли бы что-нибудь скомбинировать. Представьте себе, что человека опускают в густую, густую, липкую мешанину. Она обессиливает каждое его движение, не дает возможности даже плыть, она слишком для этого вязкая… Приблизительно в таком мы были положении, и потому все наши усилия были бесполезны – это были движения человека, погибающего в трясине… По этой трясине, прыгая с кочки на кочку, мог более или менее двигаться – только Керенский…

 

 

* * *

Ночью толпа понемногу схлынула. Это не значило, что она ушла совсем. какие-то военные части ночевали у нас в большом Екатерининском зале. В полутемноте ряд совершенно посеревших колонн с ужасом рассматривает. что происходит. Они, видевшие Екатерину, они, видевшие «Думу народного гнева», эпоху Столыпина, наконец, неудачные попытки пресловутого «блока» спасти положение, – видят теперь его величество народ во всей его красе. Блестящие паркеты покрылись толстым слоем грязи. Колонны обшарпаны и побиты, стены засалены, меблировка испорчена, – в манеж превращен знаменитый Екатерининский зал.

Все, что можно было испакостить, испакощено – и -это символ. Я ясно понял, что революция сделает с Россией: все залепит грязью, а поверх грязи положит валяющуюся солдатню…

 

 

* * *

Я вернулся в кабинет Родзянко, который был еще прибежищем. Там все-таки было немного лучше, еще не допустили улицу, еще сохранилось кое-что. На ночь осталось ночевать несколько человек – членов Государственной думы.

Я улегся на какой-то кушетке. Рядом со мной поместился Некрасов. Он, после Керенского, оказался человеком, наиболее приспособленным для скакания по революционному болоту. Он проявлял энергию.

Укладываясь, оп сказал мне:

– Вы знаете, что в городе еще происходят бои?

– Как?

– Да… еще кто-то там держится в Адмиралтействе. На Адмиралтейство идут штурмом. Там, кажется, Хабалов еще сидит… Их можно бы разогнать, если бы запалить из Петропавловской крепости…

– То есть как запалить? Ведь мы же, славу богу, не делаем революции.

– Ну да… Но видите… Ведь это же невозможно… Ведь власть все равно сбежала… Правительство сейчас – это Комитет Государственной Думы… Он взял власть в свои руки… какой же смысл в этом Адмиралтействе?. Кто там засел и для чего?. Вот поэтому и неприятно, что Петропавловка не в наших руках…

– Кто там? – Да так… гарнизон Петропавловской крепости сидит там, и комендант говорит, что он не может, что ему поручено охранять крепость… Ну, словом, они не с нами… – То есть как не с нами?. Да ведь с кем же мы? что же мы в самом деле с этой… ну, словом, словом – «с ними «? – Нет, конечно… Но все же необходимо делать вид… Ведь если нас хоть немного слушаются, то потому, что мы против старой власти… – Позвольте!.. Мы были против министров… Но когда же мы были против военной власти? Вы же говорите, что там Хабалов – командующий войсками? – Ну да, конечно, происходит путаница… Ведь надо же, чтобы одному кому-нибудь повиновались… Ну, Дума – так Дума… Ну, словом, кому-нибудь из нас надо поехать в Петропавловскую крепость, чтобы все это уладить. Надо поговорить С комендантом… Вы не поехали бы?.

Я соображал…

Пустить несколько снарядов из Петропавловской Крепости в Адмиралтейство – до чего додумался Некрасов!.. Этого именно как раз ни в коем случае нельзя допустить… Стрелять «по Хабалову»… В то время когда мы употребляем все усилия, чтобы сохранить авторитет офицеров? что за галиматья?.

И я решил сам поехать в Петропавловскую Крепость...

 

 

* * *

-Но пришлось ждать утра… Потому что не были готовы воззвания от Комитета Государственной думы, которые где-то печатались и которые мне надо было отвезти.

Я иногда засыпал на несколько минут, потом просыпался и в полутемноте видел родзянковский кабинет и несколько фигур, свалившихся от усталости… Они лежали там и сям в неудобных позах, истомленные, изведенные… это были современные «властители России»…

 

 

Последние дни «конституции»

 

 

( Продолжение)

 

(1 марта 1917 года)

Рано утром принесли свежепахнувшие типографской краской листки. Их принес кто-то– видимо, офицер, но без погон. Откуда он взялся – не знаю. Некрасов рекомендовал мне его взять с собой, так сказать, для сопровождения… Кроме того, мне дали не то простыню, не то наволоку – это должно было изображать белый флаг…

Я вышел на крыльцо, – было холодно и сыро, чуть туманно, но день, кажется, собирался быть солнечным… Несмотря на ранний час, уже было достаточно народу на дворе. Все больше солдаты.

Мне подали автомобиль… Боже мой, неужели мне придется!..

Над автомобилем был красный флаг, и штыки торчали во все стороны… Мой офицер отворил мне дверцу… Ничего не поделаешь…

Стали мелькать знакомые, казавшиеся незнакомыми, улицы… Вот только двое суток прошло, а все кажется новым, как будто прошли годы… Шпалерная… Навстречу нам идут какие-то части с музыкой, очевидно, «на поклон» Государственной Думе… Набережная… Неужели это та с,амая Нева?. Бродят какие-то беспорядочные толпы вооруженных людей, рычат и проносятся ощетиненные штыками грузовики… Зачем они несутся?. Сами не знают, конечно… «За свободу…»

Вот Троицкий мост… Толпа увеличивается по мере приближения к крепости… На Каменноостровском, против длинных мостков, которые ведут через канал к крепости, – митинг… откуда взялись эти люди так рано? Подъехали к мосткам… Толпа все же не смеет еще проникнуть «туда». Она еще уважает часового… Мой спутник говорит, что надо «махать белым флагом».

Но я отлично вижу в том конце офицера, который явно нас ожидает… Я перед отъездом приказал позвонить из Государственной Думы…

Я иду по мосткам. Он радостно срывается нам навстречу.

– Мы вас так ждали… Ах, как хорошо, что вы приехали… Пожалуйте – комендант вас ждет…

 

 

* * *

Пройдя по бесконечным коридорам, мне до той поры незнакомым, я нашел коменданта, почтенного генерала. С ним было несколько офицеров.

Я сказал коменданту:

– Я прислан сюда для переговоров… от имени Комитет а Государственной думы… как вы смотрите на положение вещей, ваше превосходительство?

Старый генерал заволновался:

– Да вот, видите… Ведь вы должны нас понимать… Пожалуйста, не думайте, что мы против Государственной Думы… Наоборот, мы понимаем, мы очень рады… что в такое время какая-нибудь власть… Мы всецело подчиняемся Государственной Думе, вот я и п. офицеры… Но ведь, я думаю, для каждой власти, для всякого правительства необходимо сохранить то, что у нас под охраной?. У нас, вы знаете, во-первых, – царские могилы, потом Монетный двор, наконец Арсенал… Ведь вы же подумайте… Это же невозможно, чтоб толпа сюда ворвалась! Это же необходимо охранять для всех, для каждого правительства… Мы не можем то, что нам поручили… мы не можем… Мы должны охранять… Это наш долг… присяги…

Я перебил старика:

– Ваше превосходительство, не трудитесь доказывать то, что совершенно ясно для каждого… здравомыслящего человека… Так как вы изволили сказать, что признаете власть Государственной Думы, то я от имени Государственной думы – прошу вас и настаиваю…

Очень рад, что могу это сделать в присутствии гг. офицеров… Крепость со всем тем, что в ней есть, должна быть охранена во что бы то ни стало… генерал просветлел…

– Ну, вот… Теперь все ясно… Теперь мы спокойны…

Теперь мы знаем, чего держаться. Но вы не согласны были бы оставить письменный приказ?

Я написал от имени Комитета Государственной Думы приказ коменданту Петропавловской крепости – охранять ее всеми имеющимися в его распоряжении силами и ни в коем случае не пускать толпу на территорию крепости.

Но меня беспокоила одна мысль… Ведь почему Бастилию сожгли? Думали, что в ней политические арестованные, хотя ни одного арестованного в Бастилии тогда уже не было. как бы не «повторилась история».

– Скажите, пожалуйста, у вас есть арестованные –политические?

– Нет… есть только одиннадцать солдат, арестованных уже за эти беспорядки…

– Этих вам придется выпустить…

– Сейчас будет сделано.

– Но я не этим интересуюсь… есть ли политические… освобождения которых могут «требовать»? Вы понимаете меня?

– Понимаю… Нет ни одного… Последний был генерал Сухомлинов… Но и он освобожден несколько времени тому назад…

– Неужели все камеры пусты?

– Все… Если желаете, можете убедиться…

– Нет, мне убеждаться не надо… Но вот те – там, на Каменноостровском – могут не поверить… И потому сделаем так: если от меня приедут члены Государственной Думы и предъявят мою записку, - предоставьте им взять несколько человек из толпы и покажи те им все камеры… Пусть убедятся сами…

– Слушаюсь, но только по вашей записке…

– Да, до свидания…

Мы стали уходить, но ко мне обратились с просьбой несколько офицеров – сказать речь гарнизону, который волнуется…

– Поддержите нас… офицеров… чтобы они знали, что Государственная Дума требует дисциплины… Во дворе был выстроен гарнизон… Раздалась команда: «Смирно!»…

Я сказал им речь… Я говорил о том, что в то время, когда происходят такие большие события, нужно помнить об одном, – что идет война, что все мы находимся под взглядом врага, который сторожит, чтобы на нас броситься, и, если чуточку ослабеем, – сметет нас…

И все пойдет прахом… И вместо свободы, о которой мы мечтаем, – получим немца на шею… А всякий военнослужащий знает, что армия держится только одним – дисциплиной… Нравится начальник или не нравится, это не имеет никакого значения… об этом про себя рассуждай, у себя в душе, а повинуйся ему не как человеку, а как начальнику… В этом и есть разумная свобода… «Повинуюсь потому, что люблю родину, и не позволю, чтобы враг ее раздавил». господа офицеры, с которыми я только что говорил, находятся в полном согласии с Государственной Думой; Государственная Дума в моем лице отдает приказ защищать крепость во что бы то ни стало!.. И так далее в этом роде…

Слушали, по-видимому, понимали и даже сочувствовали…

Когда я кончил, кто-то крикнул:

– «Ура» Товарищу Шульгину…

Но, уходя под это «ура», я очень ясно чувствовал, что дело скверно…

 

 

* * *

-Перейдя мостки, я видел, что толпа на Каменноостровском страшно увеличилась и возбуждена… Но тут сопровождавший меня офицер оказался как раз у места. Он вскочил на автомобиль и, стоя, разразился своеобразной речью, из которой можно было понять, что Петропавловская крепость «за свободу» и все вообще благополучно… Толпа кричала «ура!» и почему-то пришла в благодушное настроение…

В это время я увидел, что через Троицкий мост несутся к нам несколько грузовиков, угрожающе разукрашенных красными флагами и торчащими штыками… Бешено рыча моторами, они остановились перед мостками, рядом с нашей машиной… Люди были в большом возбуждении, щелкали затворами и кричали:

– Почему она (крепость) красного флага не подняла?

Открыть военные действия!..

Мой офицер перескочил с сиденья нашего автомобиля на мотор грузовика и завопил оглушительно:

– Дурачье набитое! Открыть ему «военные действия»! А какого черта тебе «действия»… когда она бездействует!.. Вот член Государственной Думы!.. Все уже там сделал. Крепость – за свободу, за народ… а ему –«военные действия»… Повоевать захотелось?. Не навоевались?!

Он сделал смешную, презрительную рожу. Толпа стала на его сторону…

– Ну, проваливай, «военные действия»! Тоже!

Те смутились. Мой офицер не дал им опомниться…

– Заворачивай…

Завернули и поехали…

Так я «взял» Петропавловскую крепость… Некрасов мог быть доволен.

 

 

* * *

Возвращаюсь в Государственную думу. Толпа стоит огромная, заняв не только двор полностью, но и шпалерную…

Наш автомобиль с трудом пробивает себе дорогу… Мой офицер кричит:

– Пропустите члена Государственной Думы… И пропускают. Теснятся… Мы продираемся сквозь это живое мясо. Я сидел прямо, глядя перед собой… Мне противно было смотреть на них… Бог его знает как – они это почувствовали… Когда автомобиль застрял в воротах, я разобрал насмешливое замечание:

– Какая величественность во взгляде…

Я предпочел «не услышать».

 

 

* * *

Все пространство между крыльями Таврического дворца набито людьми. Рыжевато-серо-черная масса, изукрашенная штыками. Солдаты, рабочие, интеллигенты… Революционный народ… Господи, чего им надо? Моя машина под протекторатом красного флага пробивается через эту кашу…

Слава богу, наконец я опять в Таврическом дворце… Слава богу? Да… да – там, в кабинете Родзянко, есть еще близкие люди. Да, близкие потому, что они жили на одной со мной планете. А эти? Эти – из другого царства, из другого века… Эти – это страшное нашествие неоварваров, столько раз предчувствуемое и наконец сбывшееся… Это – скифы. Правда, они с атрибутами ХХ века – с пулеметами, с дико рычащими автомобилями… Но это внешне… В их груди косматое, звериное, истинно скифское сердце…

 

 

* * *

Вышел из автомобиля… Пробиваюсь через залы Таврического дворца… Все то же. Все та же толпа, все тот же митинг, все то же завывание «Марсельезы»…

Но есть новое… За столиками, примостившись где-нибудь между обшарпанных, когда-то белых колонн, сидят барышни-еврейки, с виду – дантистки, акушерки, фармацевтки, и торгуют «литературой»… Это маркитантки революции…

 

 

* * *

В разных комнатах на дверях бумажки с надписями… какие-то «бюро», «учреждения» с дикими названиями… Очевидно, они прочно оседают… они завоевывают Таврический дворец шаг за шагом…

 

 

* * *

Пробиваюсь в кабинет Родзянко. Но что же это Tакое? И тут «они»! Где же – «мы»?

– Пожалуйста, Василий Витальевич. – Комитет Государственной думы перешел в другое помещение… Вот оно – это «другое помещение». Две крохотные комнатки в конце коридора, против библиотеки… где у нас были самые какие-то неведомые канцелярии…

Вот откуда будут управлять отныне Россией…

 

 

* * *

Но здесь я нашел всех своих. Они сидели за столом, покрытым зеленым бархатом… Посередине – Родзянко, вокруг – остальные… Керенского не было… Но не успел я рассказать, что было в Петропавловке, как дверь «драматически» распахнулась. Вошел Керенский… За ним двое солдат с винтовками. Между винтовками какой-то человек с пакетами. Трагически-повелительно Керенский взял пакет из рук человека…

– Можете идти…

Солдаты повернулись по-военному, а чиновник –просто. Вышли…

Тогда Керенский уронил нам, бросив пакет на стол:

– Наши секретные договоры с державами… Спрячьте… И исчез так же драматически…

 

 

* * *

-Господи, что же мы будем с ними делать? – сказал Шидловский. – Ведь даже шкафа у нас нет…

– Что за безобразие, – сказал Родзянко. – Откуда он их таскает?

Он не успел разразиться: его собственный секретарь вошел поспешно.

– Разрешите доложить… Пришли матросы… Весь гвардейский экипаж… Желают видеть председателя Государственной Думы…

– А черт их возьми совсем! Когда же я займусь делами? Будет этому конец?

Секретарь невозмутимо переждал бутаду.

– С ними и великий князь Кирилл Владимирович…

– Надо идти, – сказал кто-то.

Родзянко, ворча, пошел. Был он огромный и внушительный. Нес он в эти дни «свое положение» самоотверженно. С утра до вечера и даже ночью ходил он на крыльцо или на улицу и принимал «поклонение частей». Солдаты считали каким-то своим долгом явиться в Государственную Думу, словно принять новую присягу. Родзянко шел, говорил своим запорожским басом колокольные речи, кричал о родине, о том, что «не позволим врагу, проклятому немцу, погубить нашу матушку-Русь»… – и все такое говорил и вызывал у растроганных (на минуту) людей громовое «ура»… Это было хорошо – один раз, два, три… Но без конца и без счета –это была тяжкая обязанность, каторжный труд, который совершенно отрывал от какой бы то ни было возможности работать… А ведь Комитет Государственной Думы пока заменял все… Власть и закон и исполнителей…Родзянко был на положении председателя Совета министров… И вот «положение». Премьер, вместо того чтобы работать, каждую минуту должен бегать на улицу и кричать «ура», а члены правительства: одни – «берут крепости», другие – ездят по полкам, третьи – освобождают арестованных, четвертые – просто теряют голову, заталкиваемые лавиной людей, которые все требуют, просят, молят руководства…

Я видел, что так не может продолжаться: надо правительство. Надо как можно скорее правительство… Куда же деть эти секретные договоры? Это ведь самые важные Государственные документы, какие есть… Откуда Керенский их добыл? Этот человек был из Министерства иностранных дел… Очевидно, видя, что делается, он бросился к Керенскому, так как боялся, что не в состоянии будет их сохранить… А Керенский приволок сюда… что за чепуха!.. Так же нельзя! Ну, спасли эти договоры, – но все остальное могут растащить… Мало ли по всем министерствам Государственно важных документов?... Неужели же все их сюда свалить?

И куда? Нет не только шкафа, но даже ящика нет в столе… что с ними делать?...

Но кто-то нашелся:

– Знаете что – бросим их под стол… Под скатертью ведь совершенно не видно… Никому в голову не придет искать их там… Смотрите… И пакет отправился под стол… Зеленая бархатная скатерть опустилась до самого пола… Великолепно. как раз самое подходящее место для хранения важнейших актов Державы Российской…

Полно! Есть ли еще эта держава? Государство ли это или сплошной, огромный, колоссальный сумасшедший дом?

Опять Керенский… Опять с солдатами. что еще они тащат?

– Можете идти…

Вышли…

– Тут два миллиона рублей. Из какого-то министерства притащили… Так больше нельзя… Надо скорее на…. значить комиссаров… где Михаил Владимирович?

– На улице…

– Кричит «ура»? Довольно кричать «ура». Надо делом заняться… господа члены Комитета!..

Он исчез. Исчез трагически-повелительный…

 

 

* * *

Мы бросили два миллиона к секретным договорам, т.е. под стол, – не «под сукно», а под бархат…

Я подошел к Милюкову, который что-то писал на уголке стола.

– Павел Николаевич…

Он поднял на меня глаза.

– Павел Николаевич, довольно этого кабака. Мы не можем управлять Россией из-под стола… Надо правительство…

Он подумал.

– Да, конечно, надо.. Но события так бегут…

– Это все равно… Надо правительство, и надо, чтобы вы его составили… Только вы можете это сделать… Давайте подумаем, кто да кто… Подумать не дали.

Взволнованные голоса в соседней комнате… Несколько членов Государственной Думы – нечленов Комитета – вошли, так сказать, штурмом…

– Господа, простите, но так нельзя… Надо сделать что-нибудь… В полках бог знает что происходит. Там скоро будут убивать, если не убивают… Надо спасти…

– Кого убивают? что такое?..

– Офицеров… Надо помочь… надо!..

 

 

* * *

-Конечно, надо помочь… Несколько офицеров было тут же… Растерянные, бледные… Мы спешно послали несколько человек… Поехал и Милюков… Остальные… остальные остались, так сказать, дежурить, ибо было постановлено, что Комитет заседает всегда – не расходится до выяснения положения…

 

 

* * *

-Опять? что еще такое?

– В Екатерининском зале огромная депутация… Надо, чтобы кто-нибудь к ним вышел… их там обрабатывают левые… Ради бога, господа…

Мы переглянулись…

– Сергей Илиодорович, пойдите…

Шидловский поморщился, но сказал:

-Иду…

 

 

* * *

В сотый раз вернулся Родзянко… Он был возбужденный, более того – разъяренный… Опустился в кресло…

– Ну, что? как?

– Как? Ну и мерзавцы же эти…

Он вдруг оглянулся.

– Говорите, их нет…

«Они» – это был Чхеидзе и еще кто-то, словом, левые…

– Какая сволочь! Ну, все было очень хорошо… Я им сказал речь… Встретили меня как нельзя лучше… Я сказал им патриотическую речь, – как-то я стал вдруг в ударе… Кричат «ура». Вижу – настроение самое лучшее. Но только я кончил, кто-то из них начинает…

– Из Кого?.

– Да из этих… как их… собачьих депутатов… От исполкома, что ли, – ну, словом, от этих мерзавцев…

– Что же они?

– Да вот именно, что же?. «Вот Председатель Государственной думы все требует от вас, чтобы вы, товарищи, русскую землю спасли… Так ведь, товарищи, это понятно… У господина Родзянко есть что спасать… не малый кусочек у него этой самой русской земли в Екатеринославской губернии, да какой земли!.. А может быть, и еще в какой-нибудь есть?. Например, в Новгородской?.. Там, говорят, едешь лесом, что ни спросишь: чей лес? – Отвечают: родзянковский… Так вот, Родзянкам и другим помещикам Государственной Думы есть что спасать…

-Эти свои владения, княжеские, графские и баронские… они и называют русской землей… Ее и предлагают вам спасать, товарищи… А вот вы спросите председателя Государственной Думы, будет «и он так же заботиться о спасении русской земли, если эта русская земля… из помещичьей… станет вашей, товарищи?» Понимаете, вот скотина!

– Что же вы ответили?

– Что я ответил? Я уже не помню, что и ответил… Мерзавцы!..

Он так стукнул кулаком по столу, что запрыгали под скатертью секретные документы.

– Мерзавцы! Мы жизнь сыновей отдаем своих, а это хамье думает, что земли пожалеем. Да будет она проклята, эта земля, на что она мне, если России не будет?

Сволочь подлая. Хоть рубашку снимите, но Россию спасите. Вот что я им сказал. Его голос начинал переходить пределы…

– Успокойтесь, Михаил Владимирович.

 

 

* * *

Но он долго не мог успокоиться… Потом… Потом поставил нас в «курс дела»… Он все время ведет переговоры со Ставкой и с Рузским… Он, Родзянко, все время по прямому проводу сообщает, что происходит здесь, сообщает, что положение вещей с каждой минутой ухудшается; что правительство сбежало; что временно власть принята Государственной Думой, в лице ее Комитета, но что положение ее очень шаткое, во-первых, потому, что войска взбунтовались – не повинуются офицерам, а, наоборот, угрожают им, во-вторых, потому, что рядом с Комитетом Государственной Думы вырастает новое учреждение – именно «исполком», который, стремясь захватить власть для себя, – всячески подрывает власть Государственной думы, в-третьих, вследствие всеобщего развала и с каждым часом увеличивающейся анархии; что нужно принять какие-нибудь экстренные, спешные меры; что вначале казалось, что достаточно будет ответственного министерства, но с каждым часом промедления – становится хуже; что требования растут… Вчера уже стало ясно, что опасность угрожает самой монархии… возникла мысль, что все сроки про– шли и что, может быть, только отречение Государя Императора в пользу наследника может спасти династию… генерал Алексеев примкнул к этому мнению…

– Сегодня утром, – прибавил Родзянко, – я должен был ехать в Ставку для свидания с Государем Императором, доложить Его Величеству, что, может быть, единственный исход – отречение… Но эти мерзавцы узнали… и, когда я собирался ехать, сообщили мне, что ими дано приказание не выпускать поезда… Не пустят поезда! Ну, как вам это нравится? Они заявили, что одного меня они не пустят, а что должен ехать со мной Чхеидзе и еще какие-то… Ну, слуга покорный, – я с ними к Государю не поеду… Чхеидзе должен был сопровождать батальон «революционных солдат». что они там учинили бы?. Я с этим скот…

Меня вызвали по совершенно неотложному делу…

 

 

* * *

-Это был тот офицер, который ездил со мной «брать Петропавловку» .

– Там неблагополучно… Собралась огромная толпа… тысяч пять… Требуют, чтобы выпустили арестованных…

– Да ведь их нет!..

– Не верят… Я только что оттуда… гарнизон еле держится… Каждую минуту могут ворваться… Я их успокоил на минутку, сказал, что сейчас еду в Государственную Думу и что кто-нибудь приедет… Но надо спешить…

– Сейчас…

Я сел к столу и стал писать ту записку, о которой условился с комендантом… Потом, – не знаю уже, как и почему, – передо мной очутились члены Государственной думы Волков (кадет) и Скобелев (социалист).

– Господа, поезжайте… Помните Бастилию: она была сожжена только потому, что не поверили, что нет заключенных… Надо, чтоб вам поверили!

Волков, с живыми глазами, сильно воспринимал… Скобелев, немножко заикающийся, тоже хорошо чувствовал – я видел.

Я сказал ему:

– Ведь они вас знают… Вы популярны… Скажите им речь.

Они поехали…

Я застал Комитет в большом волнении… Родзянко бушевал…

– Кто это написал? Это они, конечно, мерзавцы.

Это прямо для немцев… Предатели… что теперь будет?

– Что случилось?.

– Вот, прочтите.

Я взял бумажку, думая, что это прокламация… Стал читать… и в глазах у меня помутилось… Это был знаменитый впоследствии «приказ № 1».

– Откуда это?

– Расклеено по всему городу… на всех стенках… Я почувствовал, как чья-то коричневая рука сжала мое сердце. Это был конец армии…

 

 

* * *

Последствия немедленно сказались… Со всех сторон стали доходить слухи, что офицеров изгоняют, арестовывают… Офицерство стало метаться… многие, боясь, пробивались в Государственную Думу… помня лозунг: Государственная Дума не проливает крови». Другие стали по чьему-то приглашению собираться в зал «Армии и Флота», на углу Литейного и Кирочной… Стало известно, что около 2000 офицеров собралось там и что идет заседание… Настроение большинства «за Государственную думу» и «за порядок». Третьи увеличили число людей, осаждавших Комитет Государственной Думы, прося указаний… С каждым часом настроение ухудшалось… Из различных мест сообщалось о насилии над офицерами…

 

 

* * *

-Это были решающие минуты… Если бы можно было вооружить собравшихся в зале «Армии и Флота» офицеров, а главное, если бы можно было на них рассчитывать, Т.е. если бы это были люди, пережившие все то, что они пережили впоследствии, скажем, корниловского закала, если бы кто-нибудь понял значение военных училищ и, главное, если бы был человек калибра Петра I или Николая I, – эта минута могла спасти все… Можно было раздавить бунт, ибо весь этот «революционный народ» думал только об одном – как бы не идти на фронт… Сражаться он бы не стал… Надо было бы сказать ему, что Петроградский гарнизон распускается по домам… Надо было бы мерами исключительной жестокости привести солдат к повиновению, выбросить весь сброд из Таврического дворца, восстановить обычный порядок жизни и поставить правительство, не «доверием страны облеченное», а опирающееся на настоящую гвардию… Да, на настоящую гвардию… гвардии у нас не было… Были гвардейские полки… Но чем они отличались от негвардейских? Тем, что гвардейские офицеры принадлежали к аристократическим фамилиям? Но аристократия далеко не всегда была опорой престола… Начиная с Иоанна грозного и даже гораздо раньше, часть знати вела борьбу с монархией… Особенно резко это выразилось в выступлении декабристов, но и вообще было так: знатное происхождение совершенно не обеспечивало «политической благонадежности». Стоит только просмотреть списки кадет и «примыкающих», чтобы понять, где была знать…

Так было вообще. что же касается Государя Николая II, то здесь был еще специальный разрыв, вследствие личных качеств императора и императрицы. Поэтому гвардейские офицеры вовсе не были тем элементом, на который можно было опереться в ту минуту, когда даже династия переделилась. ..

Но главное не в этом… главное состояло в том, что давно уже было утрачено, а может быть, его никогда и не было, – утрачено истинное понимание, что такое гвардия…. Лейб-гвардия, собственно, должна быть «телохранительницей верховной власти». Понимая это более широко – гвардия должна быть тем кулаком, который принудит к повиновению всякого, не подчиняющегося власти…

Другими словами: назначение гвардии – повиноваться и действовать именно тогда, когда все остальное не хочет повиноваться, т.е. во время народных движений, волнений, бунтов, восстаний… Достаточно ли, чтобы такой корпус имел только одних офицеров, на которых можно положиться? Это нелепость… Разве офицеры могут что-нибудь сделать во время солдатских бунтов? Опыт показал, что в гвардейских частях солдаты раньше, чем в других, бунтовались. Что ж это за гвардия? Гвардия должна состоять из -солдат, не менее офицеров настроенных гвардейски… Поэтому в гвардии должны служить люди не по набору, а добровольно и за хорошее жалованье… И притом это должны быть люди с известной закваской – каждый персонально известный, а не вербоваться по росту: кто выше всех ростом – тот гвардеец. как будто преданность верховной власти есть функция роста: все большие – монархисты, а все маленькие – республиканцы!..

И притом – нельзя пускать гвардию на войну… Пусть поклонники принципа «Pегеаt раtгiа, fiаt justitiа»[29] говорят что угодно… Пусть сколько угодно возмущаются «сытыми краснощекими гвардейцами», которые сидят в тылу, – пусть называют их бездельниками и трусами – но на это не следует обращать внимания… Полиция тоже дородная и краснощекая, а посылать ее на войну нельзя, сколько бы ни возмущался этим А.И.Шингарев… Одно из двух: или гвардия нужна, или нет… Если не нужна, то ее вообще не должно быть, а если нужна, то больше всего, нужнее всего она во время тяжелой войны, когда можно ожидать бунтов, революций и всякой мерзости. гвардия должна остаться в полной неприкосновенности, и назначение ее не против врагов внешних, а против врагов внутренних… Сражаться с врагом внешним можно до последнего солдата армии и до первого солдата гвардии. гвардия должна быть на случай проигранной войны… Тогда она вступает в действие, одной рукой приводит в христианский вид деморализованную поражением армию, другой – удерживает в границах повиновения бунтующееся население…

Проигранная война всегда грозит революцией… Но революция неизмеримо хуже проигранной войны. Поэтому гвардию нужно беречь для единственной и почетной обязанности – бороться с революцией…

Представим себе, что в 1917 году мы бы имели нетронутую и совершенно надежную в политическом смысле гвардию. Никакой революции не произошло бы. Самое большое, что случилось бы, – это отречение императора Николая II. Затем, допустим, что разложившаяся армия бросила бы фронт. Новый император или регент заключил бы мир – пусть невыгодный, но что же делать?. Затем при помощи гвардии восстановил бы порядок повсюду, ибо мы от лично знаем, что взбунтовавшиеся войска не способны бороться с полками , сохранившими дисциплину… Пусть беспорядки продолжались бы год, два, три… – все равно власть, опирающаяся на твердую силу, восторжествовала бы, тем более что с каждым днем анархия надоедала бы…

Итак, быть может, главный грех старого режима был тот, что он не сумел создать настоящей гвардии… Пусть это будет наукой будущим властителям…

 

 

* * *

Я отвлекся. Продолжаю. Вернулись Волков и Скобелев. Они были возбуждены и довольны.

– Ну, удалось?

– Удалось… Кажется, теперь уже успокоятся…

– Расскажите…

– Мы застали толпу в сильнейшем возбуждении…

– Большая толпа?..

– Огромная… Весь Каменноостровский сплошь – много тысяч…

– Чего же они хотели?

– Выдачи арестованных… Рвались в крепость… Вы недаром упомянули о Бастилии… Так оно и было… – гарнизон? – гарнизон еще держался… Но они были страшно перепуганы… не знали, что делать… пустить оружие в ход?! Боялись… Да и не знали, будут ли солдаты действовать…

– Что вы сделали?

– Мы, во-первых, заявили, что мы члены Государственной Думы… Нас приняли хорошо, кричали «ура». Тогда мы объявили, что пойдем осматривать камеры… И предложили… Словом, захватили с собой, так сказать, понятых…

–Ну?

– Предъявили ваш пропуск… Нас очень любезно приняли и водили повсюду…

– Никого нет?

– Никого решительно… Мы тогда вышли к ним… Объяснили, что никого нет… Очень помогал этот офицер ваш – молодец! И потом, понятно, конечно, они тоже говорили и объясняли… Были, конечно, сомневающиеся… Но громадное большинство поняло, что дело чистое… Благодарили, кричали «ура». Мы им сказали речь. Просили их разойтись по домам… не затруднять, так сказать, «дела свободы»… Скобелев очень хорошо говорил.

 

 

* * *

-Это, кажется. единственное дело, которым я до известной степени могу гордиться… Петропавловскую крепость с могилами императоров удалось спасти таким маневром. Уцелела «русская Бастилия», в которой в течение двух веков консервировались «борцы за свободу», те, которые столько времени сеяли «разумное, доброе, вечное» и, наконец, дождались всхода своих посевов…

О, скажет вам спасибо сердечное, скажет – русский народ…

Подождите только…

 

 

* * *

Я не помню. Тут начинается в моих воспоминаниях кошмарная каша, в которой перепутываются: бледные офицеры; депутации, «ура», «Марсельеза»; молящий о спасении звон телефонов; бесконечная вереница арестованных; хвосты несчетных городовых; роковые ленты с прямого провода; бушующий Родзянко; внезапно появляющийся, трагически исчезающий Керенский; спокойно обреченный Шидловский; двусмысленный Чхеидзе; что-то делающий Энгельгардт; весьма странный Некрасов; раздражительный Ржевский… Минутные вспышки не то просветления, не то головокружения, Когда доходят вести, что делается в армии и в России. Отклики уже начали поступать: телеграммы, в которых в восторженных выражениях приветствовалась «власть Государственной Думы»…

Да, так им казалось издали… Слава богу, что так казалось… На самом деле – никакой власти не было. Была, с одной стороны, кучка людей, членов Государственной Думы, совершенно задавленных или, вернее, раздавленных тяжестью того, что на них свалилось. С другой стороны, была горсточка негодяев и маниаков, которые твердо знали, чего они хотели, но то, чего они хотели, было ужасно: это было – в будущем разрушение мира, сейчас – гибель России…

«Приказ N2 1», который валялся у нас на столе, был этому доказательством… Но все-таки что-то надо было делать и во что бы то

ни стало надо было ввести какой-нибудь порядок в надвигающуюся анархию. Для этого прежде всего и во что бы то ни стало надо образовать правительство. Я повторно и настойчиво просил Милюкова, чтобы он наконец занялся списком министров. В конце концов он «занялся» .

 

 

* * *

Между бесконечными разговорами с тысячью людей, хватающих его за рукава, принятием депутаций, речами на нескончаемых митингам в Екатерининском зале; сумасшедшей ездой по полкам; обсуждением прямопроводных телеграмм из Ставки; грызней с возрастающей наглостью «исполкома» – Милюков, присевший на минутку где-то на уголке стола, – писал список министров…

И несколько месяцев тому назад и перед самой революцией я пытался хоть сколько-нибудь выяснить этот злосчастный список. Но мне отвечали, что «еще рано». А вот теперь… теперь, кажется, было поздно…

 

 

* * *

– Министр финансов?. Да вот видите… это трудно… Все остальные как-то выходят, а вот министр финансов…

– А Шингарев?

– Да нет, Шингарев попадает в земледелие…

– А Алексеенко умер…

Счастливый Алексеенко. его тело везли в торжественном катафалке навстречу революционному народу, стремившемуся в Таврический дворец.

– Кого же?

Мы стали думать. Но думать было некогда. Ибо звонки по телефону трещали из полков, где начались всякие насилия над офицерами… А терявшая голову человеческая гуща зажимала нас все теснее липким повидлом, в котором нельзя было сделать ни одного свободного движения. Надо было спешить… Мысленно несколько раз пробежав по расхлябанному морю знаменитой «общественности», пришлось убедиться, что в общем плохо…

Князь Львов, о котором я лично не имел никакого понятия, «общественность» твердила, что он замечательный, потому что управлял Земгором, непререкаемо въехал в милюковском списке на пьедестал премьера…

-А кого мы, не кадеты, могли бы предложить? Родзянко?

Я бы лично стоял за Родзянко, он, может быть, наделал бы неуклюжестей, но, по крайней мере, он не боялся и декламировал «родину-матушку» от сердца и таким зычным голосом, что полки каждый раз кричали за ним «ура» …

Правда, были уже и такие случаи, что после речей левых тот самый полк, который только что кричал: «Ура Родзянко!», неистово вопил: «Долой Родзянко!» То была работа «этих мерзавцев»… Но, может быть, именно Родзянко скорее других способен был с ними бороться, а впрочем, – нет, Родзянко мог бы бороться, если бы у него было два-три совершенно надежных полка. А так как в этой проклятой каше у нас не было и трех человек надежных, то Родзянко ничего бы не сделал. И это было совершенно ясно хотя бы потому, что когда об этом заикались, все немедленно кричали, что Родзянко «не позволят левые».

То есть как это «не позволят»?! Да так. В их руках все же была кой-какая сила, хоть и в полуанархическом состоянии… У них были какие-то штыки, которые они могли натравить на нас. И вот эти «относительно владеющие штыками» соглашались на Львова, соглашались потому, что кадеты все же имели в их глазах известный ореол. Родзянко же был для них только «помещик» екатеринославский и новгородский, чью землю надо прежде всего отнять…

Итак, Львов – премьер… Затем министр иностранных дел – Милюков, это не вызывало сомнений. Действительно, Милюков был головой выше других и умом и характером. Гучков – военный министр. Гучков издавна интересовался военным делом, за ним числились несомненные заслуги. Будучи руководителем III Государственной думы, он очень много сделал для армии. Он настоял на увеличении вдвое нашего артиллерийского запаса. Он старался продвинуть в армию все наиболее талантливое. Он первый дешифрировал Мясоедова…

Шингарев, как министр земледелия, тоже был признанным авторитетом. Неизвестно, собственно говоря, почему, ибо придирчивая критика реформы Столыпина была не плюс, а минус… Но это в наших глазах. А в глазах кадетских – совсем наоборот.

Прокурор святейшего Синода? Ну, конечно, Владимир Николаевич Львов. Он такой «церковник» и так много что-то «обличал» с кафедры Государственной Думы…

С министром путей сообщения было несколько хуже, но все-таки оказалось, что инженер Бубликов, он же член Государственной Думы, он же решительный человек, он же приемлемый для левых, «яко прогрессист» – подходит.

Но вот министр финансов не давался, как клад…

И вдруг каким-то образом в список вскочил Терещенко.

 

 

* * *

-Михаил Иванович Терещенко был очень мил, получил европейское образование, великолепно «лидировал» автомобиль и вообще производил впечатление денди гораздо более, чем присяжные аристократы. Последнее время очень «интересовался революцией», делая что-то в военно-промышленном комитете. Кроме того, был весьма богат.

Но почему, с какой благодати он должен был стать министром финансов?

А вот потому, что бог наказал нас за наше бессмысленное упрямство. Если старая власть была обречена благодаря тому, что упрямилась, цепляясь за своих Штюрмеров, то так же обречены были и мы, ибо сами сошли с ума и свели с ума всю страну мифом о каких-то гениальных людях, – «общественным доверием облеченных», которых на самом деле вовсе не было… Очень милый и симпатичный Михаил Иванович, которому, кажется, было года 32, – каким общественным доверием он был облечен на роль министра финансов огромной страны, ведущей мировую войну, в разгаре революции?.

Так, на кончике стола. в этом диком водовороте полусумасшедших людей, родился этот список из головы Милюкова, причем и голову эту пришлось сжимать обеими руками, чтобы она хоть что-нибудь могла сообразить. Историки в будущем, да и сам Милюков, вероятно, изобразят это совершенно не так: изобразят как плод глубочайших соображений и результат «соотношения реальных сил». Я же рассказываю, как было. Tургенев утверждал, что у русского народа «мозги – набекрень».

Все наше революционное движение ясно обнаружило эту мозгобекренность, результатом которой и был этот список полуникчемных людей, как приз за сто лет «борьбы с исторической властью»…

 

 

* * *

Тяжелее и глупее всего было в этой истории положение наше – консервативного лагеря. Ненависть к революции мы всосали если не с молоком матери, то с японской войной. Мы боролись с революцией, сколько хватало наших сил, всю жизнь. В 1905-м мы ее задавили.

Но вот в 1915-м, главным образом, потому, что кадеты стали полупатриотами, нам, патриотам, пришлось стать полукадетами. С этого все и пошло. «Мы будем твердить: все для войны, – если вы будете бранить власть»…

И вот мы стали ругаться, чтобы воевали. И в результате оказались в одном мешке с революционерами, в одной коллегии с Керенским и Чхеидзе…

 

 

* * *

Нерассказываемый и непередаваемый бежал день… зарываясь в безумие… и грозя кровью…

 

 

* * *

Вечером додумались пригласить в Комитет Государственной Думы делегатов от «исполкома», чтобы договориться до чего-нибудь. Всем было ясно, что вырастающее двоевластие представляет грозную опасность. В сущности, вопрос стоял – или мы, или они. Но «мы» не имели никакой реальной силы. Ее заменял дождь телеграмм, выражавших сочувствие Государственной Думе. «Они» же не имели еще достаточно силы. Хотя в их руках была бесформенная масса взбунтовавшегося Петроградского гарнизона, но в глазах России происшедшее сотворилось «силою Государственной Думы». Надо было сначала этот престиж подорвать, чтобы можно было нас ликвидировать. Поэтому мы их позвали, а они –пришли.. .

 

 

* * *

-Пришло трое… Николай Дмитриевич Соколов, присяжный поверенный, человек очень левый и очень глупый, о котором говорили, что он автор «приказа № 1».

Если он его писал, то под чью-то диктовку. Кроме Соколова, пришло двое, – двое евреев. Один – впоследствии столь знаменитый Стеклов-Нахамкес, другой – менее знаменитый Суханов-Гиммер, но еще более, может быть, омерзительный…

 

 

* * *

Я не помню, с чего началось. Очевидно, их упрекали в том, что они ведут подкоп против Комитета Государственной Думы, что этим путем они подрывают единственную власть, которая имеет авторитет в России и может сдержать анархию. Я не помню, что они отвечали, но явственно почему-то помню свою фразу:

– Одно из двух: или арестуйте всех нас, посадите в Петропавловку и правьте сами. Или уходите и дайте править нам.

И помню ответ Стеклова:

– Мы не собираемся вас арестовывать…

 

 

* * *

-Стеклов был похож на красивых местечковых евреев, какими бывают содержатели гостиниц, Когда их сыновья получают высшее образование… Впрочем, это все равно.

Разве иные русские, кончившие два факультета, были умнее и лучше его?. Во всяком случае, это был весьма здоровенный человек, с большой окладистой бородой, так что на первый взгляд он мог сойти за московского «русака»…

Гиммер – худой, тщедушный, бритый, с холодной жестокостью в лице, до того злобном, что оно даже иногда переставало казаться актерским… У дьявола мог бы быть такой секретарь…

За этих людей взялся Милюков. С упорством, ему одному свойственным, он требовал от них: написать воззвание, чтобы не делали насилий над офицерами. Сама постановка дела ясно показывала, куда мы докатились. Чтобы спасти офицеров, мы должны были чуть ли не на коленях умолять двух мерзавцев «из жидов» и одного «русского дурака», никому не известных, абсолютно ничего из себя не представляющих.

Кто это – мы? Сам Милюков, прославленный российской общественности вождь, сверхчеловек народного доверия! И мы – вся остальная дружина, которые, как-никак, могли себя считать «всероссийскими именами».

И вот со всем нашим всероссийством мы были бессильны. Нахамкес и Гиммер, неизвестно откуда взявшиеся, – они были властны решить, будут ли этой ночью убивать офицеров или пока помилуют…

 

 

* * *

Каким образом это произошло, даже трудно понять, но это так. И Милюков убеждал, умолял, заклинал…

 

 

* * *

Это продолжалось долго, бесконечно… Это не было уже заседание. Было так… Несколько человек, совершенно изнеможенных, лежали в креслах, а эти три пришельца сидели за столиком вместе с седовласым Милюковым. Они, собственно, вчетвером вели дебаты, мы изредка подавали реплики из глубины прострации…

Керенский то входил, то выходил, как всегда, – молниеносно и драматически. Он бросал какую-нибудь трагическую фразу и исчезал. Но в конце концов, совершенно изнеможенный, и он упал в одно из кресел…

Милюков продолжал торговаться…

 

 

* * *

Неподалеку от меня, в таком же рамольном кресле, маленький, худой, заросший, лежал Чхеидзе. Не помогло и кавказское упрямство. И его сломило… В это время Милюков с этими тремя вел бесконечный спор насчет «выборного офицерства». В этот спор иногда припутывался Энгельгардт, который, как полковник генерального штаба, считался специалистом военного дела. Милюков доказывал, что выборное офицерство невозможно, что его нет нигде в мире и что армия развалится.

Те трое говорили наоборот, что только та армия хороша, в которой офицеры пользуются доверием солдат. В сущности, они говорили совершенно то, что мы твердили последние полтора года, когда утверждали: то правительство крепко, которое пользуется доверием народа. Но все думали при этом, что гражданское управление –-это одно, а военное – другое. Милюкову это было ясно, но Гиммер не понимал…

Не знаю почему, меня потянуло к Чхеидзе. Я подошел и, наклонившись над распростертой маленькой фигуркой, спросил шепотом:

– Неужели вы в самом деле думаете, что выборное офицерство – это хорошо?

Он поднял на меня совершенно усталые глаза, заворочал белками и шепотом же ответил, со своим кавказским акцентом, который придавал странную выразительность тому, что он сказал:

– И вообще все пропало… чтобы спасти… чтобы спасти – надо чудо… Может быть, выборное офицерство будет чудо… Может, не будет… Надо пробовать хуже не будет… Потому что я вам говорю: все пропало…

Я не успел достаточно оценить этот ответ одного из самых видных представителей «революционного Народа», который на третий день революции пришел к выводу, что «все пропало», не успел потому, что их светлости Нахамкес и Гиммер милостиво изволили соизволить на написание воззвания, «чтобы не убивали офицеров»…

 

 

* * *

Пошли писать. В это время меня вызвали.

В соседней комнате было полным-полно всякого народа. Явственно чувствовалось, как измученная человеческая стихия в качестве последнего оплота бьется в убогие двери Комитета Государственной Думы.

Кто-то из членов Думы, кажется Можайский, схватил меня за Ж

– Вот, ради бога. Поговорите с этими офицерами. Они вас добиваются.

Взволнованная группа в форме.

– Мы ИЗ '"Армии и Флота»…

– Что это такое?

– Там собрались офицеры… Несколько тысяч… Настроение такое наше, словом, '"за Государственную Думу»… Вот мы составили резолюцию… Хотим посоветоваться… Еще можно изменить….

Я прочел резолюцию. В общем все было более или менее возможно, принимая во внимание сумасшествие момента. Но были вещи, которые, с моей точки зрения, и -сейчас нельзя было провозглашать. Было сказано, не помню точно что, но в том смысле, что необходимо добиваться Всероссийского Учредительного Собрания, избранного «всеобщим, тайным, равным» – словом, по четыреххвостке. Я кратко объяснил, что говорить об Учредительном Собрании не нужно, что это еще вовсе не решено.

– А мы думали, что это уже кончено… Если нет, тем лучше, еще бы! Черт с ним… Они обещали Учредительное Собрание вычеркнуть и провести это в собрании.

– Мы имеем большинство… как скажем – так и будет…

 

 

* * *

-Но они не смогли… Перепрыгнуло ли настроение или что другое помешало, но, словом, когда я прочел эту резолюцию позже в печатном виде, в ней уже стояло требование Учредительного Собрания.

Это надо запомнить. 1 марта вечером, т.е. на третий день революции, самая «реакционная» и самая действенная часть офицерства в столице, ибо таковы были собравшиеся в зале «Армии и Флота», все же находилась под таким гипнозом или страхом, что должна была «Требовать» Учредительного Собрания…

 

 

* * *

Гиммер, Соколов и Нахамкес написали воззвание. «Заседание» как бы возобновилось. Чхеидзе и Керенский в разных углах комнаты лежали в креслах… Милюков с теми тремя – у столика… Остальные более или менее – в беспорядке. Началось чтение этого документа…

Он был длинный. Девять десятых его было посвящено тому, какие мерзавцы офицеры, какие они крепостники, реакционеры, приспешники старого режима, гасители свободы, прислужники реакции и помещиков. Однако трех последних строках было сказано, что все-таки их убивать не следует…

Все возмутились… В один голос все сказали, что эта прокламация не поведет к успокоению, а, наоборот, к сильнейшему разжиганию. Гиммер и Нахамкес ответили, что иначе они не могут .Кто-то из нас вспылил, но Милюков вцепился в них мертвой хваткой. Очевидно, он надеялся на свое, всем известное, упрямство, перед которым ни один кадет еще не устоял. Он взял бумажку в руки и стал про странно говорить о каждой фразе, почему она немыслима. Те так же пространно отвечали, почему они не могут ее изменить…

 

 

* * *

Чхеидзе лежал. Керенский иногда вскакивал и убегал куда-то, потом опять появлялся. К нему вечно рвались какие-то темные личности, явно оттуда – из Исполкома.

Очевидно, он имел там серьезное влияние… Может быть, шла торговля из-за списка министров.

 

 

* * *

Я не помню, сколько часов все это продолжалось. Я совершенно извелся и перестал помогать Милюкову, что сначала пытался делать. Направо от меня лежал Керенский, прибежавший откуда-то, по-видимому, в состоянии полного изнеможения. Остальные тоже уже совершенно выдохлись.

Один Милюков сидел упрямый и свежий. С карандашом в руках он продолжал грызть совершенно безнадежный документ. Против него эти трое сидели неумолимо, утверждая, что они должны квалифицировать социальное значение офицеров, иначе революционная армия их не поймет. Мне ясно запомнились они – около освещенного столика и остальная комната – в полутьме. Этот их турнир был символичен: кадет, уламывающий социалистов. Так ведь было несколько месяцев, пока мы, лежавшие, не взялись за ум, т.е. за винтовку.

 

 

* * *

-Мне показалось, что я слышу слабый запах эфира. В это время Керенский, лежавший пластом, вскочил, как на пружинах.. .

– Я желал бы поговорить с вами…

Это он сказал тем трем. Резко, тем безапелляционно-шекспировским тоном, который он усвоил в последние дни…

– Только наедине… Идите за мною… Они пошли… На пороге он обернулся: – Пусть никто не входит в эту комнату.

Никто и не собирался. У него был такой вид, точно он будет пытать их в «этой комнате».

 

 

* * *

Через четверть часа дверь «драматически» распахнулась. Керенский, бледный, с горящими глазами: – Представители Исполнительного Комитета согласны на уступки… Те тоже были бледны. Или так мне показалось. Керенский снова свалился в кресло, а трое снова стали добычей Милюкова. На этот раз он быстро выработал удовлетворительный текст: трое, действительно, соглашались…

 

 

* * *

Бросились в типографию. Но было уже поздно: революционные наборщики прекратили уже работу. Было два или три часа ночи. Гиммер, Нахамкес и Соколов ушли. Родзянко опять вызвали на улицу.

Пришел какой-то полк, который хотел засвидетельствовать свою верность Государственной Думе. На дворе была вьюга, они шли верст сорок пешком. И в три часа ночи пришли поклониться Государственной Думе. Родзянко пошел с ними разговаривать, и скоро обычный рев донесся оттуда. Очевидно, «родина-матушка» подействовала еще раз, – кричали «ура»…

 

 

* * *

В это время приехал Гучков. Он был в очень мрачном состоянии.

– Настроение в полках ужасное… Я не убежден, не происходит ли сейчас убийств офицеров. Я объезжал лично и видел… Надо на что-нибудь решиться… И надо скорее… Каждая минута промедления будет стоить крови… будет хуже, будет хуже… Он уехал.

 

 

* * *

Вернувшись, Родзянко без конца читал нам бесконечные ленты с прямого провода. Это были телеграммы от Алексеева из Ставки и Рузского из Пскова. Алексеев находил необходимым отречение Государя Императора.

 

 

* * *

Эта мысль об отречении Государя была у всех, но как-то об этом мало говорили. Вообще же было только несколько человек, которые в этом ужасном сумбуре думали об основных линиях. Все остальные, потрясенные ближайшим, занимались тем, чем занимаются на пожарах: качают воду, спасают погибающих и пожитки, суетятся и бегают.

Мысль об отречении созревала в умах и сердцах как-то сама по себе. Она росла из ненависти к монарху, не говоря о всех прочих чувствах, которыми день и ночь хлестала нам в лицо революционная толпа. На третий день революции вопрос о том, может ли царствовать дальше Государь, которому безнаказанно брошены в лицо все оскорбления, был уже, очевидно, решен в глубине души каждого из нас.

Обрывчатые разговоры были то с тем, то с другим. Но я не помню, чтобы этот вопрос обсуждался Комитетом Государственной Думы, как таковым. Он был решен в последнюю минуту.

В эту ночь он вспыхивал несколько раз по поводу этих узеньких ленточек, которые сворачивал в руках Родзянко, читая. Ужасные ленточки! Эти ленточки были нитью, связывавшей нас с армией, с той армией, о которой мы столько заботились, для которой мы пошли на все… Весь смысл похода на правительство с 1915 года был один: чтобы армия сохранилась, чтобы армия дралась… И вот теперь по этим ленточкам надо было решить, как поступить… что для нее сделать?.

 

 

* * *

Кажется, в четвертом часу ночи вторично приехал Гучков. Он был сильно расстроен. Только что рядом с ним в автомобиле убили князя Вяземского. Из каких-то казарм обстреляли «офицера».

 

 

* * *

И тут, собственно, это и решилось. Нас было в это время неполный состав. Были Родзянко, Милюков, я, – остальных не помню… Но помню, что ни Керенского, ни Чхеидзе не было. Мы были в своем кругу. И потому Гучков говорил совершенно свободно. Он сказал приблизительно следующее:

– Надо принять какое-нибудь решение. Положение ухудшается с каждой минутой. Вяземского убили только потому, что он офицер… То же самое происходит, конечно, и в других местах… А если не происходит этой ночью, то про изойдет завтра… Идучи сюда, я видел много офицеров в разных комнатах Государственной Думы: они просто спрятались сюда… Они боятся за свою жизнь… Они умоляют спасти их… Надо на что-нибудь решиться… На что-то большое, что могло бы произвести впечатление… что дало бы исход… что могло бы вывести из ужасного положения с наименьшими потерями… В этом хаосе, во всем, что делается, надо прежде всего думать о том, чтобы спасти монархию… Без монархии Россия не может жить… Но, видимо, нынешнему Государю царствовать больше нельзя… Высочайшее повеление от его лица – уже не повеление: его не исполнят… Если это так, то можем ли мы спокойно и безучастно дожидаться той минуты, когда весь этот революционный сброд начнет сам искать выхода… И сам расправится с монархией… Меж тем это неизбежно будет, если мы выпустим инициативу из наших рук.

Родзянко сказал:

– Я должен был сегодня утром ехать к Государю… Но меня не пустили… Они объявили мне, что не пустят поезда, и требовали, чтобы я ехал с Чхеидзе и батальоном солдат…

– Я это знаю, – сказал Гучков. – Поэтому действовать надо иначе… Надо действовать тайно и быстро, никого не спрашивая… ни с кем не советуясь… Если мы сделаем по соглашению с «ними», то это непременно будет наименее выгодно для нас… Надо поставить их перед свершившимся фактом… Надо дать России нового Государя… Надо под этим новым знаменем собрать то, что можно собрать… для отпора… Для этого надо действовать быстро и решительно…

– То есть – точнее? Что вы предполагаете сделать?

– Я предполагаю немедленно ехать к Государю и привезти отречение в пользу наследника…

Родзянко сказал:

– Рузский телеграфировал мне, что он уже говорил об этом с Государем… Алексеев запросил главнокомандующих фронтами о том же. Ответы ожидаются…

– Я думаю, надо ехать, – сказал Гучков. – Если вы согласны и если вы меня уполномочиваете, я поеду… Но мне бы хотелось, чтобы поехал еще кто-нибудь…

Мы переглянулись. Произошла продолжительная пауза, после которой я сказал:

– Я поеду с вами…

 

 

* * *

-Мы обменялись еще всего несколькими словами. Я постарался уточнить: Комитет Государственной Думы признает единственным выходом в данном положении отречение Государя императора, поручает нам двоим доложить об этом его величеству и, в случае его согласия, поручает привезти текст отречения в Петроград. Отречение должно произойти в пользу наследника цесаревича Алексея Николаевича. Мы должны ехать вдвоем, в полной тайне.

 

 

* * *

Я отлично понимал, почему я еду. Я чувствовал, что отречение случится неизбежно, и чувствовал, что невозможно поставить Государя лицом к лицу с Чхеидзе… отречение должно быть передано в руки монархистов и ради спасения монархии.

Кроме того, было еще другое соображение. Я знал, что офицеров будут убивать именно за то, что они монархисты, за то, что они захотят исполнить свой долг присяги царствующему императору до конца. Это, конечно, относится к лучшим офицерам. Худшие приспособятся. И вот для этих лучших надо было, чтобы сам Государь освободил их от присяги, от обязанности повиноваться ему. Он только один мог спасти настоящих офицеров, которые нужны были как никогда. Я знал, что в случае отречения… революции как бы не будет. государь отречется от престола по собственному желанию, власть перейдет к регенту, который назначит новое правительство. Государственная Дума, подчинившаяся указу о роспуске и подхватившая власть только потому, что старые министры разбежались, – передаст эту власть новому правительству. Юридически революции не будет.

Я не знал, удастся ли этот план при наличии Гиммеров, Нахамкесов и «приказа № 1». Но, во всяком случае, он представлялся мне единственным. Для всякого иного нужна была реальная сила. Нужны были немедленно повинующиеся нам штыки, а таковых-то именно и не было…

 

 

* * *

В пятом часу ночи мы сели с Гучковым в автомобиль, который по мрачной Шпалерной, где нас останавливали какие-то посты и заставы, и по неузнаваемой, чужой Сергиевской довез нас до квартиры Гучкова. Там А.И. Набросал несколько слов. Этот текст был составлен слабо, а я совершенно был неспособен его улучшить, ибо все силы были на исходе.

 

 

Последние дни «конституции»

 

 

( Продолжение)

 

(2 марта 1917 года)

Чуть серело. когда мы подъехали к вокзалу. Очевидно, революционный народ, утомленный подвигами вчерашнего дня, еще спал. На вокзале было пусто.

Мы прошли к начальнику станции.

Александр Иванович сказал ему:

– Я – Гучков… Нам совершенно необходимо по важнейшему Государственному делу ехать в Псков… Прикажите подать нам поезд…

Начальник станции сказал: «Слушаюсь», и через двадцать минут поезд был подан.

 

 

* * *

Это был паровоз и один вагон с салоном и со спальными. В окна замелькал серый день. Мы наконец были одни, вырвавшись из этого ужасного человеческого круговорота, который держал нас в своем липком веществе в течение трех суток. И впервые значение того, что мы делаем, стало передо мной если не во всей своей колоссальной огромности, которую в то время не мог охватить никакой человеческий ум, то, по крайней мере, в рамках доступности…

 

 

* * *

Тот роковой путь, который привел меня и таких, как я, к этому дню, 2 марта, бежал в моих мыслях так же, как эта унылая лента железнодорожных пейзажей, там, за окнами вагона… День за днем наматывался этот клубок… В нем были этапы, как здесь – станции… Но были эти «станции» моего пути далеко не так безрадостны, как вот эти, мимо которых мы сейчас проносились…

 

 

* * *

В первый раз в своей жизни я видел Государя в 1907 году, в мае месяце. Это было во время Второй Государственной Думы. Вторая Государственная Дума, как известно, была Думой «народного гнева» и невежества, – антинациональная, антимонархическая, словом – революционная. Она так живо вспоминалась мне теперь! Ведь все эти гнусные лица, которые залили Таврический дворец, – я их видел когда-то… не их именно, но такие же. Это именно было тогда, когда 1907 год выбросил на кресла Таврического дворца самых махровых представителей «демократической России».

Нас было сравнительно немного тогда – членов Государственной Думы умеренных воззрений. Отбор был сделан в первый же день «провокационным» с нашей стороны способом. Когда Голубев читал указ об открытии Думы, при словах «по указу его императорского величества» – все «порядочные» люди встали. Все «мерзавцы» остались сидеть. «Порядочных» оказалось, кажется, 101, и сто первым был П.Б.Струве.

Сто человек удостоились высочайшего приема, причем мы были приняты небольшими группами в три раза.

Это был чудный весенний день, и все было так внове. И специальный поезд, поданный для членов Государственной думы из Царского Села, и придворные экипажи, и лакеи, более важные, чем самые могущественные вельможи, и товарищи по Думе во фраках, разряженные, как на бал, и, вообще, вся эта атмосфера, которую испытывают, так сказать, монархисты по крови – да еще –провинциальные, когда они приближаются к тому, кому после бога одному повинуются.

 

 

* * *

Это было в одном из небольших флигелей дворца. В небольшом зале мы стояли овальным полукругом. Поставили нас какие-то придворные чины, в том числе князь Путятин, который, помню, сказал мне: «Вы из Острожского уезда? Значит, мы земляки». Он хотел сказать этим, что они ведут свой род от князей Острожских.

Прием был назначен в два часа. Ровно в два, соблюдая французскую поговорку: «L'ехасtitudе с'еst lа роlitеssе dеs гоis»[30], –кто-то вошел в зал, сказав:

– Государь Император…

Полуовальный кружок затих, и в зал вошел офицер средних лет, в котором нельзя было не узнать Государя (в форме стрелков – малиновая шелковая рубашка у ворота), и дама высокого роста – вся в белом, в большой белой шляпе, которая держала за руку прелестного мальчика, совершенно такого. каким мы знали его по последним портретам, – в белой рубашонке и большой белой папахе.

Государыню узнать было труднее. Она не похожа была на свои портреты. Государь начал обход. Не помню, кто там был в начале… Рядом со мной стоял профессор г.Е.Рейн, а потом – Пуришкевич. Я следил за Государем, как он переходил от одного к другому, но говорил он тихо, и ответы были такие же тихие, – я их не слышал. Но я ясно слышал разговор с Пуришкевичем. Нервно дергаясь, как было ему свойственно, Пуришкевич – я видел – накалялся.

Государь подвинулся к нему, так как он имел, видимо, привычку это делать, так сказать, скользя вбок по паркету.

Кто-то назвал Владимира Митрофановича. Впрочем, Государь его, наверное, знал в лицо, ибо обладал, как говорили, удивительной памятью на лица.

Нас всех живейшим образом интересовало – скоро ли распустят Государственную Думу, ибо Думу «народного гнева и невежества» мы ненавидели так же страстно, как она ненавидела правительство. Этим настроением Пуришкевич был проникнут более, чем кто-либо другой, и поэтому, когда Государь приблизился к нему и спросил его что-то, – он не выдержал:

– Ваше величество, мы все ждем не дождемся, когда окончится это позорище! Это собрание изменников и предателей… которые революционизируют страну… Это гнездо разбойников, засевшее в Таврическом дворце. Мы страстно ожидаем приказа Вашего Императорского Величества о роспуске Государственной Думы…

Пуришкевич весь задергался, делая величайшие усилия, чтобы не пустить в ход жестикуляцию рук, что ему удалось, но браслетка, которую он всегда носил на руке, все же зазвенела.

На лице Государя появилась как бы четверть улыбки. Последовала маленькая пауза, после которой Государь ответил весьма отчетливо, не громким, но уверенным, низким голосом, которого трудно было ожидать от общей его внешности:

– Благодарю вас за вашу всегдашнюю преданность престолу и родине. Но этот вопрос предоставьте мне…

Государь перешел к следующему – профессору г.Е.Рейну и говорил с ним некоторое время. Георгий Ермолаевич отвечал браво, весело и как-то приятно. После этого Государь подошел ко мне. Наследник в это время стал рассматривать фуражку г.Е.Рейна, которую он держал в опущенной руке, как раз на высоте глаз ребенка. Он, видимо, сравнивал ее со своей белой папахой. Рейн наклонился, что-то объясняя ему. Государыня просветлела и улыбнулась, как улыбаются матери.

Государь обратился ко мне. Я в первый раз в жизни увидел его взгляд. Взгляд был хороший и спокойный. Но большая нервность чувствовалась в его манере подергивать плечом, очевидно, ему свойственной. И было в нем что-то женственное и застенчивое.

Кто-то, кто нас представлял, – назвал меня, сказав, что я от Волынской губернии. Государь подал мне руку и спросил:

– Кажется, вы, от Волынской губернии, – все правые?

– Так точно, Ваше Императорское Величество.

– Как это вам удалось?

При этих словах он почти весело улыбнулся.

Я ответил:

– Нас, ваше величество, спаяли национальные чувства. У нас русское землевладение, и духовенство, и крестьянство шли вместе, как русские. На окраинах, ваше величество, национальные чувства сильнее, чем в центре.

Государю эта мысль, видимо, понравилась. И он ответил тоном, как будто бы мы запросто разговаривали, что меня поразило:

– Но ведь оно и понятно. Ведь у вас много национальностей… кипят. Тут и поляки и евреи. Оттого русские национальные чувства на Западе России – сильнее… Будем надеяться, что они передадутся и на Восток…

Как известно, впоследствии эти же слова высказал в своей знаменитой телеграмме Киеву (киевскому клубу русских националистов) и П.А.Столыпин[31]...

Государь спросил еще что-то, личное, и, очень милостиво простившись со мною, пошел дальше. Государыня сказала мне несколько слов.

Меня поразила сцена с одним из наших священников. Он при приближении Государя стал на колени и страшно растроганным басом говорил какие-то нескладные слова.

Государь, видимо сконфуженный, поднял его и, приняв от него благословение, поцеловал ему руку.

Был среди представляющихся членов Думы – Лукашевич, от Полтавской губернии, очень немолодой, очень симпатичный, но хитрый, как настоящий хохол. Нам всем, как я уже говорил, очень хотелось узнать, когда распустят Государственную Думу. Но пример Пуришкевича показал, что Государь не разрешает об этом говорить.

Лукашевич же сумел так повернуть дело, что мы все поняли. Государь спросил Лукашевича, где он служил. Он ответил:

– Во флоте Вашего Императорского Величества. Потом вышел в отставку и долго был председателем земской управы. А теперь вот выбрали в Государственную Думу. И очень мне неудобно, потому что сижу в Петербурге и дела земские запускаю. Если это долго продолжится, я должен подать в отставку из земства. Так вот и не знаю…

И он остановился, смотря Государю прямо в глаза с самым невинным видом…

Государь улыбнулся и перешел к следующему, но, по-видимому, ему понравилась эта своеобразная хитрость. Он еще раз повернулся к Лукашевичу и, улыбаясь, сказал ему:

– Погодите подавать в отставку…

В эту минуту мы все поняли, что дни Государственной Думы сочтены. И обрадовались этому до чрезвычайности. Ни у кого из нас не было сомнений, что Думу «народного гнева и невежества» надо гнать беспощадно.

Обойдя всех, Государь вышел на середину полукруга и сказал короткую речь.

Я не помню ее всю, но ясно помню ее конец:

– Благодарю вас за то, что вы мужественно отстаиваете те устои, при которых Россия росла и крепла…

Государь говорил негромко, но очень явственно и четко. голос у него был низкий, довольно густой, а выговор чуть-чуть с налетом иностранных языков. Он мало выговаривал «ъ», почему последнее слово звучало не как «кръпла», а почти как «крепла». Этот гвардейский акцент – единственное, что показалось мне, провинциалу, чужим. А остальное было близкое, но не величественное, а, наоборот, симпатичное своей застенчивостью.

Странно, что и Государыня производила то же впечатление застенчивости. В ней чувствовалось, что за долгие годы она все же не привыкла к этим «приемам» . И неуверенность ее была большая, чем робость ее собеседников.

Но кто был совершенно в себе уверен и в ком одном было больше «величественности», чем в его обоих царственных родителях, – это был маленький мальчик – Цесаревич. В белой рубашечке, с белой папахой в руках, ребенок был необычайно красив.

После речи Государя мы усердно кричали «ура». Он простился с нами общим поклоном – «одной головой» – и вышел из маленького зала, который в этот день был весь пронизан светом.

Хороший был день! Веселый, теплый. Все вышли радостные…

Несмотря на застенчивость Государя, мы все почувствовали, что он в хорошем настроении. Уверен в себе, значит, и в судьбе России.

Под мягкий рокот колес придворных экипажей, по удивительным аллеям Царского Села, мы, радостно возбужденные, говорили о том, что безобразному кабаку, именовавшемуся II Государственной Думой, скоро конец.

И действительно, недели через две, а именно 2 июня, она была распущена, и «гнев народа» не выразился абсолютно ни в чем. В этот день один из полков несколько раз под музыку прошел по Невскому в полном порядке, и 3 июня совершало свое победоносное вступление над Россией.

Я целый день ходил по городу, чтобы определить, как я сказал своим друзьям, – есть ли у нас самодержавие?

И вечером, обедая у Донона, чокнулся с Крупенским, сказав ему: – Дорогой друг, самодержавие есть…

 

 

* * *

С тех пор прошло года полтора. Это было в начале 1909 года. III Государственная Дума приступила под дуумвиратом Столыпин – Гучков к своим большим задачам.

Оппозиция, по крайней своей ограниченности, не понимая, какое большое дело происходит перед ее глазами, всячески мешала реформационным работам. Одной из очередных пакостей был ни к селу ни к городу внесенный законопроект «Об отмене смертной казни». Моя фракция («правых») поручила мне говорить «против».

Но когда на следующее утро это дело стало разбираться, возник обычный вопрос о «желательности» передачи этого законопроекта в комиссию.

По тогдашнему наказу, против желательности передачи в комиссию мог говорить только один оратор. Случилось так, что двое подали записки одновременно. Это были Гегечкори и я. Гегечкори – потому, что он хотел «отменить» смертную казнь немедленно, без комиссий, а я – потому, что я хотел точно так же без комиссии ее «утвердить».

Пришлось тянуть жребий. Я его вытащил. Помню, как Крупенский с места своим характерным басом воскликнул:

– Есть Бог!

Я сказал свою речь…

 

 

* * *

А на следующий день (это было случайно) мы должны были представляться Государю – все члены от Волынской губернии, по следующему поводу:

Из Волынской губернии приехала депутация во главе с архиепископом Антонием и знаменитым архимандритом Виталием, монахом Почаевской лавры. Остальные члены депутации были крестьяне, по одному от каждого из двенадцати уездов Волынской губернии.

Архимандрит Виталий, вопреки всему тому, что о нем писали некоторые газеты, был человек, достойный всяческого уважения. Это был «народник» в истинном значении этого слова. Аскет-бессребреник, неутомимый работник, он день и ночь проводил с простым народом, с волынскими землеробами, и, действительно, любил его, народ, таким, каков он есть… И пользовался он истинной «взаимностью». Волынские мужики слушали его беспрекословно – верили ему… Верили, во-первых, что он – «за них», а во-вторых, что он учит хорошему, божескому.

И действительно, архимандриту Виталию удалось сделать большое дело… Быть может, ему единственному удалось тогда перебросить мост между высшим, культурным классом, то есть «помещиками», и черным народом, «хлеборобами»… В его лице духовенство стало между землевладельцами и крестьянами. Оно подало правую руку одним, левую – другим и повело за собой обоих, объединяя их, как «русских и православных»…

При этом архимандрит Виталий умел держаться на границе демагогии. Он утверждал, что крестьяне получат землю, но не грабежом, не революцией, не всякими безобразиями, а только волей Государя и «по справедливости», т.е. чтобы «никого не обижать».

Точно так же умел он направить волынских крестьян и в еврейском вопросе. Он призывал к борьбе с еврейством и не мог не призывать, так как революцию 1905 года вело еврейство «объединенным фронтом» – без различия классов и партий. Но, помня и свой пастырский долг и все остальное, что надо помнить, архимандрит Виталий призывал к противодействию еврейству путем экономической борьбы, а также национальной организованности. Характерен для него был лозунг, который оглушительно повторяли толпы народа, шедшие за ним. Этот лозунг был не «бей жидов», а – «Русь идет!».

Ни одного еврейского погрома, несмотря на все его горячие речи, призывавшие к борьбе с революцией, на совести у архимандрита Виталия не было, как не было и ни одной помещичьей «иллюминации», как вообще не было ни одного насилия. –

Разумеется, его не поняли, разумеется, его оклеветали, но кого не изругивали в те дни! Разве эти безумные люди понимали хоть что-нибудь? Разве они не смешали с грязью Столыпина?

 

 

* * *

Свою работу архимандрит Виталий вел посредством образования почти в каждом селе так называемого «Союза русского народа». говорят, что в других местах этот союз был не то подставным, не то хулиганским. Но на Волыни дело было иначе. Села совершенно добровольно делали «приговоры» о том, что хотят образовать «союз», и образовывали: такой союз был и в нашей деревне, и я был его почетным председателем.

Между прочим, в последнее время архимандрит Виталий занялся следующей мыслью. Он, как и другие правые, был озабочен тем, чтобы «историческая русская власть», иначе «самодержавие», не получила ущерба. Nе quid dеtгimеntum сарiаt [32]…

…Всем нам было страшно, как бы не пошатнулась эта власть. Мы считали, что Государственная Дума – Государственной Думой, но всецело принимали лозунг Столыпина: «Никто не может отнять у русского Государя право и обязанность спасать богом врученную ему державу». С этой целью архимандрит Виталий составил верноподданнический адрес, в котором было выражено желание, чтобы царь был самодержцем, как и раньше было. Под этим адресом стали собирать подписи по всей Волыни, и, когда собрали 1 000 000 подписей (все население Волыни – 3 1/2 миллиона, считая женщин и детей), решили поднести его Государю Императору.

 

 

* * *

Дворец. Один из небольших зал. Мы собрались за четверть часа до назначенного времени.

Оглядев нас, я подумал, что эта группа и красива и знаменательна. Посередине, в великолепной лилово-белой шелковой мантии – архиепископ Антоний, опираясь на посох. Рядом с ним, в черной рясе (его уговорили надеть шелковую на этот день), аскет-монах, страшно худой, с выразительными глазами – архимандрит Виталий…

Налево от владыки – член Думы, князь В.М.Волконский, В мундире предводителя дворянства. За ним фраки, сияющие белой грудью, – члены Думы – русские помещики – культурный класс.

Направо от владыки – около двадцати «свиток». Настоящие волынские свитки, темно-коричневые и светло-серые, обшитые красной тесьмой. Они пришли сюда, во дворец, точно такими же, какими ходят в свою церковь в воскресенье… Лица были торжественные, серьезные, но не рабские… Нет, не рабские! Мне казалось тогда, что это день глубокого мистического значения.

Государь в этот день увидел лоскуток своей державы в ее идеальном представлении; такой, какой она должна была быть; такой, какой она, увы! за исключением этого клочка – Волыни – не была… Почти повсюду (натравленные друг против друга «работой» города над «вопросом о земле») – дворянство и крестьянство, помещики и землеробы – были враждующими лагерями… Железом Столыпина едва удалось образумить низы… да и верхи… Здесь же церковь, протянув одну руку помещикам и дворянам, золотошитым и «фрачным», а другую огромному, черному, землеробному крестьянству - этим коричневым и серым свиткам, – подвела и к престолу царя, как братьев… господи, да ведь и правда же мы – братья!.. Разве не ясно, что не жить нам одним без других, что, если натравят на нас, панов, эти «свитки», – мы погибнем в их руках, но и они, «свитки», погубивши нас, скоро погибнут сами, ибо наше место займут новые «паны» – такие «паны из города», от которых стон и смерть пойдут по всей черной, хлебородной, земляной земле…

Церковь это знает, знает, может быть, не индивидуальным разумом этих вот ее слуг, а знает потому, что голос веков звучит под ее сводами. Церковь это знает и знает, где искать примирение, где найти утешающее слово… Здесь… У престола… Церковь взяла нас и привела сюда, чтобы мы сказали вместе с нею:

– Помазанник божий! Верим тебе. Суди нас, мири нас. Хотим быть братьями… потому что мы одной крови, одной веры, одной земли…

 

 

* * *

Разве не это хотят сказать эти огромные книги, что торжественно лежат вокруг иконы божьей матери, Почаевской, которую владыка Антоний подносит царю? Эти книги в грубых кожаных переплетах, числом двенадцать, – это адрес Государю… Каждая книга от каждого уезда Волыни… Адрес – за «самодержавие», т.е. чтобы царь был само державен… Подносят его волынцы, объединившиеся в «Союз Русского Народа». Поэтому же на свитках и фраках маленькие серебряные кружки – значок «Союза Русского Народа».

 

 

* * *

Беру одну из этих тяжелых книг в руки… Мелькают знакомые деревни, мелькают знакомые имена… «Бизюки, Сопрунцы, Ткачуки, Климуси, Романчуки»… Вместо неграмотных стоят кресты… Все это подлинное… Подписи настоящие… Сколько их? Миллион…

 

 

* * *

Миллион! Миллион подписей при населении в три с половиной миллиона, считая женщин и детей.

Миллион волынцев сказали в этот день царю, что они не «украинцы», а русские, ибо зачислились в «Союз Русского Народа»…

Миллион сказали, что верят в бога, потому что пришли сюда по зову царя…

Миллион сказали, что любят родину…

Миллион сказали, что они не грабители и не социалисты, потому что хотят земельный вопрос решить не силой, а по царской воле…

Миллион сказали, что на земле превыше всего верят царю и просят его по-старому править Русскою землею…

...Царствуй на славу нам… Царствуй на страх врагам...

 

 

* * *

Время приближалось...

Нас поставили в порядок…

Все замолкло. Стало очень тихо. На часах ударило два… В это же мгновение отворилась дверь, арап, сверкнув белой чалмой над черным лицом, колыхнул широкими шароварами…

Он сказал негромко, но картаво:

– Государь Император…

 

 

* * *

Государь вышел один… Все поклонились… Государь принял благословение от владыки… Владыка начал свою речь. Архиепископ Антоний говорил, как всегда, умно и красиво. Опираясь на посох, он сказал все, что было можно и нужно… Больше говорить было нечего… Так и было условлено… Было решено, что никто не будет говорить ни из «панов» , ни из «хрестьян».

Но тут произошло неожиданное…

 

 

* * *

На самом правом крыле стоял невзрачный мужичок, желтоватой масти, полещук из одного болотного уезда. Из тех, что люди, ненавидящие мужиков, называют иногда «гадюка»… Но он не был гадюка… его фамилия была Бугай… «Бугай» называют у нас птицу выпь… За то, что она вопит, конечно… Засядет в болото и вопит…

Неожиданно Бугай оправдал свою фамилию и «завопил»:

– Ваше императорское величество!..

Государь повернул к нему голову…

Архимандрит Виталий хотел остановить, «цыкнуть» на неожиданного, но удержался, заметив, что Государь приготовился слушать.

И Полещук развернулся…

 

 

* * *

Я всегда удивлялся красноречию простого народа. В то время как средний интеллигент ищет, подбирает слова, говорит с трудом, с напряжением, – простой человек, если начнет говорить, то «зальется»…

Серенада полесской выпи продолжалась минут десять. Он говорил тем языком, который так блестяще опровергает все украинские теории. Он говорил малорусской речью, – но такой, что его нельзя было не понять даже человеку, который никогда в Хохландии не был.

Что он говорил?

Он, не останавливаясь, бранил Государственную Думу…

За что про что – понять нельзя было совсем или можно было слишком понять. Вот так, как птица «бугай»…

Заберется в камыш и кричит…

Он кричал о том, что наш народ волынский не хочет, чтобы Дума была «старшей», а чтобы царь был старший… И как царь с землей решит, пусть так и будет…

А Дума «пусть себе не думает»; потому мы только царю верим, а на Думу сдаваться не желаем… И еще и еще… Государь выслушал его до конца.

Но когда он кончил, после этих его криков наступила напряженная тишина…

Мы понимали, что речь Бугая была неожиданной, и потому – почти скандал, нам было очень неловко и неприятно, и больно сжалось сознание, как Государь выйдет из этого положения…

 

 

* * *

Выход был тоже очень неожиданный. Государь сделал несколько раз подергивание плечом, которое было ему свойственно… Потом кивнул Бугаю, полуулыбнувшись…

Но не сказал ему ни слова…

Наоборот, он повернулся к нам, членам Думы, и прошел глазами по нас…

И вдруг спросил немного как бы застенчиво:

– Кто из вас – Шульгин?

Больше всего это, конечно, поразило меня…

До такой степени, что, не очень отдавая себе отчет в том, что я делаю, я сделал большой шаг вперед, «по-солдатски».

– Я, ваше императорское величество…

Государь посмотрел на меня и сказал, довольно застенчиво, улыбаясь, но так, чтобы все слышали:

– Мы только что… за завтраком… прочли с императрицей вашу вчерашнюю речь в Государственной думе…

Благодарю Вас. Вы говорили так, как должен говорить человек истинно русский… Я пробормотал несколько довольно бессвязных слов. И отступил на свое место…

Потом?.

Потом Государь сказал несколько слов с другими и всем…

Затем?..

Затем все было как всегда…

При криках «ура» Государь удалился…

 

 

* * *

Потом произошла довольно смешная сцена. Матрос Деревенько, который был дядькой у наследника цесаревича и который услышал, что волынские крестьяне представляются, захотел повидать своих…

И вот он тоже – «вышел»…

Красивый, совсем как первый любовник из малорусской труппы (воронова крыла волосы, а лицо белое, как будто он употреблял сгеmе Simоn[33] ), – он, скользя по паркету, вышел, протянув руки – «милостиво»:

– Здравствуйте, земляки!.. Ну, как же вы там?.

Очень было смешно…

Нам был предложен завтрак. Меня поздравляли с «царской благодарностью»… и было очень радостно… Уезжая, мы, по обычаю, разобрали «на память» цветы, которыми украшен был стол… Эти цветы, «царские цветы», сохраненные заботливой рукой, и сейчас на моем письменном столе под стеклом царского портрета там, в Петрограде…

А я мчусь в Псков?.

Как?

Отчего?

 

 

* * *

Трон был спасен в 1905 году, потому что часть народа еще понимала своего монарха… Во время той войны, также неудачной, эти, понимавшие, столпились вокруг престола и спасли Россию… Спасли те «поручики», которые командовали «по наступающей толпе – пальба», спасли те, кто зажглись взрывом оскорбленного патриотизма, – взрывом, который вылился в «еврейский погром», спасли те «прапорщики», которые этот погром остановили, спасли те правители и вельможи, которые дали лозунг «не запугаете», спасли те политические деятели, которые, испросив благословение церкви, – громили словом лицемеров и безумцев…

А теперь?

Теперь не нашлось никого… НИКОГО… потому что мы перестали понимать своего Государя…

И вот… И вот… Псков…

 

 

* * *

И еще раз…

Это было 26 июля 1914 года…

В тот день, когда на один день была созвана Государственная Дума после объявления войны. В Петербург с разных концов России пробивались сквозь мобилизационную страду поезда с членами Государственной Думы…

Поезду, который пробивался из Киева, было особенно трудно, почему он опоздал…

С вокзала я колотил извозчика в спину, чтобы попасть в Зимний дворец… Я объяснял ему, что «сам Государь меня ждет»…

Извозчик колотил свою шведку, но все же я вбежал в зал, когда уже началось… Государь уже вышел… И вот тут было совсем по-иному, чем всегда, во время больших выходов. Величие и трудность минуты сломили лед векового каркаса.

Была толпа людей, мятущаяся чувством, восторженная, прорвавшая ритуал… Эта восторженная гроздь законодателей окружала одноного человека, и этот человек был наш Государь…

Я не мог протолкаться к нему, да этого и не нужно было… Ведь я и такие, как я, всегда были с ним душой и сердцем, но бесконечно радостно было для нас, что эти другие люди, вчера еще равнодушные, нет, мало сказать равнодушные, – враждебные, что они, подхваченные Неодолимым стремлением сплотиться воедино, в эту страшную минуту бросились к вековому фокусу России – к престолу…

Эти другие люди были – кадеты, т.е. властители умов и сердец русской интеллигенции…

О, как охотно мы уступили бы им наши места на ступенях трона, если бы это означало единство России!.. В мой потрясенный мозг стучались три слова, вылившиеся в статье под заглавием: «Веди нас, Государь!..»

 

 

* * *

А вот теперь – Псков… Вот куда «привел» нас государь… Он ли – нас или мы – его, кто это рассудит? На земле – история, на небе – бог…

 

 

* * *

Станции проносились мимо нас… Иногда мы Останавливались… Помню, что А.И. Гучков иногда говорил краткие речи с площадки вагона… это потому, что иначе нельзя было… На перронах стояла толпа, которая все знала…

То есть она знала, что мы едем к царю… И с ней надо было говорить…

 

 

* * *

Не помню, на какой станции нас соединили прямым проводом с генерал-адъютантом Николаем Иудовичем Ивановым. Он был, кажется, в Гатчине. Он сообщил нам, что по приказанию Государя накануне, или еще 28-го числа, выехал по направлению к Петрограду…

Ему было приказано усмирить бунт… Для этого, не входя в Петроград, он должен был подождать две дивизии, которые были сняты с фронта и направлялись в его распоряжение…

В качестве, так сказать, верного кулака ему было дано два батальона георгиевцев, составлявших личную охрану Государя. С ними он шел до Гатчины… И ждал… В это время кто-то успел разобрать рельсы, так что он, в сущности, отрезан от Петрограда… Он ничего не может сделать, потому что явились «агитаторы», и георгиевцы уже разложились… На них нельзя положиться… Они больше не повинуются… Старик стремился повидаться с нами, чтобы решить, что делать… Но надо было спешить… Мы ограничились этим телеграфным разговором…

 

 

* * *

Все же мы ехали очень долго… Мы мало говорили с А.И. Усталость брала свое… Мы ехали, как обреченные… как все самые большие вещи в жизни человека, и это совершалось не при полном блеске сознания… Так надо было… Мы бросились на этот путь, потому что всюду была глухая стена… здесь, казалось, просвет… здесь было «может быть»… А всюду кругом было – «оставь надежду»()…

 

 

* * *

Разве переходы монаршей власти из рук одного монарха к другому не спасали Россию? Сколько раз это было…

 

 

* * *

В 10 часов вечера мы приехали. Поезд стал. Вышли на площадку. голубоватые фонари освещали рельсы. Через несколько путей стоял освещенный поезд…

Мы поняли, что это императорский…

Сейчас же кто-то подошел…

– Государь ждет Вас…

И повел нас через рельсы. Значит, сейчас все это произойдет. И нельзя отвратить? Нет, нельзя… Так надо… Нет выхода… Мы пошли, как идут люди на все самое страшное, – не совсем понимая…

Иначе не пошли бы… Но меня мучила еще одна мысль, совсем глупая…

Мне было неприятно, что я являюсь К Государю небритый, в смятом воротничке, в пиджаке…

 

 

* * *

С нас сняли верхнее платье. Мы вошли в вагон.

Это был большой вагон-гостиная. Зеленый шелк по стенкам… Несколько столов… Старый, худой, высокий, желтовато-седой генерал с аксельбантами…

Это был барон Фредерикс…

– Государь император сейчас выйдет… его величество в другом вагоне…

Стало еще безотраднее и тяжелее…

В дверях появился Государь… Он был в серой черкеске… Я не ожидал его увидеть таким…

Лицо? Оно было спокойно… Мы поклонились. Государь поздоровался с нами, подав руку. Движение это было скорее дружелюбно…

– А Николай Владимирович?

Кто-то сказал, что генерал Рузский просил доложить, что он немного опоздает.

– Так мы начнем без него.

Жестом Государь пригласил нас сесть… Государь занял место по одну сторону маленького четырехугольного столика, придвинутого к зеленой шелковой стене. По другую сторону столика сел Гучков. Я – рядом с Гучковым, наискось от Государя. Против царя был барон Фредерикс...

Говорил Гучков. И очень волновался. Он говорил, очевидно, хорошо продуманные слова, но с трудом справлялся с волнением. Он говорил негладко… и глухо.

Государь сидел, опершись слегка о шелковую стену, и смотрел перед собой. Лицо его было совершенно спокойно и непроницаемо.

Я не спускал с него глаз. Он изменился сильно с тел пор… Похудел… Но не в этом было дело… А дело было в том, что вокруг голубых глаз кожа была коричневая и вся разрисованная белыми черточками морщин. И в это мгновение я почувствовал, что эта коричневая кожа с морщинками, что это маска, что это не настоящее лицо Государя и что настоящее, может быть, редко кто видел, может быть, иные никогда ни разу не видели…

А я видел тогда, в тот первый день, когда я видел его в первый раз, когда он сказал мне: «Оно и понятно… Национальные чувства на Западе России сильнее… Будем надеяться, что они передадутся и на Восток»…

Да, они передались. Западная Россия заразила Восточную Национальными чувствами. Но Восток заразил Запад… властеборством. И вот результат…

Гучков – депутат Москвы. и я, представитель Киева, – мы здесь… Спасаем монархию через отречение…

А Петроград?

Гучков говорил о том, что происходит в Петрограде. Он немного овладел собой… Он говорил (у него была эта привычка), слева прикрывая лоб рукой, как бы для того, чтобы сосредоточиться. Он не смотрел на Государя, а говорил, как бы обращаясь к какому-то внутреннему лицу, в нем же, Гучкове, сидящему. как будто бы совести своей говорил. Он говорил правду, ничего не преувеличивая и ничего не утаивая. Он говорил то, что мы все видели в Петрограде. Другого он не мог сказать. что делалось в России, мы не знали. Нас раздавил Петроград, а не Россия…

Государь смотрел прямо перед собой, спокойно, совершенно непроницаемо. Единственное, что, мне казалось, можно было угадать в его лице: «Эта длинная речь – лишняя…»

В это время вошел генерал Рузский. Он поклонился Государю и, не прерывая речи Гучкова. занял место между бароном Фредериксом и мною… В эту же минуту, кажется, я заметил. что в углу комнаты сидит еще один генерал, волосами черный, с белыми погонами… Это был генерал Данилов. Гучков снова заволновался. Он подошел к тому, что может быть единственным выходом из положения было бы отречение от престола. Генерал Рузский наклонился ко мне и стал шептать:

– По шоссе из Петрограда движутся сюда вооруженные грузовики… Неужели же ваши? Из Государственной Думы.

Меня это предположение оскорбило. Я ответил шепотом, но резко:

– Как это вам могло прийти в голову?

Он понял.

– Ну, слава богу, простите… Я приказал их задержать.

Гучков продолжал говорить об отречении.

Генерал Рузский прошептал мне:

– Это дело решенное… Вчера был трудный день… Буря была…

– …И, помолясь богу… – говорил Гучков… При этих словах по лицу Государя впервые пробежало что-то… Он повернул голову и посмотрел на Гучкова с таким видом, который как бы выражал: «Этого можно было бы и не говорить…»

 

 

* * *

Гучков окончил. Государь ответил. После взволнованных слов А.И. голос его звучал спокойно, просто и точно. Только акцент был немножко чужой – гвардейский:

– Я принял решение отречься от престола… До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына, Алексея…

Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила… Надеюсь, вы поймете чувства отца…

Последнюю фразу он сказал тише…

 

 

* * *

К этому мы не были готовы.

Кажется, А.И. пробовал представить некоторые возражения…

Кажется, я просил четверть часа – посоветоваться с Гучковым…

Но это почему-то не вышло…

И мы согласились, если это можно назвать согласием, тут же…

Но за это время столько мыслей пронеслось, обгоняя одна другую… Во-первых, как мы могли «не согласиться»?. Мы приехали сказать царю мнение Комитета Государственной Думы…

Это мнение совпало с решением его собственным… а если бы не совпало? Что мы могли бы сделать?

Мы уехали бы обратно, если бы нас отпустили… Ибо мы …. –ведь не вступили на путь «тайного насилия», которое практиковалось в XVIII веке и в начале XIX…

Решение царя совпало в главном…

Но разошлось в частностях…

Алексей или Михаил перед основным фактом – отречением – все же была частность… Допустим, на эту частность мы бы «не согласились»… каков результат?

Прибавился бы только один лишний повод к неудовольствию. Государь передал престол «вопреки желанию Государственной Думы». И положение нового государя было бы подорвано.

Кроме того, каждый миг был дорог. И не только потому, что по шоссе движутся вооруженные грузовики, которых мы достаточно насмотрелись в Петрограде и знали, что это такое, и которые генерал Рузский приказал остановить (но остановят ли?), но еще и вот почему: с каждой минутой революционный сброд в Петрограде становится наглее, и, следовательно, требования его будут расти. Может быть, сейчас еще можно спасти монархию, но надо думать и о том, чтобы спасти хотя бы жизнь членам династии. Если придется отрекаться и следующему, – то ведь Михаил может отречься от престола… Но малолетний наследник не может отречься – его отречение недействительно. И тогда что они сделают, эти вооруженные грузовики, движущиеся по всем дорогам? Наверное, и в Царское Село летят – проклятые… И сделались у меня: «Мальчики кровавые в глазах»…

 

 

* * *

А кроме того…

Если что может еще утишить волны, – это если новый Государь воцарится, присягнув конституции…. Михаил может присягнуть. Малолетний Алексей – нет… –

 

 

* * *

А кроме того…

Если здесь есть юридическая неправильность… Если Государь не может отрекаться в пользу брата… Пусть будет неправильность!.. Может быть, этим выиграется время…

Некоторое время будет править Михаил, а потом, когда все угомонится, выяснится, что он не может царствовать, и престол перейдет к Алексею Николаевичу…

 

 

* * *

Все это, перебивая одно другое, пронеслось, как бывает в такие минуты… как будто не я думал, а кто-то другой за меня, более быстро соображающий…

 

 

* * *

И мы «согласились»…

 

 

* * *

Государь встал… Все поднялись… Гучков передал Государю «набросок». Государь взял его и вышел.

 

 

* * *

Когда Государь вышел, генерал, который сидел в углу и который оказался Юрием Даниловым, подошел к Гучкову. Они были раньше знакомы.

– Не вызовет ли отречение в пользу Михаила Александровича впоследствии крупных осложнений, в виду того что такой порядок не предусмотрен законом о престолонаследии?

Гучков, занятый разговором с бароном Фредериксом, познакомил генерала Данилова со мною, и я ответил на этот вопрос. И тут мне пришло в голову еще одно соображение, говорящее за отречение в пользу Михаила Александровича.

–Отречение в пользу Михаила Александровича не соответствует закону о престолонаследии. Но нельзя не видеть, что этот выход имеет при данных обстоятельствах серьезные удобства. Ибо если на престол взойдет малолетний Алексей, то придется решать очень трудный вопрос: останутся ли родители при нем или им придется разлучиться.

В первом случае, т.е. если родители останутся в России, отречение будет в глазах тех, кого оно интересует, как бы фиктивным… В особенности это касается императрицы… Будут говорить, что она так же правит при сыне, как при муже…

При том отношении, –какое сейчас к ней, – это привело бы к самым невозможным затруднениям. Если же разлучить малолетнего государя с родителями, то, не говоря о трудности этого дела, это может очень вредно отразиться на нем. На троне будет подрастать юноша, ненавидящий все окружающее, как тюремщиков, отнявших у него отца и мать… При болезненности ребенка это будет чувствоваться особенно остро…

 

 

* * *

Барон Фредерикс был очень огорчен, узнав, что его дом в Петрограде горит. Он беспокоился о баронессе, но мы сказали, что баронесса в безопасности…

 

 

* * *

Через некоторое время Государь вошел снова. Он протянул Гучкову бумагу, сказав:

– Вот текст…

Это были две или три четвертушки – такие, какие, очевидно, употреблялись в Ставке для телеграфных бланков. Но текст был написан на пишущей машинке. Я стал пробегать его глазами, и волнение, и боль, и еще что-то сжало сердце, которое, казалось, за эти дни уже лишилось способности что-нибудь чувствовать…

Текст был написан теми удивительными словами, которые теперь все знают…

«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы, и в согласии с Государственной Думой признали Мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, Мы передаем наследие нашему брату, нашему великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на престол Государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами Государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены.

Во имя горячо любимой Родины, призываем всех верных сынов отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний помочь ему, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на путь победы, благоденствия и славы.

Да поможет Господь Бог России.

Николай».

 

 

* * *

Каким жалким показался мне набросок, который мы привезли. Государь принес и его и положил на стол.

 

 

* * *

К тексту отречения нечего было прибавить… Во всем этом ужасе на мгновение пробился один светлый луч… Я вдруг почувствовал, что с этой минуты жизнь Государя в безопасности… Половина шипов, вонзившихся в сердце его подданных, вырывались этим лоскутком бумаги. Так благородны были эти прощальные слова… И так почувствовалось, что он так же, как и мы, а может быть, гораздо больше, любит Россию…

 

 

* * *

Почувствовал ли Государь, что мы растроганы, но обращение его с этой минуты стало как-то теплее…

 

 

* * *

Но надо было делать дело до конца… Был один пункт, который меня тревожил… Я все думал о том, что, может быть, если Михаил Александрович прямо и до конца объявит «конституционный образ правления», ему легче будет удержаться на троне… Я сказал это Государю… И просил его в том месте, где сказано: «…с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены…», приписать: «принеся в том всенародную присягу».

Государь сейчас же согласился.

– Вы думаете, это нужно? И, присев к столу, приписал карандашом: «принеся в том ненарушимую присягу». Он написал не «всенародную», а «ненарушимую», что, конечно, было стилистически гораздо правильнее. Это единственное изменение, которое было внесено…

 

 

* * *

–Затем я просил Государя:

– Ваше величество… Вы изволили сказать, что пришли к мысли об отречении в пользу великого князя Михаила Александровича сегодня в 3 часа дня. Было бы желательно, чтобы именно это время было обозначено здесь, ибо в эту минуту вы приняли решение… Я не хотел, чтобы когда-нибудь кто-нибудь мог сказать, что манифест «вырван»… Я видел, что Государь меня понял, и, по-видимому, это совершенно совпало с его желанием, потому что он сейчас же согласился и написал: «2 марта, 15 часов», то есть 3 часа дня… Часы показывали в это время начало двенадцатого ночи…

 

 

* * *

Потом мы, не помню по чьей инициативе, начали говорить о верховном главнокомандующем и о председателе Совета министров. Тут память мне изменяет. Я не помню, было ли написано назначение великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим при нас или же нам было сказано, что это уже сделано… Но я ясно помню, как Государь написал при нас указ Правительствующему Сенату о назначении председателя Совета министров…

Это Государь писал у другого столика и спросил:

– Кого вы думаете?.

Мы сказали: – Князя Львова… Государь сказал как-то особой интонацией, – я не могу этого передать:

– Ах, Львов? Хорошо – Львова… Он написал и подписал… Время по моей же просьбе было поставлено для действительности акта двумя часами раньше отречения, т .е. 13 часов.

 

 

* * *

Когда Государь так легко согласился на назначение Львова, – я думал: «господи, господи, ну не все ли равно, – вот теперь пришлось это сделать – назначить этого человека «общественного доверия», когда все пропало… Отчего же нельзя это было сделать несколько раньше… Может быть, этого тогда бы и не было»…

 

 

* * *

Государь встал… Мы как-то в эту минуту были с ним вдвоем в глубине вагона, а остальные были там – ближе к выходу… Государь посмотрел на меня и, может быть, прочел в моих глазах чувства, меня волновавшие, потому что взгляд его стал каким-то приглашающим высказать…

И у меня вырвалось:

– Ах, ваше величество… Если бы вы это сделали раньше, ну хоть до последнего созыва Думы, может быть, всего этого… Я недоговорил…

Государь посмотрел на меня как-то просто и сказал еще проще:

– Вы думаете – обошлось бы?

 

 

* * *

Обошлось бы? Теперь я этого не думаю… Было поздно, в особенности после убийства Распутина. Но если бы это было сделано осенью 1915 года, то есть после нашего великого отступления, может быть, и обошлось бы…

 

 

* * *

Государь смотрел на меня, как будто бы ожидая, что я еще что-нибудь скажу. Я спросил:

– Разрешите узнать, Ваше Величество, ваши личные планы? Ваше Величество, поедете в Царское?

Государь ответил:

– Нет… Я хочу сначала проехать в Ставку… проститься… А потом я хотел бы повидать матушку… Поэтому я думаю или проехать в Киев, или просить ее приехать ко мне… А потом – в Царское…

 

 

* * *

Теперь, кажется, было уже все сделано. Часы показывали без двадцати минут двенадцать. Государь отпустил нас. Он подал нам руку с тем характерным коротким движением головы, которое ему было свойственно. И было это движение, может быть, даже чуточку теплее, чем то, когда он нас встретил…

 

 

* * *

Мы вышли из вагона. На путях, освещенных голубыми фонарями, стояла толпа людей. Они все знали и все понимали… Когда мы вышли, нас окружили, и эти люди наперебой старались пробиться к нам и спрашивали: «что? как?» Меня поразило то, что они были такие тихие, шепчущие… Они говорили, как будто в комнате тяжелобольного, умирающего… Им надо было дать ответ. Ответ дал Гучков. Очень волнуясь, он сказал: –

Русские люди… Обнажите головы, перекреститесь, помолитесь богу… Государь император ради спасения России снял с себя… свое царское служение… Царь подписал отречение от престола. Россия вступает на новый путь… Будем просить бога, чтобы он был милостив к нам…

Толпа снимала шапки и крестилась… И было страшно тихо…

 

 

* * *

Мы пошли в вагон генерала Рузского, по путям – сквозь эту расступавшуюся толпу. Когда мы пришли к генералу Рузскому, через Некоторое время, кажется, был подан ужин. Но с этой минуты я уже очень плохо помню, потому что силы мои кончились И сделалась такая жестокая мигрень, что все было как в тумане.

Я не помню поэтому, что происходило за этим ужином, но, очевидно, генерал Рузский рассказывал, как произошли события. Вот вкратце что произошло до нашего приезда. 28 февраля был отдан приказ двум бригадам, одной, снятой с Северного фронта, другой – с Западного, двинуться на усмирение Петрограда. генерал-адъютанту Иванову было приказано принять командование над этими частями. Он должен был оставаться в окрестностях Петрограда, но не предпринимать решительных действий до особого распоряжения. Для непосредственного окружения ему были даны два батальона георгиевских кавалеров, составлявших личную охрану Государя в Ставке. С Северного фронта двинулись два полка 38-й пехотной дивизии, которые считались лучшими на фронте. Но где-то между Лугой и Гатчиной эти полки взбунтовались и отказались идти на Петроград. Бригада, взятая с Западного фронта, тоже не дошла. Наконец, и два батальона георгиевцев тоже вышли из повиновения.

Первого марта генерал Алексеев запросил телеграммой всех главнокомандующих фронтами. Телеграммы эти запрашивали у главнокомандующих их мнение о желательности при данных обстоятельствах отречения государя императора от престола в пользу сына. К часу дня второго марта все ответы главнокомандующих были получены и сосредоточились в руках генерала Рузского. Ответы эти были:

1) От великого князя Николая Николаевича – главнокомандующего Кавказским фронтом.

2) От генерала Сахарова – фактического главнокомандующего Румынским фронтом (собственно главнокомандующим был король Румынии, а Сахаров был его начальником штаба).

3) От генерала Брусилова – главнокомандующего Юго-Западным фронтом.

4) От генерала Эверта – главнокомандующего Западным фронтом.

5) От самого Рузского – главнокомандующего Северным фронтом. Все пять главнокомандующих фронтами и генерал Алексеев (ген. Алексеев был начальником штаба при Государе) высказались за отречение Государя императора от престола.

В час дня второго марта генерал Рузский, сопровождаемый своим начальником штаба генералом Даниловым и Савичем – генерал-квартирмейстером, был принят Государем. Государь принял их в том же самом вагоне, в котором через несколько часов было отречение. Генерал Рузский доложил Государю мнение генерала Алексеева и главнокомандующих фронтами, в том числе свое собственное. Кроме того, генерал Рузский просил еще выслушать генералов Данилова и Савича. Государь приказал Данилову говорить.

Генерал Данилов сказал приблизительно следующее:

– Положение очень трудное… Думаю, что главнокомандующие фронтами правы. Зная ваше императорское величество, я не сомневаюсь, что, если благоугодно будет разделить наше мнение, ваше величество принесете и эту жертву родине…

Савич кратко сказал, что он присоединяется к мнению генерала Данилова. На это Государь ответил очень взволнованно и очень прочувственно, в том смысле, что нет такой жертвы, ко торой он не принес бы для России.

После этого была составлена краткая телеграмма, извещавшая генерала Алексеева о том, что Государь принял решение отречься от престола. генерал Рузский взял телеграмму и удалился, но несколько медлил с отправкой ее, так как он знал, что Гучков и Шульгин утром выехали из Петрограда: он хотел посоветоваться с ними особенно по вопросу о том, кто станет во главе правительства. Генерал Рузский не доверял Львову и предпочитал Родзянко. Гучкова и Шульгина ожидали с часу на час. Но уже в три часа дня от Государя пришел кто-то с приказанием вернуть телеграмму. Тогда же генерал Рузский узнал, что Государь передумал в том смысле, что отречение должно быть не в пользу Алексея Николаевича, а в пользу Михаила Александровича. После повторного приказания вернуть телеграмму, телеграмма была возвращена и, таким образом, послана не была. День прошел в ожидании Гучкова и Шульгина.

 

 

* * *

Все это, должно быть, тогда же рассказал нам генерал Рузский. Во всяком случае, события этого дня можно считать точно установленными в таком виде, как я их изложил. Позднее это подтвердил мне генерал Данилов, который лично был свидетелем вышеизложенного.

 

 

* * *

Около часу ночи, а может быть двух, принесли второй экземпляр отречения. Оба экземпляра были подписаны Государем. Их судьба, насколько я знаю, такова. Один экземпляр мы с Гучковым тогда же оставили генералу Рузскому. Этот экземпляр хранился у его начальника штаба, генерала Данилова. В апреле месяце 1917 года этот экземпляр был доставлен генералом Даниловым главе Временного правительства князю Львову. Другой экземпляр мы повезли с Гучковым в Петроград. Впрочем, обгоняя нас, текст отречения побежал по прямому проводу и был известен в Петрограде ночью же…

 

 

* * *

Мы выехали. В вагоне я заснул свинцовым сном. Ранним утром мы были в Петрограде…

 

 

Последние дни «конституции»

 

 

( Продолжение)

 

(3 марта 1917 сода)

Не помню, как и почему, когда мы приехали в Петроград, на вокзале какие-то люди, которых уже было много, что-то нам говорили и Куда-то нас тащили… И из этой кутерьмы вышло такое решение, что Гучкова куда-то потянули, я уже хорошенько не знаю – куда. А мне выпало на долю объявить о происшедшем «войскам и народу». какие-то люди суетились вокруг меня, торопили и говорили, что войска уже ждут – выстроены в вестибюле вокзала. Сопровождаемый этой волнующейся группой, я пошел с ними. Они привели меня в то помещение, где продаются билеты, – словом, во входной зал. Здесь действительно стоял полк, или большой батальон, выстроившись на три стороны – «покоем». Четвертую сторону составляла толпа.

Я вошел в это каре, и в ту же минуту раздалась команда. Роты взяли на караул, и стало совершенно тихо…

 

 

* * *

Стало так тихо, как, кажется, никогда еще… У меня очень слабый голос… Но я чувствовал, что каждое слово летит над строем и дальше в толпу, и слышно им было все ясно. Я читал им «отречение»…

 

 

* * *

Слова падали… И сами по себе они были – как это сказать? – вековым волнением волнующие… А тут – в этой обстановке… Перед строем, замершим в торжественном жесте, перед этой толпой, испуганной, благоговейно затихшей, они звучали неповторяемо…

И я чувствовал, что слова падают во что-то горячее, что могло быть только человеческим сердцем…

 

 

* * *

…Да поможет господь бог России.

 

 

* * *

Я поднял глаза от бумаги. И увидел, как дрогнули штыки, как будто ветер дохнул по колосьям… Прямо против меня молодой солдат плакал. Слезы двумя струйками бежали по румяным щекам…

Тогда я стал говорить… Хорошо ли, плохо, – не знаю… Это кто-то другой говорил – кто больше, сильней, горячее меня…

– Вы слышали слова Государя?. Последние слова… императора Николая II? Он подал нам всем пример… нам всем – русским… как нужно… уметь забывать… себя для России. Сумеем ли мы так поступить? Мы… люди разные… разных званий, состояний… занятий… офицеры и солдаты… дворяне и крестьяне… Инженеры и рабочие… Богатые и бедные… Сумеем ли мы все забыть для того, что у нас у всех есть единое… общее?.. А что у нас – общее? Вы все это знаете… это общее – родина… Россия… Ее надо спасать… О ней думать… Идет война… Враг стоит на фронте… Враг неумолимый, который раздавит нас… раздавит, если не будем все вместе… Если не будем едины… как быть едиными?. Только один путь… Всем собраться вокруг… нового царя… Всем оказать ему повиновение… Он поведет нас… Государю императору… Михаилу… Второму… провозглашаю – «ура!»

И оно взмыло – горячее, искреннее, растроганное… И под эти крики я пошел прямо перед собой, прошел через строй, который распался, и через толпу, которая расступилась, пошел, не зная куда…

 

 

* * *

И показалось мне на одно короткое мгновение, что монархия спасена…

 

 

* * *

Я очнулся в каком-то коридоре вокзала…кто-то из железнодорожных служащих твердил мне что-то, и наконец я понял, что Милюков уже много раз добивается меня по телефону…

 

 

* * *

Я услышал голос, который я с трудом узнал, до такой степени он был хриплый и надорванный…

– Да, это я, Милюков… Не объявляйте манифеста… Произошли серьезные изменения…

– Но как же?. Я уже объявил…

– Кому?

– Да всем, кто здесь есть… какому-то полку, народу… Я провозгласил императором Михаила…

– Этого не надо было делать… Настроение сильно ухудшилось с того времени, как вы уехали… Нам передали текст… этот текст совершенно не удовлетворяет… совершенно… необходимо упоминание об Учредительном Собрании… Не делайте никаких дальнейших шагов, могут быть большие несчастия. .. – Единственное, что я могу сделать, – это отыскать Гучкова и предупредить его… Он тоже где-то, очевидно, объявляет.. .

– Да, да… Найдите его и немедленно приезжайте оба на Миллионную, 12. В квартиру князя Путятина…

– Зачем?

– Там великий князь Михаил Александрович… и все мы едем туда… пожалуйста, поспешите…

 

 

* * *

Я спросил кого-то из тех, кто меня почему-то окружил:

– Где Гучков?

– Александр Иваныч в железнодорожных мастерских на митинге рабочих, – ответили голоса.

На митинге рабочих… Значит, мне надо сейчас пробраться туда к нему и вытащить его оттуда… Но как же быть с текстом отречения?. Вот я его чувствую под рукой в боковом кармане… И с таким документом на митинг к рабочим?. Войти-то войдешь, – но выйдешь ли?. Могут отнять, уничтожить… И бог его знает, что еще может быть… как быть? вокруг меня, ни на секунду не оставляя, была толпа людей, следившая за каждым моим движением… Но ни одного – не то что верного, но просто знакомого лица… Кому передать документ?

В это время меня опять позвали к телефону.

– Это я, Бубликов… Я, знаете, на всякий случай послал человека вам… один инженер… совершенно верный… он найдет вас на вокзале… скажет, что от меня… Можете ему все доверить… Понимаете?

– Понимаю.

 

 

* * *

Через несколько минут из толпы, меня окружавшей, какой-то господин протискался, сказав, что он от Бубликова… я сказал ему:

– Вас никто не знает… За вами не будут следить… Идите пешком совершенно спокойно… и донесите… Понимаете?

– Понимаю.

Я незаметно передал ему конверт. Он исчез…

Теперь я мог идти на митинг…

 

 

* * *

Я насилу втиснулся… Это была огромная мастерская с железно-стеклянным потолком. густая толпа рабочих стояла стеной, а там вдали, в глубине, был высокий эшафот, то есть не эшафот, а помост, на котором стоял Гучков и еще какие-то люди…

Я стал пробиваться сквозь толпу, заявляя, что у меня «срочное поручение». С трудом я пробился к подножию «эшафота». На помост вела приставная лестница… Я вскарабкался по этой лестнице после целого ряда ссор и объяснений, что у меня «срочное поручение». Когда я вскарабкался, председатель этого собрания, рабочий, который стоял рядом с Гучковым, говорил речь такого со держания:

– Вот, к примеру, они образовали правительство… кто же такие в этом правительстве? Вы думаете, товарищи, от народа кто-нибудь?. Так сказать, от того народа, кто свободу себе добывал? как бы не так… Вот читайте… князь Львов… Князь… По толпе пошел рокот… Председатель продолжал: – Ну, да, князь Львов… Князь… Так вот для чего мы, товарищи, революцию делали… От этих самых князей и графов все и терпели… Вот освободились – и на тебе… Князь Львов…

Толпа забурлила…

Он продолжал: – Дальше… Например, товарищи, кто у нас будет министром финансов?. как бы вы думали? Может быть, кто-нибудь из тех, кто на своей шкуре испытал… как бедному народу живется… и что такое есть финансы… так вот, что я вам скажу… Теперь министром финансов будет у нас господин Терещенко… Кто такой господин Терещенко? Я вам скажу, товарищи… Сахарных заводов штук десять… Земли – десятин тысяч сто… Да деньжонками – миллионов тридцать наберется…

Толпа заволновалась…

Я добрался до Александра Ивановича и тихонько передал ему свой разговор с Милюковым.

– Нам надо уходить отсюда…

– Да, но это не так просто… Они меня пригласили, – я должен им сказать…

– Я попробую добиться от этого председателя, чтобы он дал мне слово вне очереди и заявлю, что у нас очень срочное дело…

В это время председатель уже окончил свою речь под оглушительные рукоплескания… И передал слово кому-то другому, такому же, как и он…

Я пристал к нему, объясняя, что мне надо. Он нетерпеливо от меня отбояривался и твердил: «Подождите».

В это время другой оратор распространялся:

– Я тоже скажу, товарищи!.. Вот они поехали… Привезли… Кто их знает, что они привезли… Может быть, такое, что совсем для революционной демократии не подходящее… Кто их просил?. От кого поехали? От Народа?. От Совета Солдатских и Рабочих Депутатов? Нет… От Государственной Думы… А кто такие – Государственная Дума? Помещики… Я бы так советовал, товарищи, что и не следовало бы, может быть, Александра Ивановича даже отсюда и выпустить… Вот бы вы там, товарищи, двери и поприкрыли бы…

Толпа задвигалась, затрепетала и стала кричать:

– Закрыть двери…

Двери закрылись… Это становилось совсем неприятным. В это время председатель сказал тихонько Гучкову, стоявшему с ним рядом:

– Александр Иванович… А вы очень оскорбитесь… если мы документик-то у вас – того…

ответил:

– Очень оскорблюсь и этого не позволю… А вы вот дайте мне слово.

А я подумал: «Опоздали, голубчики… Документик -то – «того», отослан, куда надо…»

В это время неожиданно нам протянули руку помощи какой-то человек, по виду рабочий, но с интеллигентным лицом, должно быть, инженер, стал говорить:

– Вот вы кричите: «Закрыть двери!», товарищи… А я вам скажу – неправильно вы поступаете… потому что вот смотрите, как с ними – вот с Александром Ивановичем старый режим поступил… Они как к нему поехали? С оружием? Со штыками? Нет… Вот как стоят теперь перед вами, – так и поехали – в пиджачках-с… И старый режим их уважил… что с ними мог сделать старый режим? Арестовать. Расстрелять… Вот – они приехали. В самую пасть. Но старый режим. обращая внимание… как приехали, ничего им не сделал – отпустил… И вот они – здесь… Мы же сами их пригласили… Они доверились – и пришли к нам… А за это, за то, что они нам поверили… и пришли так, как к старому режиму вчера езди– ли, за это – вы – что?. «Двери на запор»? Угрожаете?. Так я вам скажу, товарищи, что вы хуже старого режима…

 

 

* * *

Ах – толпа… В особенности – русская толпа… Подлые и благородные поры вы ей одинаково доступны и приходят мгновенно друг другу на смену…

 

 

* * *

Слова инженера родили обратную волну. Закричали там и здесь:

– Верно, верно говорит. что там… Открыть двери!

Но двери некоторое время сопротивлялись. Тогда взвыли сотни голосов – уже грозных:

– Открыть двери!!!

Двери открылись. Стал говорить Гучков. я не помню что – какие-то успокаивающие слова. Во время его речи мне удалось добиться от председателя обещания дать мне слово вне очереди. Он наконец понял, почему это нужно, и когда Гучков кончил, дал мне слово.

Я сказал им:

– Вот мы тут рассуждаем о том, о другом: хорош ли князь Львов и сколько миллионов у Терещенко. Может быть – рано. Я прислан сюда со срочным поручением: сейчас в Государственной думе между Комитетом Думы и Советом Рабочих Депутатов идет важнейшее совещание. На этом совещании все решится. Может быть, так решится, что всем понравится. Так, может быть, и это все, что здесь говорится, – зря говорится… Во всяком случае, нам с Александром Ивановичем надо немедленно ехать.

– Ну и езжайте… Кто вас держит?

Как раз было время. Мы слезли с Гучковым с эшафота по приставной лестнице и стали пробиваться к выходу. Толпа расступилась скорее дружелюбно, как бы заглаживая, что хотела «закрыть двери». Мы вышли на залитый солнцем и морозом день. Когда мы прошли несколько шагов, к нам бросилось Несколько офицеров:

– Ну, слава богу… Они были мне незнакомы. Но один из них прошептал мне на ухо:

– Нам сказали, что вас арестовали, там, в мастерских… Так вот мы приготовились…

Он показал рукой. На некотором расстоянии обращенный лицом к дверям мастерских притаился приземистый, зеленый, толстоватый, бесхвостый ящер на колесиках, – то есть пулемет…

 

 

* * *

Эти офицеры, должно быть, были саперы. Это потому я так подумал, что Гучкова сейчас же окружили и просили зайти «на минутку» в саперные казармы, которые «тут же». А.И. пошел. Он быстро вернулся.

В это время откуда-то появился приземистый человек – весь в коже, но не черный, а желтый, как будто бы интеллигентный рабочий. У него висел револьвер на поясе. Кто он был, я не знаю, но, словом, он объявил, что автомобиль подан. Мы пошли, неизменно сопровождаемые откуда-то берущейся толпой. Пошли через вокзал на площадь…

На площади перед вокзалом была масса народу… У ступеней перрона стоял автомобиль под огромным красным флагом. Из окон торчали штыки. Кроме того, два солдата лежали на двух крыльях автомобиля, на животе, штыками вперед. Мы полезли в автомобиль. Человек в желтой коже тоже втиснулся. Он сел против меня, вынул револьвер и сказал шоферу, чтобы ехал. Машина взяла ход, тогда он спросил:

– Куда ехать?

Я ответил:

– На Миллионную, 12.

Он сказал шоферу и прибавил как бы в объяснение:

– Чтобы там не слышали… куда едем…

Я понял, что он наш… Я его больше никогда не видел. Он чего-то боялся. По-видимому, боялся, не преследует ли нас какая-нибудь машина.

 

 

* * *

Мы неслись бешено. День был морозный, солнечный… город был совсем странный – сумасшедший, хотя и тихим помешательством… пока. Трамваи стали, экипажей, извозчиков не было совсем…

Изредка неистово проносились грузовики с ощетиненными штыками. Куда? Зачем? С одним из них мы имели «объяснение»… Он отстал после ругани нашего «желтокожего» . Все магазины закрыты… Но самое странное то, что никто не ходит по тротуарам. Все почему-то выбрались на мостовую. И ходят толпами. главным образом – толпы солдат. С винтовками за плечами, не в строю, без офицеров – ходят толпами без смысла… На лицах не то радостное, не то растерянное недоумение…

Чего они хотят? Ничего… Они сами не знают… Празднуют «слободу»… И «что, значит, на фронт уже, товарищи, не пойдем»… Вот это в их глазах твердо написано. И вот это – ужас… Стотысячный гарнизон – на улицах. Без офицеров. Толпами… Значит – конец… Значит – дисциплина окончательно потеряна… Армии – нет… Опереться не на что…

 

 

* * *

Машина резала эту бессмысленную толпу… Для чего-то мы крутили по каким-то улицам… Это, должно быть, знал «желтокожий». Два «архангела» лежали на брюхах, на крыльях автомобиля, и их выдвинутые вперед штыки пронзали воздух…

Мне все казалось, что они кому-то выколют глаза. На одном углу я заметил единственный открытый магазин: продавали… цветы!.. как глупо…

 

 

* * *

Вот Миллионная… Вот знакомый дом с колоннами… И тут бродит какая-то солдатня. Автомобиль останавливается где-то, не доезжая… Не хотят «обращать внимания».

Мы идем несколько шагов пешком. Вот двенадцатый номер. Вошли. Внутри – два часовых… Значит, есть какая-то охрана. Поднялись… квартира Путятина… В передней ходынка платья. И несколько шепчущихся. Спрашиваю:

– Кто здесь?

– Здесь все члены правительства.

– Когда образовалось правительство?

– Вчера…

– Еще кто?

– Все члены Комитета Государственной Думы… Идите – ждали вас…

– Великий князь здесь?

–Да…

Посредине между ними в большом кресле сидел офицер – моложавый, с длинным худым лицом… Это был великий князь Михаил Александрович, которого я никогда раньше не видел. Вправо и влево от него на диванах и креслах – полукругом, как два крыла только что провозглашенного мною монарха, были все, кто должны были быть его окружением: вправо – Родзянко, Милюков и другие, влево – князь Львов, Керенский, Некрасов и другие… Эти другие были: Ефремов, Ржевский, Бубликов, Шидловский, Владимир Львов, Терещенко, кто еще, не помню.

Гучков и я сидели напротив, потому что пришли последними…

 

 

* * *

Это было вроде как заседание… Великий князь как бы давал слово, обращаясь то к тому, то к другому:

– Вы, кажется, хотели сказать?

Тот, к кому он обращался, – говорил.

 

 

* * *

Говорили о том: следует ли великому князю принять престол или нет…

Я не помню всех речей. Но я помню, что только двое высказались за принятие престола… Эти двое были: Милюков и Гучков…

 

 

* * *

Направо от великого князя стоял диван, на котором ближе к великому князю сидел Родзянко, а за ним Милюков.

Пять суток нечеловеческого напряжения сказались… Ведь и Наполеон выдерживал только четыре… И железный Милюков, прячась за огромным Родзянко, засыпал сидя… Вздрагивал, открывал глаза и опять засыпал…

– Вы, кажется, хотели сказать?. Это великий князь к нему обратился. Милюков встрепенулся и стал говорить. Эта речь его, если можно назвать речью, была потрясающая…

 

 

* * *

Головой – белый как лунь, сизый лицом (от бессонницы), совершенно сиплый от речей в казармах и на митингах, он не говорил, а каркал хрипло…

– Если вы откажетесь… Ваше высочество… будет гибель. Потому что Россия… Россия теряет… свою ось… Монарх… это – ось… Единственная ось страны… Масса, русская масса, вокруг чего… вокруг чего она соберется? Если вы откажетесь… будет анархия… хаос… кровавое месиво… Монарх – это единственный центр… Единственное, что все знают… Единственное общее… Единственное понятие о власти… пока… в России… Если вы откажетесь… будет ужас… полная неизвестность… ужасная неизвестность… потому что… не будет… не будет присяги… а присяга – это ответ… единственный ответ… единственный ответ, который может дать народ… нам всем… на то, что случилось… Это его – санкция… его одобрение… его согласие… без которого… нельзя… ничего… без которого не будет… Государства… России… ничего не будет…

 

 

* * *

Белый как лунь, он каркал, как ворон… Он каркал мудрые, вещие слова… самые большие слова его жизни… И все же… И все же он оставался тем, чем он был… Милюковым…

 

 

* * *

Великий князь слушал его, чуть наклонив голову… Тонкий, с длинным, почти еще юношеским лицом, он весь был олицетворением хрупкости… Этому человеку говорил Милюков свои вещие слова. Ему он предлагал совершить подвиг силы беспримерной…

 

 

* * *

Что значит совет принять престол в эту минуту? Я только что прорезал Петербург. Стотысячный гарнизон был на улицах. Солдаты с винтовками, но без офицеров, шлялись по улицам, беспорядочными толпами…

А за этой штыковой стихией – кто? – Совет Рабочих Депутатов и «германский штаб – злейшие враги»: социалисты и немцы.

Совет принять престол обозначал в эту минуту: – На коня! На площадь! Принять престол сейчас – значило во главе верного полка броситься на социалистов и раздавить их пулеметами.

 

 

* * *

Терещенко делал мне какие-то знаки. Я понял, что он просит меня выскользнуть в соседнюю комнату на минуту.

Я сделал это.

– Что такое?

– Василий Витальевич! Я больше не могу… Я застрелюсь… что делать, что делать?..

 

 

* * *

– Да, что делать… С ума можно сойти.

 

 

* * *

– Бросьте… Успеете… Скажите, есть ли какие-нибудь части… на которые можно положиться?. – Нет… ни одной…

– А вот внизу я видел часовых… – Это несколько человек… Керенский дрожит… Он боится… каждую минуту могут сюда ворваться… Он боится, чтобы не убили великого князя… какие-то банды бродят… боже мой!..

 

 

* * *

Мы вернулись… Керенский говорил:

– Ваше высочество… Мои убеждения – республиканские. Я против монархии… Но я сейчас не хочу, не буду… Разрешите нам сказать совсем иначе… Разрешите вам сказать… как русский… – русскому… Павел Николаевич Милюков ошибается. Приняв престол, вы не спасете России… Наоборот… Я знаю настроение массы… рабочих и солдат… Сейчас резкое недовольство направлено именно против монархии… Именно этот вопрос будет причиной кровавого развала… И это в то время… когда России нужно полное единство… Пред лицом внешнего врага… начнется гражданская, внутренняя война… И поэтому я обращаюсь к вашему высочеству… как русский к русскому. Умоляю вас во имя России принести эту жертву!.. Если это жертва… Потому что с другой стороны… я не вправе скрыть здесь, каким опасностям вы лично подвергаетесь в случае решения принять престол… Во всяком случае… я не ручаюсь за жизнь вашего высочества. Он сделал трагический жест и резко отодвинул свое кресло.

 

 

* * *

Много лет тому назад, 14 декабря 1825 года. были. как и теперь, – Николай и Михаил…

Николай был Государь. Михаил – его брат…

Как и теперь…

Как и теперь, разразился военный бунт… Бунт декабристов… Что сделал Николай?

Николай сказал:

– Завтра я или мертв, или император… Завтра он вскочил на коня, бросился на площадь и картечью усмирил бунт…

Что сделал Михаил?

Он последовал за старшим братом…

Как и теперь…

Да, как и теперь, потому что и теперь Михаил пошел за братом Николаем…

 

 

* * *

За принятие престола говорил еще Гучков.

 

 

* * *

–Я, кажется. говорил последним. Я сказал:

– Обращаю внимание вашего высочества на то, что те, кто должны были быть вашей опорой в случае принятия престола, то есть почти все члены нового правительства, этой опоры вам не оказали… Можно ли опереться на других? Если нет, то у меня не хватит мужества при этих условиях советовать вашему высочеству принять престол…

 

 

* * *

Великий князь встал… Тут стало еще виднее, какой он высокий, тонкий и хрупкий… Все поднялись.

– Я хочу подумать полчаса…

Подскочил Керенский.

– Ваше высочество, мы просим вас… чтобы вы приняли решение наедине с вашей совестью… не выслушивая кого-либо из нас… отдельно…

Великий князь кивнул ему головой и вышел в соседнюю комнату… Образовались группы… я был у окна. Подошел Милюков и что-то стал мне говорить.

Вдруг Керенский с трагическим жестом схватил меня за руку.

– Я не позволю… мы условились… Никаких сепаратных разговоров. Все сообща.

Глаза у него сверкали. Лицо – повелительное… Я немного рассердился:

-Александр Федорович! Нельзя ли другим тоном?.

Он вдруг деформировался совершенно… Лицо стало ласковое, умоляющее…

– Ну, дорогой мой, ну, золотой, ну, серебряный, ну, не расстраивайте!.. ну, не расстраивайте же!..

И побежал к другим…

Он был, должно быть, не «в себе»… Мы пожали плечами и продолжали разговор.

 

 

* * *

Великий князь позвал к себе Родзянко. Против этого почему-то Керенский не протестовал. Родзянко пошел.

 

 

* * *

Кто-то подошел ко мне и сказал:

– Не грустите… существует легенда: будет царствовать Михаил и при нем буд…

 

 

* * *

Великий князь вышел… Это было около двенадцати часов дня… Мы поняли, что настала минута.

Он дошел до середины комнаты.

Мы столпились вокруг него.

Он сказал:

– При этих условиях я не могу принять престола, потому что…

Он не договорил, потому что… потому что заплакал…

 

 

* * *

Керенский рванулся:

– Ваше императорское высочество… Я принадлежу к партии, которая запрещает мне… соприкосновение с лицами императорской крови… Но я берусь… и буду это утверждать… перед всеми… да, перед всеми… что я… глубоко уважаю… великого князя Михаила Александровича…

 

 

* * *

Он сорвался и, наскоро одевшись, умчался…кто-то объяснил мне, что он все время дрожал, что ворвутся… что напряжение очень сильно…

 

 

* * *

Великий князь ушел к себе. Стали говорить о том, как написать отречение.

 

 

* * *

Некрасов показал мне набросок, им составленный. Он был очень плох. Кажется, поручили Некрасову, Керенскому и мне его улучшить. Милюков объяснил мне, что накануне Комитет Государственной Думы признал необходимым под давлением слева в той или иной форме упомянуть об Учредительном Собрании.

 

 

* * *

Княгиня Путятина попросила всех завтракать.

Узкую часть стола занимала сама хозяйка. По правую ее руку – великий князь. По левую – посадили меня. Рядом с великим князем был, кажется, князь Львов. Рядом со мной, кажется, Некрасов или Терещенко. Напротив княгини – Керенский. Остальных не помню.

За завтраком великий князь спросил меня:

– Как держал себя мой брат?

Я ответил:

– Его величество был совершенно спокоен… Удивительно спокоен… Затем я рассказал все, как было…

 

 

* * *

После завтрака мы, то есть те, кто должен был редактировать акт, перешли в другую комнату. Это была детская. Стояли кроватки, игрушки и маленькие парты…

На этих школьных партах и писалось…

Скоро вызвали Набокова и Нольде.

Они, собственно, и обработали более или менее записку Некрасова, потому что Некрасов и Керенский то уходили, то приходили.

Керенский все торопил, утверждая, что положение очень трудное.

Однако он же и затевал споры.

Особенно долго спорили о том, кто поставил временное правительство: Государственная ли Дума или «воля народа»? Керенский потребовал от имени Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, чтобы была включена воля народа. Ему указывали, что это неверно, потому что правительство образовалось по почину Комитета Государственной Думы.

Я при этом удобном случае заявил, что князь Львов назначен Государем императором Николаем II, приказом Правительствующему Сенату, помеченным двумя часами раньше отречения. Мне объяснили, что они это знают, но что это надо тщательнейшим образом скрывать, чтобы не подорвать положение князя Львова, кoтoрого левые и так еле-еле выносят.

Наконец примирились на том, что было «волею Народа, по почину Государственной думы», но в окончательном тексте «воля народа» куда-то исчезла. как это случилось, не помню.

 

 

* * *

Наконец составили и передали великому князю. В это время в детской оставались Набоков, Нольде и я. Через некоторое время секретарь великого князя, не помню его фамилии, высокий, плотный блондин, молодой, в земгусарской форме, принес текст обратно. Он передал, что великий князь всюду просит употреблять от его лица местоимение «я», а не «мы» (у нас всюду было «мы»). потому что великий князь считает, что он престола не принял, императором не был, а потому не должен говорить – «мы». Во-вторых, по этой же причине, вместо слова «повелеваем», как мы написали, – употребить слово «прошу». И наконец, великий князь обратил внимание на то, что нигде в тексте нет слова «бог», а таких актов без упоминания имени божия не бывает.

Все эти указания были выполнены, и текст переделан. Снова передали великому князю, и на этот раз он его одобрил.

Набоков сел на детскую парту переписывать набело.

 

 

* * *

«Тяжкое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне императорский всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народных. Одушевленный единой со всем народом мыслью, что выше всего благо родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае восприять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому надлежит всенародным голосованием через представителей своих в Учредительном Собрании установить образ правления и новые основные законы Государства Российского. Посему, призывая благословение божие, прошу всех граждан Державы Российской подчиниться Временному Правительству, по почину Государственной Думы возникшему и облеченному всею полнотою власти, впредь до того, как созванное возможно в кратчайший срок на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования Учредительное Собрание своим решением об образе правления выразит волю народа» .

 

 

* * *

За это время все разъехались. Великий князь несколько раз говорил со мной. Говорил, так сказать, попросту. Хотя он не знал меня раньше, но, видимо, инстинктивно чувствовал, что мне династия дорога не только разумом, но и чувством. Великий князь, кроме того, внушал мне личную симпатию. Он был хрупкий, нежный, рожденный не для таких ужасных минут, но он был искренний и человечный. На нем совсем не было маски. И мне думалось:

«Каким хорошим конституционным монархом он был бы…»

Увы… Там, в соседней комнате, писали отречение династии.

 

 

* * *

Великий князь так и понимал. Он сказал мне:

– Мне очень тяжело… Меня мучает, что я не мог посоветоваться со своими. Ведь брат отрекся за себя… А я, выходит так, отрекаюсь за всех…

 

 

* * *

Это было часов около четырех дня – у окна в той комнате, где много ковров и мягких кресел…

 

 

* * *

К сожалению, от меня совершенно ускользает самая минута подписания отречения… Я не помню, как это было. Помню только почему-то, что Набоков взял себе на память перо, которым подписал Михаил Александрович. И помню, что появившийся к этому времени Керенский умчался стремглав в типографию (кто-то еще раз сказал, что могут каждую минуту «ворваться»).

Через полчаса по всему городу клеили плакаты:

«Николай отрекся в пользу Михаила. Михаил отрекся в пользу народа».

Я вспоминаю опять все ясно с той минуты, когда я шел домой через Троицкий мост.

 

 

* * *

Какой это будет год?

 

 

* * *

Петропавловский собор резал небо острой иглой. Зарево было кроваво. .

 

 

* * *

Да поможет господь бог России…

 

* * *

 

 

notes

 

 

Примечания

 

 

[1]

 

Пассаж (фр.)

 

 

[2]

 

От фр. соnvеnаnсеs – условность, приличия.

 

 

[3]

 

От греч. еktеneia, букв. усердие – часть православного богослужения.

 

 

[4]

 

Прямо (фр.) .

 

 

[5]

 

Вынужден (укр.).

 

 

[6]

 

Все-таки. тем не менее (фр.).

 

 

[7]

 

Известны радикалы, ставшие министрами, однако никогда не видели радикальных министров… (фр.).

 

 

[8]

 

Аппетит приходит во время еды (фр.)

 

 

[9]

 

Горе побежденным! (лат.).

 

 

[10]

 

То, что следует дальше (фр.).

 

 

[11]

 

Cвоячениuы (фр.).

 

 

[12]

 

Младенец (англ.).

 

 

[13]

 

Государь же вы в конце концов? (фр.).

 

 

[14]

 

Женщины «полусвета» (от фр. dеmi-mоndе)

 

 

[15]

 

Пляска смерти (фр.).

 

 

[16]

 

Жуткий хоровод (фр.).

 

 

[17]

 

Порочный круг (фр.).

 

 

[18]

 

Намеками (фр.).

 

 

[19]

 

Вдвойне дает тот, кто дает быстро (лат.).

 

 

[20]

 

Наконец (фр.).

 

 

[21]

 

Не трогать, не прикасаться (лат.).

 

 

[22]

 

Благосклонному содействию (фр.).

 

 

[23]

 

Критиковать легко (фр.).

 

 

[24]

 

Канцелярии и помощники секретарей (фр.).

 

 

[25]

 

Широко известная с 1875 года "Русская Марсельеза" (на слова революuионера-народника Петра Лаврова) является не переводом, а вольным переложением франuузской "Марсельезы". которую uигирует здесь и ниже В.Шульгин. Поэтому мы даем дословный перевод.

Против нас тирания,

Кровавый стяг поднят (фр.)

 

 

[26]

 

К оружию, граждане!

Собирайтесь в отряды!

Вперед! Вперед!

Пусть нечистая кровь напоит наши поля.(фр.)

 

 

[27]

 

(Слышите ли вы в деревнях

Рев этих свирепых солдат?

Они врываются в ваши дома

Убивать ваших сыновей и жен. (фр.)

 

 

[28]

 

Церкви отвратительно кровопролитие (лат.).

 

 

[29]

 

Пусть погибнет Родина, но восторжествует законность(лат.).

 

 

[30]

 

Точность – вежливость королей (фр.).

 

 

[31]

 

«Твердо верю, что загоревшийся на Западе России свет русской национальной идеи не погаснет и скоро озарит всю Россию…» (Прим. авт.).

 

 

[32]

 

Дабы правосудие не по несло ущерба (лат.).

 

 

[33]

 

Крем Симон (фр.).

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова