Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Анатолий Краснов-Левитин

В ПОИСКАХ НОВОГО ГРАДА

К оглавлению

Cм. история Русской Церкви в 1960-е гг.

— 220 -

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В ЗЕНИТЕ

1962 год. Опять переломный год в моей судьбе. Закончил "Очерки истории церковной смуты". Прекратилась регулярная помощь Владыки Мануила.

Этой же весной поехали мы с Вадимом на Кавказ. Дело было так. После многих заявлений Вадима послали на медицинскую комиссию для подтверждения инвалидности. Комиссия, разумеется, полностью подтвердила, что он инвалид второй группы. Одиннадцать ранений, полученных на фронте, и страшная рана в голову — перед этим даже КГБ бессилен. Пришлось восстановить ему инвалидность. И даже чекисты после этого сбавили тон. Стали говорить: "Конечно, он заслуженный человек, он кровь проливал, но..." Все было в этом "но": его не жаловали, но, кажется, от него отстали. Вадим получил всю пенсию, которую ему не давали 2 года, со времени знаменитой статьи, и предоставили ему путевку в санаторий в Железноводске. У меня в это время в моем богатырском здоровье также стали появляться трещины (первые трещины!). Я стал побаливать. Болезнь печени. Болезнь, о которой мой старый лагерный друг Кривой (мы еще тогда с ним переписывались!) говорил: "Это болезнь, от которой не умирают, хотя и не живут!"

И вдруг я решился: "Дима! Я еду с тобой на Кавказ". Достал 2 тысячи (200 рублей). Взял вперед у Архиепископа авансом. И поехали на Кавказ. Я жил в Пятигорске, обитал в доме крестьянина (по дешевке), — 15 человек в комнате, гулял по Пятигорску, пил нарзан (болезнь печени после этого на долгие годы прошла бесследно) и писал свои воспоминания о Введенском ("Закат обновленчества"), а Вадим по соседству в Железноводске отдыхал, лечился. Там он встретил девушку, о которой однажды сказал, приехав в гости ко мне в Пятигорск: "Если представить себе невозможный случай, что я увлекусь Тоней, то ездить в Пятигорск уже так часто не буду".

— 221 -

Через два дня произошел "невозможный случай". И с этого времени начинается тяжелый крестный путь личной жизни Вадима: неудачный брак, отчаяние, затем опять воскресение — все то, о чем я по понятным причинам рассказывать здесь не буду. После этого Вадим перестал заниматься активной церковной деятельностью, а от политики, которой я вскоре увлекся, он всегда был далек. Однако дружбе со мной он остался верен до сегодняшнего дня: это самый верный и преданный друг, которого я имел в жизни. Брат. Родной брат! И больше, чем брат!

Не было случая, когда мне грозила бы какая-либо опасность - арест, суд, лагерь, — чтобы он не бросился мне на помощь. И когда меня судили, на вопрос судьи, обращенный к нему как к свидетелю, он ответил: "Я имею счастье быть другом и братом Анатолия Эммануиловича". Надо знать подлые нравы советских людей, чтобы оценить этот ответ. Другие так не отвечали.

В это время появляются новые люди в церкви, новые люди у меня на горизонте.

Однажды, когда я был в гостях у Александра Меня за городом (он тогда был еще диаконом и служил по Белорусской железной дороге), к нему перед обедом приехал рыжеватый молодой человек, который привез из города ящик с провизией. (В том месте, где служил Мень, ничего нельзя было достать.) Оживленный, быстрый, но скромный. Увидев меня, поздоровался и назвал свое имя — "Глеб". Это был ныне широко известный во всем мире и тогда еще никому не ведомый Глеб Павлович Якунин. Мог ли я думать, что это эпизодическое знакомство сыграет столь большую роль в моей судьбе. Потом, впрочем, выяснилось, что мы с ним были знакомы уже раньше, но я этого совершенно не помню.

Глеб об этом раннем знакомстве рассказывал так: "Захожу я раз в ЖМП (обычное сокращение "Журнала Московской Патриархии"), вижу в коридоре какой-то еврейчик (что ты скажешь, — опять еврейчик!) кричит, шумит. Я спрашиваю: кто это? Мне говорят— Краснов".

Так или иначе, знакомство состоялось. Мой новый знакомый был тогда еще молод: ему было 25 лет. Прежде всего о его родословной. Где-то в Одесской области есть крохотный городок

— 222 -

Ананьев. В этом городке с незапамятных времен проживала мещанская семья Здановских. Выходцы из поляков, но уже давно принявшие православие. Хорошие, простые, добрые люди. И глубоко религиозные. Религиозность у них у всех была необычная, преданность Богу особая. У бабушки Глеба было очень много детей; многие выжили, но многие умерли. Умерла у нее однажды дочь 16 лет, красавица. Мать не скорбела, говорила: "Я отдала ее Богу". Однако во время похорон проговорилась. Спрашивает у нее старшая дочь Клавдия (мать Глеба): "Мама, неужели тебе нисколько не жаль?" Ответила: "Вот, когда будут у тебя дети и будешь ты их хоронить, увидишь, жаль или не жаль".

Рядом с их домиком и огородом жило знатное дворянское семейство, заброшенное сюда революцией. Якунины. Глава семьи, добродушный русский человек, был военным, затем перешел на гражданскую службу: был сначала самарским вице-губернатором, потом губернатором в Новгороде. Славился своим добродушием, был любим подчиненными. После революции, однако, пришлось быстро погрузиться в неизвестность ("стушеваться", как говорит в таких случаях Достоевский). Он уезжает в глухой южный городишко, покупает тут домик. У него много детей. И старший сын — талантливый молодой человек. Окончил университет, затем консерваторию по классу скрипки. И ему приглянулась молодая соседская девушка, живая, веселая, чернобровая. Типичная украинка. Клавдия Здановская. И он женился. Шокинг всей дворянской семьи, сохранившей еще в те времена родовую спесь. Но Павел Иванович Якунин не ошибся (это поняла еще тогда его мать, которая горой стояла за свою невестку): лучшего выбора сделать действительно было нельзя.

Малообразованная, но с умом живым, скептическим, быстро все схватывающая, все понимающая с полуслова, много читавшая, религиозная, она имела большое сердце: идеальная жена, исключительно любящая мать, общительная, сердечная, она очень интересовалась людьми, любила людей. Кому только она ни помогала в жизни, кого только ни принимала, кому только ни делала добро. В то же время с темпераментом живым, горячим, — могла и вспыхнуть, могла быть и колкой, но все сразу проходило, как рукой снимет. У нас с ней были сходные характеры, поэтому впоследствии мы стали с ней закадычными друзьями. Вспоминаются многие характерные эпизоды из нашей дружбы.

Захожу я к ней как-то под вечер вместе с молоденькой дамой,

— 223 -

женой одного из моих "подшефных", студента-выпускника Московской Духовной Академии. Она нас встречает восклицанием: "Вот хорошо, что вы пришли!" "А что так вы нам рады?" — говорю я. "Да нет, я вам нисколько не рада, но для ровного счета: сегодня с вами ровно 25 человек гостей". И для каждого найдется тарелка супа, краюшка хлеба и умное, веселое слово.

Вся церковная Москва (и не только церковная). Кому негде ночевать, негде пообедать, чужие люди, которых она в глаза не видела,— все к Клавдии Иосифовне.

Любила людей и хорошо их знала. Помню, уже незадолго до смерти, когда она лежала в больнице и надо было около нее дежурить ночами (дежурили сестры), я предложил: "Давайте сегодня я у вас подежурю, пусть они отдохнут". И уже полуживая Клавдия Иосифовна заметила: "Вам самому нужна нянька". Что правда, то правда. Проницательность и остроумие не покинули ее и в эти последние дни ее жизни.

В тридцатые годы переехала она со своим мужем в Москву. Поселились на Арбате; муж работал скрипачом. А 4 марта 1934 года родился у нее сын, названный Глебом. Единственный сын, в котором она души не чаяла. Видал я много любящих матерей, но таких, как Клавдия Иосифовна, пожалуй, только одну - мою бабушку.

Помню однажды (она уже тогда была больна) лежит Клавдия Иосифовна на постели, я сижу на диване поодаль, разговариваю с ней. Вдруг лицо у нее светлеет, преображается, становится радостным. Что такое? Оказывается, в комнату (мне на диване не видно) вошел Глеб.

И так всегда. Еще когда Глеб был мал, имел место случай, за который она себя впоследствии упрекала: однажды шестилетний ребенок заболел дифтеритом. Родители дежурили у его постельки, ожидая кризиса. Спрашивает у нее муж, Павел Иванович: "Если бы ты могла выбирать, что бы ты предпочла: чтобы умер он или я?" И вдруг вырвалась у молодой матери жестокая фраза: "Ты, конечно, ты". "Какая дура, — ругала себя потом Клавдия Иосифовна,- он даже побледнел".

Но вот наступает война. Осенью Якунины эвакуируются из Москвы куда-то на Волгу, в маленький городишко. Живется плохо. Тоска зеленая. Музыканты здесь никому не нужны. И решает Павел Иванович один вернуться в Москву, с тем чтобы потом перетащить туда семейство. С большим трудом возвращается.

— 224 -

Но оказывается, и в Москве в это время музыканты никому не нужны. Устраивается кочегаром. Карточки первой категории. Но плохо идет работа у дворянского сына, уже немолодого человека, не привыкшего к физическому труду. Напрягается из последних сил. И в 1944 году внезапный инфаркт. За год до окончания войны подстерегла его смерть.

Клавдия Иосифовна очень долго скрывала от десятилетнего мальчика смерть его отца. Плохо было в эвакуации: тяжело было одинокой женщине, не имеющей специальности, прожить, имея на руках ребенка.

Но вот война окончена. Возвращение в Москву. Но и здесь не легче. Клавдия Иосифовна работает на почте. А иной раз приходится ходить на вокзал подносить вещи богатеям и за это получать на чай. Хрупкая, худенькая и уже тогда больная женщина носит тяжелые чемоданы здоровым, крепким офицерам и генералам, которые идут налегке со своими дамами. На выговоры старых знакомых отвечает: "Ну, и что ж такое: корона у меня с головы от этого не свалится".

Не свалилась, и мальчик не знал никаких забот. Воспитывался, как принц. Вот в Москве осенью очередной спортивный праздник — футбольный матч. Билеты стоят дорого. С большим трудом достает Клавдия Иосифовна мальчику билет. Один билет. Провожает его в Лужники, на окраину города, к стадиону. Дает Глебу билет. А сама не идет: на второй билет денег нет. Говорит мальцу, что она пойдет гулять, потому что не любит футбол. А сама четыре часа топчется у выхода, ожидая ребенка. Может быть, читателям покажется странным, что я после патриархов, митрополитов, поэтов так много места уделяю простой женщине. Но как ужасен был бы мир, если бы не было таких женщин!

"Все мы вышли из "Шинели", — говорил Достоевский про повесть Гоголя, героем которой был маленький, незаметный человек.

"Все мы вышли из маминого салопа", — скажу я. Из рук любящих, простых женщин, которые с детства нас учили своим примером, своей самоотверженностью, что такое добро, человеческая ласка, самоотверженность.

Таких женщин, как моя бабушка, няня Поля и Клавдия Иосифовна. Насколько ближе они к Божией Матери, чем ученые богословы со своими холодными рассуждениями о Неопалимой Купине.

— 225 -

Уже в детстве Глебу пришлось познакомиться с двумя своими тетушками. Агафья и Лидия, — обе они были в армии, все четыре года на фронте в качестве зенитчиц. Молодые, красивые и такие же, как вся их семья, глубоко верующие, добрые, кристально честные.

Тяжела была их участь. В Москве их не прописывали. Во время ночных проверок приходилось им идти через черный ход на лестницу и там скрываться, пока не пройдет обход. Но Глеб получил в придачу к любящей маме еще двух мам, таких же заботливых, любящих и добрых. Вскоре, впрочем, все стало на свои места:

Агафья Иосифовна тоже стала работать на почте, а через некоторое время поступила к одной старой даме, жене известного профессора, которая также была доктором филологических наук, автором популярного учебника французского языка и профессором одного из институтов. Она уже давно потеряла мужа, сама сильно болела, не имела ни одного родного, близкого человека. Она взяла к себе Агафью Иосифовну, официально оформила ее как свою опекуншу. И Агафья Иосифовна поселилась с ней, жила около нее до самой ее смерти. Ухаживала за ней как за родной матерью и похоронила ее через 20 лет совместной жизни.

Что касается Лидии Иосифовны, то она имела профессию корректора и была непревзойденным мастером своего дела. Она быстро нашла себе работу по специальности.

Между тем, Глеб рос мальчиком живым, с пытливым умом, в меру озорным и добрым. Вместе со всей семьей он исполнял все религиозные обряды, так как семья была не только религиозная, но и глубоко церковная. Иконы с зажженными лампадами во всех комнатах, постоянные посещения храмов, знакомство со священниками, тщательное соблюдение постов - таков был стиль семьи.

Но вот, когда Глебу было 14 лет, в 1948 году, у него происходит неожиданный поворот: он охладевает к церкви. И однажды в Великом посту, когда три сестры говели, собирались причащаться, они разбудили рано утром Глеба, и он ответил: "Делайте со мной что хотите, но я не пойду". И с этого времени Глеб становится атеистом.

После окончания школы он избирает себе своеобразную профессию — профессию охотоведа. Его привлекает романтика, ро-

— 226 -

мантика природы, лесов, зверей. Перед ним носится образ лейтенанта Глана и других героев Гамсуна. Он поступает в один из подмосковных институтов, а вскоре его институт переводят в Иркутск. Здесь он встречается с молодым евреем-богоискателем, только что приехавшим из Москвы, с Александром Менем. Это знакомство имело большое значение в жизни Глеба: он до сего времени видел только верующих женщин — маму и тетушек. Чудесных, любящих, но не ученых. И вот теперь он сталкивается с мыслящим, образованным, превосходящим его по культуре человеком. Под его влиянием Глеб углубляется в богословскую литературу: читает запоем В. С. Соловьева, Бердяева, Булгакова — и в конце концов становится глубоко верующим христианином.

Безграничная радость его родных. Глебушка возвращается в Москву, заявляет, что он хочет поступить в Академию. Но Клавдия Иосифовна (несмотря на свою доброту и любовь к сыну) умела быть и строгой. Ее ответ: "Сначала принеси мне диплом, а там делай что хочешь". Глеб действительно окончил институт. В момент моего с ним знакомства он находился на распутье. Он уже порвал с прошлым — вошел в церковь, служил псаломщиком в одном из московских храмов. Когда вскоре после моего с ним знакомства мы ехали вместе в пригородном поезде, все к тому же Меню, который стал в это время уже священником в Алабьине, под Наро-Фоминском, я спросил у Глеба словами из гоголевской комедии: "А не собирается ли барин жениться?" Оказалось, попал в точку. В Иркутске у него была невеста— Ираида (Ира), девушка-сибирячка, по-русски красивая.

Именно по-русски. Ибо русская красота особая, как и русская природа. Русские женщины отличаются от женщин южных, восточных — евреек, итальянок, француженок и даже украинок. Их красота неяркая, мягкая, лирическая.

Глеб сказал: "Сейчас решается вопрос: я женюсь на ней или не женюсь вовсе". Вскоре, действительно, Глеб стал женатым человеком. А 10 августа 1962 года он был рукоположен Преосвященным Леонидом, архиепископом Можайским, в священника. (Накануне он был рукоположен им же в диакона.) Рукоположение происходило в Новодевичьем монастыре, в Успенском храме.

Выше я говорил, что знакомство с Глебом сыграло решающую роль в моей жизни. Действительно, в день его рукоположения я был в Новодевичьем храме. Когда я вышел из храма через боко-

— 227 -

вые двери, приложившись к кресту и поцеловав руку только что рукоположенного священника (отец Глеб давал крест), я увидел группу родных Глеба. Мама его была в это время в Ананьеве, с Агафьей Иосифовной я был знаком. Здесь меня познакомили с какой-то красивой, одетой с большим вкусом интеллигентной дамой. Она мне сказала: "А я вас знаю давно". Здесь меня что-то осенило. Я вскрикнул: "Лидия Иосифовна!" Она сказала: "Да".

В 1955 году, когда я находился в лагере под Куйбышевом, там был священник отец Иоанн Крестьянкин. После его освобождения я стал получать посылки от какой-то неизвестной мне дамы, которая подписывалась "Лидия Иосифовна". После смерти отца она была у моей мачехи. Это была духовная дочь о. Иоанна. Я чувствовал себя глубоко ей обязанным. После освобождения стал ее разыскивать. Тщетно. Никто ничего не мог мне о ней сказать. И вот встретил ее через 6 лет после освобождения, когда уже давно потерял надежду ее разыскать. Ныне это моя жена.

— 228 -

МОЛЧАЛИВОЕ ИНТЕРМЕЦЦО

О самой любимой и близкой, которая категорически запретила мне что-либо о ней писать.

— 230 -

Примерно в это время я познакомился и с другим священником, которому предстояло сыграть роль в церкви. С отцом Николаем Эшлиманом. Это была полная противоположность Глебу.

Человек барственно-эпикурейского типа. Из хорошей семьи. Сейчас, живя в Швейцарии, я часто его вспоминаю. Эшлиман — здесь очень распространенная фамилия. Его предок действительно был швейцарцем, и до 1937 года его родители считались швейцарскими подданными.

Его пращуру в России повезло. Приехав в качестве скромного учителя музыки, он женился на дочери знаменитого композитора и аристократа Верстовского. Его семья, несмотря на все потрясения тридцатых годов, сохранила барственный уклад жизни. Характерный момент: в их семье жила до самого последнего времени (не знаю, как сейчас) старая нянюшка, отец которой был крепостным деда отца Николая.

Николай Николаевич— по специальности художник, однако его тянуло к служению церкви. Благоволивший к нему Владыка Пимен рукоположил его в диакона и в священника. Однако отец Николай по своему habitus'y резко отличался от тогдашнего архиепископа (нынешнего Патриарха) Пимена. Он впитал крепкую традицию старой дворянской семьи. Разумный консерватор (чуждый каких-либо одиозных моментов), он питал глубокое отвращение к промозглому, гнилому духу сикофанства и прислужничества, который царил в Патриархии.

В ближайшем окружении отца Николая появляется в это время человек, о котором я много писал во втором томе моих воспоминаний. Некий Феликс Карелин. Так как ему пришлось сыграть некоторую роль в последующих событиях, скажу несколько слов о нем и теперь.

Человек смешанной национальности: отец у него еврей, мать — немка. Сам ярый русский патриот (как все обрусевшие). Еще более экзотично его (выражаясь советским языком) "социальное происхождение". Дед — фанатичный еврей. Отец, порвавший с семьей, становится эсером, примыкает к левому крылу этой партии и даже принимает фамилию одного из лидеров левых эсеров, известного Карелина. После Октября идет работать в "органы ЧК" вместе с левым эсером Блюмкиным. Затем вместе с ним переходит в коммунистическую партию.

— 231 -

Но наступает 1937 год. Вспоминается господину Карелину его левоэсеровское прошлое. Он был арестован и расстрелян.

Сын его Феликс, названный так в честь Дзержинского, рос без отца. Сиротство. В ранней юности попадает в руки МГБ. Его, однако, не арестовывают. Одинокое детство, нужда, полная бесперспективность в будущем, так как он сын врага народа, — все это такой материал, который можно легко использовать. Будучи юношей, Феликс становится агентом КГБ (выражаясь официальным языком, "сексотом" — секретным сотрудником). Его направляют в молодежную подпольную организацию так называемых "йогов", руководимую Федоровым, Красиным и другими. Однако дух этой организации, дух бурлящей, ищущей, хотя и неустойчивой молодежи на него действует.

Вскоре (как я уже рассказывал) он признается в своей подлой роли своим товарищам и пишет в МГБ заявление с отказом работать в качестве агента. На другой день всех членов организации арестовывают, а через неделю арестовывают и Феликса. Его осуждают к десяти годам лагерей, посылают в знаменитый Тайшет (за Иркутском). Там он, чтобы полностью размежеваться с прошлым, убивает стукача. За лагерный бандитизм ему дают еще десять лет.

Затем, попав под влияние одного заключенного священника, он принимает от него крещение и становится ярым проповедником религии среди заключенных. К моменту моего с ним знакомства он находился на перепутье. Много раз он пытался стать священником, но всякий раз наталкивался на железное вето КГБ, который действовал через уполномоченных по делам Православной церкви. Он был полон эсхатологическими чаяниями, толковал Апокалипсис, имел приверженцев. Со мной, впрочем, на эти темы он никогда не говорил, видимо, понимая, что "не в коня корм". Однако однажды я имел с ним спор по церковным вопросам и убедился, что это типичный митинговщик.

Отсутствие прочных знаний и серьезной аргументации заменяется у него эмоциональными выкриками и довольно дешевым пафосом. Но на неустойчивых юнцов он, конечно, может оказывать влияние. Тем не менее человек искренний и убежденный, он, конечно, не мог быть поклонником Патриархии и довольно прочно вошел в наш круг религиозной интеллигенции.

Одним из самых близких друзей Глеба и моим является также человек, ныне приобретший всеобщую известность. Молодой,

— 232 -

только что тогда рукоположенный священник отец Димитрий Дудко. О нем я также уже писал много. Придется кое-что повторить и кое-что дополнить.

Димитрий Сергеевич (Митя, как его тогда еще называли старые друзья) был человеком из народа. В нашей среде отец Димитрий занимал особое положение: это священник par excellence, священник с головы до ног; он упивался своим пастырством, жил своим пастырством, дышал своим пастырством. И в то же время это человек из народа.

Важно здесь не его происхождение; и Анатолий Васильевич был выходцем из крестьянской семьи, и Владимир Рожков — сын рабочего, и у Вадима Шаврова дед и бабка по отцу были крестьянами.

Важно другое: у отца Димитрия сохранилось чувство кровной связи с народом. Иногда, в веселую минуту, он любил цитировать Есенина: "Отец мой был крестьянин, ну, а я — крестьянский сын".

Он действительно крестьянский сын. С живым умом, с практическим смыслом, с большим добрым сердцем. Сын русской деревни, давшей миру Ломоносова, вдохновлявшей Пушкина, Кольцова, Некрасова, Льва Толстого, Достоевского. Деревня, на которую возлагали свои надежды русские народники: Чернышевский и Добролюбов, Лавров и Михайловский. Деревня и сейчас является основой России. Поруганная, полуопустошенная деревня. И возрождение России я представляю себе прежде всего как возрождение русской деревни.

Отец Димитрий — человек, сохранивший, несмотря на широкую образованность, крестьянский склад мышления, доброе крестьянское сердце, крестьянский ум, - залог того, что не иссякли еще в народе неисчерпаемые духовные силы.

И наконец, самое главное. Димитрий — духовник, сердцевед. Ему всегда был свойствен необыкновенный интерес к людям, интерес пристальный и любовный. Отсюда его любовь к литературе. И его художественные произведения (к сожалению, не опубликованные).

Отец Димитрий — духовник, психолог прежде всего и больше всего. И этим объясняется специфическая особенность его как проповедника. Его проповедь — это не ораторская речь, не изыскания глубокого богослова, это прежде всего ответы на недоуменные вопросы его духовных детей.

Таковы его беседы в Никольском храме в 1973—1974 гг., из

— 233 -

данные за границей, переведенные на многие языки, создавшие ему мировую славу. Таково и большинство его проповедей. Это всегда одно из двух: или прямые ответы на вопросы, которые задаются ему в письменном виде, или ответы на подразумеваемые вопросы — на вопросы, которые задавались ему шепотом, под епатрахилью, когда он стоял во время исповеди перед аналоем с крестом и Евангелием.

В этом его сила как проповедника: его беседы производят впечатление искренности, задушевности, дружеской интимности.

Отец Димитрий всю жизнь занимался самообразованием, всюду и везде. У себя в деревне, совсем еще не оперившимся юнцом, в Семинарии, в Академии (характерно, что и в тюрьму он попал за стихи), и в лагере, и после лагеря, уже будучи священником, и вплоть до сегодняшнего дня. Он является широко и всесторонне развитым человеком. И вполне стоит на уровне культурных людей, интеллигенции наших дней.

Но было трудно. Очень трудно. Это не то, что мы с Менем, которые с детства были окружены книгами и которых пичкали знанием со всех сторон: и родители, и учителя, и учительницы, и дядюшки, и тетушки. И о себе он может сказать с еще большим правом, чем Брюсов:

"Мне Гете близкий, Друг Виргилий,

Верхарну вся моя любовь,

Но ввысь всходил не без усилий

Тот, в жилах чьих мужичья кровь"

Итак, напомним еще раз его биографию. Он родился 24 февраля 1922 года (значит, в описываемое время ему было 38 лет); однако за спиной у него было бурное и мучительное прошлое.

Его родина — село Забруда, Брянской области. Брянская область - преддверие Белоруссии - это всегда была одна из самых нищих и горемычных областей России. Сплошные болота. Период коллективизации (тридцатые годы) там переживался особенно

— 234 -

болезненно. И одно из первых воспоминаний Мити Дудкова (буква "в" потом случайно выпала из его фамилии при получении паспорта) — это момент, когда в избу ворвались местные власти и стали утаскивать мешок с мукой, а старик отец (глава горемычной семьи) повалился на мешок и стал кричать: "Не отдам, не отдам! У меня дети умрут с голоду!"

Но старика, разумеется, оттолкнули и мешок забрали.

Затем учеба в школе. Митя идет одним из первых, считается хорошим, способным, прилежным мальчиком. Но уже с раннего детства религиозность. Религиозность стихийная, ибо церкви в селе не было, священников уже давно здесь никто и в глаза не видел. Он любит читать Евангелие, ходит по избам и читает Евангелие вслух односельчанам. Отец удивлен и смущен; иногда он говорит: "Ты, верно, больной". Но в быту он веселый, в меру баловной, обыкновенный крестьянский парень. Только матом ругаться никогда не мог, — среди современных деревенских парней (и не только деревенских) это большая редкость.

Затем война. Немецкая оккупация. Освобождение Брянской области от немцев. Армия. После окончания войны поступает во вновь открытый Богословский институт.

Смутно его помню: маленький, щупленький, белобрысый деревенский парнишка в ситцевой чистенькой рубашке и в деревенском пиджачке. Он поступает в Богословский институт. Учится хорошо и прилежно. Поведение образцовое. Но слишком пытлив, любопытен.

Однажды на этой почве у него столкновение с одним преподавателем, который делает ему резкое замечание: "Вы говорите контрреволюционные вещи". Из-за этого бурное объяснение с одним из руководителей института. Тот делает ему выговор, а потом неожиданно роняет (как бы про себя): "Контрреволюцией занимаются в подполье, а не в аудитории". А никакой решительно контрреволюцией Митя Дудко никогда не занимался и даже, верно, хорошо не понимал, что это такое. Он просто задавал преподавателю правдивые вопросы, наивно желая узнать правду. Ничего контрреволюционного не было и в его юношеских деревенских стихах.

Но тут наступает 1948 год. Сверху сигнал — проявлять бдительность, снова приниматься за искоренение крамолы (более мнимой, чем действительной). И в 1948 году арест. Лубянка. Приговор Особого совещания — 5 лет (такой малый, "детский" срок давался

— 235 -

в тех случаях, когда не было даже тени основания, чтобы осудить человека). Лагерь. Где-то за Уралом. Потом второй срок. Уже лагерный. Снова 5 лет. Но испытания его не сломили. Он здесь остается таким же жаждущим правды, глубоко религиозным. Дружит с интеллигентами. Жадно впитывает знания из разговоров, из тех книг, которые удается достать.

Затем хрущевская "оттепель". Освобождение. О его первых шагах на воле я уже писал в первых главах. Снова учеба в Академии. Окончание. Лагерь его не сломил и даже не сокрушил его постоянной жизнерадостности. Он по-прежнему веселый, общительный, шутливый. Товарищи его обожают.

После окончания Академии сразу две проблемы: жениться и хлопотать о рукоположении. С женитьбой дело уладилось благодаря Анатолию Васильевичу и его супруге.

Кстати, характерный случай для церковного быта. Как-то раз разговаривает Митрополит Николай с Анатолием Васильевичем Ведерниковым. И в разговоре случайно упоминается имя Мити Дудко — семинариста, который ищет невесту.

Митрополит: "Так, что же вы молчите? У меня весь левый клирос невест". И дает телефон, по которому можно договориться с хорошей, религиозной девочкой Ниной. Анатолий Васильевич сразу принимается за дело. Звонит Нине Ивановне, приглашает ее, ссылаясь на Митрополита Николая, к себе на дачу. Она принимает приглашение, узнав, что ее хочет видеть столь известный в церковных кругах пожилой, солидный, семейный человек. Приезжает. Митя знакомится со своей будущей невестой. Дело идет на лад. Через несколько месяцев молодые стоят под венцом.

Он прописывается у жены в Марьиной Роще. В деревянном доме. В одной большой комнате живут четверо: старуха бабушка, старшая дочь — коммунистка, общественница, и молодожены.

Сложнее дело с рукоположением. Начинается томительная процедура обивания порогов в Патриархии, в Епархиальном управлении в Новодевичьем, у архиереев. Всюду проволочка, всюду неопределенные обещания, везде томительные ожидания. Как-то раз был Димитрий в гостях у Глеба, с которым крепко подружился. Разговор с Клавдией Иосифовной, матерью Глеба. Отзывчивая, добрая и экспансивная, она очень близко приняла к сердцу беду Мити. Когда он ушел, подумала: "Вот был бы жив Владыка

— 236 -

Парфений, я бы его попросила, и он рукоположил бы Митю в диакона и в священника".

Владыка Парфений — уже давно к тому времени умерший епископ, которого Клавдия Иосифовна знала в ранней молодости, посещала его, когда он сидел в тюрьме, прислуживала ему, когда он вышел на волю, оборванный, больной, жалкий. И вот засыпает и видит сон: она стоит в алтаре. У жертвенника давно умерший Владыка в полном облачении. Говорит: "Вот я вынимаю малую просфору - будет твой Митя в воскресенье диаконом, а теперь большую просфору — в Михайлов день будет он священником".

А наутро ничего не знающий об этом Димитрий получает телеграфный вызов в Патриархию. Приходит. Ему говорит Епископ Дмитровский Пимен (нынешний Патриарх): "Исповедуйся и причащайся завтра. В воскресенье я рукополагаю тебя в диакона, а в Михайлов день в священника. В храме Преображения экстренно требуется священник".

Совершенно ошеломленный идет Димитрий к Клавдии Иосифовне. Начинает говорить еще с порога: "Вы знаете, какая новость?"

"Знаю".

"Что знаете?"

"В воскресенье ты будешь диаконом, а в Михайлов день священником,— и она рассказала ему свой вещий сон.

С тех пор отец Димитрий, совершая литургию, каждый раз вынимает просфору за упокой епископа Парфения Брянских (даже и фамилия Преосвященного созвучна родине отца Димитрия).

Знакомство наше с отцом Димитрием началось летом 1961 года на квартире Вадима. Привел его туда Глеб специально, чтобы познакомить со мной. Так началась наша крепкая дружба с отцом Димитрием. Мы беседовали с ним часами, разговорам не было конца и края. На этой почве много было курьезов.

Как-то едем мы с ним в метро. Ожидаем поезда. Сидим на скамейке, целиком погруженные в беседу. Вдруг я поднимаю голову и ахаю: вокруг нас толпа, которая смотрит на нас с диким любопытством. Когда мы с отцом Димитрием подняли головы, все (человек двадцать, тридцать) как по команде повернулись к полотну подземной дороги. Отец Димитрий сначала не понял, первым догадался я: "Что ты не понимаешь? Священник в интимной беседе с евреем!" Действительно, отец Димитрий имеет

— 237 -

типичную наружность русского священника (блондинистая бородка, белокурые длинные волосы), а у меня тогда еще не было сплошной седины, и я, очевидно, производит впечатление типичного еврея.

Вскоре отец Димитрий стал моим духовным отцом. Я у него исповедовался до самого моего отъезда из России. И сейчас нам обоим очень друг друга недостает.

Было у нас и еще несколько священников, диаконов, молодых мирян, — и все мы составляли довольно сплоченную компанию церковных интеллигентов. Собирались обычно in corpore на именинах, на днях рождения, — и в обычное время встречались друг у друга, поддерживали друг с другом связь. Все здесь были моложе меня. Я — Мафусаил. Но чувствовал себя среди них полностью в своей среде. Но были и более старшие, которые каким-то боком к нам примыкали. Это, во-первых, Анатолий Васильевич, о котором я уже много писал. Мы все у него бывали, все с ним были знакомы и даже дружны (я, впрочем, больше дружил с Еленой Яковлевной).

Другой солидный человек, с которым мы имели постоянный контакт, почтенный московский протоиерей отец Всеволод Димитриевич Шпилер. Человек сложной и своеобразной биографии. О нем интересно рассказать подробнее.

Выходец из старой московской интеллигенции, родной брат известной русской певицы, он проделал в свое время весь путь эмигранта. Кадетский корпус. Крым. Эвакуация. Он бросил якорь на Балканах, в Болгарии. Затем увлечение богословием. Он оканчивает теологический факультет Софийского университета в Болгарии, затем едет в Европу, учится у крупнейших богословов мира. Затем женится на одной из самых знатных девушек русской эмиграции, на светлейшей княжне Радзивил, фрейлине обеих русских императриц, и, к всеобщему изумлению, принимает сан священника. Он был священником в Болгарии, примыкал к Русской зарубежной церкви, был близок к Митрополиту Антонию Храповицкому.

Но вот наступает война. Живя в Болгарии, он занимает патриотическую позицию, что очень близко подходит к дружеским чувствам по отношению к русскому народу болгарского духовенства. Он был близок к болгарскому экзарху Стефану, а будущий болгарский экзарх Кирилл был его товарищем по теологическому факультету.

— 238 -

Вскоре после окончания войны он возвращается в Россию. Одно время он был инспектором Московской Духовной Академии, а затем он становится настоятелем одного из самых посещаемых московских храмов— церкви Николы-в-Кузнецах, на Новокузнецкой улице (недалеко от Павелецкого вокзала).

Отец Всеволод является одним из зачинателей экуменического движения во всемирном масштабе. Поэтому первое время он присутствует в качестве гостя на всех международных религиозных форумах. Однако с Митрополитом Никодимом он не сработался. Как человек независимый, превосходящий во много раз Никодима по знаниям как в области богословия, так и в общей культуре, отец Шпилер позволял себе иметь собственное мнение и не соглашаться по ряду вопросов с Никодимом (а Никодиму, разумеется, это, ах, как не нравилось! — впрочем, только ли Никодиму?). На этой почве начали происходить инциденты. И дело окончилось грандиозным скандалом, когда Никодим (в присутствии отца Виталия Борового) повысил голос в разговоре с отцом Всеволодом.

Тот сказал: "Кричите здесь с Боровым, а мне здесь делать нечего". И вышел, хлопнув дверью. После этого отец Всеволод был отстранен от работы в Отделе. Однако многие иностранцы, знавшие его еще во времена его пребывания в эмиграции, бывая в Москве, всегда к нему заходили.

Поэтому он мог позволить себе относительно независимую позицию. Отец Всеволод охотно поддерживал контакт с пишущим эти строки и с другими представителями церковной интеллигенции.

В этом кружке церковной интеллигенции, где я был постоянным гостем, я, однако, все-таки, как везде и всюду, ощущался как некое инородное тело. Меня любил и был моим безоговорочным другом отец Димитрий Дудко, Глеб был моим другом поневоле, так как я вскоре стал его дядюшкой и был близким другом его мамы и его другой тетки. Старые приятельские отношения меня связывали с отцом Александром Менем и с Владимиром Рожковым. Однако остальные относились ко мне по-приятельски, но холодно. Близко я ни с кем не сходился. Причин было много: и мои модернистские симпатии, и мой социализм (Фе-

— 239 -

ликс и Эшлиман прямо называли меня эсером и в этом не ошибались), и мой характер.

Однако в это время у меня в Ново-Кузьминках (в "Ново-Левитинках") формируется и мой собственный кружок. В него входили в основном московские и питерские бурсаки (ученики Семинарий и студенты Академий). В это время у меня завязывается среди них широкий круг знакомств. Началось с того, что я стал многим помогать в учебе, в писании диссертаций. Потом пробудилось во мне чувство учителя, привыкшего всю жизнь (с самых юных лет) возиться с ребятами, учить их, опекать. Сейчас я опять увидел перед собой учеников — простых крестьянских (большей частью) и рабочих ребят; изредка появлялись среди них поповичи (сыновья сельских священников). Все они пришли в Семинарию по глубокой вере, преодолевая противодействие школы, комсомола, всей окружающей среды. Они пришли в Семинарию с жаждой знания, с жаждой хлеба жизни. И получили камень.

В моей статье "Больная церковь", написанной в эти годы, я подробно излагаю свои впечатления от Духовной Академии.

Учеба в те времена в духовной семинарии и Академии находилась на самом низком уровне: это была какая-то причудливая смесь старой бурсы и совпартшколы. Прежде всего о бурсе.

Святейший Патриарх Алексий уже в самом начале своего понтификата, когда он уделял довольно большое внимание духовным учебным заведениям, в одной из своих речей поставил перед ними ясную и четкую цель: восстановление старой духовной школы.

Характерны его слова: "Старая духовная школа была строгой, подчас суровой школой. Добрая ей память".

Сейчас, через 35 лет, позволительно спросить, о какой старой школе идет речь? Конечно, не о духовных семинариях XX века, когда половина семинаристов была эсерами, а преподаватели боялись им слово сказать во избежание скандала, а то и террористического акта. Сам Патриарх был в то время ректором Духовной семинарии в Туле и, к чести его сказать, был очень либеральным, мягким начальником. Однако внутренне он был страшным консерватором, глубоким почитателем Митрополита Филарета (Дроздова). Поэтому после своего прихода к кормилу церковного правления он культивирует в церкви своеобразный стиль— сикофанство и коллаборационизм в политике (расшаркивание

— 240 -

перед Сталиным) и крайний консерватизм во внутрицерковной жизни (в "церковном зодчестве", как любили высокопарно выражаться представители официальной церкви).

Особенно это проявлялось в Московской Духовной Академии и в Семинарии. В начале ее деятельности во главе стояли довольно либеральные люди; магистры дореволюционных времен, затем примкнувшие к обновленцам, а после конкордата вновь вернувшиеся в лоно традиционного православия: отец Тихон Попов (бывший обновленческий Митрополит Воронежский), епископ Ермоген (бывший обновленческий Северо-Кавказский Митрополит Василий Кожин), затем во главе Академии стоял некоторое время протоиерей о. Александр Смирнов, довольно скользкий, интеллигентный и очень неглупый человек. В Питерской Академии неизменным ректором был старый петербургский протоиерей о. Сперанский.

Очень благотворное влияние на жизнь академий и семинарий оказывало то, что во главе Учебного комитета при Синоде стоял Митрополит Ленинградский Григорий (в миру Николай Чуков), один из самых культурных людей в русской церкви, уцелевший чудом от разгромов 30-х годов. Человек глубоких знаний, умный, тактичный администратор, джентльмен в обращении, он внедрял в жизнь семинарий и академий культуру, насколько это было возможно, и питал органическое отвращение к доносчикам и прислужникам КГБ. Но весной 1956 года приснопамятный Владыка Григорий скончался, и на его место ("по совместительству") был назначен пресловутый Николай Колчицкий. Это был период его наибольшего могущества: он соединял в своих руках сразу три должности: управляющего делами Патриархии, настоятеля Кафедрального собора, заведующего Учебным отделом Патриархии. Он начал с того, что сразу подобрал сотрудников себе под стать. Ректором Московской академии стал Киевский протоиерей о. Константин Ружицкий. Человек больших компромиссов, скользкий, увертливый, умеющий приспосабливаться и держаться в тени.

В это же время в жизни Московской академии и семинарии начинает играть роль некий А. П. Горбачев. Личность в достаточной степени характерная для этого времени. О нем стоит сказать несколько подробнее.

В дореволюционные годы была широко известна крылатая фраза П. Н. Милюкова, характеризующая дореволюционное офи-

— 241 -

церство: "Вахмистры по воспитанию, фельфебели по изящным манерам".

Если говорить о старом офицерстве, из среды которого выходили и Лермонтовы, и Гумилевы, то, очевидно, эта характеристика относится далеко не ко всем его представителям. Но для господина Горбачева это изречение как будто специально придумано: человек грубый, откровенно хамоватый и абсолютно безграмотный; только Колчицкий и мог додуматься такому человеку поручить дело воспитания кого-либо. Он буквально как будто соскочил со страниц Помяловского. В дореформенной бурсе он был бы вполне на месте: сек бы розгами, раздавал бы оплеухи, ругал бы, унижая бурсаков.

Это последнее он, впрочем, делал и в советское время. В Академии и в Семинарии в это время вводится термин: "Уволен как не соответствующий духу учебного заведения". Это была формулировка достаточно широкая, и под нее можно было подвести все что угодно. Не так взглянул на Горбачева, сказал ему дерзость, ответил недостаточно почтительно, — и все, через несколько дней студент вылетает с этой формулировкой.

В это время студентам усиленно внедряли дух низкопоклонства, подобострастия, раболепства. Каждый раз перед посещением Академии Колчицким студентов предупреждали: "Если о. Протопресвитер сделает кому-либо замечание в резкой форме, ни в коем случае не отвечайте, только поклонитесь".

Такого же низкопоклонства требовал и Горбачев. Отец ректор, лично вежливый и культурный, держался в стороне. Надо сказать, что грубость нравов прививалась и студентам. Выходцы из малокультурных семей, люди обычно малограмотные, они очень легко и быстро усваивали хамский тон, отсутствие элементарной вежливости, — и наряду с этим раболепство по отношению к высшим. Разумеется, речь идет далеко не о всех студентах Академии и учениках Семинарии, но о средних людях, для которых начальники типа Горбачева являлись авторитетом. Те, кто поумнее, разумеется, его быстро раскусили. К чести большинства семинаристов, уважением он ни у кого и никогда не пользовался.

Такова была атмосфера в семинарии и в Академии. Что касается учебного процесса, то оставалось желать, мягко выражаясь, лучшего. Учение проводилось по учебникам старых семинарий 80-х, 90-х годов ("Учебник догматического богословия" ректора Вологодской семинарии прот. Малиновского, изданный в 1911

— 242 -

году и уже тогда подвергавшийся нареканиям за свою архаичность и схоластичность, был самой последней новинкой в Семинарии). Методика учебного процесса также поражала своей архаичностью: здесь преобладала зубрежка текстов. Говоря все это, я вовсе не хочу огульно очернить всех преподавателей и даже административных лиц. Многие из них даже и в этих условиях делали все что могли. Развивали учащихся, давали им знания, прививали дух истинного благочестия. И в это время академии и семинарии выпускали многих достойных пастырей и архипастырей. Но общая установка семинарий и академий, инспирировавшаяся свыше, состояла в том, чтобы выпускать "служителей культа", требоисправителей. Здесь совпадали цели представителей КГБ и крайних консерваторов. И именно крайние консерваторы и были обычно наиболее рьяными агентами КГБ.

Заканчивая этот раздел, мне хочется, однако, повторить слова моего старого лагерного друга доктора Павла Макаровича Гладких, который любил говорить про лагерную медицину: "Конечно, хуже было бы, если бы и ее не было".

"Конечно, хуже было бы, если бы семинарий и академий, даже такого типа, не было". Все-таки они выпускали пастырей и были единственным оазисом религиозного воспитания в стране всеобщего атеизма и глубокого религиозного невежества.

При этом надо отметить и светлые стороны, и светлые личности, которые были в семинарии и в академии. Прекрасным человеком, вдумчивым и тонким интеллигентом, в меру строгим, был прот. Сергей Васильевич Саввинский, который был инспектором в период с 1945-го по момент смерти в 1955 году (в "догорбачевский период"). Великолепным преподавателем и хорошим администратором был Анатолий Васильевич Ведерников, промелькнувший, как метеор, в Академии (в период с 1945-го по 1947 год), снятый по проискам Колчицкого, читавший одно время своеобразный предмет "История русской религиозной мысли", причем в 1947 году уволен был не только преподаватель, но и сам предмет. Он, однако, оставил светлую память у своих учеников. Хорошим преподавателем был недавно умерший протоиерей о. Александр Ветелев, читавший много лет пастырское богословие, о. Иоанн Козлов, блестящий эрудит, хорошо знавший историю старообрядческого раскола. Его предшественник о. Димитрий Боголюбов и другие. К сожалению, не они определяли стиль работы Академии и Семинарии. Сжатые со всех сторон, боязливые,

— 243 -

запуганные, они делали свое дело и боялись сказать слово вопреки господствующей шатии.

Несколько лучше обстояло дело в Питере. Здесь инспектором был в течение долгого времени Лев Николаевич Парийский. Тоже весьма апробированный человек. Но это все-таки не Горбачев. Выпускник еще дореволюционной Петербургской академии, брат известного математика, академика, он был кондовым церковником. В первые революционные годы работал в Петроградском Епархиальном управлении. Был под судом вместе с Митрополитом Вениамином. Затем был в течение десятков лет регентом, а одно время секретарем Митрополита Алексия, затем был его секретарем в Патриархии и, наконец, попал в Академию на должность инспектора, которую занимал 20 лет, до самой смерти. Студенты его не любили, но все-таки с ним как-то договориться было можно (культурный человек!).

Вообще в Питере был дух несколько иной, чем в Загорске. Близость Невского, более интеллигентная публика.

Выпускник Ленинградской Академии (по заочному факультету) Митрополит Никодим очень скептически отзывался о студентах Московской Академии: "Они только и умеют, что подходить десять раз в день под благословение", — и, передразнивая их, сложил рук и ладошками вверх.

Питерские студенты больше интересовались, больше читали, умели и возмущаться, и критиковать начальство, и проявлять свою независимость. И даже "сам" Л. Н. Парайский иногда сталкивался с весьма бурными студенческими обструкциями. Невский вольный дух, подавленный в течение полустолетия, все-таки окончательно вытравить не удалось никому. Недаром наш город так не любил Сталин. Не любят его и сейчас. Нигде КГБ так не свирепствует, как в Питере. И все-таки и сейчас Питер — главный очаг русского возрождения.

Как писал один из наших питерских поэтов — поэтов официальных, но в котором еще оставались старые питерские искорки:

"Это имя, как гром и как град.

Петербург, Петроград, Ленинград".

(Ал. Прокофьев.)

— 244 -

С 1962 года мой крохотный домишко является постоянным прибежищем академиков и семинаристов.

Когда я уезжал, мои мальцы были опечалены. Я их успокаивал: "Не все же уезжают. Вот Андрей Димитриевич Сахаров остается". "К нему же так просто не придешь", — отвечали ребята.

Со мной действительно не церемонились: приходили в любое время дня и ночи. Если находили дверь запертой на замок, это никого не смущало: отрывали замок и располагались у меня как у себя дома. Много было комических эпизодов на этой почве.

Вот прихожу я как-то к себе в 12-м часу ночи. Замок оторван. Пытаюсь отворить дверь — дверь заперта изнутри. Стучусь. Не отворяют. Наконец минут через пять голос: "Кто там?" — "Я хозяин сего дома. А вы кто?" Дверь отворяется. Парень в одном белье. Из семинарии. "Чего ты так долго не отворял?" — "Тсс! Манечка отдыхает".

Вхожу. На раскладушке лежит знакомая девушка (тоже из церковных) и делает вид, что спит. На моей широкой оттоманке лежит парень. Делать нечего. Раздеваюсь, ложусь рядом с ним. Замечаю: "Ты не находишь, что Манечка нашла странное место для отдыха?" Ответ: "Мы пришли, вас не было. Мы стали читать ваши статьи. И так увлеклись, что не заметили, как время прошло". Эта наивная попытка меня задобрить рассмешила. Я фыркнул и сказал: "Поумнее ты ничего не мог придумать?"

Мой приятель, которому я рассказывал об этом случае, мне сказал: "Такую вещь можно проделать только с одним человеком в мире— с вами".

Другой раз у меня в гостях был один серьезный, солидный человек, также церковный писатель. Разговаривали. Я оставил его ночевать. Он улегся на знаменитой раскладушке. Чтобы были понятны западному читателю эти вечные ночлеги, поясняю: в Москве достать гостиницу обыкновенному человеку практически невозможно. Для того чтобы достать гостиницу, надо иметь командировочное удостоверение, — и то не так просто. Впрочем, это не только в Москве — так и во всех больших городах Советского Союза.

Итак, мой коллега церковный писатель улегся на раскладушке, я—на своей тахте. Через пятнадцать минут стук в дверь. Па-

— 245 -

рень из семинарии. Ну, пришел - делать нечего. Ложись на другой раскладушке (небольшой). Благо он мал ростом.

Только улеглись — опять стук. Входит другой парень из Академии. Высоченный, верзила. "Ну, ложись ко мне. Больше места нет". — "Да нет, я лучше лягу на полу". (Пол засыпной, дует.) — "Да нет, ты простудишься". — "Да нет, не простужусь!"

Я другому парню: "Костя! Видишь, какой он настырный. Ложись ты ко мне, пусть он ложится на раскладушке". Так, кое-как переночевали. Тем, кому приходилось спать вместе со мной на оттоманке, можно не завидовать. Сплю я беспокойно, во сне мечусь. "Только начнешь засыпать, вдруг как толкнете!"

Но вот наступает утро. Пьем чай. Приходят двое соседских парней и две девушки. Разговариваем. Наконец выпроваживаю всех. Приходят еще два семинариста. Им нужно писать сочинение. Спрашиваю своего коллегу-писателя: "Ну, как, вы устали?" Он (с жалобным видом): "У меня поднялось давление, я боюсь, что будет кровоизлияние в мозг".

Мачеха мне говорила: "Как ты только выдерживаешь?" Отец Димитрий как-то заметил: "У тебя проходной двор". Другой священник сказал: "У вас целый детский сад. Я не различаю вашу молодежь".

Это смешное. Но было и серьезное. Серьезного больше, чем смешного.

Молодежь пытливая, всем интересующаяся. Вопросам не было конца. Казенная жвачка всем лезла из горла. Тысяча вопросов о богословии. О философии. О политике. Я на все вопросы отвечал как мог. Это, конечно, было не сухое объяснение фактов. Я старался передать им мое мировоззрение.

Основой христианства является искание правды, борьба за правду. Я обращал внимание ребят на заповедь Христа, которую обычно не замечают церковники, опутанные традиционными формулами: "Ищите же прежде Царствия Божия и правды Его, и все приложится вам" (Мф. 6, 33). Поиски правды есть основа христианства.

Когда-то Михайловский заметил, что по-русски слово "правда" означает одновременно два понятия: "Истина" и "Справедливость". И в этом глубокий философский смысл: эти два понятия действительно тесно связаны: истина приводит к справедливости, справедливость — к истине. Поэтому слово "искать" означает не кабинетные поиски истины, а активную и напряженную борьбу за

— 246 -

торжество правды в мире. Правды — справедливости, которая тождественна с Истиной.

Многие ребята проникались моими идеями. Однако, конечно, пылкая молодежь не всегда оставалась верной однажды принятой доктрине. Посторонние были недовольны. "Вы из них делаете каких-то революционеров, тогда как они должны быть священниками", — говорила одна дама. "Не довели его до добра "левитинские" университеты", — язвительно замечалось в одной антирелигиозной брошюрке по адресу одного из моих ребят, который действительно потом вступил на плохой путь, попавшись в уголовном деле. Наконец мой старый оппонент отец Сергий Желудков с не меньшим ехидством мне писал в одном из писем: "Из большинства "ребятенок" ничего не вышло". Я ответил: "Гении не нуждаются в учителях. Ко мне шли обыкновенные простые ребята из рабочих и мужичков, которых не могли удовлетворить ни учеба в семинарии и Академии, ни официальная жвачка советских газет. Они искали знаний и Истины. Я им давал что мог. А что касается результатов, то прошу вас прочесть притчу о сеятеле".

"Вот вышел сеятель сеять. И когда сеял, некоторые семена упали при дороге, и прилетели птицы и поклевали их. Другие же упали на камень, где у них немного было земли, и тотчас взошли, ибо земля у них была неглубока. Когда же солнце взошло, они были опалены и, не имея корня, засохли. Другие же упали в терние, и поднялось терние и заглушило их. Другие же упали на землю добрую и давали плод: какие сто, какие шестьдесят, какие тридцать. Имеющий уши, да услышит" (Мф. 13, 3—9. Научный перевод).

Пусть услышат голос мой из далекого Люцерна и мои друзья — ученики. "Имеющий уши, да слышит!"

— 247 -

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

КОНТРАПУНКТ

Исторический контрапункт русской жизни послесталинского периода— 1964 год.

В этом году с особой силой стали ощущаться все противоречия Хрущевской эпохи. Оттепель. "Диктатура сердца". Продолжающаяся борьба против мертвеца, вынесенного с позором из мавзолея.

И в то же время аресты, непрекращающиеся процессы, расстрелы проворовавшихся хозяйственников, фарцовщиков, виновников фашистских зверств.

Когда-то Суворов говорил, что, если человек проработал в интендентах 10 лет, его можно вешать без всяких разговоров. Говорил. Но ведь не вешал же.

При Хрущеве "интендантов", то бишь советских хозяйственников, стали расстреливать. Первых попавшихся. Советская система построена так, что хозяйственник не может не быть вором.

С этим, собственно говоря, все согласны. И недаром повара, заведующие ресторанов, официанты получают такую зарплату, что прожить на нее совершенно невозможно. Те, кто попался, ничем не отличаются от непопавшихся: воруют и берут взятки все, без исключения. Хозяйственник который решит вести хозяйство по закону, через две недели окажется без работников, без материалов — и будет с треском снят с должности и исключен из партии за развал работы, а то и привлечен к ответственности за преступную халатность. Еще более курьезны процессы "фарцовщиков". Здесь, за границей, фарцовщики все — без исключения. Привожу в пример себя. В году 5—6 раз (как минимум) я пересекаю границы различных государств. При этом каждый раз я меняю деньги. Я "фарцовщик". По советским законам я подлежу самым суровым наказаниям (вплоть до расстрела). Обмен советских денег на иностранную валюту категорически воспрещен. Но обмен все-таки производится (или, точнее гово-

— 248 -

ря, покупка иностранной валюты). Цель иностранцев — купить какие-то товары в СССР (меха, золото). Цель фарцовщиков — купить в закрытых распределителях, где имеются особые товары, которых нет нигде в советских магазинах, особо "качественные" товары, которые затем продаются за бешеные деньги на "черном" рынке. При Хрущеве за это был установлен расстрел.

Столь же странными были процессы лиц, виновных в зверствах во время войны. Когда-то, при Ленине, было принято говорить, что советский закон не мстит за прошлое; его цель — ограждение общества от тех, кто в данный момент опасен советскому строю. Но, собственно, чем могли быть опасны советскому строю старики, провинившиеся за 20 лет до этого, во время фашистской оккупации, и с тех пор уже сидевшие по тюрьмам, по лагерям, сломленные, боявшиеся как огня любого советского офицера, потому их надо было снова судить, устраивать показательные процессы и вешать — этого никто и никогда из советских юристов не объяснял и объяснить не мог.

В то же время страшно ухудшилось положение колхозников, рабочих в связи со странными экспериментами, производившимися по воле дилетантствующего агронома, приобретшего среди населения всеобщую кличку "кукурузник". Впрочем, кукурузник не только насаждал свой излюбленный злак, но и отбирал приусадебные участки (желая, видимо, показать, что он "отчаянный р-р-революционер").

В 1964 году все эти чудачества привели к кризису. Не было хлеба. Страна глухо, но грозно бурлила. В это время усиливается идеологический нажим. Антирелигиозная истерия достигает апогея. Летом 1964 года она доходит до Москвы. Впервые за 25 лет имеет место наглое разрушение одного из самых популярных московских храмоз — храма "Малое Преображение". Разрушение сопровождалось варварским насилием над верующими, которые в течение двух дней отказывались покидать храм. Несмотря на бездеятельность Патриархии, на этот раз гнусный произвол не мог укрыться от международного общественного мнения. В Париже был создан Комитет по защите прав верующих в СССР. Причем председатель Комитета, известный французский писатель Мориак, обратился к Хрущеву с официальным протестом, а также с большим закрытым письмом, в котором излагал ту программу политических мер, которые должны быть предприняты, если гонения на религию в СССР не прекратятся. Сенса-

— 249 -

цией дня было выступление по этому поводу известного английского философа и математика лорда Рассела. Лорд Рассел был известен как убежденный, воинствующий атеист. Когда в 1959 году в Москве был открыт антирелигиозный журнал "Наука и религия", лорд Рассел прислал журналу приветствие. И вот теперь 90-летний старик, который всегда имел славу великого гуманиста, выступает в защиту гонимых религиозных людей в СССР и с протестом против смертных казней.

В этих условиях церковный писатель, который в единственном числе (тогда никого больше не было) выступает в защиту церкви, не мог оставаться невредимым. В жаркое лето 1964 года мною была получена зловещая повестка из милиции с предложением явиться в определенный день и час, имея на руках паспорт.

Все было ясно: меня должны были привлечь к ответственности за тунеядство. Действительно, все было разыграно как по нотам. В милиции меня встретил молодой парень подозрительного вида с красной повязкой и несколько безобидных старичков пенсионеров, которые здесь находились для декорации (официально со мной говорила общественность). Переодетый чекист начал разговор напряженно вежливым тоном: "Анатолий Эммануилович! К нам поступил сигнал, что вы нигде не работаете. Просим вас дать нам объяснение по этому вопросу".

После моего краткого объяснения, что меня вынудили уйти из школы как верующего, мне был вручен документ, согласно которому в течение 10 дней я обязан устроиться на работу. В противном случае дело будет передано в суд. (Суд разбирал дела о тунеядстве обычно в течение трех дней, причем приговор был 4 года ссылки в Красноярскую или Иркутскую область.) Что делать?

Устройство по специальности было, разумеется, абсолютно невозможным. Прежде всего странная трудовая книжка. Почему вы в течение четырех лет нигде не работали? Наконец, звонок по телефону по последнему месту работы. Директор (в порядке перестраховки) вынужден был бы сказать правду: не мог же он покрывать такую одиозную личность, о которой турчит иностранное радио.

Мой приятель, ныне имеющий высокий духовный сан (не буду поэтому называть его по имени), пошел к Наместнику Лавры, просил его оформить меня на какую-либо работу, — отказал.

Наконец, когда все возможности были исчерпаны, все протек-

— 250 -

ции оказались тщетными, вдруг все устроилось легко и просто. Я проходил мимо аптеки, смотрю — объявление: требуются фасовщики. Захожу, прошу провести меня к заведующей. Симпатичная, интеллигентная еврейка. Объясняю ей все вполне откровенно (кроме, конечно, самых одиозных вещей). Кивает головой, говорит: "Знаю, в таком же положении моя мать. Сняли по четвертому пункту (это значит — по национальному признаку). Дайте паспорт. Выходите завтра на работу". А на другой день я получил справку, что работаю в аптеке фасовщиком. Отнес справку в милицию. Все в порядке.

Через три дня, когда я уже работал в аптеке, телефонный звонок: "Попросите такого-то". Подхожу. "Что вам угодно?" Вешают трубку. Это проверка из милиции.

На этот раз я мог сказать КГБ словами, обращенными к Герману из пушкинской "Пиковой дамы": "Ваша дама бита".

И я попал в общество мелких служащих, работников аптеки — прекрасных культурных женщин. Они нуждались еще больше, чем учителя, жили на гроши и все-таки прилично (из последних сил) одевались, держались хорошо. В летнее время иногда устраивали пикники. Атмосфера была чистая, хорошая. Ко мне относились доброжелательно, дружелюбно, понимали, что человек попал в беду.

Правда, у продавщиц бывали и не совсем законные заработки. Как оказалось, Москва полна наркоманов. Как говорила мне потом одна крупная работница из Аптекоуправления, Москва даже превзошла в этом отношении Париж. Наркоманам наши девушки иногда за соответствующую цену выдавали "порошочки". Причем, как это ни печально, наркоманы— сплошь молодежь: хорошие на вид, приличные ребята из студентов, рабочих и приличные молодые девушки. (По виду никогда не подумаешь!)

Моя работа не отличалась сложностью: сидеть за перегородской и наклеивать этикетки на бутылочки (с обозначением лекарств). Но я оказался непригодным даже для этой несложной работы (как говорил покойный отец: "Ты ни на что не пригоден, кроме болтовни"). Через неделю выяснилось, что я однажды перепутал этикетки, и только благодаря вниманию аптекаря не произошло ошибки. Заведующая после этого мне деликатно сказала: "Неважно идет дело у вас, Анатолий Эммануилович. Мне нужна эта должность для других". На этом мой аптекарский дебют был окончен, но мы договорились с заведующей, что я буду чис-

— 251 -

литься на работе (в отпуску без сохранения жалованья) до конца года.

Таким образом, милиция меня должна была оставить в покое.

"На что вы живете?" — таков был традиционный вопрос милиции, обращенный к "тунеядцу". С некоторым недоумением спрашивали меня об этом знакомые (не близкие знакомые — друзьям было известно). После того как в 1962 году (с окончанием "Очерков по истории церковной смуты") прекратилась помощь Владыки Мануила, у меня появились другие "патроны". Тут начинается некоторая "сделка с совестью". Я начинаю писать магистерские и кандидатские диссертации для архиереев и некоторых священников ... за свою жизнь я написал две магистерские и около 30 кандидатских диссертаций. Так что я дважды магистр богословия и 30 раз кандидат. На этой почве начинается мое близкое знакомство со многими архиереями, в том числе и с Митрополитом Никодимом.

Одно время он проектировал меня в качестве сотрудника "для написания диссертации", но потом решил, что это слишком рискованная авантюра — связываться с таким одиозным человеком. Но несколько очень продолжительных и довольно откровенных бесед я с ним все-таки имел. Мы, разумеется, всегда стояли на совершенно противоположных позициях. Однако между нами существовала личная симпатия. Я любил беседовать с ним: мне нравились его простой и ясный ум, его быстрая сообразительность, живость, пристальный интерес к общественным вопросам. Он также (как это я могу судить по его отзывам, о которых мне говорили) питал ко мне некоторую симпатию и даже говорил:

"Как жаль, что такой (пропускаю лестный для меня эпитет) не с нами".

Как ужасны перегородки и глухие стены, которые придумали люди!

Осень 1963-го и 1964 годов очень плодотворное время в моей жизни. Между писаниями диссертаций и жизнью в "проходном дворе" я написал в это время "Письмо Митрополиту Никодиму

— 252 -

о социализме", большую теоретическую статью "Топот медный" и "Монашество и современность", о которой я уже упоминал выше, изданную Преосвященным Иоанном Шаховским в Париже под названием "Защита веры в СССР", которая вскоре стала передаваться по радиостанциям Би-Би-Си.

Я как-то спросил у мачехи Екатерины Андреевны: "Как вы думаете, что сказал бы обо всем этом отец?" Она мне ответила дипломатично: "Трудно сказать".

15 октября 1964 года — знаменательная дата. В этот день юбилей. 150 лет со дня рождения Михаила Юрьевича Лермонтова.

Я был в этот день в небольшом Никольском храме. После литургии отец Димитрий отслужил панихиду. Так хорошо молилось за панихидой, и так ясно чувствовался в это время дух Лермонтова.

После панихиды отец Димитрий, поминавший убиенного раба Божия Михаила, сказал старушкам, которые нам подпевали:

"Мы сейчас молились за человека, который умер более ста лет назад". Недоумение старушек: "А разве тогда" убивали?" Я сказал: "На дуэли". Старушки закивали головами.

Мы вышли вместе с отцом Димитрием. По дороге он мне сказал: "Во время панихиды я так ясно себе представил, как лежит он под дождем убитый, после дуэли". Дошли до угла. Купили газету. И здесь узнали о снятии Хрущева, которое произошло накануне. Знаменательная дата. Опять новая эра.

"В боренье падший невредим,

Врагов мы в прахе не топтали,

Мы не напомним ныне им,

Что знают древние скрижали.

Они не узрят Немезиды

Народной гневного лица

И не услышат песнь обиды

От лиры русского певца".

Этими пушкинскими стихами я начал статью о Хрущеве после его отставки; я озаглавил ее "Святая Русь в эти дни". Желая быть

— 253 -

вполне объективным, я подчеркнул его великие исторические заслуги перед Россией. Смелое выступление против культа Сталина и разоблачение его злодеяний. Дело, за которое Хрущев заслужил вечную благодарность потомков и которое положило начало движению мировой политической мысли, которое продолжается по нынешний день. Затем освобождение из лагерей миллионов людей, чему я сам был свидетелем.

Затем элементы заботы о народе, установление пенсий престарелым, начало большого жилищного строительства. За все это русский человек может сказать Никите русское спасибо.

Конечно, наряду с этим самодурство, начальственные окрики, попытки командовать в литературе. Но теперь этого уже никто не боялся. С падением культа Сталина пал страх. Выше мы говорили о карах, обрушившихся на растратчиков, фарцовщиков и виновников фашистских зверств. Это, конечно, было дико, непродуманно и очень жестоко. Но ведь все-таки нельзя сказать, что необоснованно. С любой точки зрения расхитители казенного добра, взяточники и палачи, даже с учетом всех смягчающих вину обстоятельств, о которых я говорил выше, — грязная публика, и какие-то меры против них предпринимать было нужно.

И наконец, борьба против религии, — это, пожалуй, самое темное, что принес Хрущев.

Мы, люди церкви, после отставки Никиты воскресли духом, и недаром его отставка произошла в столь чтимый русским православным народом праздник - в праздник Покрова Божией Матери.

Для меня отставка Никиты была спасением: несмотря на "трудоустройство в аптеке", мой арест при продолжающейся антирелигиозной кампании был неминуем. Речь могла идти лишь о некоторой отсрочке, вызванной боязнью иностранного общественного мнения, с чем при Никите (да и потом) очень считались.

Сразу почувствовалась новая "оттепель". Еще больше развязались языки. Один мой приятель, вообще говоря, очень боязливый человек, сказал: "С 58-й—10 статьей кончено. Сталина ругать можно сколько влезет, Хрущева тоже, а этих никто не знает, кто они такие". Из уст в уста передавалась острота Черчилля, брошенная им в одном интервью: "Самый болтливый в мире диктатор ушел, не сказав ни одного слова". Впрочем, и преемники его притаились. В течение года о них не было ни слуху ни духу. Как сказал мне один шофер: "Эти спрятались куда-то. Кто их знает".

Интересна одна из легенд, сложенная в это время в народе.

— 254 -

Вообще в этом политическом фольклоре иной раз раскрывается христианская, не угасшая и сейчас, сущность народной души.

О Ленине была сложена легенда, что якобы он велел не расстреливать Каплан, а в дни отставки Хрущева носителем христианского духа по воле народа стал... кто бы вы думали? ... Молотов. Народное сказание гласило, что якобы Никита лежит в больнице, а к нему ходит и его успокаивает выгнанный им отовсюду за несколько лет перед этим Молотов. Молотов — один из самых жестоких и коварных деятелей сталинской поры как носитель христианского милосердия. Как тут не повторить вместе с Гусом: "Sancta simplicitas".

Бедный, бедный, вечно обманываемый и добрый, добрый русский народ!

В это время в среде церковной интеллигенции возникает проект петиции, обращенной к Патриарху и в правительственные инстанции, с изложением всех фактов произвола и несправедливостей по отношению к церкви. Первоначально предполагалось, что этот проект будет подписан архиепископом Ермогеном и группой духовенства. Более того, существовал даже план, по которому архиепископ Ермоген должен был объявить об имеющихся претензиях к Патриархии ex cathedrae в храме. С этой целью было проведено совещание с участием многих представителей духовенства на даче у отца Николая Эшлимана. На совещании присутствовал архиепископ Ермоген. Вскоре, однако, стало ясно, что Владыка Ермоген участвовать ни в каких акциях рядового духовенства не будет. Кроме того, верный своему принципу чисто "кабинетной" оппозиции, Владыка был противником какой-либо огласки.

Вместо этого он выдвинул проект "архиерейской петиции" и вскоре принялся за его осуществление. От имени группы архиереев был составлен документ, который должен был быть направлен Патриарху и Совету по делам Православной церкви. Цель проекта — спустить на тормозах все меры, вытекавшие из постановлений архиерейского Собора 1961 года.

По мнению архиепископа Ермогена, все постановления Собора о сосредоточении управления в руках приходского совета должны были оставаться в силе. Однако прихожанам должно быть предоставлено право избирать председателем приходского

— 255 -

совета настоятеля храма. Само собой подразумевалось, что народ выберет председателем приходского совета своего духовного отца, а не подозрительных бабенок, командированных оперуполномоченным КГБ. Проект петиции был составлен очень умно и тонко. В нем содержалась критика постановлений Собора, однако составленная в очень осторожных выражениях. К проекту петиции была приложена обширная объяснительная записка архиепископа Ермогена, в которой делалась попытка объяснить власти необходимость умеренной политики со стороны церкви с "их позиций". Констатировалось, что верующие христиане составляют меньшинство, но довольно крупное меньшинство в стране. Даже делалась ссылка на то, что политика умеренного ограничения язычества во времена императора Константина при предоставлении язычникам полной свободы отправления религиозного культа дала гораздо лучшие результаты, чем политика подавления язычества при помощи силы (аналогия, которая вызывала неприятные ассоциации). После составления этой петиции Владыка предпринял довольно продолжительное турне по ряду епархий, и ему удалось добиться довольно хороших результатов. Петицию согласились подписать 7 архиереев: архиепископ Новосибирский Павел Голышев, архиепископ Иркутский Вениамин Новицкий, епископ Корсуно-Шевченковский Григорий, архиепископ Пермский Леонид Поляков, епископ Рижский Никон Фомичев, архиепископ Казанский Михаил Воскресенский, епископ Тамбовский Михаил Чуб и, конечно, сам составитель петиции архиепископ Ермоген, тогда занимавший Калужскую кафедру. Затем эта петиция была представлена Патриарху и председателю Совета по делам Православной церкви Куроедову. Как рассказывал Владыка нам с отцом Глебом Якуниным, во время нашей с Якуниным совместной поездки в Калугу, Куроедов принял его любезно. Даже сообщил ему, что недавно читал Ренана "Жизнь Иисуса" и не понимает, почему надо придерживаться мифологической теории и отрицать историчность Иисуса Христа. Через некоторое время действительно последовало официальное дезавуирование "мифологической теории". По существу представленной петиции Куроедов сказал: "Я удивляюсь, Владыко, вы столько лет архиереем и думаете, что русский архиерей на что-нибудь способен".

Таким образом, мнение Куроедова неожиданно совпало с мне-

— 256 -

нием многих из нас, которые сомневались в том, что из "архиерейской петиции" что-нибудь может выйти.

Наряду с этой попыткой архиерейской петиции продолжались аналогичные попытки со стороны рядового духовенства. Главным деятелем в этом направлении был Глеб Якунин. Весной 1965 года имело место совещание с участием нескольких священников: оо. Глеба Якунина, Николая Эшлимана, Александра Меня, Димитрия Дудко и других. Из мирян присутствовали Феликс Карелин и я.

Во время этого совещания выявились различные позиции: о. Димитрий Дудко вообще отказался подписывать какие-либо петиции; о. Александр Мень обещал представить свой проект петиции, я — свой.

Когда соответствующие проекты были представлены, проект о. Александра Меня был признан слишком умеренным: действительно, в этом проекте были ссылки лишь на отдельные эксцессы, причем эти упоминания об эксцессах перемежались комплиментами в адрес советской "свободы религиозных культов", и в целом этот проект мало отличался от официальных документов Московской Патриархии.

Мой проект также не понравился, очевидно, своим "эсерством". Таким образом, путем исключения остались лишь два священника: о. Николай Эшлиман и о. Глеб Якунин. Мирян решили не привлекать. Пытались привлечь еще нескольких человек к написанию петиции. Тщетно. Помню, как мы с Глебом посетили одного из батюшек, и в ответ на наше предложение подписать петицию получили отказ. Когда мы вышли от него, помню, Глеб сказал: "Если и Николай откажется, придется просить вас. Будут говорить: одного (Вадима) уже с ума свел, теперь свел с ума другого".

Обошлось, однако, без меня: с весны 1965 года началось составление петиции или, точнее, двух петиций: Патриарху и в Совет по делам Православной церкви при Совете Министров. Петиция писалась долго. Писали ее трое: о. Николай Эшлиман, о. Глеб Якунин и Феликс Карелин. Круг вопросов был очень широк: и каждое слово согласовывалось всеми тремя. Так как все трое работали — батюшки на приходах, а Феликс в это время алтарником, — то происходили перерывы. Иной раз выпадали целые недели. Все это я, впрочем, знаю только по рассказам, так как сам никакого участия в составлении петиции не принимал.

Я был занят своими делами.

— 257 -

А дела были хлопотливые. Во-первых, продолжал писать: в 1965 году осенью написал большую статью "Больная церковь", идеи которой предвосхищали идеи петиции. Здесь, однако, вопрос ставился шире: говоря о "болезнях церкви", я, между прочим, много писал о недочетах в преподавании в Семинарии и в Академии. Это больно задело преподавателей Академии, а также многих работников Патриархии. По моему адресу стали раздаваться в кругах академистов заочные оскорбления и обвинения в том, что я выношу сор из избы. Впрочем, все это было заочно. В глаза мне грубить никто не осмеливался. Не оставил меня в покое и КГБ. Самое неприятное время - конец года. В декабре 1964 года меня снова вызвали в Райсовет. На этот раз со мной беседовала довольно симпатичная дамочка: секретарь Райисполкома. По ее тону сразу почувствовалось, что наступают новые времена. Перед этим вышли новые, несколько смягченные законы о тунеядстве, нажим на церковь был значительно ослаблен. А мое положение было неважное. Все сроки для моих отношений с аптекой истекли. Мне была выдана на руки трудовая книжка с пометкой, что я работал до декабря и уволен по собственному желанию. С секретарем я говорил откровенно. И она так же. Я сказал: "Я учитель. Я должен работать по специальности". Она: "Вы будете агитировать".

Я: "А ходить по улицам и агитировать разве я не могу?" Она: "Да, но почему же мы еще должны вам создавать для этого условия?"

Я не нашелся что-либо на это ответить. Что правда, то правда. Затем пришла другая дама - депутат Верховного Совета по Ждановскому району. Опять тот же разговор. По их тону я видел, что вся эта история надоела им хуже горькой редьки и они не знают, как отделаться от меня. Окончилось обещанием, что я устроюсь на работу до конца года.

На этот раз пришел на помощь отец Эшлиман. Меня устроили на работу истопником в его храм, в село Куркино (под Москвой). Тоже, конечно, топил я не очень много. Как говорится у Некрасова:

"Не очень много шили там,

И не в шитье была их сила"

— 258 -

Наконец меня в мае вызвали опять в Исполком. Здесь меня ожидал торжественный синклит. Помимо секретаря Райисполкома тут присутствовал и представитель журнала "Наука и религия" Григорян, представители политического издательства и Трушин (уполномоченный Совета по делам Православной церкви по Московской области). И самое главное — майор Шилкин (уполномоченный КГБ, занимающийся церковными делами).

Здесь произошел тот разговор, который был мною на другой день по свежей памяти почти дословно записан и тут же начал распространяться по Москве, по другим городам, пересек границы и был напечатан сначала в эмигрантских газетах, а затем в книге "Защита веры в СССР" (Париж, 1966 г., стр. 88-101). Перепечатываю эту беседу в приложенном интермеццо. Потом меня еще много, много раз тягали. Вызывали по моему заявлению и в Горком, и опять в Райсовет, и опять в милицию. Много раз я был на краю ареста. Каждый раз выручали друзья. После того, как меня уволили из Куркина (приказал уполномоченный), я устроился счетоводом в отдаленный храм, в село под Серпуховом. Когда выгнали и оттуда, устроился ночным сторожем в наш Вешняковский храм. Здесь работал как надо. Добросовестно дежурил по ночам, подметал дорожки вокруг храма — и мне это нравилось. Потом выгнали и отсюда. Наконец огласка получилась очень большая. Сообщение о моей новой должности появилось в иностранных газетах. Меня на время оставили в покое. Как мне говорили, Трушин в беседе с одним из священников, ныне покойным, которому доверял, сказал следующую фразу: "Неудобно его арестовывать после того, как он записал беседу в Райсовете. А жаль!"

Я остался в своем репертуаре. Большей частью был в хорошем настроении. Лишь изредка бывали темные минуты. Однажды, после очередного приключения, я первый раз в жизни закурил. В этот момент зашел один молодой священник из моих питомцев, который жил с женой рядом. Он неплохо писал стихи. И через некоторое время принес мне следующее стихотворение:

"Под потолком лениво плавал дым,

Курчавый дым от папирос.

Знать, волосам твоим седым

Плохое время привелось.

И вспомнил ты в момент, за миг,

Всю жизнь с людьми, как твердый камень,

— 259 -

Ты слышал свой предсмертный крик

Под темным дулом, за штыками.

Ты выжил, сам себе не веря.

Ты пережил свой смертный год.

Ты вновь стучишь в чужие двери,

Ты ищешь правды, а не льгот.

Под потолком лениво плавал дым,

Курчавый дым от папирос,

Знать, волосам твоим седым

Плохое время привелось".

— 260 -

ИНТЕРМЕЦЦО

ЛИЦОМ К ЛИЦУ

Беседа А. Э. Левитина в Москве о свободе веры и атеизма

21 мая 1965 года, в Москве, в помещении Ждановского райисполкома (на Таганке), я имел встречу с представителями антирелигиозной общественности. На этой встрече присутствовали сотрудники самых различных организаций: два крупных сотрудника КГБ, начальник Государственного политического издательства, зам. редактора журнала "Наука и религия", зам. директора Дома научного атеизма, представители обкома, уполномоченный Совета по делам Православной церкви и секретарь Ждановского райисполкома.

Беседа касалась моей литературной деятельности; в ходе этого разговора был затронут и ряд общих вопросов. Так как, по своему содержанию, беседа представляла определенный интерес для наших читателей, публикуем ее содержание, с нашими краткими комментариями.

Майор Шилкин (представитель КГБ). Анатолий Эммануилович! Мы хотели с вами по-товарищески побеседовать и задать вам ряд вопросов. Здесь находятся представители общественности. Между прочим, рядом с вами сидит Алексей Алексеевич Трушин, имя которого вам, должно быть, известно.

Левитин. Я с удовольствием отвечу на все ваши вопросы.

Шилкин. Нам хорошо известно, что вы, Анатолий Эммануилович, распространяете свои статьи всеми способами с необыкновенной настойчивостью. Если нужны доказательства, то вот они: хорошо вам известный Якунин Глеб Павлович показывает...

Левитин. Не надо. Я знаю.

Шилкин. А, он вам рассказывал. В будке телефона-автомата один гражданин забывает портфель; его приносят в милицию, — там оказывается ваша статья.

Левитин. Кто это?

— 261 -

Шилкин. А вам любопытно? Недошивин Иван Петрович, проживающий в Измайловском.

Левитин. Понятия не имею.

Шилкин. Вы вводите в заблуждение машинисток; говорите, что ваши статьи очень хорошие...

Левитин. Я знаю, что вы бегаете по моим машинисткам.

Шилкин. У вас есть приятель — больной человек. И вы используете больного человека. Хорошо ли это? Анатолий Эммануилович! Вы гражданин, и вы житель Москвы - города-героя. Вы же должны знать законы и их выполнять. Между тем ваши действия противоречат всем общепринятым нормам.

Левитин. Мне уже 50 лет (голоса: Вам еще только будет 50 лет). Все равно, округляя цифры. За 50 лет у меня сложились твердые и ясные убеждения; их я и выражаю в своих статьях. Я пишу там правду. И вы же сами не говорите, что там есть какая-либо неправда. Я протестую против варварского гонения на религию, выражающегося в разрушении церквей и издевательствах над верующими людьми. Я протестую против того положения, когда Церковь превращена в ошметок от сапогов, а присутствующий здесь тов. Трушин является диктатором московской Церкви; он, неверующий человек и коммунист, назначает и смещает священников по своей прихоти. (Дело, разумеется, тут не в нем, а в существующем порядке.) Все это противоречит всем нормам и даже Сталинской конституции. Против всего этого я протестую в своих статьях, которые я распространял, распространяю и распространять буду, используя свое право на свободу слова. Кстати, слово "гражданин" русская литература всегда понимала как слово, означающее человека, борющегося за правду и ее отстаивающего, а не ползающего на брюхе перед начальством. И пугать меня нечего. Я никогда не был пугливым. А особенно теперь, в 50 лет, когда я приближаюсь к тому пределу, за которым уже недействительны какие бы то ни было угрозы.

Майор Шилкин. Никто вас не пугает. Мы хотим с вами по-товарищески побеседовать.

Гражданин (мне неизвестный, сидящий у края стола, - кажется, представитель обкома). Анатолий Эммануилович! У вас очень располагающая внешность.

Левитин. Спасибо.

Неизвестный гражданин. Вы производите симпатичное впечатление. Но это для меня неожиданность. Ваши статьи производят

— 262 -

совершенно другое впечатление. Они пропитаны злобой и ненавистью. Вы берете отдельные факты и их обобщаете. Говорите, что это есть политика партии и правительства, что будто есть какие-то установки о насильственной борьбе с религией. И если ваши статьи попадутся нашим врагам, то они, конечно, их могут использовать. Между тем все это неверно. Вы же знаете, что партия всегда боролась с этими искривлениями, и Хрущев неоднократно выступал против них.

Левитин. Это мне напоминает поклонников Сталина, которые всегда, когда говорят о насилиях, ссылаются на Берия; Сталин, дескать, тут ни при чем. Я считаю, что отвечает тот, кто стоит во главе. Если же этот руководитель ничего не знает, так тем хуже. Значит, он очень плохой руководитель, и его надо гнать. (Голоса: Что и было сделано.) Кстати, Сталин тоже никогда не говорил, что надо истреблять людей; он даже говорил нечто совершенно противоположное. Теперь насчет того, что мои статьи могут быть кем-то использованы. Вот передо мной висит портрет Ленина. Смешно, конечно, было бы, если бы я, верующий человек, выдавал себя за ленинца. Однако вы ведь знаете, что Ленин не раз писал о том, что его статьи о партийных разногласиях могут быть использованы врагами, — он это знает, но все-таки пишет. Знал он, конечно, что его речи на Х и ХI партийных съездах, в которых он говорит о бюрократических извращениях, могут быть использованы врагами. И все-таки их произнес.

Романов (зам. директора Дома атеистов). Анатолий Эммануилович! Ваши произведения вряд ли могут быть названы произведениями. Они пропитаны самой черной злобой. В своем письме Никодиму вы, например, пишете: "Я думаю о том, как бы я построил свою жизнь, если бы я был атеистом..." И дальше вы пишете, что были бы приспособленцем. Вы говорите, что последовательные атеисты — это блатные с их философией: "Умри ты сегодня, а я - завтра". Дальше вы говорите, что от распространения атеизма такая же польза, как от сифилиса. Это же неприлично. Вы ненавидите атеистов. Вы их черните, вы вырываете пропасть между атеистами и верующими людьми. Вы оскорбляете всех нас. Судя по вашим статьям, вы ненавидите фашизм. Но ведь фашизм разбили в основном неверующие люди и сейчас отпраздновали двадцатилетие своей победы. Вы не можете это отрицать.

Левитин. Я никого не хотел оскорбить лично. Если кто-нибудь обижен, я прошу извинения. Я писал о последовательном атеизме.

— 263 -

К счастью, не все атеисты последовательны. Там, дальше, в письме к Никодиму я привожу примеры людей, которые, будучи атеистами, являлись хорошими, честными людьми (таков, в частности, Михаил Юрьевич Шавров — отец моего друга Вадима). В целом же, действительно, последовательный атеизм есть ницшеанство, а не коммунизм. Для чего морочить себе голову какими-то поколениями, которые будут жить через сотни лет, когда из нас лопух вырастет. Не надо также забывать, в какой обстановке писались мои статьи: они писались в то время, когда верующих людей обливали грязью, а они сидели с кляпом во рту и не могли сказать ни одного слова; когда их травили и преследовали.

Романов. Вы, однако, сейчас нашли нужным извиниться перед нами.

Левитин. Я извинился в форме, а не в существе, в том, что называется непарламентским выражением.

Григорян (зам. редактора журнала "Наука и религия"). Анатолий Эммануилович! Мне ваши работы нравятся. Нравятся они мне широтой взглядов. Почему я был удивлен вашим сегодняшним выступлением насчет атеизма. Вы же знаете, что атеизм бывает разный. Атеизм, как вам известно, развивался в течение столетий, причем сначала он развивался в недрах Церкви, в виде ересей. И сейчас атеизм имеет разные формы. Вот, к примеру, по некоторым вопросам я ваш союзник. Вы очень много писали о почаевских монахах. Разрешите вам сказать, что я узнал о тех безобразиях, которые творились в Почаеве, раньше вас и сделал для их прекращения больше, чем вы. Я в свое время звонил об этом в ЦК и говорил об этом в ЦК. Вы, очевидно, знаете, что наш журнал выступил недавно против такой одиозной личности, как Алла Трубникова. У меня самого очень много друзей среди верующих. Надо же быть беспристрастным к атеизму.

Левитин. Я знаю, вы придерживаетесь достойной линии в борьбе против религии и в свое время предлагали мне через Шамаро встречу. Я с удовольствием с вами встречусь. Что касается беспристрастия, то разрешите вас спросить: вы читали мою статью о Хрущеве?

Григорян. Читал.

Левитин. Разве вы считаете, что я отнесся к Хрущеву пристрастно?

Григорян. Кстати, об этой статье. Вы говорите там о честной, правдивой Руси. Со всем этим я, конечно, согласен. Я тоже за

— 264 -

такую Русь. Но почему вы ее отожествляете с Церковью? Мы все хорошо знаем, что такое Православная Церковь.

Левитин. Я ее не отожествляю с Церковью.

Романов. Нет, отожествляете: там прямо говорится о том, что святая Русь сохранилась лишь в Церкви.

Левитин. Даже о вашем сотруднике я там говорю.

Григорян. Да, вы его посадили одним боком в святую Русь. Об этом мы потом с вами поговорим.

Чертихин (зав. Политиздатом). Анатолий Эммануилович! Я заведую Политиздатом. Вы никогда не разбираете брошюр, вышедших в нашем издательстве. Почему это? Вы их не читали? Зная вас, мне трудно в это поверить. Видимо, вы предпочитаете спорить с вашим воспитанником Дулуманом.

Левитин. И с Ильичевым.

Чертихин. Анатолий Эммануилович! Я хочу обратиться к вам не по-товарищески; конечно, мы с вами не товарищи.

Левитин. Безусловно.

Чертихин. Я хочу обратиться к вам как к своему бывшему коллеге. Я кандидат наук; вы тоже готовились стать кандидатом. Научный работник должен писать о своей области, о том, что является его специальностью. Вы же с необыкновенным апломбом лезете в совершенно несвойственные вам области. И вот, вы оперируете термином "философская материя", между тем как такого термина нет. Вы пишете, что современная наука может давать гениальные открытия, но не может дать законченной картины мира. Вы пишете, что Декларация прав, принятая посланцами Эйзенхауэра и Черчилля, является основой социализма.

Левитин. Я это не писал.

Романов. Вот цитата из письма к Никодиму: "Необходимо широко опубликовать Декларацию, привести в соответствие с ней все законодательство и строить в соответствии с ней всю повседневную деятельность. Это основа социалистической демократии".

Левитин. Это совершенно другое дело: речь идет о социалистической демократии. О какой, действительно, демократии может идти речь, если важнейший, принципиальный документ, подписанный и ратифицированный, не только не проведен в жизнь, но даже не опубликован?

— 265 -

Чертихин. Вы сбиваете людей с толку, Анатолий Эммануилович, их одурачиваете. Мы не можем с этим мириться.

Левитин. Уважаемый коллега! Прежде всего не стройте из себя сироту казанскую и не разыгрывайте роль обиженного. Можно подумать, что вы сидите в Ново-Кузьминках и печатаете свои статьи в двадцати экземплярах, а я их печатаю миллионными тиражами. В письме к Никодиму я привожу свой ответ лагерному оперуполномоченному, предложившему мне стать стукачом:

"Если эти люди говорят неправду, их надо опровергать, а если говорят правду, с ними надо согласиться".

Голоса. Знаем, читали.

Левитин. Если я пишу неправду, так вам, заведующему Политиздатом, ее опровергнуть легче, чем кому бы то ни было. Вас же читают десятки тысяч человек.

Романов. Десятки миллионов.

Левитин. Тем более. Что же вы не опровергаете?

Чертихин. Нам не до этого.

Левитин. А теперь чего вы всполошились? И чего вы сюда пришли?

Чертихин. Пришелся случай. Вот и сказали.

Трушин. (Читает по бумажке). Когда он услышал, что здесь находится уполномоченный Совета по делам Православной Церкви, он сразу сделал против меня выпад, назвав меня диктатором московской Церкви. (Смешки. Чей-то голос: "Как же обер-прокурор"). На самом деле все это неверно. Все знают, что мы действуем в строгом соответствии с законом. И на последнем совещании уполномоченных это было специально указано. Все дело в том, что Анатолий Эммануилович оторвался от жизни. К нему ходят священники, которых мы снимаем с регистрации. Есть священники, которые нарушают законы, и их мы снимаем. Не можем же мы их не снимать, потому что Левитину это не нравится. И Анатолий Эммануилович им верит. Почему ему не обратиться к нам за разъяснениями. Я получаю много писем и на них всегда отвечаю.

Романов. К вам Анатолий Эммануилович обращался когда-нибудь?

Трушин. Никогда. Между тем для него открыты все двери: и Дом научного атеизма, и все редакции, и все инстанции. Для чего же вы избираете путь такого закрытого распространения ваших произведений?

— 266 -

Левитин. К сожалению, не очень закрытого. Вы их все знаете. Кстати, откуда вы их знаете?

Майор Шилкин. Это мы вам все объясним. Анатолий Эммануилович.

Трушин. Или вот вы работаете истопником. Это же одно лишь прикрытие. На 35 рублей нельзя жить.

Майор Шилкин. Да еще оплачивать машинисток.

Григорян. Анатолий Эммануилович! Разрешите вам сказать, как журналист журналисту. Ведь прежде всего, когда к вам поступает материал, вы его должны проверить, потом дать сигнал в ту или иную инстанцию, а потом уже публиковать. Вы же часто публикуете материал шестимесячной давности, факты, уже давно исправленные.

Левитин. Все это одни разговоры. Укажите такие факты. Романов. Вы касаетесь в ваших статьях буквально всех сторон общественной жизни. И буквально в каждой статье — о культе личности. Все уж о нем забыли. Надо ли писать об этом?

Григорян. Нет, писать о культе личности надо, когда имеются его остатки.

Майор Шилкин. Анатолий Эммануилович! Вы сказали, что свои статьи вы распространяли, распространяете и распространять будете. Вы назвали также нашу конституцию сталинской. Она, может быть, и сталинская, но она действующая. Вы хорошо знаете статью, согласно которой антирелигиозная пропаганда дозволяется всем гражданам, а проповедь религии дозволяется лишь в особых помещениях, особыми людьми. Кроме конституции имеется еще законодательство, которое тоже надо уважать. Конечно, никто не может вам запретить писать то, что вы хотите; однако если вы будете распространять ваши произведения тем же путем, что и раньше, то вы можете встретиться уже не с нами, а с другой общественностью, которая предъявит вам обвинение по ст. 162 - в незаконном промысле.

Левитин. Это все ваше дело. Мое дело — писать. Ваше — реагировать на это.

Майор Шилкин. Теперь второй вопрос — о вашей работе. Вы настаиваете на том, что должны работать непременно учителем. Но ведь это противоречит вашим убеждениям. Школа же у нас отделена от Церкви, и все воспитание строится на антирелигиозной основе.

— 267 -

Левитин. При чем здесь мои убеждения? Конечно, я не буду никогда говорить ничего антирелигиозного. Но я люблю учить людей грамоте и русской литературе. За двадцать с лишним лет своей педагогической деятельности я переучил несчетное количество людей. Все они литературу знают. А о религии я с ними не говорил.

Романов. Однако в вашем "Вырождении антирелигиозной мысли" вы рассказываете о том, как однажды у вас не налаживался контакт с классом. И наладился он лишь тогда, когда ученики узнали, что вы верующий.

Левитин. Ну и что же такое? Я не делал никогда из этого тайны.

Григорян. Вам, Анатолий Эммануилович, надо заниматься научной работой. Пока же лучшая работа для вас — это быть библиографом.

Чертихин. Анатолий Эммануилович! Вы же лучше, чем кто-либо, знаете атеизм. У нас есть место библиографа по атеизму. Зарплата— 150 рублей.

Левитин. Я вынужден напомнить фразу из одной моей статьи: "Не купите и не запугаете, не запугаете и не купите. (Голоса: "Никто вас не собирается ни запугивать, ни покупать"). А 150 рублей— слишком маленькая цена.

Чертихин. Но если вы соглашаетесь быть учителем, то это почти то же самое.

Левитин. Нет, это не то же самое: одно дело учить людей грамоте, а другое— помогать атеистам.

Григорян. Нет, работа для Анатолия Эммануиловича должна быть подобрана, конечно, с учетом его убеждений.

Секретарь райисполкома. Анатолий Эммануилович! Когда мы с вами встретились несколько месяцев назад, шла речь о вашем устройстве на работу. Мы рады, что вы сразу же устроились на работу. С тех пор я прочла примерно 40 процентов всего, что вы написали. И мы озабочены вашим устройством на работу, более соответствующую вашему образованию. Разрешите говорить мне и от вашего имени и защищать ваши интересы. Надеюсь, мы с вами еще не раз встретимся.

Левитин. Спасибо.

Левитин обменивается рукопожатием с секретарем райисполкома и с Григоряном. Остальным делает общий поклон.

Майор Шилкин. Да, мы не ответили еще на один ваш вопрос,

— 268 -

Анатолий Эммануилович, — откуда мы знаем ваши произведения? От ваших читателей: они их нам приносят.

Левитин. Тем хуже для моих читателей.

В 1949 году, в камере 33, на Лубянке, со мной сидел старый московский врач С. В. Грузинов. Однажды он начал читать мне длиннейшее, сентиментальнейшее стихотворение. В этом стихотворении (не помню автора) рассказывалось о девушке, которую сжигают на костре, и в тот момент, когда она сожжена, вдруг неожиданно вновь возникает ее силуэт. "Это — свободное слово" — морализует автор. Прочтя это стихотворение, доктор засмеялся; засмеялся и я. Уж очень смешно звучала эта высокопарная либеральная рацея о "всемогуществе свободного слова" в темной, вонючей камере, в которой сидели 8 человек, боявшихся говорить откровенно о чем-либо даже между собой (я, со свойственной мне болтливостью, в этом смысле составлял исключение).

И вот, свободное слово все-таки воскресло и еще раз доказало свое могущество.

О могуществе свободного слова свидетельствует и приведенная выше беседа.

В самом деле какое могут иметь значение писания бывшего школьного учителя, не занимающего никакого официального положения, распространяющиеся среди его друзей? Ведь все эти писания — это всего лишь слова — "слова-скорлупки", как говорил Маяковский. Но все дело в том, что это свободные слова свободного человека, чуждого страха и корысти. И вот, девять солидных дядей занимаются этими словами, заучивают чуть ли не наизусть мои статьи, знают их чуть ли не лучше, чем я сам, собираются, совещаются по этому поводу.

Так велика сила свободного слова.

В богослужебном обиходе Православной Церкви имеется термин "Солнце Правды", а свободное, правдивое слово — это луч солнца.

Во время беседы Б. Т. Григорян говорил о необходимости различать разные виды атеизма. В этом отношении я полностью с ним согласен. В то время, когда атеисты выступали в качестве инквизиторов (1957—1964 гг.), я обращал к ним гневное слово. Если кто-нибудь из них (как, например, Дулуман) на меня был за это

— 269 -

обижен, то я могу им напомнить древнюю русскую поговорку: "Розга — не мука, а вперед — наука". Другое дело, когда речь идет о честных атеистах, желающих искренне разобраться в религиозных вопросах и предлагающих верующим людям диалог на равных началах.

Такие атеисты сейчас имеются: и они в дальнейшем будут, видимо, играть все большую роль. С ними можно говорить серьезно и сердечно, уважая их как честных людей и товарищей, в то же время, разумеется, не отступая ни на йоту от своих убеждений. В этом меня, между прочим, убедила беседа с Б. Т. Григоряном, которая состоялась на другой день и длилась около пяти часов.

Это не были дипломатические переговоры — это был самый обыкновенный человеческий разговор двух литературщиков, свободно и непринужденно высказывающих свое мнение, живо напомнивший мне студенческие времена, когда, шатаясь по городу, я точно так же вел умные (часто, впрочем, и заумные) разговоры с товарищами.

Установление полной, а не мнимой свободы религии в нашей стране уничтожит искусственные перегородки между атеистами и верующими, и тогда возникнет та атмосфера дружбы и сотрудничества, в которой возможно будет совместно искать истину.

Борьба за свободу религии, за свободу атеизма, за полную свободу совести — вот та миртовая ветвь, которую я протягиваю своим друзьям - верующим и атеистам.

Этим я хотел кончить. И подумал: многих удивит мое предложение бороться за свободу атеизма. Иные увидят в этом демагогию.

Нет, это не демагогия - это правда жизни. Ибо и атеизм у нас несвободен, как несвободна религия. Положение атеизма у нас сейчас сильно напоминает положение Православной Церкви в дореволюционной России.

Православие, как известно, было тогда официальной идеологией; всякие споры с ним категорически воспрещались. "Священник у нас — это несчастный человек: с ним нельзя спорить", — писал В. С. Соловьев. Церковь была несвободна, потому что она была принудительна.

Атеизм у нас несвободен именно потому, что он принудителен, общеобязателен, бесспорен. (Даже из материалов этой беседы это видно, — ведь убеждены же все присутствующие, что верующий человек не может быть учителем.)

— 270 -

Борьба за свободу религии есть поэтому борьба и за свободу атеизма, ибо методы принуждения (прямые или косвенные) компрометируют атеизм, лишают его всякой идейной значимости, всякого духовного обаяния.

Итак, да здравствует свободная религия и свободный атеизм!

30 мая 1965 года.

— 271 -

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ПЕТИЦИЯ

Конец 1965 года. 21 ноября. Ночь. На Большой Дмитровке — ныне Пушкинская улица. В Москве. Большой шестиэтажный дом. Старинные барские квартиры, потолки с лепными украшениями. В одной из квартир большая комната с внутренней лесенкой, с мезонином. Ночью здесь два человека: двое мужчин— красивые, зрелые. Один с боярской внешностью, с выхоленной бородой, Николай Эшлиман; другой также со старомодной бородкой, имеет наружность провинциального помещика. Я как-то ему сказал: "Вы, Феликс, похожи на картежника XIX века, азартного игрока". В ответ он засмеялся и сказал: "От вас дождешься комплимента!"

Оба взволнованы. Они только что закончили 8-месячную работу: обе петиции — Патриарху и в Совет по делам Православной церкви. Они твердо уверены, что это харизматический момент, что работа закончена благодаря действию Благодати Святого Духа, всегда "немощные врачующей, оскудевающих восполняющей". И, встав перед иконами, они поют пасхальные гимны.

Наутро приходит Глеб Якунин — человек одного с ними духа, но так на них непохожий. Быстрый, суетливый, с блондинистой, рыжеватой бородкой, типичный советский научный работник, аспирант, — мой лагерный дружок Кривой нашел в нем сходство с молодым Бухариным.

13 декабря 1965 года оба священника в рясах отправляются в Чистый переулок в Патриархию. А в Патриархии после отставки Киприана опять перемены. Теперь правит четверка. Патриарх Алексий (в лице своего alter ego — Даниила Андреевича Остапова) Митрополит Никодим ("министр иностранных дел"), Митрополит Пимен (управляющий Московской епархией), как всем понятно, будущий Патриарх, и новая фигура — управляющий делами Патриархии Митрополит Таллинский Алексий. Именно перед ним предстали два священника со своей петицией. Надо сказать о нем

— 272 -

также несколько слов, тем более что и сейчас он занимает ту же самую должность.

Его фамилия Редигер. Собственно говоря, барон фон Редигер. Дед его, из остзейских баронов, занимал высокое положение, ходил в генералах. Жил в Ревеле. После революции отец его принял сан священника и служил в одной из церквей Ревеля, переименованного эстонцами в Таллин. Его собратом, который служил с ним в одном храме, был пресловутый А. А. Осипов.

Затем мировая война, бесконечные перетасовки: советские войска, немцы, опять Советы. Молодой Редигер поступает в Ленинградскую Духовную Академию, попадает под крыло к старому сослуживцу отца А. А. Осипову, тогда занимавшему пост инспектора Академии. В Академии он пришелся ко двору: на третьем курсе принимает монашество; затем обычная карьера ученого монаха: в 30 лет он уже епископ Таллинский, а затем вскоре управляющий делами Московской Патриархии в сане архиепископа. Вскоре он стал Митрополитом.

Он устраивает всех: прекрасно воспитанный, с изящными, аристократическими манерами, он нравится Патриарху; мягкий по характеру, уступчивый, он умеет ладить с собратьями, тактично руководить подчиненными (это не крикливый, неотесанный, театральный администратор Киприан Зернов), наконец, уступчивый, всегда готовый к компромиссам, он очень устраивает деятелей Совета по делам Православной церкви. К тому же и иностранцам его показать не стыдно: человек голубой крови, с манерами дипломата.

Перед ним предстали два взволнованных священника в морозный день 13 декабря 1965 года. "Мы принесли вам, Владыко, — сказал отец Николай Эшлиман, - документ, адресованный Патриарху, в котором изобличаются вины Патриархии". Архиепископ Алексий тактично спросил: "В чем вы видите ее вины?" В ответ последовала бурная тирада. В заключение реплика иерарха-дипломата: "Ваша петиция будет передана Святейшему Патриарху".

Свое слово он сдержал (к негодованию Даниила Андреевича, который вообще ничего не передавал Патриарху, кроме юбилейных адресов).

Патриарх внимательно прочел. Сказал: "Все правильно. Возражать тут нечего".

В Совете по делам Православной церкви петиция также про-

— 273 -

извела впечатление. Один из крупных работников сказал: "Да что там. Выгнать их надо!"

На это последовал ответ: "Если это попадет за границу, могут быть неприятности". Он не ошибся: документ действительно вскоре попал за границу.

Авторы петиции постарались ознакомить с ней и всю Русскую церковь: размноженная в нескольких стах экземплярах (до чего трудно было сделать это на машинках, — московские машинистки разбогатели) петиция была разослана всем архиереям Русской церкви.

Французская поговорка гласит, что "кошку надо назвать по имени". Собственно говоря, в петиции не было ничего такого, что не было бы известно решительно всем, кто жил в Советском Союзе.

Патриарх был вполне прав, когда говорил, что в петиции "все правильно". Не только возражать, но даже и сомневаться в чем-либо не приходилось.

Ново было то, что нашлись двое священников, которые, не боясь, во весь голос, перед лицом всего мира сказали правду. Что было до этого? Были простые женщины в платочках, которые не хотели выходить из храмов, когда их закрывали. Но ведь кто обращал на неграмотных старух внимание? Связно изложить то, что происходит, они не могли и не умели. Были почаевские монахи, которые не хотели уходить из монастыря. Но ведь они тоже ничего толком сформулировать не могли и не умели.

Был Левитин-Краснов, основатель религиозного самиздата, религиозный интеллигент эсеровского типа, этот как будто умел и говорить, и формулировать. Но ведь он один. И человек-то нецерковный или полуцерковный, бывший обновленец, полуеврей. А остальные молчат и всем довольны.

И вот два священника теперь провозглашают на весь мир, что церковь в России гонимая, — и Церковь живая, благодатная, истекающая кровью.

И вспомнились мне тут слова Павла Антокольского, поэта, потерявшего на войне сына:

"Сын Человеческий встает,

Как Он вставал когда-то.

— 274 -

Кровь человеческая льет

Из черных ран солдата".

Кровь человеческая из ран солдата, борца за Правду, верующего, священника, воина Христова!

И атмосфера после этого изменилась. Не только в русской церкви. В какой-то мере и во всем мире. Русская церковь перестала быть церковью молчания. Она заговорила. Но это только один из аспектов петиции. И притом не самый главный. Выяснилось, что 48 лет гонений не могли ни уничтожить, ни обескровить Христову Церковь. Голос Церкви раздался, и откуда же — из столицы, из самых недр, из которых исходит наступление на религию, — из самой Мекки мирового атеизма, — из Москвы, из квартиры на Пушкинской улице, от которой всего лишь пять минут ходьбы до Красной площади, мавзолея Ленина и Кремля. Это показывало огромное, не умирающее и не ослабевающее значение христианства. Если так можно выразиться, удельный вес христианства во всем мире повысился, — это показывало, что правы те наиболее дальновидные социалисты и коммунисты всего мира, которые примерно в эти годы прекратили свои наскоки на церковь; более того, стали перед ней расшаркиваться, звать ее себе в союзники. Если уж Ленину, Троцкому, Сталину не удалось ее ни уничтожить, ни подавить, так где уж тут это сделать Торезам да Дюкло, Тольятти да Луиджи Лонго, Хрущевым да Булганиным, Брежневым да Сусловым. "Сила Божия в немощи совершается". Устами двух скромных, и нельзя сказать, чтобы особенно выдающихся людей, заговорил Христос.

Петиция, направленная Патриарху, написана неумело, довольно коряво — сразу видно, что писали ее не литераторы. Но, быть может, именно в этом отсутствии профессиональной приглаженности ее сила.

Петиция начинается с самого простого, с того, что знают все верующие, что испытали на себе все те, кому приходилось окрестить в церкви ребенка: то, что для крещения ребенка у родителей требуется предъявление паспортов и письменного удостоверения, заверенного домоуправляющим, в результате чего на родителей сыплются всевозможные кары: от исключения из партии, увольнения со службы до издевательских карикатур в стенных газетах с объявлением антиобщественным элементом (пункт 1 петиции).

— 275 -

Во втором пункте излагается печальная история массового закрытия храмов, православных обителей, духовных семинарий.

В третьем пункте дается оценка государственным узаконениям, согласно которым воспрещается совершение в домах верующих каких-либо религиозных действий.

В четвертом пункте дается оценка совершенно антиканонического порядка, когда под видом якобы "Регистрации" совершается фактически назначение заведомыми атеистами, чиновниками из Совета по делам Православной Церкви, всех православных священнослужителей. Это является не только нарушением всех церковных канонов, но и Советской Конституции, гарантирующей якобы отделение церкви от государства.

В заключительной части петиции в очень почтительной форме показывается, однако, вся лживость представителей Патриархии, которые своими лицемерными заявлениями сбивают с толку мировое общественное мнение и лишают церковь всякой защиты.)

Как я сказал, впечатление, произведенное петицией, было огромное. Уже в начале 1966 года она была полностью напечатана на всех европейских языках. Она передавалась полностью и целиком на русском языке радиостанциями Би-Би-Си, "Голосом Америки" и "Свободой". Таким образом, о ней узнала вся русская церковь, о ней заговорили все церковные люди, все священники, монахи, простые миряне.

В эти дни как-то раз на квартире у Клавдии Иосифовны мне сказал Феликс: "Анатолий Эммануилович! Нужен отклик". Отклик действительно не заставил себя долго ждать. В начале 1966 года появляется в самиздате моя статья "Час суда Божия". Я излагал в ней содержание петиции и оценивал ее как час суда Божия — суда над всей накоплявшейся десятки лет неправдой, гнусным издевательством над религиозными чувствами людей и трусливым пособничеством Патриархии.

Затем последовали отклики по радио. Как видно из радиопередач, о петиции писала вся мировая пресса: от "Таймс" и до католических провинциальных газет. Не будет преувеличением сказать, что не было ни одной сколько-нибудь серьезной газеты, которая бы не писала о петиции, о русской Православной церкви, о сложившейся ситуации.

В это время Митрополит Пимен вызвал к себе в Новодевичий двух священников. Первым вошел в кабинет Митрополита Крутицкого отец Николай Эшлиман.

— 276 -

Митрополит, стоя посреди кабинета, приветствовал его ироническим поясным поклоном: "Ну, спасибо, Николай Николаевич, оказали услугу. Теперь мне проходу нет. Меня упрекают: вот ваш ставленник, ваш протеже! Спасибо!" Отец Николай отвечал также довольно резко. Разговор принимал все более и более напряженный характер.

И тут из уст разгоряченного Митрополита вырвалась фраза: "Да что вы лбом стену хотите прошибить? Ну, передаст вашу петицию два раза Би-Би-Си. И на этом конец". Когда вслед за Эшлиманом в кабинет вошел Глеб, Митрополит, все еще красный, разгоряченный, разговаривал и с другим священником все тем же порывистым, взволнованным тоном.

Между тем сенсация, вызванная петицией, не успокаивалась. На протяжении трех месяцев по радио шли все новые и новые сообщения об откликах прессы. Отклики были двух типов: восторженные, приветствовавшие смелость двух героических священников, — таких было большинство — и умеренные, которые осуждали священников за излишнюю резкость. В частности, английская католическая газета "Католик Геральд" приводила мнение одного католического монаха, который, прочтя петицию, вздохнув, сказал: "Я все-таки за стариков. Не годится молодым священникам так осуждать епископов, которые вынесли на своих плечах всю тяжесть ежовщины".

Отец Владимир Родзянко, приобретший широкую известность своими высокоталантливыми лекциями на религиозно-философские темы по Би-Би-Си, призывал молиться об успокоении Русской церкви, стараться договориться с Патриархией.

Все это побудило меня весной 1966 года выступить с новой статьей "Слушая радио". Я приводил в ней много новых фактов из русской провинциальной жизни, в частности из жизни Смоленской епархии, которые свидетельствовали о невероятном падении нравов епископов, о падении нравов рядового духовенства, буквального пронизанного агентами КГБ.

Я указывал на то, что уговорами здесь не поможешь, как не смогли помочь уговорами в начале века русские либералы в главе с дядюшкой отца Владимира (оказалось, что Председатель Государственной Думы приходится ему дедом).

Я говорил необыкновенно резким тоном — и не мог говорить иначе, ибо тема была животрепещущая, близкая сердцу, больная, кровная.

— 277 -

В церкви была накаленная атмосфера. Все ожидали, что будет дальше. Епископы, получившие петицию, по сигналу сверху давали отзывы в Патриархию, причем большинство отзывов, разумеется, были составлены в духе, угодном светскому и духовному начальству. 24 декабря 1965 года последовала резолюция Патриарха:

"Священники Московской епархии Николай Эшлиман и Глеб Якунин обратились к нам с так называемым "Открытым письмом", в котором предприняли попытку осуждения деяний Архиерейского собора 1961 года, а также действий и распоряжений церковной власти.

Не дождавшись какого-либо ответа на свое письмо, они самовольно разослали его копию всем епархиальным архиереям, пытаясь нарушить церковный мир и произвести соблазн в церкви.

Тем самым составители письма не выполнили данное ими перед рукоположением обещание (присягу) "проходить служение согласно с правилами церковными и указаниями начальства".

Получившие копию письма архиереи присылают в Патриархию свои отзывы, в которых выражают свое несогласие с содержанием письма и возмущаются действиями двух священников, посягающих на церковный мир.

Ввиду изложенного поручить Преосвященному Митрополиту Крутицкому Пимену указать составителям письма на незаконность и порочность их действий, направленных на соблазн Церкви, и на соответствующем докладе Преосвященного иметь о священниках Н. Эшлимане и Г. Якунине особое суждение.

Резолюцию сообщить циркулярно всем Преосвященным".*

Тем не менее священников пока не трогали. Косная и тяжкая на подъем бюрократия, видимо, была озадачена и никак не могла сообразить, что надо делать и что следует предпринять. Наконец в мае оба священника опять были вызваны к Митрополиту Крутицкому. На этот раз в кабинете присутствовал при беседе его секретарь. В этом отчасти виноват был я, так как в своей статье "Час суда Божия" я привел слова Митрополита: "Что вы стену лбом прошибить хотите, что ли?". В связи с этим Митрополиту в Совете было сказано: "Неужели вы действительно могли это сказать?"

А один из архиереев говорил по моему адресу: "Он пишет статейки, а из-за него летят архиереи". Впрочем, у страха глаза

* Цитирую по Апелляции на имя Патриарха Алексия отцов Эшлимана и Якунина.

— 278 -

велики. Никто из-за моих статеек не полетел, а улетел лишь я сам: сначала в тюрьму, потом в лагерь, потом в вынужденную эмиграцию. А архиереи остались на месте.

Майский разговор с Митрополитом Пименом носил совсем не тот характер, что в декабре. На этот раз спокойный, учтивый (что, вообще говоря, ему свойственно не было), Митрополит сказал: "До сих пор Церковь матерински ожидала вашего покаяния. Сейчас я призвал вас, чтобы спросить: не произошло ли каких-либо изменений в вашей позиции?" После отрицательного ответа Митрополит благословил священников и учтиво с ними простился. Через несколько дней оба священника получили Указ Патриарха о запрещении в священнослужении, под которым они состоят вплоть до настоящего времени.

Приводим документы, относящиеся к этому печальному делу. Тотчас после беседы с Митрополитом Пименом оба священника подали на имя Патриарха заявления следующего содержания:

"Его Святейшеству

Святейшему Патриарху Московскому и всея Руси

Алексию

от священника Покровской церкви,

что на Лыщиковой горе г. Москвы,

Эшлимана Николая

Объяснение

12 мая 1966 года я был вызван Высокопреосвященнейшим Пименом, Митрополитом Крутицким и Коломенским, который предложил мне от имени Вашего Святейшества вопрос о моем нынешнем отношении к содержанию "Открытого письма", адресованного Вам нами 13 декабря 1965 года.

Его Высокопреосвященство спрашивал меня, во-первых, не раскаиваемся ли мы и не сожалеем ли о написании письма и, во-вторых, намерены ли мы предпринимать какие-либо дальнейшие шаги, аналогичные вышепоименованному письму.

Позвольте сказать Вашему Святейшеству, что лично я, да, как мне известно, и отец Глеб Якунин, считаю милостью Божией авторское участие в создании этого письма, и ни о какой перемене в отношении мыслей, нашедших в нем выражение, не может быть и речи. Что же касается раскаяния, то в отношении содержания и формы распространения письма ни я, ни отец Глеб не считаем

— 279 -

себя совершившими проступок, ежели только верность Апостольскому преданию и повелениям Святой Церкви Христовой не являются в современном "каноническом мышлении" преступлением.

По поводу осуждения, выраженного нам в Вашей резолюции от 24 декабря 1965 года, я посмею почтительнейше адресовать Ваше внимание к VI Правилу II Вселенского Собора.

Относительно второго вопроса, предложенного нам Его Высокопреосвященством, то я считаю, что содержание нашего письма достаточно определенно отвечает на него.

В заключение еще раз смею перед Господом и Вами, Ваше Святейшество, свидетельствовать об истинности наших обвинений в адрес высшего церковного управления.

Вашего Святейшества недостойный богомолец

священник Н. Эшлиман

12 мая 1966 г."

"Его Святейшеству

Святейшему Патриарху Московскому и всея Руси

Алексию

от Якунина Глеба,

священника храма Казанской Божией Матери

гор. Дмитрова.

Объяснение

Ваше Святейшество!

12 мая 1966 года я был вызван к Высокопреосвященнейшему Митрополиту Коломенскому Пимену и имел с Его Высокопреосвященством вторичную беседу по поводу "Открытого письма" от 13 декабря 1965 года и резолюции Вашего Святейшества.

Во время беседы Преосвященнейший Владыка предложил мне ответить на следующие вопросы:

1. Продолжаю ли я придерживаться тех же взглядов, которые были выражены о. Н. Эшлиманом и мною в "Открытом письме"?

2. Как я отношусь к резолюции Его Святейшества от 24 декабря 1965 года?

3. Намерен ли я предпринимать какие-либо действия, подобные "Открытому письму"?

Отвечая на эти вопросы, я считаю своим долгом еще раз засвидетельствовать перед Вашим Святейшеством свою готовность принести церковную присягу на Кресте и Евангелии в знак удосто-

— 280 -

верения того, что было изложено в "Открытом письме". В отношении резолюции Вашего Святейшества от 24 декабря 1965 года я не могу не выразить своего удивления по поводу того, что она впадает в прямое противоречие с каноническим правом и практикой Святой Церкви (VI Правило II Вселенского Собора). Кроме того, резолюция Вашего Святейшества совершенно неосновательно ставит под сомнение нравственные побуждения, которыми мы руководствовались при составлении и распространении письма.

Я продолжаю быть глубоко уверенным в необходимости отмены антиканонических постановлений Архиерейского Собора 1961 года и готов участвовать в любом правильном церковном действии, направленном на осуществление этого благого дела.

Вашего Святейшества недостойный богомолец

священник Г. Якунин

12 мая 1966 г.".

Текст документа о запрещении обоих священников гласит следующее:

"Как видно из объяснений священников Н. Эшлимана и Гл. Якунина, соблазнительное упорство в их вредной для церкви деятельности продолжается.

В целях ограждения Матери-Церкви от нарушения мира церковного считаем необходимым освободить их от занимаемых ими должностей с наложением запрещения в священнослужении до полного из раскаяния, причем с предупреждением, что в случае продолжения ими их порочной деятельности возникнет необходимость прибегнуть в отношении них к более суровым мерам, согласно с требованием правил церковных.

Патриарх Алексий

13 мая 1966 г.".

(Цитирую по тексту Апелляции священников Н. Эшлимана и Г. Якунина от 23 мая 1966 года.)

Мне врезался в память теплый майский день, когда отец Глеб праздновал свое новоселье. Он сумел приобрести квартиру в жилищном кооперативе, во вновь отстроенном многоэтажном доме. Были все свои, а также староста из храма, где служил Глеб. Хорошая квартира, все было новое, стол, накрытый белой ска-

— 281 -

тертью, на стопе много яств, традиционное шампанское. Но было грустно. Только что хозяину дома был вручен документ с резолюцией Патриарха. Отныне он был под запрещением.

В его жизни, да и в жизни всех начиналась новая эра. Эра открытой оппозиции Патриархии.

В эти майские дни под свежим впечатлением совершившейся несправедливости я пишу свою статью "Любовью и гневом", неслыханную по резкости, направленную Патриарху. Перечитал ее сейчас (через 13 лет), и многое покоробило. Многое показалось излишне резким. Очень шероховатым. Сейчас я ее написал бы совсем не так. Многие были также шокированы этой статьей, беспримерно резкими выпадами в адрес 89-летнего старика. Но писал я ее в порыве крайнего раздражения, раздражения, вполне обоснованного и справедливого. Форма была слишком резкая, исходящая от человека страстного, порывистого, эмоционального, но по существу я был прав, и вся дальнейшая жизнь лишь подтвердила правильность статьи, в чем читатель может убедиться, так как я печатаю ее в приложении к этой главе.

Статья называется "Любовью и гневом". Мною действительно владели два эти мощные стимула: любовь к Правде и к обиженным друзьям и гнев против тех, кто их гонит.

Эта статья была межой. С этого времени все представители официальной церкви видят во мне врага. Но имею я и многих друзей.

Ребята из Семинарии, из Академии по-прежнему днюют и ночуют в домике в Ново-Кузьминках. С женой мы все еще по ряду причин жили раздельно. Причем с бурсаками я и сам становился бурсаком. Во мне пробуждался мальчишка. Помню, раз в Исторической библиотеке я встретил одного знакомого журналиста из журнала "Наука и религия". Сказал ему: "Я хочу дать вам про себя материал. Знаете ли, что я делал вчера весь день? Играл с бурсаками по-солдатски в дурака на щелбаны (щелчки) ".

Он ответил: "Тоже одолжили. Подумаешь! Уж на старости лет вы могли бы хотя бы стать морфинистом".

Морфинистом я не стал, но мальчишества и безалаберности у меня было хоть отбавляй. И в это же время в церкви появляются новые люди. Расскажу о них.

— 282 -

"Иных уж нет, а те далече,

Как Сади некогда сказал".

Это прежде всего отец Павел Максимов, новый настоятель нашего Вешняковского храма. Старый, бывалый человек. Сын известного в дореволюционные времена московского протоиерея.

Как-то я заметил на нем своеобразный крест с украшениями. Он меня заинтересовал. С приятельской фамильярностью я его взял в руки, стал рассматривать. На оборотной стороне было написано "I.В." (И - десятеричное). Он сказал: "Ну-ка, угадайте, чьи инициалы?" Подумав, я сказал: "Иоанн Восторгов". (Это был очень известный в дореволюционные времена человек — один из основателей Союза Русского Народа, настоятель храма Василия Блаженного, расстрелянный летом 1918 года.) Он сказал: "Правильно. В 18-м году мой отец сидел с ним вместе в Бутырках. Перед тем как его вызвали на расстрел, он подарил отцу наперсный крест". Его отец был настоятелем храма Рождества Богородицы на Бутырском хуторе. Мальчиком он прислуживал отцу. Окончил Московскую Духовную Семинарию. Но тут подоспела революция. Много мытарствовал. Служил и в поварах, и счетоводом, и бухгалтером. Имел семью. Хорошая, веселая жена (церковная певчая) и двое сыновей — хорошие, рослые мужчины, инженеры, глубоко верующие, всегда бывали в алтаре, когда служил их папа. Внук также в алтаре прислуживал деду.

Служил истово, с большим чувством. Проповедовал хорошо, с жаром, приводил примеры из жизни. Был любим прихожанами. Мы с ним были очень дружны. Беседовали часто часами. Вполне откровенно.

Добрый, умный человек. Умер от страшной болезни - от рака печени. О своей болезни знал, но служил до самой последней минуты. Говорил: "Я, когда служу, забываю, что болен". Умер, когда я был в тюрьме. Обо мне беспокоился, как о родном, много молился.

Недавно я беседовал с одним приехавшим сюда представителем катакомбной церкви, который с фанатичной ненавистью говорил о Русской Православной церкви; отрицал он в ней благодать. И я вспомнил слова преп. Макария Великого. На вопрос о том, сходит ли благодать на дары, если совершает службу неверующий

— 283 -

священник, он ответил: "Сходит для тех, кто верующий". — "А если половина неверующих?" — "Тоже сходит для тех, кто верует. И если есть хоть один верующий, то для него и сходит благодать".

Пока есть в Русской церкви такие люди, как отец Павел Максимов, как отец Димитрий Дудко, как отец Александр Мень, как сотни других достойных пастырей, имена которых я не называю по понятным причинам, — в Русской церкви не оскудеет Благодать, она будет изливаться широким потоком и питать всех алчущих и жаждущих правды.

И о другом Павле мне хочется здесь вспомнить. Об иеромонахе Павле Максименко. Своеобразна судьба этого человека.

В миру Федор — из терских казаков, уроженец города Георгиевска (на Кавказе). Был в армии, служил в танкистах. Офицер, капитан танковых войск. Жена — коммунистка, заведующая местным Районным отделом Народного образования. Был и сынишка, которого он безмерно любил. И было вдруг ему "видение, непостижимое уму, — и глубоко впечатление в сердце врезалось ему".

Раз утром сидит он в своей комнате. Жена ушла на работу. Он задремал и вдруг видит что-то белое, что пронеслось мимо него. И слышит голос: "Федя, я твой ангел. Федя, будь верующим. Федя, проснись, а то забудешь!" Он проснулся и, как был, в мундире, в погонах, бросился на колени перед иконами. Иконы хозяйки этого дома. В этот момент вошла и сама хозяйка дома и увидела своего жильца-офицера, в погонах, молящегося со слезами на коленях перед иконами. Она потом сказала жене: "С Федей что-то неладное: я застала его на коленях перед иконами". Он действительно начал после этого долго и много молиться. И решил поступить в Духовную семинарию в Ставрополе. Но тут семейная драма. Жена — коммунистка, администратор, заведующая роно, глава всех учителей района. Перед ней дилемма: уйти из партии, лишиться профессии или развестись с мужем. С душевной болью, после долгой внутренней борьбы, она избрала второе. Совершился развод, и Федя поступил в Духовную семинарию, окончил ее блестяще, одним из первых. И получил направление в Московскую Духовную Академию.

Но дальше опять коллизия: "Что делать дальше?" С женой сойтись невозможно. Жениться второй раз — это значит лишиться возможности принять священство. (Согласно канонам, второбрачный не может быть рукоположен в священный сан.) После долгих раздумий Федор избрал монашество. На 3-м курсе Ака-

— 284 -

демии он был пострижен в монахи в Троице-Сергиевой Лавре с именем "Павел" и вскоре рукоположен в иеромонахи. Он блестяще кончает Духовную Академию. Его кандидатская диссертация — о значительном русском богослове-догматисте проф. Ф. Голубинском — одна из лучших за время существования Академии. Он живет в монастыре, исполняет монастырские послушания. Однажды он чистит снег, скалывает лед. В это время двое молодых людей, видимо приезжих из Москвы, останавливаются поодаль, о чем-то перешептываются, потом подходят к нему. Спрашивают: "Скажите, вы носите брюки?" Павел откидывает полы рясы, показывает синие домотканые брюки, которые носили тогда все монахи Троице-Сергиевой Лавры, говорит: "А как же, — монах в синих штанах. Все как полагается".

Через некоторое время он получает новое послушание — становится "Гостиником", заведует привилегированной монастырской гостиницей, в которой останавливаются архиереи. В это время происходит мое с ним знакомство. Я приехал к одному высокому лицу. В Лаврском дворе нас с ним познакомили. Впоследствии, когда мы с ним крепко подружились, он показывал мне запись в своем дневнике, одновременно лестную и обидную для меня:

"Познакомился с Красновым. Боже, какой же немощный сосуд Ты избрал!" Впрочем, еще раньше один из его друзей-монахов говорил ему про меня: "Он маленький, невзрачный..." В вечер нашего знакомства он сказал своему собрату: "Познакомился с Красновым". — "Ну, и что?" — "Да то, что ты говорил".

Все шло хорошо. Отец Павел считался одним из лучших иноков. Интеллигентный, начитанный, он в то же время много работал, собирался защищать магистерскую диссертацию. Но тоска по сыну его мучила. Он, конечно, ему помогал. Как-то поехал в Чистополь, городок Казанской области, куда перебралась в это время его бывшая жена, к своим родителям. Жена категорически запрещала ему видеться с сыном. Он обычно приходил к родителям жены, которые жили отдельно от дочери. Они предварительно брали к себе ребенка, чтобы он мог увидеться с ним украдкой. Как-то раз, когда он сидел у родителей жены, держа на руках сынишку, пришла жена. Произошла встреча бывших супругов, впервые за много лет. Было бурное объяснение. Жена сказала:

"Я ничего не знаю о Боге. Я знаю только, что у меня нет мужа, а у моего ребенка нет отца". Это были ее последние слова. Больше

— 285 -

он ее не видел. Он рассказывал мне об этом волнуясь. А я вспомнил при этом слова из воспоминаний когда-то популярного, а теперь забытого русского писателя XIX века Н. И. Греча, писавшего по поводу изгнанного декабриста, которого развели с женой потому, что кто-то донес, что они когда-то вместе крестили ребенка, а следовательно, являются кумовьями. "Да будут прокляты те, кто из-за предрассудков портят людям жизнь!" В данном случае из-за антирелигиозных, коммунистических предрассудков.

Печальна была судьба моего друга иеромонаха Павла. Пока он жил в монастыре, все было хорошо. Но вот один из иноков Лавры, достигший архиерейства, был назначен управляющим Смоленской епархией. И возымел он на беду мысль взять к себе из монастыря Павла. Отец Павел стал служить в соборе в Смоленске. Жил он в келье, в помещении древнего собора. Приезжал я к нему туда раз в ноябре 1965 года вместе с ребятами. Гостил у него. Смотрели Смоленск, древний город, отмеченный рядом исторических событий.

Тяжело Павлу тут было. Уж очень неприятный причт: все, почти без исключения, стукачи. Предложили заняться этим делом и Павлу. Категорический отказ. Любили и уважали его в народе. Но здесь случилось одно обстоятельство, которое оказалось роковым для о. Павла. Он, как бывший танкист, хорошо знал автомобиль. И сам был великолепным шофером и знал механизм автомобиля, как настоящий специалист. И вот, Преосвященный поручил ему связаться с местными шоферами, чтобы договориться о ремонте архиерейской легковой машины. И тут началось знакомство о. Павла с шоферами. А шоферы, как известно, любители выпить. И проснулся тут у Павла старинный русский недуг, который был у него наследственный: и отец его, и дед — оба были алкоголики. К тому же в Смоленске, среди шумного города, стала одолевать его с особой силой тоска по жене и сыну, чего в стенах монастыря, при размеренной монастырской жизни, не было. Несколько раз о. Павел крепко выпил. Этим воспользовались агенты КГБ; отца Павла отстранили от священнослужения. То был предлог: настоящая причина — отказ работать в КГБ и крепкая дружба со мной.

— 286 -

Отец Павел на некоторое время возвращается в Лавру. Ко мне не идет. Я передаю ему через знакомого диакона: "Моряки своих друзей не забывают. Пусть приходит ко мне, если не боится". На другой день пришел ко мне. Сказал: "Я думал, что вас не застану. Написал записку: "Моряки своих друзей на замки не приглашают. Зачумленные зачумленных не боятся. Если не боитесь, приезжайте ко мне в Лавру. Я живу в корпусе для приезжих".

Вскоре получил назначение в Иркутск, а через некоторое время в Псково-Печерский монастырь. Как-то раз, в 1968 году, собрался ехать из монастыря в Псков. Увидел автомобиль. Подошел ближе (роковую роль играли в его жизни автомобили). В этот момент грузовик неожиданно дал задний ход, сбил отца Павла с ног, затем проехал по нему. Через два дня он был похоронен в пещерах Псково-Печерской обители.

Царство Небесное и мир твоему праху, отец Павел, хороший русский человек, с чистым сердцем и с чуткой совестью! Молюсь за него ежедневно. Иерейство и иночество и добрую твою душу да помянет Господь Бог во Царствии Своем.

И еще об одном человеке с трагической судьбой хочется вспомнить, хоть и очень тяжело вспоминать. О Марке Васильевиче Доброхотове.

Примечательна судьба этого человека. Его дед — соборный протоиерей из Рязани. Его отец агроном, сельскохозяйственник, профессор Тимирязевской сельскохозяйственной Академии. Человек серьезный, стойкий, глубоких знаний. В 40-е годы, после войны не ладил с Лысенко, утверждал с фактами в руках то, что теперь каждый знает и всякому понятно, что знаменитый и даже, как тогда говорили придворные льстецы, великий агроном — обыкновенный шарлатан.

Как известно, в 1948 году, после печально знаменитой "дискуссии" в Сельскохозяйственной Академии, "великий агроном" бросил на весы самый веский из всех научных аргументов: "Тут была записка: как относится ЦК к моему докладу. Отвечаю:

ЦК (т. е. тов. Сталин) рассмотрел и одобрил мой доклад". Против такого аргумента оказались бессильны все научные доводы. А после закрытия сессии противники Лысенко были немедленно сняты со своих должностей и многие из них арестованы. В том числе

— 287 -

и проф. Доброхотов. Через несколько дней его жена с юношей-сыном были выброшены из казенной квартиры в Петровском-Разумовском. Жена профессора вскоре вышла замуж за другого, а юноша Марк (так звали профессорского сына) остался фактически беспризорным. Он пробовал многие профессии, одно время был музыкантом в красноармейском ансамбле. И много читал. Любил книги. Потом женитьба на женщине старше него, медицинской сестре из больницы им. Склифосовского. Он пытается поступить в Духовную семинарию. Его не приняли, так как оказалось, что он освобожден от службы в армии как шизофреник. Он поселяется в женином доме, деревянном домишке на Новослободской улице, против Пименовского храма. У него рождается сын. В это время начинается "эпоха позднего реабилитанса" — хрущевских амнистий. Возвращается из лагеря его отец, постаревший, физически немощный, но не сломленный. Он поселяется в родной Рязани. Там работает в Институте. Как бывший работник Сельскохозяйственной Академии, доктор наук, получает довольно большую зарплату. Начинает помогать сыну. Между тем сын все свои деньги тратит на книги. Собирает ценнейшую богословскую библиотеку. Этим он приобретает известность в церковных кругах. Когда в Духовной Академии отсутствует какая-либо книга, посылают к Марку. У него она почти всегда оказывается.

Далее. Начинаются его знакомства с букинистами. Он широко занимается обменом книг. Любовь к книгам сочетается у него с коммерческими способностями.

Он постепенно становится профессиональным книжным торговцем. Профессия, существующая во всех странах и всюду считающаяся полезной и почетной. Но по диким советским понятиям и это преступление. Книги ведь не апробированные. Вдруг проскочит какая-либо крамола.

Я познакомился с ним в 1964 году, в самый разгар преследования меня как тунеядца. Мы с ним стали приятелями.

Что нас связывало? У проф. Б. М. Эйхенбаума в его книге о Л. Н. Толстом есть интересное рассуждения — об архаистах и архаизаторах. Архаист — это человек крайне консервативных убеждений. Архаизатор может быть человеком самых прогрессивных и даже революционных воззрений, но по своим вкусам, по своей психологии он тянется к старине.

Марк был архаист, я (несмотря на свои социалистические убеж-

— 288 -

дения) глубокий архаизатор. Я влюблен в Россию XIX века, как социалист Анатоль Франс был влюблен (по его же словам) в средневековую Францию. Меня очень часто называли человеком XIX века; и действительно, по своей психологии я ничем не отличаюсь от русских интеллигентов 80-х, 90-х годов прошлого столетия.

Это меня и сблизило с Марком. Я любил зайти к нему вечером, побеседовать с ним. Мы говорили о том, о чем говорить уже не с кем или почти не с кем ни там, в России, ни здесь, в эмиграции. О старой России. Когда мы беседовали с ним, казалось, оживала Россия XIX века; мы погружались в старину. Он был поклонником Константина Леонтьева, я любил Владимира Соловьева и увлекался народниками. И мы с ним говорили о произведениях этих писателей, как о новинках, и спорили о них так, как будто они появились только вчера. Мы оба любили гулять. И в хорошую погоду, весной и летом, много и долго гуляли, делали по московским улицам турне по 10-12 километров.

Потом пришло в его жизнь то, с чего, по французской поговорке, начинается преступление, — женщина. Неожиданно Марк страстно, до одури, влюбился в женщину, которая много старше его, чужую жену, жену священника. Развод с женой. Семейная драма. Как раз в это время сносят их чудом оставшийся от старой Москвы утлый домишко. Марк получает квартиру в новом доме, в районе-новостройке. Мы попрощались с Марком в августе 1966 года. Он не приглашал меня к себе в новое жилище. Я понимал почему. Там я мог встретиться с моей старой знакомой, женой священника, встреча с которой у Марка была бы неприятной, неудобной и нежелательной.

И вот однажды (это было 28 ноября 1966 года, как теперь помню) я звоню к Вадиму. Его мама Екатерина Димитриевна мне говорит: "Звонил некто Марк Доброхотов, он просит вас быть дома 29 ноября. Он будет у вас по делу". У меня телефона не было, и многие из церковных людей, которым надо было меня видеть, звонили к Вадиму, зная, что мы с ним очень часто видимся.

Я добросовестно ждал Марка до 2-х часов дня. Была не по-московски теплая погода. Солнце и желтые листья на деревьях. Золотая осень. Марк не пришел. А через несколько дней я узнал, что он зверски убит в Ново-Кузьминках (видимо, по дороге ко мне) в пустующем, предназначенном к сносу доме по Рязанскому проспекту.

Было долгое следствие. Вызывали по этому делу многих, в

— 289 -

том числе и меня. Ничего выяснить не удалось. Известно лишь следующее. В 12 часов к милиционеру, стоящему на посту, подошли дети и сказали: "Какой-то дяденька лежит в пустующем доме и стонет". Это был двухэтажный небольшой дом, принадлежавший Министерству путей сообщения, из которого теперь выехали жильцы, так как дом был предназначен к сносу. На втором этаже нашли Марка Доброхотова, лежащего на полу без сознания. Его погрузили на автомобиль, повезли в больницу. По дороге, не приходя в сознание, он умер. Первое вскрытие показало, что смерть могла последовать от удара чем-то тяжелым, обернутым в мягкое, по голове. Ноги были также в ссадинах. Видимо, его с первого этажа втаскивали по лестнице на 2-й этаж.

Я был на отпевании в Пименовском храме. Марк лежал в гробу как живой, красивый, помолодевший. У гроба плакала жена. Было тяжело и как-то жутко.

Через два года эта история всплыла снова. Началось новое следствие. Дело в том, что многие из тех, кого вызвали в КГБ в качестве свидетелей, а также многие арестованные, когда надо было что-то сказать о месте, где произошла та или иная встреча или где происходило то или иное совещание, или надо было объяснить, от кого был получен тот или иной документ, — показывали на Марка. Есть такой прием — валить на покойника, пойди-ка, проверь! В результате Марк вырос в глазах КГБ в какую-то огромную демоническую фигуру. Между тем Марк, будучи человеком весьма консервативных воззрений, никогда никакой нелегальщиной не занимался и всякой конспирации боялся как огня.

Началось новое следствие. На этот раз его вела не милиция, а прокуратура. Было извлечено из могилы несчастное тело Марка (уже истлевшее). Исследование вновь показало, что череп Марка был пробит чем-то тяжелым. Однако, как и в первый раз, ничего толком установить не удалось. Как предполагалось, Марк имел свидание в пустующем доме (по дороге ко мне) с кем-то из книжных жучков, среди них были грязные и часто уголовные типы. И те на почве коммерческих разногласий убили несчастного Марка.

Сейчас жена его также умерла. Дом, в котором был убит он, снесен, а на его месте высится каменная громада. Снесен и другой Дом, деревянный, в котором я бывал в течение двух лет частым гостем.

Сын его, эмигрировавший в прошлом году из СССР, находится сейчас в Вене в психиатрической больнице. И уже мало кто помнит

— 290 -

о Марке и о таинственной драме, происшедшей на Рязанском шоссе, по дороге в Ново-Кузьминки. Но да помянет и его, и его страдания, и его стремление к истине, и его религиозность Тот, у Кого в Его Царстве вечный покой.

"Ангельские лики, вечное хваленье,

Дым благоуханий

У Творца-Владыки вечное забвенье

Всех земных страданий".

(Ф. Сологуб)

Мы говорили о покойниках. Труднее говорить о живых. Когда говоришь о них (да еще тех, кто живет в Москве), вновь оживают перед тобой следовательские кабинеты, столы под зелеными лампами, аккуратно разложенные на столе папки дел. Ты чувствуешь себя снова свидетелем, и приходится взвешивать каждое слово.

Скажу поэтому лишь о двух, которые и так широко известны и повредить им нельзя. (Да и о них я уже писал.)

Расскажу о Евгении Барабанове и о Льве Регельсоне. И промолчу о всех остальных.

У Вадима был близкий друг - очень своеобразная дама, жена коммуниста, ответственного работника, обратившаяся к религии. Натура экспансивная, увлекающаяся, она была "экстазеркой", молилась дни и ночи, была уверена в том, что существуют одержимые бесами, что бесов можно изгонять людям, обладающим на это особой силой. К таким людям она причисляла и себя. Однажды она мне сказала, что в Лосиноостровском есть юноша, также сын ответственного работника, директора военного завода, который обратился к религии и хотел бы со мной познакомиться. Было решено, что она придет ко мне вместе с ним в ближайшее воскресенье. Это было летом 1963 года, в жаркий воскресный день. В час дня в моем деревянном домишке появляется молодой человек, очень молодой, почти мальчик, белобрысый, долговязый. Входит, знакомимся. Это Евгений Барабанов, из Лосиноостровского. Говорит: "Я с товарищем". Любезно отвечаю: "Пожалуйста, позовите и товарища. Очень рад". Вводит и товарища — молодого парня. Помню, меня удивило

— 291 -

анекдотическое созвучие фамилий: он Барабанов, его товарищ — Барабанщиков. Знакомимся, садимся. Начинается разговор. Вижу, мои гости чем-то смущены. Далее выясняется целая история. Оказывается, оба парня только что убежали из дома.

Дело было так: Барабанщиков приехал к Евгению из Питера в гости, от чего отец Евгения в восторг не пришел. Барабанщиков был также религиозным молодым человеком. Накануне отец Евгения Барабанова имел с ним серьезный разговор. Позвав сына, он в ультимативном тоне изложил ему следующий "меморандум":

"Вот деньги. Купи билет своему товарищу в Ленинград, и чтоб этого юродивого в моем доме завтра не было".

(В характеристике молодого человека папаша, кажется, не очень ошибся.)

Далее: Завтра принеси мне все имеющиеся у тебя иконы и книги религиозного содержания. Я все это сожгу на твоих глазах. И чтоб больше обо всех этих глупостях я не слышал. Тебе надо поступить в институт и заниматься делом".

Ночью оба молодых человека убежали из дома, причем Евгений оставил перед уходом родителям мелодраматическое письмо. Они переночевали у местного церковного сторожа. А днем направились ко мне.

Через некоторое время после этого разговора пришла дама из Лосиноостровского. Пообедали. Я оставил обоих переночевать. Под утро стал думать, что делать мне с ними дальше. Нашел выход. Я в то время был в связи со Псковом. По поручению псковского Владыки (бывшего келейника Патриарха Сергия) писал большую монографию о покойном Патриархе. Кстати сказать, она пропала в бумагах Владыки. А жаль! Там собран большой и малоизвестный исторический материал. Косвенно был я также связан и с Псково-Печерским монастырем. Туда я и решил отправить юношей.

Задумано — сделано. Дал я им письмо к Наместнику отцу Алипию с просьбой приютить на несколько дней молодых богомольцев и сказал, что через несколько дней сам буду в монастыре. Я должен был быть в Пскове у Владыки. Так и сделали.

Ребята, однако, задержались на несколько дней в Москве, так как предстоял праздник в Троице-Сергиевой Лавре. 18 июля они были в Лавре. Когда Женя возвращался из Лавры в поезде, он неожиданно увидел свою мать, которая, как оказалось, выследила

— 292 -

его в Лавре. Видимо, хорошая женщина, безумно любящая сына; недавно она умерла от рака. Царство ей Небесное!

Она стала говорить взволнованно и горячо. Смысл ее речи: "Делай что хочешь. Только, ради Бога, возвращайся домой".

Евгений, однако, был тверд. Он сказал, что он едет в Псково-Печерский монастырь, потом решит что делать.

Через два дня ребята выехали в монастырь. Я поехал в Псков. Приезжаю через несколько дней в обитель. Алипий в бешенстве: "Это паразиты! Это болваны! Чего вы их прислали?"

Что такое? Оказывается, ребята, выходцы из советской буржуазии, не умеющие ничего делать, барчуки, в монастыре не пришлись ко двору. Спят себе до 8 часов, как привыкли дома, молятся, занимаются религиозными размышлениями. Хозяйственному мужику, хамоватому, полуграмотному человеку Алипию этот тип интеллигентных юношей-богоискателей неведом и непонятен. (Кажется, единственный писатель, которого он читал, это Куприн.)

Иду в кельи, хочу видеть ребят. Евгений бросился ко мне, как будто у меня в руках спасательный круг, а он утопающий. Монастырь его также очень разочаровал. Он думал, что найдет здесь ответы на все вопросы, увидит здесь людей, похожих по меньшей мере на преподобного Сергия, а вместо этого нашел хозяйственного мужика Алипия и других таких же мужичков, хозяйственных и еще менее впечатляющих, чем Алипий (тот, по крайней мере, был неглупым человеком — природный практический ум у него был).

Я посоветовал молодым людям нанять комнатку вне монастыря. Помог им это сделать. Через некоторое время Евгений вернулся под родительский кров, и здесь уже он мог начать говорить с "позиций силы" как самостоятельный человек, который может и уйти из дому снова. Характерна позиция отца-коммуниста и полковника. Он вышел к сыну с целой коллекцией антирелигиозных брошюрок и заявил: "Теперь я сам буду с тобой спорить". Крестьянский сын, выходец из семьи звенигородского мужичка-коммуниста, он, видимо, считал, что этими брошюрками можно кого-то в чем-то убедить.

Мало того, через некоторое время Евгений, возвратясь домой, застал в гостях у отца молодого человека, приехавшего из Киева. Это был не кто иной, как "сам" Дулуман, специально выписанный

— 293 -

отцом Евгения, чтобы убеждать сына. Разумеется, все эти попытки не привели ни к чему.

Как известно, впоследствии Евгений окончил университет и затем стал церковным писателем, имя которого известно в церковных кругах и в России, и за границей.

Более сложен путь другого молодого человека, который появляется на нашем горизонте в это время. Это также ныне приобретший известность Лев Львович Регельсон.

Здесь я должен вернуться назад к другим, давно уже перевернутым страницам своей биографии.

Ровно 35 лет назад, летом 1944 года, в Ташкенте я сдавал кандидатский минимум по русской литературе у довольно известного ленинградского профессора Мейлаха. Присутствовал при этом и другой профессор — знаменитый В. М. Жирмунский. Все мы были там, в Ташкенте, в эвакуации. Вместе со мной сдавал кандидатский минимум молодой симпатичный москвич Виктор Моисеевич Регельсон. Я его видел в первый раз. Но потом мы с ним встретились в Среднеазиатском университете, где я тогда читал лекции по истории русского театра. Разговорились. Познакомились и подружились. Ныне этой дружбе, как я сказал выше, 35 лет.

Виктор Регельсон — мой старый друг — великолепный человек! Порядочнейший, многогранный, мыслящий, влюбленный, как и я, в русскую литературу XIX века. В одном отношении мы лишь никогда не могли с Виктором сойтись. Это наиболее безрелигиозный человек из всех, кого я встречал. Сын коммунистов (коммунистами были и его отец, и мать), он просто не понимал и не воспринимал религии. Или, точнее, он мог понять ее лишь в одном аспекте — в аспекте чисто нравственном, как потребность в моральном регулировании и очищении. Это характерно, — сам он человек исключительно высокой морали.

Проходит со времени нашего знакомства и с начала нашей Дружбы 20 лет. И вот как-то утром появляется он у меня в Ново-Кузьминках, причем лицо у него такое, что я невольно спрашиваю: "Что случилось?" Ответ: "Несчастье".

У меня сразу сработала мысль на свой манер: Тебя вызывали в КГБ?" Удивление: "Да нет, какой КГБ? Что ты! Племянник у меня сошел с ума". Вспоминаю, что еще в те далекие ташкентские времена он мне рассказывал, что брат на фронте и от него было получено письмо, что он сражается на родине Инсарова.

— 294 -

"Это какой племянник? Сын того брата, Инсарова?"

"Ну да, ты же его у нас видел".

И я вспомнил, что в 1948 году, когда оба мы уже жили в Москве, я однажды был у него (он тогда жил на московской окраине, на Беговой улице, вместе с матерью). Во время нашей беседы вошел мальчик лет семи, брюнетик, с довольно угрюмым видом. Виктор ему сказал: "Лева, дай руку". Потом ко мне: "Анатолий Эммануилович, дайте и вы вашу руку. (Мы тогда еще были с ним на вы.) Вот, смотрите, оба вы гибриды. Это мой племяш. Мать у него, как и у вас, русская. Смотрите: пальцы у вас грубые, скифские, но здесь грубость скифских конструкций несколько смягчена еврейским интеллектом".

С тех пор прошло уже 20 лет. И вот теперь оказывается, что его племянник, уже взрослый, женатый человек, по его убеждению... сошел с ума. И только я могу ему помочь.

"Но чем же?" — с изумлением спрашиваю я. Оказывается, племянник стал верующим, и я должен его убедить лечиться. "Ты для него авторитет. Он о тебе слышал".

В тот же вечер я действительно познакомился с Львом Регельсоном. Все оказалось, разумеется, совершенно не так, как предполагал дядюшка Льва: все много сложнее.

Льва Регельсона отделяли от религии, от Церкви, от Христа еще более тяжелые глыбы, чем Евгения Барабанова. Сын еврея, воспитанный в еврейской семье, матери он почти не знал, — она была с давних пор в разводе с мужем. Так же, как и Барабанов, он был отпрыском коммунистической династии: коммунистами были и его дед, и бабка, и отец, и дядя — мой приятель. Убежденными коммунистами.

Лев Регельсон еще в ранней юности был искатель. Когда-то он состоял в "Университете молодого ленинца" — была такая полуофициальная организация студенческой молодежи. Тогда он увлекался Ницше, считал, что можно его как-то соединить с марксизмом. Затем увлекся Фрейдом и сделал в этом духе доклад в Университете марксизма, наделавший много шума среди молодежи. Затем увлечение Бердяевым, Достоевским. И — как результат всего этого — приходит к христианству.

Он к этому времени уже окончил физико-математический факультет, был по специальности астрономом. Работал в Московском планетарии. Став верующим христианином, он не делал из этого тайны от своих друзей и коллег. Те — люди с выверну-

— 295 -

той наизнанку советской психикой — нашли нужным информировать об этом директора Планетария. И Лев был уволен из Планетария. Мало того, директор счел нужным известить об этом Льва Моисеевича — отца Левы, известного профессора-физика, работавшего в Московском университете.

И тот помчался к психиатрам, которые порекомендовали поместить Льва Регельсона в психиатрическую больницу.

Кстати, о советской психиатрической школе. О ней писали уже много, известно, что она собой представляет. Но мало кто обратил внимание на один аспект этой школы.

Так называемая школа Снежневского прежде всего свидетельствует о глубоком загнивании советского режима и советской коммунистической идеологии. Как известно, основой этой школы является "адаптация" того или иного человека с обществом.

Адаптируется — значит, нормальный. Не адаптируется — значит, ненормальный. Эталоном нормального человека объявляется мещанин, покорный "духу времени", думающий исключительно о своем благополучии. Характерен вопрос, который задал советский психиатр моему ученику, который, как и я, полемизировал с официальным идеологом Ильичевым: "Ильичев за это деньги получает, а ты зачем это пишешь?"

По этой теории сумасшедшими должны быть объявлены прежде всего сын еврейско-немецкого банкира некто Карл Маркс, сын немецкого миллионера Энгельс, сыновья симбирского действительного статского советника Александр и Владимир Ульяновы. О других — о декабристах, князьях и графах, о дочери министра Перовского, о яснополянском графе — я уж не говорю. Все ведь они не адаптировались со средой. Да еще как не адаптировались! Ничего нет удивительного в том, что подобные "знатоки человеческих душ" признали сына еврея-коммуниста, обратившегося к вере, ненормальным. К счастью, нашлись и другие психиатры, настоящие психиатры, которые признали Льва Львовича абсолютно нормальным человеком и успокоили в этом отношении отца. Затем начинается для Льва Регельсона тяжелый крестный путь. Путь церковного деятеля. Недавно вышла в свет и приобрела известность его книга "Трагедия русской церкви", изданная в Париже.

Я рассказал о двух религиозных деятелях, которые ни в коей мере не являются моими учениками. Я был лишь свидетелем их обращения к Христу и способствовал этому как мог.

— 296 -

Но вокруг меня была сплоченная группа моих непосредственных учеников и ближайших друзей, которые были со мной во все тяжелые моменты моей жизни.

Не так давно отец Сергий Желудков, который, вообще говоря, дает многим людям обо мне не очень хорошие отзывы, упрекнул меня в том, что из моих учеников ни из кого ничего не вышло. На это я уже отвечал, отвечаю и еще раз: гении не нуждаются в учителях, мои ученики были хорошие русские ребята, семинаристы, студенты, рабочие. Все они были и остались верующими христианами. Что с ними будет дальше, то знает Бог. Но они будут христианами, даже если и не объяснят в особых книжках, "почему и они христиане".

Что касается меня, то я могу, подобно Александру Ивановичу Введенскому, сказать перед смертью: "Я сделал что мог. Кто может сделать больше, пусть сделает".

Это было только самое начало религиозного движения молодежи. Движения, которое с тех пор стало мощным и широким, хотя далеко еще не достигло высшей точки своего расцвета.

То, что я способствовал как мог возникновению этого движения, я считаю контрапунктом своей деятельности.

— 297 -

ХРИСТОС!

Я рассказал о пятидесятых и шестидесятых годах. Трудное время, тяжелое время. Но и радостное, и светлое время.

Каждый день на глазах появлялись ростки нового. Было темно. Но вдали виднелся рассвет. Занимался день.

И светло, и радостно над нами Христос! Но кто такой Христос?

Один из моих друзей профессор-литературовед говорил: "Христос может быть только Богом. Если подойти к Нему как к человеку, то мало ли было светлых личностей".

Да, Христос есть Бог!

"Воистину Христос, Сын Бога Живого, пришедый в мир грешные спасти".

Истинный Бог наш.

Когда-то Митрополит Александр Введенский говорил: "Уже давно Никео-Цареградский символ веры установил, что Христос есть Бог. Но мы до сих пор не осознали, что Он истинный Бог наш".

И апостол Фома, осознав истину воскресения, сказал: "Господь мой и Бог мой".

Обычно, когда слышат эти слова, не обращают внимания на притяжательное местоимение. А между тем в нем-то все и дело. Раньше Бог был чем-то далеким и чуждым. Русская народная поговорка гласит: "До Бога высоко, до царя далеко". А теперь Он стал близким, родным, своим.

Это понял Фома, убедившись в истине воскресения, ибо воскресение Христово — не символ, не аллегория, а реальнейшая реальность. Но кто же все-таки Христос?

Апостол Павел говорит "о Христе, как о втором Адаме".

И опять возвращается мысль к тому, о чем мы говорили выше. Творение Божие не окончилось в течение шести дней. Адам есть первенец человечества — собирательный, первый человек. В него Бог вдунул душу, но это все же полуживотное существо, подчи-

— 298 -

ненное страстям, не знающее ни стыда, ни того, что такое грех. Это эмбрион человечества. Он может развиться в совершенного человека, но может пойти и по другому пути.

Совершенный человек преодолевает материю и с ней и все ее следствия: похоть, грех, страдания, болезнь, смерть. Адам пошел по другому пути: он подчинился материи ("съел яблоко") и стал диким, полуживотным существом. И от него пошли потомки: убийцы, хамы, дегенераты. Человечество дегенеративно и уродливо, и люди рождаются с дегенеративными, животными наклонностями. Об этом проникновенно и бесспорно сказал в XX веке Фрейд. И кто может оспаривать его?

И вот является Христос, который был Человеком совершенным и Богом непреложным. В момент преображения Он показал образ нового человека — образ человека прославленного, обоженного, каким он должен быть. Это первое явление истинного Образа Христа, каким Он был до этого времени в потенции.

"Преобразился еси на горе, Христе Боже, показавый учеником Твоим славу Твою, яко же можаху".

А затем Он проходит страдания и смерть. Смысл воскресения Христова в том, что Он преодолел инертную тяжесть материи. Воскресение плоти есть победа над материей, над природой - над грехом и смертью. Поэтому мы с негодованием отвергаем кощунственную мысль некоторых модернистских богословов (в том числе отца Сергия Желудкова), что плоть Христова могла возвратиться в "круговорот вещества". Тогда это не было бы истинное преодоление смерти, истинное преодоление, преображение природы. Это была бы абстракция, символ. А Христос — второй Адам-победитель косной и инертной природы, Творец новой, преображенной материи. И знаменем этой победы является и победа Христа над всеми законами природы. И здесь мы возвращаемся к нашему старому спору с отцом Сергием Желудковым — спору о вознесении Господнем.

В своей книге о. Сергий цитирует мои слова из моего давнего письма, наряду с другими примерами церковной схоластики, сопровождая эти слова следующим комментарием:

"При всем почтении к авторам, подобные выражения христианства внушают уныние, гораздо более тягостное, чем любая антирелигиозная пропаганда. Эти условности и пошлости непременно должны умереть..." (Желудков, стр. 12).

— 299 -

Вот этот "образчик условности и пошлости";

"И на глазах у апостолов Христос, живой, радостный, торжествующий, оторвался от земли, преодолев законы земного притяжения, и отошел в заоблачные дали, в лучезарную синеву и освятил воздух восшествием своим, пройдя через все небесные круги: атмосферу, стратосферу и ионосферу. Это было, и я это вижу так ясно, как будто был при этом — и всякое сомнение в этом факте, запечатленном очевидцами, немыслимо и невозможно" (Из письма Л., 1964 г.). (Желудков, стр. 12.)

Если отбросить в этих словах некоторое преувеличение ("атмосферу, стратосферу и ионосферу"), то я сейчас полностью подписываюсь под этими словами и готов повторить их где угодно и перед кем угодно.

Вознесение Христа, как и Его воскресение, есть победа Христа над природой, попрание Им законов природы, предвосхищение нового человека, каким он явится в апостазисе, в конце времен.

Как известно, церковь на 5-м Вселенском соборе осудила Оригена. Однако великий богослов отец Павел Флоренский в своей известной книге "Столп и утверждение истины" правильно отличает "оригенизм истинный" от "оригенизма ложного". Ложный оригенизм - это вульгарное учение, что Бог добренький, попугает немного огнем вечным, а потом простит. Это учение правильно осудил 5-й Вселенский собор. Однако не таков подлинный Ориген. Вспомним, как формулирует он учение об апостазисе. Он начинает со слов Давида:

"И сказал Господь Господу моему: седи одесную Меня, пока положу врагов Твоих к подножию ног Твоих".

А дальше начинается рассуждение. Что значит "положу врагов Твоих к подножию ног Твоих"? Разве и так не все у ног Бога?

И Ориген приходит к выводу, что речь здесь идет о покорении любовью, о преображении твари, о ее воссоздании.

"Ибо надлежит Ему царствовать до тех пор, пока Он не положит всех врагов под ноги Свои. Как последний враг упразднена будет смерть. Ибо Бог все подчинил под ноги Его. Когда же Он скажет, что все подчинено, — ясно, что за исключением Подчинившего Ему все. Когда же подчинено Ему будет все, чтобы Бог был все во всем" (Кор. 15, 24-28).

— 300 -

Это соответствует нашему современному понятию о развитии материи, об утончении, об одухотворении, о преображении материи.

После мучительной смерти отца моего друга Белоцерковского присутствовавшая при этом женщина сказала: "Разве можно жить? Ведь и всех нас это ждет".*

Она права: нельзя жить, если примириться с мыслью, что это и есть конец всей деятельности человека на земле, не только в личном, но и в собирательном плане; ведь и все человечество — это такой же неизлечимый больной, подопытный кролик, по словам Вадима Белоцерковского. И этим кончится вся история человека на земле, все его искания, порывы, старания.

Все кончится смертью, разрушением, тлением. Тем, что человеку "полон рот набьют землею, да ответ ли это, полно?" (Гейне).

Нет, не ответ!

И в этом плане, конечно, бессмысленно что-то делать для отдаленных потомков, которые будут жить в роскоши, обжираться, жариться на солнце, парни будут иметь вдоволь девок, а девки парней. Для такого свинского человечества не стоит жить, не стоит работать, не стоит стараться.

Как правильно говорит Маяковский:

"Вам ли, любящим баб да блюда,

Жизнь отдавать в угоду.

Я лучше в баре буду

Блядям подавать ананасную воду!"

Всякая общественная деятельность, всякая жизнь на земле приобретает смысл только в свете преображения материи, в свете воскресения и вознесения Христа. И хочется здесь повторить слова Ницше, хотя и влагая в них совсем иное содержание, чем он: "Человека можно любить только за то, что он мост - мост между обезьяной и сверхчеловеком". И я в это верил, верую и

* См.: Вадим Белоцерковский, ''Свобода, власть и собственность", Ахберг, 1977г., стр.103.

— 301 -

буду веровать. В то, что человек есть мост между полуобезьяной (Адамом) и сверхчеловеком — Христом.

"Первый человек — от земли, из праха; второй Человек — с неба. Каков тот, кто из праха, таковы и те, кто из праха, и каков небесный, таковы и небесные" (1 Кор. 15, 47—49).

И отсюда мой социализм — вера в то, что человечество должно преодолеть социальную неправду, господство денег, насилия, власти. Преодолеть не для того, чтобы обжираться, купаться в молоке и путаться с бабами на кисельных берегах, но чтобы преодолеть материю, идти путем, который показал Истинный Сверхчеловек Христос!

Потому я и вышел в конце шестидесятых годов из рамок узкоцерковной деятельности, потому я вступил в русское демократическое движение.

Оглядываясь назад, скажу, что на этот путь преображения вступили и все мои собратья, и каждый внес свой посильный вклад в это вселенское делание. Отец Александр Мень написал семь вдохновенных книг по истории религии, отец Димитрий Дудко стал известным на весь мир проповедником, отец Глеб Якунин продолжает свою церковно-общественную деятельность, приобретшую ныне мировой резонанс. Но подробно обо всем этом мы расскажем в следующей книге.

А сейчас закончим словами, которыми любил заканчивать свои беседы о нашей общей деятельности наш друг и товарищ отец Николай Эшлиман, ныне (хочу думать, что временно) отошедший от церковной деятельности:

"Не нам, не нам, а Имени Твоему!"

Люцерн

июль 1979 года.

 

 

 

 

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова